ностях Десеадо.
-- Есть такая, есть такая,-- сказал капитан, тасуя карты, как
фокусник.-- Здесь вот, видите, в этом месте... Это примерно в четырех часах
езды от Десеадо... все время вдоль берега залива.
-- Это замечательно,-- сказал я, воодушевляясь,-- самое подходящее
расстояние.
-- Одно только меня беспокоит,-- сказал капитан, обращая на меня
озабоченный взор голубых глаз,-- будет ли там достаточно птиц для того, что
вы хотите... для фотографирования?
- Да,-- произнес я с сомнением,-- мне хотелось бы побольше. Сколько их
там, в колонии?
-- Думаю, примерно миллион,-- сказал капитан Гири.-- Достаточно этого?
Я смотрел на него, раскрыв рот. Но он не шутил. Он был всерьез
озабочен, что миллиона пингвинов будет для меня слишком мало.
-- Кажется, я смогу обойтись миллионом пингвинов,-- сказал я.-- Думаю,
мне удастся найти одну или парочку фотогеничных птиц в этом миллионе.
Скажите, а они живут все вместе?
-- Ну, примерно половина или три четверти их сконцентрировались
здесь,-- сказал он, ткнув пальцем в карту.--А остальные разбросаны по всему
берегу залива, вот здесь.
-- Превосходно, это, пожалуй, мне подойдет. Ну, а как насчет того,
чтобы где-нибудь устроить лагерь?
-- О,-- сказал капитан,-- с этим трудно. Впрочем, как раз там находится
эстансия моего друга, сеньора Уичи. Сейчас он здесь, в Десеадо, и, если бы
мы зашли к нему, он мог бы разрешить вам расположиться на своей эстансии.
Она вот здесь, это примерно в двух километрах от основной колонии, так что
вам было бы очень удобно.
-- Это великолепно,-- восторженно сказал я.-- Когда мы можем увидеть
сеньора Уичи?
Капитан посмотрел на свои часы и что-то прикинул в уме.
-- Мы можем повидаться с ним сейчас же, если вам угодно,-- ответил он.
-- Отлично! -- сказал я, допивая виски.-- Пошли!
Дом Уичи находился на окраине Десеадо, а сам Уичи, которому капитан
Гири представил нас, понравился мне с первого взгляда. Это был приземистый
человек с выдубленным ветром лицом. У него были очень черные волосы, густые
черные брови и усы и темно-карие глаза, добрые, веселые, с морщинками в
уголках. Во всех его движениях и манере говорить была такая спокойная
уверенность, что от одного его присутствия вас оставляли всякие заботы. Пока
Гири объяснял нашу миссию, Уичи стоял молча и время от времени поглядывал на
меня, словно оценивая. Потом он задал нам несколько вопросов и наконец, к
моему невыразимому облегчению, протянул мне руку и широко улыбнулся.
-- Сеньор Уичи согласен принять вас на своей эстансии,-- сказал Гири,--
и хочет сопровождать вас сам, чтобы показать лучшие пингвиньи места.
-- Сеньор Уичи очень добр... мы приносим самую большую
благодарность...-- сказал я.-- Можем ли мы выехать завтра в полдень, после
того как я провожу своего друга на самолет?
-- Si, si, como no? <Да, да, почему бы и нет? (испан.)> -- сказал Уичи,
выслушав перевод. Мы условились встретиться с ним завтра, после того как
посадим Дики на самолет, улетающий в Буэнос-Айрес.
В тот же вечер мы сидели в нашем унылом баре, потягивая виски и с
грустью думая о том, что завтра Дики нас покинет. Это был обаятельный и
веселый товарищ. Он безропотно мирился с лишениями и всегда подбадривал нас
шутками, фантастической грамматикой своих замечаний и ритмичными
аргентинскими песенками. Мы знали, что будем скучать без него, и он тоже был
расстроен тем, что покидает нас как раз тогда, когда путешествие становится
интересным.
Хозяин гостиницы вдруг дерзнул насладиться радостями жизни и включил
небольшой приемник, дальновидно помещенный на полке, между двумя бутылками
бренди. Радио затрубило протяжное и тоскливое танго самого неблагозвучного
сорта. Мы молча слушали, пока не замер последний отчаянный вопль.
-- Переведите эту веселенькую вещичку,-- попросил я Марию.
-- Это о человеке, который обнаружил, что его жена больна
туберкулезом,-- объяснила она.-- Он потерял работу, и дети его голодают.
Жена при смерти. У него очень плохое настроение, и он спрашивает, в чем
смысл жизни.
Радио снова принялось вопить что-то, очень похожее на предыдущую песню.
Когда оно замолчало, я взглянул на Марию и вопрошающе поднял брови.
-- Это о человеке, который только что обнаружил, что жена ему
неверна,-- уныло перевела она.-- Он зарезал ее. Теперь его должны повесить,
и дети его останутся сиротами. У него очень плохое настроение, и он
спрашивает, в чем смысл жизни.
Воздух раздирала третья песенка. Я взглянул на Марию. Она прислушалась
и пожала плечами.
-- То же самое,-- лаконично сказала она.
