Игорь Гергенредер. Селение любви
---------------------------------------------------------------
© Copyright Игорь Гергенредер
Email: igor.hergenroether@epost.de
Date: 21 Nov 2001
Сборник "Близнецы в мимолетности"
---------------------------------------------------------------
Повесть
"Про деянья или про дух,
про страданья или про страх.
Вот и вся сказка про двух..."
Виктор Соснора.
"Гамлет и Офелия"
1.
Их окно открыто в ночной двор, там ни ветерка, и воздух в комнате
недвижный, жаркий. Два нагих тела на кровати время от времени
пошевеливаются. Она раскинулась навзничь у стенки, левая рука замерла подле
его бока. Он погладил ее запястье, нежно перебрал безжизненные пальцы и,
приподняв, положил руку себе на пах.
Женщина обессиленно прошептала:
- Не тревожь спящего...
Мужчина стал поглаживать ее левую ногу, затем под его ладонью оказались
короткие жесткие волосы. Она егознула.
- Разве мы не устали до невозможности?
Он моляще прошептал ей в ухо:
- Миленькая... а?..
Она потеребила пальцами то, чего они касались, и бросила:
- Будем спатеньки.
Он, однако, продолжал поглаживать, где всего чувствительнее, и ее ноги
стали потираться одна о другую, ягодицы заелозили по постели. Комнату будто
переполнил жаркий вихрь, от которого кровь густеет, и ее ток дробится в
заманчиво-вяжущие толчки.
- Ого! Я не ожидала...
Он сделал глубокий вдох, как если бы тихая обаятельная слабость дерзала
не уступить действию.
- Нет! В самом деле, устал... - и отвалился набок.
Ветхозаветный покой - улыбка мирного отвлечения - неминуемо изживается
текущим мигом: вечно новым жизнерадостно-грозным пульсом. Она пружинисто
привскочила, блестя глазами в темноте: казалось, чуть - и сбросит его с
кровати. Он вдруг всхохотнул как бы украдкой, принялся тискать ее, подмял,
но она толкнула его руками в живот:
- Перестань! Превратил в балаган. - Поднялась, согнала его с постели и
стала приводить ее в порядок, расправляя простыню: - Мокрая - хоть выжми!
Потом, встав к нему спиной, прижавшись задом, закинула назад руки,
притискивая его к себе, и медленно опустилась на кровать коленом. Давление
сопротивляющихся секунд вскипятило жизнь, это был ее юг с его исступленным
шепотом, вкусом огня и мятежным восторгом, когда наготе столь убедительно
кивает целомудрие...
Проснулись от жужжания мух. Жмурясь в слепящем утреннем свете, ходили
нагишом по нищенской, с голыми стенами, комнате, умывались, чистили зубы над
мятым цинковым помойным ведром и говорили о... любви. Он сказал:
- Я хотел бы, чтобы он тоже обожал целовать в ложбинку над поясницей...
- Не все от этого балдеют.
- Ну почему? И еще я хотел бы... - он прошептал ей что-то в самое ухо,
оба прыснули.
Потом она сказала:
- А я не про это думаю. Лишь бы у него все было настоящее,
незамаранное.
Она среднего роста, ладная, с красивой чистой кожей, стриженая. Он не
выше ее, сухого сложения, но мускулистый. Ей двадцать шесть, ему тридцать.
Оба русоволосые, с прямодушными лицами, сейчас немного рассеянными,
тягостно-сладкими. С подкупающей прелестной непринужденностью она начала
было надевать трусы - он задержал ее руку, встал вплоть, обхватил ее голое
тело и прижал к своему.
- При нем уже не сможем так вольготно... как же мы будем?
- Втихую!
Она ощутила бедром и шепнула:
- Ну нет! Уже день... - Тем не менее глубь ее зрачков поразил встречный
огонек. Смущенность ресниц перешла в улыбку стиснутого рта, и произошла
сдача, прорвавшись коротеньким вздрогнувшим смешком: - Ходчей! - Двоих
затопил разгул безбрежного простора, хотя они были в четырех стенах.
Они едва успели отереть пот смоченными в воде полотенцами, как со двора
донеслись шаги, голоса.
- Это к нам! - мужчина бегом принес ей сарафан, поспешно натянул брюки.
В дверь постучали.
...Компания в комнате переговаривается приглушенными голосами, часто
переходят и вовсе на шепот. Речь о чем-то незаконном, о крупной взятке;
готовится какой-то рискованный обман государства. Молодой мужчина с черной
короткой ухоженной бородкой, его называют Евсеем, произносит:
- Идея - чтобы сохранить добро! Я за него готов горло перервать!