Мы все разом поднялись и отправились спать. Рано утром мы с Марией
повезли Дики на аэродром, а Софи и Джеки отправились в турне по трем лавкам
Десеадо, чтобы купить припасы, необходимые для нашей поездки на эстансию
Уичи. Аэродром представлял собой более или менее ровную полоску земли на
окраине Десеадо. На ней возвышался ангар, выглядевший так, словно его побила
моль, двери его хлопали и скрипели на ветру. Единственными живыми существами
здесь были три пони, которые меланхолично пощипывали травку. Прошло двадцать
минут после того, как должен был прибыть самолет, но его все не было, и мы
стали уже думать, что Дики придется остаться с нами. Потом по пыльной дороге
из города прибыл, громыхая, маленький грузовичок. У ангара он остановился, и
из него вылезли два человека весьма чиновничьего вида в длинных пальто цвета
хаки. Они сосредоточенно и долго рассматривали флюгер, потом поглядели на
небо и, хмуря физиономии, стали совещаться. Посовещавшись, они посмотрели на
часы и стали прохаживаться.
-- Это, должно быть, механики,-- сказал Дики.
-- У них действительно очень официальный вид,-- согласился я.
-- Слушайте! -- сказал Дики, когда до нас донеслось слабое гудение.--
Летит.
На горизонте появилось пятнышко, которое быстро увеличивалось в
размерах. Теперь два человека в хаки приступили наконец к своим
обязанностям. С пронзительными криками они выбежали на взлетную полосу и
стали гнать с нее трех пони, которые до сих пор мирно паслись в центре того,
чему теперь предстояло стать посадочной площадкой. Во время приземления
самолета был волнующий момент, когда один пони чуть не прорвался обратно, но
человек в хаки бросился ему наперерез и в последнюю секунду схватил пони за
гриву. Самолет слегка подпрыгнул и, вздрогнув, остановился, а два человека в
хаки, оставив пони, извлекли из недр ангара жидковатую лесенку на колесах и
приставили ее к самолету. Очевидно, Дики был единственным пассажиром,
который собирался сесть в Десеадо. Дики сжал мою руку.
-- Джерри,-- сказал он,-- вы мне сделаете одно одолжение, да?
-- Конечно, Дики,-- ответил я.-- Все что угодно.
-- Посмотрите, чтобы никаких лошадиных ублюдков не было на пути, когда
мы полетим вверх, а? -- попросил он очень серьезно и зашагал к самолету.
Поля его войлочной шляпы хлопали на ветру.
Самолет с ревом взлетел, пони поплелись на взлетную полосу, а мы
направили тупое рыло лендровера на город.
Часов в двенадцать мы заехали за Уичи, и он сам сел за руль лендровера.
Я искренне радовался этому, потому что, не проехав и двух миль от Десеадо,
мы свернули с дороги на едва заметную колею, которой мы оказали бы великую
честь, назвав проселком. Временами она совсем исчезала, и, если бы мне
пришлось самому вести машину, я бы совершенно растерялся. Но Уичи направлял
лендровер на, казалось, совершенно неприступную стену колючих кустов,
которые, царапая борта машины, визжали, как духи, предвещающие смерть.
Прорвавшись сквозь кустарник, мы снова попадали на колею. Кое-где дорога
сворачивала в выемку трехфутовой глубины, которая оказывалась ложем
пересохшего ручья, почти равным по ширине расстоянию между колесами машины.
Мы осторожно ехали двумя колесами по одному берегу, а двумя -- по другому.
Малейший просчет -- и машина свалилась бы вниз и безнадежно застряла.
По мере того как мы приближались к морю, пейзаж постепенно менялся. Из
плоской местность становилась слегка волнистой, кое-где ветер, содрав
верхний слой почвы, обнажил желтую и ржаво-красную гальку, большие пятна
которой напоминали болячки на меховой шкуре земли. Эти пустынные участки,
по-видимому, были излюбленным местом пребывания любопытных животных --
патагонских зайцев, потому что именно на сверкающей гальке мы всегда
находили их парочками, а то и небольшими группами -- по три, по четыре. Это
были странные существа, которые выглядели так, словно их слепили весьма
небрежно. У них были тупые морды, очень похожие на заячьи, маленькие,
аккуратные кроличьи ушки и маленькие тонкие передние лапки. Но задние ноги
их были большими и мускулистыми. Больше всего привлекали их глаза --
большие, черные, блестящие, с густой бахромой ресниц. Похожие на миниатюрные
копии львов с Трафальгар-сквер, зайцы лежали на гальке, греясь на солнце и
посматривая на нас с аристократическим высокомерием. Они подпускали довольно
близко, потом томно смежали длинные ресницы и с потрясающей быстротой
оказывались в сидячем положении. Они поворачивали головы и, взглянув на нас,
уносились к струящемуся мареву горизонта гигантскими пружинистыми прыжками.
Черно-белые пятна на их задах казались удаляющимися мишенями.
Вскоре, ближе к вечеру, косые лучи солнца окрасили пейзаж в иные цвета.
Низкая поросль колючих кустарников стала фиолетовой, алой и
красновато-коричневой, а участки обнаженной гальки расцветились алым,
ржаво-красным, белым и желтым. С хрустом прокладывая путь по этой
многоцветной местности, мы заметили в самом центре участка обнаженной гальки
черный шар, который при ближайшем рассмотрении оказался большой черепахой,
карабкавшейся по горячим камням с мрачным упорством глетчера. Мы
остановились и подняли ее, но пресмыкающееся, напуганное неожиданной
встречей, обильно помочилось. Непонятно, где она нашла на этой иссушенной
земле столько влаги, чтобы создать такое мощное оборонительное заграждение.
Окрестив черепаху Этельбертой, мы положили ее в кузов лендровера и поехали
дальше.
На закате, перевалив через последний из пологих холмов, мы очутились на
площадке, похожей на дно древнего озера. Окруженная кольцом невысоких
холмов, она казалась своеобразной чашей, в которую ветер сносил из-за холмов
песок, укладывая его толстым слоем, убившим всякую растительность. Когда
машина, ревя и оставляя за собой хвост пыли, неслась по этому ровному месту,
вдалеке мы увидели рощицу зеленых деревьев, первых деревьев с тех пор, как
мы выехали из Десеадо. Подъехав поближе, мы рассмотрели маленький,
окруженный аккуратной белой изгородью оазис, а в центре его, под сенью
деревьев, красивый деревянный дом, весело раскрашенный ярко-синей краской.
Нас вышли встречать два пеона, одетые в bombachas< Шаровары
(аргентин.)> и драные рубахи. У них были длинные черные волосы, черные
блестящие глаза и в общем диковатый вид. Они помогли нам разгрузить машину и
внести наши вещи в дом, а затем, пока мы распаковывались и мылись, они
вместе с Уичи закололи овцу и стали в честь нашего прибытия готовить асадо.
Чтобы жарить асадо, нужен очень сильный огонь, но порывистые ветры, которые
постоянно дуют в Патагонии, заставляют быть осторожным -- они могут сдуть и
унести весь костер, и тогда сухой кустарник запылает на много миль вокруг.
Во избежание этого у подножия холма, на вершине которого стоял дом, Уичи
посадил большой квадрат кипарисов. Деревьям дали подрасти футов до
двенадцати, а потом срезали им верхушки, чтобы они стали гуще. С самого
начала кипарисы были посажены так тесно, что теперь их сучья переплелись и
образовали почти непроницаемые заросли, в которых Уичи прорубил узкий
проход, а внутри квадратной рощицы он расчистил полянку футов двадцать на
двенадцать. Здесь и жарили асадо; разводить костер под защитой толстых
кипарисовых стен было безопасно.
Пока мы мылись и переодевались, стало темно. Мы спустились к полянке
среди кипарисов, где уже пылал огромный костер. Возле него в землю был вбит
большой кол, на который насадили целую овцу, вскрытую подобно устрице. Мы
лежали на земле вокруг костра и пили красное вино, ожидая жаркого.
В Аргентине я много раз бывал на асадо, но тот, первый, раз на эстансии
Уичи навсегда останется в моей памяти. Восхитительный запах горящих веток,
смешанный с запахом жареного мяса, розовые и оранжевые языки пламени,
красные блики на кипарисовых стенах, шум ветра, который неистово ломится в
наше убежище и с тихим вздохом, обессилев, замирает в путанице ветвей, и
ночное небо с трепещущими звездами и хрупким осколком луны... Кажется,
никогда еще я не испытывал большего удовольствия, чем тогда, когда я, сделав
большой глоток приятного теплого красного вина, наклонялся, отрезал
благоухающий кусок мяса от шипящей коричневатой бараньей тушки, окунал его в
острый соус из уксуса, чеснока и красного перца и отправлял этот сочный
кусок в рот.
Когда мы насытились, Уичи, сделав добрый глоток вина, отер рот тыльной
стороной руки и посмотрел на меня поверх красных мерцающих угольков, которые
лежали на земле закатным солнцем.
--Manana <Завтра (испан.))> --сказал он, улыбаясь,--мы пойдем к
pinguinos <Пингвины (испан.).>.
-- Si, si,-- сонно ответил я и еще раз, уже просто от жадности,
потянулся вперед, чтобы отрезать себе еще кусочек хрусткой корочки от
остывающих остатков овцы,-- manana pinguinos.
МОРЕ СТАРЫХ ОФИЦИАНТОВ
То была отважная птица; отходя к морю, она то и дело бросалась на меня
и даже заставляла отступать.
Чарлз Дарвин. Путешествие натуралиста вокруг света на корабле "Бигль"
Было еще темно, когда меня разбудил Уичи, ходивший по кухне. Он тихо
насвистывал и гремел кофейником и чашками, стараясь вежливо прервать наш
сон. Первым делом я зарылся поглубже под кучу мягких, теплых
светло-коричневых шкур гуанако, наваленных на непомерную двуспальную
кровать, на которой мы с Джеки так уютно устроились. Однако, поразмыслив, я
решил, что если Уичи встал, то пора вставать и мне -- хотя бы для того,
чтобы вытащить из постелей остальных. Итак, горестно вздохнув, я отбросил
шкуры и шустро соскочил с кровати. Редко мне случалось так сожалеть о своих
поступках, это было все равно что выскочить из жаркой котельной и тут же
броситься в студеную горную речку. Стуча зубами, я натянул на себя все, что
попало под руку, и заковылял на кухню. Уичи улыбнулся и кивнул мне, а потом
с сочувственным видом, налив на два пальца коньяку в большую чашку, долил ее
горячим кофе и подал мне. Вскоре, раскалившись докрасна, я стянул в себя
один из трех пуловеров и стал злорадно вытряхивать из постелей остальную
компанию.