Его энергично поддерживают. И намекающе, не договаривая: о том, что
"нетронутость первостепенна", "миг первой близости должен бесконечно
цениться", причем "риск есть и будет" и они, здесь собравшиеся, "не
гарантированы от нежелательного..."
Можно догадаться, что за уголовщина выпекается сейчас. Хотят купить
живой товар, по вероятности, малолеток, и открыть подпольный притон...
- Считайте деньги! - предложил пожилой коренастый еврей, возбужденно
запуская пятерню в свои беспорядочные седые кудри.
Хозяйка комнаты вскочила и предусмотрительно занавесила окно. Люди
деловито достают из карманов деньги, кладут на стол.
- Кто будет считать? Вы, Зяма? Вы, Евсей? - торопливо сказал пожилой.
- Давайте вы, Илья Абрамович, - попросил его чернобородый, затягиваясь
папиросой "Казбек".
Илья Абрамович тут же обеими руками придвинул к себе кучку купюр.
Описывай происходящее тот, кто более прытко, чем автор этих строк,
управляется с пером, он дал бы читателю почувствовать, каким огнем сверкали
темно-карие еврейские глаза, как выражалась хищность в движениях быстрых
хватких пальцев, сортирующих засаленные банкноты. Не отрывая взгляда от
денег, делец подытожил:
- Имеем! Имеем столько, сколько нужно.
Кто-то предложил:
- Можно и за успех?
На столе появилась бутылка водки, хозяйка поставила посуду, какая
нашлась: стаканы, стопки, чайные чашки, металлические кружки. Но заедали
водку не чем-нибудь, а осетровой икрой, черпая ее суповой ложкой из большой
банки, которую передавали друг другу. Хлеба ели совсем мало.
Комната, где компания предавалась своему занятию, находилась в
приземистом каменном бараке. Бараки тянулись, образуя убийственно тоскливую
улицу; иногда попадались один-два, три частных домишки, окруженные
деревянными заборами. Асфальта нет и в помине - растрескавшаяся на солнце
земля, рытвины, заполненные пылью. Во дворах параллельно баракам стоят
убогие сараи, разделенные на отсеки; каждый закреплен за жильцами той или
иной барачной комнаты. Позади сараев над выгребными ямами, над мусорными
ящиками тьма жирных мух дрожит в звенящем гуле, похожем на могучий стон.
Однообразие пустыря скрашивает общественный нужник - дощатая длинная,
побеленная известью будка, также разгороженная на отсеки.
Вы найдете в поселке приплюснутое землебитное с претолстыми стенами
здание, ему сто лет, теперь оно зовется - клуб "Молот". На афише можно
прочесть, что вечером здесь показывают фильм "Судьба человека".
Очень важное строение поселка имеет форму куба, два его небольших окна
забраны решетками; это магазин. Тут продаются хлеб, водка, перловая крупа,
соль, спички.
Ну, а если взглянуть на шероховато-тощее селение с высоты? Вы увидите
вокруг него поросшую ковылем и черной полынью равнину без единого деревца.
Километрах в двух к югу сверкает на жгучем солнце вода. Вы примете водоем за
речку, но это не речка, а, как говорят местные, - "протока". К юго-востоку
она мельчает и, разливаясь вширь, превращается в грязное болото. Но к
северо-западу тянутся на некоторое расстояние удобные для купанья песчаные
берега, далее по сторонам протоки раскидываются сплошные камыши.
Вернемся, однако, в комнату, где некое уголовное дельце подогревается
водочными парами. Тот, кого называли Зямой, проглотил ложку черной икры,
снял очки и, протирая их, спросил хозяина:
- Когда понесете?
Хозяин посмотрел на пожилого еврея.
- Сегодня и понесем! - бросил Илья Абрамович и вдруг чутко дернул
головой к окну.
Хозяйка отодвинула занавеску, выглянула наружу: - Кышь! - и обернулась
в комнату: - Курица у нас под стенкой рылась.
Илья Абрамович успокоенно кивнул:
- То-то мне слышится...
2.
Мне слышится: "Валтасар! Валтасар!"