Наконец, напившись кофе с коньяком, при неярком желтоватом свете
восходящего солнца, мы отправились туда, где живут пингвины. Перед самым
носом нашего лендровера шныряли глупые овцы. У берега длинного мелкого пруда
с дождевой водой, образовавшегося в низине между пологими холмами, мы
увидели шесть фламинго, розовых, как бутоны цикламена. Они добывали себе
денное пропитание. Примерно четверть часа мы ехали по дороге, а потом Уичи
повернул прямо на целину и направил машину вверх по пологому склону холма. У
вершины его Уичи обернулся ко мне с улыбкой.
--Ahora,--сказал он,--ahora los pinguinos <Сейчас будут пингвины
(испан.)>.
Мы въехали на вершину и увидели колонию пингвинов. Впереди кончался
низкий коричневый кустарник и начинались раскаленные пески. Они были
отделены от моря серпообразным хребтом белых песчаных дюн сотни в две футов
высотой. Именно здесь, в этом пустынном месте, защищенном от морских ветров
полукружием дюн, пингвины и основали свой город. Всюду, насколько хватало
глаз, земля была щербата от ямок-гнезд, иные из которых представляли собой
просто разрытый песок, другие имели несколько футов глубины. Эти маленькие
кратеры делали местность похожей на участок поверхности Луны,
рассматриваемый в мощный телескоп. Между кратерами сновали вперевалку
пингвины. Такого огромного сборища я еще не видел никогда, оно было похоже
на целое море карликов-официантов, важно вышагивающих от столика к столику,
шаркая ногами и устало опустив плечи, которые болят, оттого что им всю жизнь
приходилось таскать перегруженные подносы. Число их было чудовищно, даже на
горизонте, в зыбком мареве, мелькали их черно-белые тельца. Это было
захватывающее зрелище. Мы медленно продирались сквозь кустарник, пока не
достигли края этих гигантских сот из гнездовых нор. Остановившись, вышли из
лендровера.
Мы стояли и наблюдали за пингвинами, а они тоже стояли и наблюдали за
нами с огромным уважением и интересом. Большинство птиц были, конечно,
взрослыми, но в каждой ямке сидело по одному или по два птенца, одетых еще в
младенческие пуховые шубки. Они поглядывали на нас большими черными
трогательными глазами и были похожи на пухленьких и робких дебютанток,
укутанных в слишком большие для них шубки из черно-бурых лисиц. У взрослых
птиц, гладких и опрятных в своих черно-белых костюмах, были красные сережки
у оснований клювов и блестящие хищные глаза уличных торговцев. Если к ним
приближаться, то они пятятся к своим ямкам и угрожающе поводят головой из
стороны в сторону, опуская ее все ниже и ниже, так что в конце концов они,
вероятно, видят вас уже вверх ногами. Если подойти слишком близко, они
спускаются в свои норы и постепенно скрываются в них, живо поводя головами.
Малыши, наоборот, подпускают человека фута на четыре, но потом их нервы не
выдерживают, они бегут и ныряют в ямки, откуда виднеются только их пушистые
задики и взбрыкивающие лапки.
Сначала гомон и суета огромной колонии сбивают с толку. Непрерывно
шуршит ветер, неумолчно пищат малыши, и раздается громкий протяжный крик
взрослых птиц, похожий на ослиный рев. Вытянувшись во весь рост, пингвины
широко расставляют крылья, задирают клювы к голубому небу и ревут --
радостно, возбужденно. Поначалу совершенно непонятно, куда смотреть --
непрерывное движение взрослых и птенцов кажется беспорядочным и бесцельным,
но потом, после нескольких часов пребывания среди этого огромного сборища
птиц, уже можно кое в чем разобраться. Прежде всего становится очевидным,
что сутолоку создают главным образом взрослые птицы. Многие из них стоят у
своих ямок-гнезд, неся, по-видимому, караульную службу при молодом
поколении; большая же часть птиц снует взад и вперед -- одни идут к морю,
другие обратно. Далекие песчаные дюны буквально кишат маленькими фигурками,
которые либо карабкаются вверх по крутым склонам, либо спускаются вниз.
Постоянные переходы к морю и обратно занимают у пингвинов большую часть
дня, и этот потрясающий подвиг заслуживает подробного описания. День за
днем, в течение трех недель, мы жили среди птиц, внимательно наблюдая за
ними, и вот что мы увидели.
Рано утром один из родителей (или самец, или самка) отправляется к
морю, оставив свою половину при гнезде. Для того чтобы добраться до моря,
птице надо преодолеть мили полторы изнурительного пути по самой
труднопроходимой местности, какую только можно себе представить. Сначала
пингвинам приходится лавировать в мозаике ямок, а когда они доходят до края
колонии, начинается песок, покрытый засохшей и растрескавшейся коркой,
которая похожа на гигантскую картинку-загадку. Песок в этих местах даже
ранним утром нагревается до того, что рука не терпит, и все же, исполненные
чувства долга, пингвины бредут по нему, часто останавливаясь передохнуть и
застывая, как в трансе. Это обычно занимает у них около получаса. Но, дойдя
до противоположного края маленькой пустыни, они встречают новое препятствие
-- песчаные дюны, которые возвышаются над миниатюрными фигурками птиц, как
снежные вершины Гималаев. Дюны достигают в высоту футов двести, у них крутые
склоны, и образованы они из сплошного мелкого сыпучего песка. Даже нам было
трудно преодолевать эти дюны, а коротконогим пингвинам и подавно.
Добравшись до подножия дюн, птицы обычно отдыхают минут десять.
Некоторые просто стоят, погрузившись в размышления, другие бросаются на
живот, чтобы отдышаться. Отдохнув, они упрямо поднимаются на ноги и начинают
подъем. Собравшись с силами, они взбегают вверх по склону, пытаясь,
очевидно, преодолеть самую скверную часть пути как можно быстрее. Но
примерно на четверти крутизны они выдыхаются, их движения становятся все
медленнее и медленнее, и они все чаще и чаще останавливаются отдыхать. А
склон уходит вверх все круче и круче, и в конце концов им приходится
ложиться на брюшко и карабкаться вверх, помогая себе крыльями. Наконец они
отчаянным броском одолевают последние футы, торжествующе выскакивают на
гребень дюны и здесь, постояв и радостно похлопав крыльями, снова бросаются
ниц, чтобы десяток минут передохнуть. Половина пути пройдена, и, лежа на
остром, как нож, гребне дюны, птицы уже видят море, которое в полумиле от
них мерцает прохладно и маняще. Но, чтобы попасть в море, им надо еще
спуститься по противоположному склону, пройти четверть мили сквозь заросли
кустарника и пересечь несколько сот ярдов галечного пляжа.
Конечно, спуститься с дюн для них легче, чем подняться, и они
проделывают это двумя способами, наблюдать которые одинаково забавно. Они
либо шагают вниз по склону, начиная степенно, все более и более убыстряя
шаг, по мере того как склон становится круче, и пускаясь наконец самым
несолидным образом в галоп, либо съезжают вниз на брюхе, помогая себе ногами
и крыльями, словно под ними не песок, а вода. Тем или иным способом
достигнув подножия дюны, они поднимаются на ноги, отряхиваются и начинают
угрюмо продираться сквозь кусты к пляжу. Но как раз на этих последних сотнях
ярдов пляжа они страдают больше всего. Уже близко море, голубое, сверкающее,
соблазнительно плещущееся о берег, а им, чтобы добраться до него, приходится
волочить свои измученные тела по каменистому пляжу, где каждый камешек
качается под ногами, где так трудно сохранить равновесие. Но наконец все
кончается, и они бегут последние несколько футов к кромке прибоя, странно
припадая к земле, потом вдруг выпрямляются и бросаются в холодную воду.
Минут десять они кувыркаются и ныряют в сверкающей на солнце воде, смывая
пыль и песок с головы и крыльев, восторженно болтая натруженными ногами,
крутясь и подпрыгивая, то исчезая под водой, то пробкой вылетая наверх.
Освежившись вволю, они неизменно принимаются ловить рыбу. Их не страшит
трудное путешествие обратно, которое им предстоит совершить, чтобы доставить
пищу своим голодным птенцам.
Нагрузившись рыбой, они бредут той же дорогой, по горячему песку, а
потом начинают хлопотное дело -- кормежку своих прожорливых малышей, которая
напоминает нечто среднее между боксом и всеобщей свалкой и представляет
собой зрелище захватывающее и удивительное.
Одна из пингвиньих семей жила в ямке неподалеку от того места, где мы
каждый день оставляли лендровер. И взрослые птицы, и их потомство настолько
привыкли к нашему присутствию, что позволяли нам приближаться и снимать их
кинокамерой футов с двадцати. И поэтому мы могли видеть процесс кормления
птенцов во всех подробностях. Когда взрослая птица добирается до колонии,
ей, чтобы попасть к собственному гнезду, предстоит еще пробежать сквозь
строй нескольких тысяч чужих птенцов, которые думают, что, набросившись на
взрослого пингвина, они могут заставить его отрыгнуть пищу. Поэтому взрослой
птице то и дело приходится увертываться от нападений толстых пушистых
птенцов, и она кидается на бегу то вправо, то влево, как опытный
центрфорвард на футбольном поле. Даже когда пингвин добегает до своего
гнезда, его все еще неотступно преследуют два-три чужих птенца,
преисполненных твердой решимости заставить его, расстаться с добычей.
Почувствовав себя дома, пингвин наконец теряет терпение, поворачивается к
преследователям грудью и принимается наказывать их самым жестоким образом.
Он бьет птенцов клювом так яростно, что их пух летает над колонией, как
семена чертополоха в пору созревания.