Я весь - предчувствие какого-то светлого торжества; взрываемый
волнением, стою перед вкрадчиво колыхающимся занавесом: сейчас я сорву его -
и в счастье закричу на весь мир! Тянусь, тянусь медленно, чтобы продлить
предвкушение... но пора рвануть - а руки мои падают; подымаю руки - и вновь
они повисли бессильно. "Витал сан... Виталь Алексан..." Я еще не проснулся,
но отодвигаю висящую перед лицом цветастую материю и вижу новую мою комнату,
в дверь заглядывает мужчина, его нос загибается кверху, как носок туфли из
восточных сказок.
- Виталий Александрович где?
Молчу, не опомнившись от счастливого сна. Мужчина приблизился к моей
кровати, отделенной ширмой от остального пространства комнаты.
- Ты кто?
Он повторяет вопрос. Странная белесая блуза, прошитая красными нитками:
кажется - блуза искрится. Вспомнилось где-то услышанное: "На нем сияли
ризы..." - и я решил, что человек - в ризе.
- А? Кто ты? - он изучающе смотрит на прислоненный к стулу
ортопедический аппарат из кожи и металлических планок, который я ношу на
ноге.
- Из имени Николая Островского, - ответил, наконец, я.
- Кхы! Ты знаешь, кто такой Николай Островский?
- Знаю.
- Как же ты можешь быть из его имени?
- Я из учреждения... - говорю насупившись.
- А-а-а... - мужчина пытается разглядеть меня под простыней. - И я
тоже... в детстве... из учреждения... - он сложил на груди руки, лицо у него
сделалось загадочное. - У меня сверхъестественная биография!..
- Паша! - крикнул за дверью старый женский голос.
Мой гость отчаянно сгримасничал. В дверь просунулась женская голова с
такими косматыми, торчащими книзу бровями, что женщина щурилась, чтобы они
не лезли в глаза.
- Ты здесь! Паша, когда ты прекратишь фокусы?!
- Фокусы?
- Ты знаешь! - входя в комнату, так гневно это сказала, что я ждал -
она в него плюнет. Она вдруг повернулась ко мне, добро-добро улыбнулась.
Потом опять воззрилась на человека в ризе, и я снова подумал - вот сейчас
расцарапает ему лицо.
- Ты чего сказал Марфе Дмитриевне?
- Идите вы в это дело вместе с Марфой Дмитриевной! - закричал мужчина
попятившись.
- Ах ты!.. ах-х... - женщина чуть не схватила мой аппарат.
- Агриппина! - мужчина воскликнул торжественно, указывая на аппарат
пальцем. - Ты сломаешь ребенку вещь, Агриппина!..
Она с опаской потрогала аппарат:
- Тяжесть какая! С ума сошли - надевать на детей...
Мужчина повеселел:
- Рацуха! Зато премию огребли! Вот и Федору поставили искусственное
горло, а у него почки заболели.
- От водки, - сказала женщина.
- От горла!
Он хотел добавить, но я перебил, обидевшись за мой аппарат:
- Мне дядя Валя делал! Он самый лучший мастер, у него на выставке...
- Валя, Валя, Валя... - гость важно смотрел на металлические планки,
винты и вдруг, в суровом неудовольствии, спросил: - С шестимесячной
завивкой?
Я прошептал озадаченно:
- Нет...
- Ну, так и есть, я ее знаю!
- Паша! - яростно сказала женщина. - Уходи отсюда, Паша, не доводи
меня, а то будешь бедный!
- Ну, знаешь ли! - мужчина замигал, посапывая, и, возмущенный, вышел.
- Олежечка, - сказала мне женщина, хотя зовут меня совсем не Олежечкой,
- ты сейчас оденешься, моя хорошая, а я принесу тебе закусочку.
Она ушла, а я впился зубами в подушку от жалости, что не досмотрел сон;
у меня потекли слезы - так невыносимо жаль было неразъяснившегося счастья!
* * *
Этот сон повторится через шесть лет, когда мне будет четырнадцать.
Повторится несколько ночей подряд перед тем, что так пронзительно врежется в
мою жизнь.
3.
Я вложил мою высохшую левую ногу в аппарат, зашнуровал его, надел
сатиновые шаровары взамен больничных штанов: сегодня, вернее, вчера вечером,
когда меня привезли в эту комнату, началась моя новая жизнь. Меня усыновил
замдиректора нашего лечебно-учебного учреждения для физически неполноценных
сирот Виталий Александрович Пенцов.
Мне уже исполнилось восемь, я и мой новый отец знали - я не смогу звать
его папой. Называть Виталием Александровичем было тоже неудобно. И сегодня
утром я решил его звать приснившимся необыкновенным именем Валтасар.