Отогнав чужаков, родитель поворачивается к собственным детям, которые,
крича пронзительно и хрипло от голода и нетерпения, уже атакуют его тем же
самым способом, что и другие. Пингвин усаживается у входа в яму и, задумчиво
уставившись на свои ноги, начинает делать такие движения, будто очень хочет
подавить сильный приступ икоты. Видя это, птенцы приходят в нетерпеливое и
радостное возбуждение -- они громко и хрипло орут, неистово хлопают
крылышками, всем телом прижимаясь к родителю, стуча своими жадными клювиками
о его клюв. Это продолжается секунд тридцать, потом родитель, явно чувствуя
облегчение, вдруг отрыгивает пищу и засовывает свой клюв в разинутые рты
птенцов так глубоко, что становится страшно -- а вдруг он не сможет вытащить
его обратно. Но все обходится благополучно. Довольные птенцы усаживаются на
свои пухлые задики и на некоторое время погружаются в размышления, а
взрослый пингвин, воспользовавшись удобным случаем, принимается быстро
чиститься и причесываться. Он тщательно чистит клювом перышки на груди,
склевывает мелкие комочки грязи с ног и, щелкая клювом, словно ножницами,
проходится им по крыльям. Потом он зевает и, широко открыв клюв и отставив
крылья назад, наклоняется вперед, словно человек, достающий руками носки ног
во время физкультурной зарядки. Минут пять царит спокойствие, но вот
взрослая птица вдруг снова начинает подавлять икоту, и тотчас начинается
столпотворение. Птенцы выходят из состояния задумчивости, сопровождающей у
них процесс пищеварения, и бросаются к пингвину, причем каждый старается
первым подставить свой клюв. И снова каждого из них родительский клюв
пронзает до самого сердца, и снова после этого малыши впадают в сонливое
состояние.
Семья, занимавшая гнездо возле того места, откуда мы снимали фильм, для
удобства называлась у нас Джонсами. Совсем рядом с апартаментами Джонсов
находилась другая ямка, в которой был всего один очень маленький и очень
тощий птенец, получивший у нас имя Генриэтты Вакантум. Генриэтта была
жертвой неупорядоченной семейной жизни. Я подозреваю, что родители ее были
или неумны, или попросту ленивы, потому что добывание пищи для Генриэтты
занимало у них вдвое больше времени, чем у других пингвинов, а доставлялась
эта пища в таких мизерных количествах, что Генриэтта была вечно голодна. О
привычках родителей говорило и неряшливое гнездо -- настолько мелкое, что
оно едва защищало Генриэтту от непогоды. Оно было совершенно непохоже на
глубокую, тщательно отделанную виллу, служившую резиденцией семейству
Джонсов. И неудивительно, что на заморенную, неухоженную большеглазку
Генриэтту было больно смотреть. Она вечно искала, что бы поесть, и так как
взрослым Джонсам по пути к собственному аккуратному гнезду приходилось
проходить мимо ее дома, то она всегда предпринимала наглые попытки заставить
их отрыгнуть пищу.
Но все ее усилия были тщетны, и за свои старания Генриэтта получала
лишь жестокие взбучки, от которых пух ее разлетался большим облаком.
Разъяренная, она отступала и страдальческими глазами наблюдала за тем, как
два жирных до отвращения младенца Джонсов пожирают пищу. Но однажды,
случайно, Генриэтта нашла способ красть у Джонсов пищу без неприятных для
себя последствий. Вот взрослый Джонс начал бороться с икотой, значит, сейчас
он будет отрыгивать. Младенцы Джонсов принимаются бегать вокруг, хлопая
крылышками и хрипло крича, и тут, улучив момент, Генриэтта присоединяется к
ним, осторожно приблизившись к взрослому Джонсу сзади. Громко крича и широко
открывая клювик, она просовывает головку через плечо взрослой птицы или под
ее крылом, предусмотрительно оставаясь сзади, чтобы не быть узнанной. Все
помыслы взрослого Джонса, занятого кормлением своего разинувшего клювы
выводка, направлены на то, чтобы отрыгнуть целую пинту креветок, и он,
видимо, не замечает, как в общей свалке появилась третья головка. В
последний момент с отчаянным видом пассажира, хватающего маленький бумажный
пакет на пятидесятой воздушной яме, он сует свою голову в первый же
попавшийся клюв. Но когда кончается последняя спазма и взрослый Джонс может
сосредоточиться не только на своих внутренних ощущениях, он замечает, что
кормил чужого отпрыска, и тогда Генриэтте приходится убегать от гневного
возмездия, изящно переваливаясь на больших толстых лапах. И даже если ей не
удавалось удрать и она получала взбучку за свое преступление, то и тогда ее
довольная физиономия говорила, что игра стоила свеч.
В те времена, когда эти места посетил Дарвин, здесь еще обитали остатки
патагонских индейских племен, тщетно сопротивлявшихся колонистам и солдатам,
которые навязали им войну на истребление. Говорят, что индейцы были
неотесанны, не хотели приобщаться к цивилизации и вообще не обладали
никакими качествами, за которые они хоть в малейшей степени заслуживали бы
христианского милосердия. Словом, подобно великому множеству видов животных,
под благотворным влиянием цивилизации они исчезли с лица земли, и,
по-видимому, никто не оплакивал их исчезновения. В различных музеях
Аргентины можно увидеть немногие оставшиеся после них предметы -- копья,
стрелы и тому подобное -- и неизбежную большую и довольно мрачную картину,
которая должна иллюстрировать наиболее отвратительную черту характера
индейцев -- их склонность к распутству. На каждой из этих картин изображена
группа длинноволосых свирепых индейцев, гарцующих на диких скакунах, у их
вождя неизменно перекинута через седло белая женщина в прозрачном одеянии и
с таким бюстом, что позавидовала бы любая современная кинозвезда. Во всех
музеях эта картина почти одна и та же- разница только в числе изображенных
индейцев и в пышности груди их жертвы. Это, конечно, очень поучительная
картина, но меня всегда озадачивало одно: почему рядом с ней не висят другие
произведения искусства, которые изображали бы цивилизованных белых людей,
уносящихся на скакунах с соблазнительной индеанкой. Такое ведь случалось так
же часто (если не чаще), как и похищение белых женщин. История тогда бы
получила любопытное освещение. Но тем не менее эти вдохновенные, но плохо
написанные картины умыкания имеют одну интересную черту. Сделанные для того,
чтобы представить индейцев в самом невыгодном свете, они преуспели лишь в
одном: мужественные и красивые люди производят очень сильное впечатление.
Больно сжимается сердце при мысли, что они истреблены. Путешествуя по
Патагонии, я страстно искал предметы, некогда принадлежавшие индейцам, и
расспрашивал всех об этом народе. Все рассказы, к сожалению, оказались на
один лад и ничего мне не дали, а что касается предметов, то оказалось, что
лучшего места, чем пингвинья столица, найти было нельзя.
Однажды вечером, когда мы вернулись на эстансию после целого дня
трудных съемок и пили вино, сидя у очага, я (с помощью Марии) спросил
сеньора Уичи, много ли индейских племен жило в этих краях. Свой вопрос я
сформулировал очень осторожно, так как мне говорили, что в жилах Уичи течет
индейская кровь, и я не знал, гордится он этим или нет. Губы Уичи тронула
добрая улыбка, и он сказал, что в окрестностях его эстансии обитало самое
большое в Патагонии индейское племя и что там, где теперь живут пингвины, до
сих пор можно найти следы пребывания индейцев. Я нетерпеливо спросил, что
это за следы. Уичи снова улыбнулся, встал и исчез в своей темной спальне.
Было слышно, как он выдвинул что-то из-под кровати. Через минуту он вышел и
поставил на стол ящик. Сняв крышку, он вывалил содержимое ящика на белую
скатерть, и у меня перехватило дыхание.
Я уже говорил, что видел в музеях всякие предметы старины, но по
сравнению с этим все они были ничто. Уичи вывалил на стол целую кучу изделий
из камня всех цветов радуги. Здесь были всевозможные наконечники для стрел
-- от маленьких, величиной с ноготь мизинца, изящных и хрупких на вид, до
больших, с куриное яйцо. Здесь были ложки из морских раковин, разрезанных
надвое и тщательно отшлифованных; длинные изогнутые каменные лопаточки,
чтобы доставать из раковин съедобных моллюсков; наконечники для копий с
острыми, как бритва, краями; шары от болеадорас, круглые, как бильярдные,
только с желобками для ремешков, которыми они связывались; они были столь
совершенны и обработаны с такой точностью, что просто не верилось, как все
это можно было сделать без помощи токарного станка. Здесь были и чисто
декоративные предметы: раковины, аккуратно просверленные и служившие
серьгами, ожерелья из красиво подобранных желтовато-зеленых камней, похожих
на нефрит, нож из тюленьей кости, который явно служил украшением, а не для
дела. На нем был несложный, но вырезанный с большой точностью узор.
Я сидел и с восторгом смотрел на все это. Некоторые наконечники для
стрел были совсем крохотные, и казалось невероятным, что они вытесаны из
камня, но стоило поднести их к свету, и можно было увидеть мельчайшие
щербинки от скалывания. Еще более невероятным было то, что края каждого
наконечника, даже самого крошечного, были иззубрены, чтобы он лучше вонзался
в жертву. Рассматривая предметы, я поражался их цвету. На пляже, близ
колонии пингвинов, почти все камни были коричневые или черные -- чтобы найти
камень красивого цвета, надо было потрудиться. И все же для изготовления
каждого наконечника, даже самого маленького, подбирался красивый камень. Я
разложил на скатерти все наконечники для стрел и копий, и они лежали,
поблескивая, словно красивые листья какого-то сказочного дерева. Тут были
наконечники красные с темно-красной, похожей на засохшую кровь прожилкой;
зеленые, покрытые тончайшим беловатым узором; бледно-голубые, словно
сделанные из перламутра; желтые и белые, испещренные синими и черными
пятнышками в тех местах, где камня коснулись соки земли. Каждый наконечник
был настоящим произведением искусства: тщательно и ловко обтесан, заострен и
отшлифован и сделан из самого красивого камня, который только мог найти его
творец. Видно было, что каждый предмет сделан с большой любовью. И стоило
вспомнить, что эти изделия принадлежали грубым, некультурным, диким и
совершенно нецивилизованным индейцам, исчезновение которых, по-видимому,
никого не огорчило.
Уичи, кажется, был доволен тем, что я проявляю живой интерес к его
реликвиям и восторгаюсь ими. Он снова пошел в спальню и извлек оттуда еще
один ящик. В нем было какое-то необычное, тоже каменное, оружие,
напоминающее маленькие гантели: два шара неправильной формы, соединенные
ручкой. Эта штука весила около трех фунтов и была грозным оружием, которым
можно было легко раскроить человеку череп. Кроме него в ящике был еще один
предмет, обернутый в папиросную бумагу, которую Уичи снял с благоговением.
Предмет выглядел так, будто испытал на себе действие каменной дубинки. Это
был череп индейца, белый, как слоновая кость, с большим неровным отверстием
на темени.
Уичи объяснил, что вот уже много лет, всякий раз когда дела приводят
его в тот уголок эстансии, где живут пингвины, он ищет индейские реликвии.
По-видимому, рассказывал он, индейцы очень часто посещали это место, но
зачем -- никто определенно не знает. По его мнению, ту обширную площадку, на
которой теперь гнездились пингвины, они использовали как своего рода арену.
На ней юноши упражнялись в стрельбе из лука, в метании копий и в искусстве
опутывать ноги дичи своими болеадорас. По ту сторону высоких песчаных дюн,
по словам Уичи, есть большие кучи пустых морских раковин. Я видел эти
большие белые кучи -- многие из них раскинулись на площади в четверть акра и
были фута в три высотой,-- но я так увлекался съемкой, что не задумывался,
отчего они здесь. По мнению Уичи, в этих местах было что-то вроде летнего
курорта, своеобразного индейского Маргейта <Известный английский курорт>.
Индейцы приходили сюда полакомиться сочными устрицами и креветками, которых
здесь великое множество, поискать среди гальки на пляже камни, из которых
они делали оружие, и поучиться владеть этим оружием. По какой же иной
причине на дюнах и на гальке -- всюду возвышаются здесь большие кучи пустых
раковин и кругом валяются во множестве наконечники для стрел и копий,
порванные ожерелья и попадаются даже пробитые черепа? Должен сказать, что
мнение Уичи показалось мне разумным, хотя, наверно, специалист-археолог
нашел бы какой-нибудь способ опровергнуть его. Я ужаснулся, подумав, сколько
же хрупких красивых наконечников для стрел было раздавлено колесами нашего
лендровера, когда мы весело раскатывали по пингвиньему городу, и решил, что
на следующий же день после съемок мы начнем искать наконечники для стрел.
Случилось так, что на следующий день солнце светило прилично всего два
часа, и поэтому все остальное время мы, скрючившись, ползали по дюнам в
поисках наконечников и прочих свидетельств того, что здесь пребывали
индейцы. Очень скоро я понял, что это совсем не так просто, как казалось
вначале. Уичи, напрактиковавшись за многие годы, умел издалека опознавать
изделия индейцев со сверхъестественной точностью.
-- Esto, uno<Есть один (испан.)>,-- говорил он, улыбаясь, и показывал
носком ботинка на громадную кучу гальки. Я вглядывался туда, куда он
показывал, и не видел ничего, кроме обыкновенных необработанных обломков
скал.
-- Esto,-- говорил он снова и, наклонившись, поднимал красивый
наконечник в форме листа, который преспокойно лежал дюймах в пяти от моей
руки. Как только вам его показывали, он, конечно, уже настолько выделялся
среди камней, что оставалось только удивляться, как это вы раньше его не
заметили. Постепенно, за целый день поисков, мы приобрели сноровку, и кучка
наших находок стала расти. Но Уичи продолжал злорадно ходить за мной по
пятам и, пока я на корточках старательно обшаривал каждый дюйм, молча стоял
надо мной. Стоило мне подумать, что здесь ничего нет, как он нагибался и
поднимал три наконечника, которые я почему-то просмотрел. Это случалось с
такой монотонной регулярностью, что, потирая занемевшую спину, я уже начал
подозревать, а не прячет ли он наконечники в руке заранее, как фокусник, и
потом морочит мне голову, притворяясь, что нашел их. Но скоро я отбросил это
несправедливое подозрение, потому что он вдруг наклонился и показал мне
туда, где я шарил.
-- Esto,-- сказал он, показывая на маленький желтый камешек, торчавший
из гальки. Я глядел на камешек и не верил своим глазам. Потом я осторожно
потянул его и вытащил из-под камней превосходный желтый наконечник со
старательно иззубренным краем. Наружу он торчал всего на четверть дюйма, и
все же Уичи его заметил.
Но потом я с ним поквитался. Шагая через дюны к следующему участку
гальки, я вдруг споткнулся о что-то белое и блестящее. Наклонившись, я
поднял предмет, который, к моему удивлению, оказался красивым наконечником
для гарпуна. Он имел в длину около шести дюймов и был великолепно вырезан из
кости котика. Я позвал Уичи, и, когда тот увидел мою находку, глаза его
округлились. Он бережно взял ее у меня из рук, стер с нее песок и все вертел
и вертел в руках, радостно улыбаясь. Потом он сказал мне, что такой
наконечник -- большая редкость. Ему удалось найти всего один наконечник для
гарпуна, да и то настолько изуродованный, что его не стоило приобщать к
коллекции. С тех пор он безуспешно ищет и не может найти.
Вечерело, а мы все разбрелись по песчаным дюнам и продолжали свои
поиски. Я обошел дюну и очутился в долинке, украшенной несколькими сухими
узловатыми кустами. Тут я остановился прикурить сигарету и дать отдых ноющей
спине. Небо становилось розовым и зеленым, приближался час заката, и, если
не счита