Умный, занятый делом каждую минуту, он, даже когда ел, клал на стол
несколько книг, из которых торчали разноцветные закладочки, и его рука то
макала яйцо в соль, то открывала книгу на закладочке; голубые подвижные
глаза попеременно взглядывали в книгу, в тарелку и опять в книгу...
Он все время учился; незадолго до моего усыновления окончил
аспирантуру.
Итак я стал, вместо моей, носить его фамилию - Пенцов. Но эстонское мое
имя осталось - Арно. В школу я буду ходить обычную, со здоровыми детьми.
* * *
Поселок, чьим жителем я сделался, был почти в часе езды от старинного
города, что расположился в низовьях реки, впадающей в Каспий. Валтасар и
Марфа, хирург городской клиники, добирались до мест работы в тряском, до
отказа набитом автобусе. Они боролись за пространство для умеренных движений
в жуткой связанности жизни, и их отмечал дар - слышать звон родника...
Впоследствии, с ощущением всей полноты сознания, я представлял две
человеческие точки с огромным, уместившимся в них миром. Воспоминания
неизменно доносят до моей нынешней секунды пронзительное нежелание быть
просто материей и не менее терзающий страх растительного быта, что
перегорали в почти исступленную неутомимость, с какой Валтасар поливал
насаженные перед окном кусты кизила. За ними тесно торчали серые прутья,
перепутанные повителью. Вправо и влево раскинулся двор, окаймленный
непролазными зарослями донника, тархуна, конопли. По нему бродят куры,
изредка пробежит крыса.
В нашем густонаселенном бараке первыми познакомились со мной Павел
Ефимович, продававший в киоске газеты, и его жена Агриппина Веденеевна. Она
принесла мне пирожок с повидлом. Я уже собирался откусить кусочек, как вошел
Валтасар.
- Так. Начинаем день с удовольствий?
- Доброе утро, - сказал я тоскливо и положил пирожок.
- Доброе, доброе... - произнес Валтасар с терпеливым неодобрением, в
котором понималось: "Ну вот, плюем на гимнастику, вместо горячего хватаем
сладкое..."
Он был не один - за ним вошла, по обыкновению озабоченно, слегка
наклоняясь вперед, Марфа. Она всегда морщится, слыша свое имя, и хочет,
чтобы ее, на худой конец, звали Марой. Я побаиваюсь обращаться к ней без
отчества - ведь она хирург, она делает операции, а что для таких, как я,
может быть страшнее?.. После операции тебя рвет, два-три месяца надо лежать
в гипсе. Марфа работала не в нашем учреждении, но часто у нас бывала, мы
знали - на самые тяжелые операции отвозят к ней в клинику.
Она подошла к моей койке, ткнула кулаком в матрац, стала
многозначительно глядеть на мужа.
- Ну и?.. - спросил он безразлично, но под безразличием чувствовалась
робость.
- Мягко! - заявила она тоном вынужденной сдержанности, до скрипа вжимая
матрац в койку. - Больной всю ночь проспал на мягком!
В учреждении неукоснительно, словно в странной страсти вылечить нас и
именно этим, подкладывали нам под матрацы фанерные щиты. И врачи, и
медсестры, и няньки с ревностной важностью относились к исключительно
любимой мере.
Валтасар нагнул голову, потер рукой шею.
- А ты куда смотрела? Ты же была вчера тут!
- Вчера - это в одиннадцать ночи! Почему, после невозможного дня, я еще
и...
- Потому что давать советы все мастера, а быть ответственным... - он
упер испепеляющий взгляд в спину Агриппине Веденеевне, которая, до того как
проворно пуститься из комнаты, стояла в молчаливой скорби.
- Почему это я ответственна за постель? - спросила Марфа едко, с
вызовом отставив ногу.
- Потому что... потому что это твоя сфера...
- Да? А я считала, что моя сфера - операционная.
- И операционная, и постель, и... морг.
- Морг?.. - внезапно губы у нее искривились, задрожали, она, ярко
побледнев, отвернулась к окну.
Валтасар поглядел на меня с насильственной самоуверенностью, хмыкнул,
развел руками, что надо было понимать: "Вот так мы сами вызываем на
резкость, а потом обижаемся и плачем". Он подошел к жене, нежно ей зашептал
- я разобрал: "Малыш..." Между тем она на каблуках заметно выше его.
- Хамство - намеки с моргом! - запальчиво отмахнулась она, потом
повторила сказанное, но уже другим тоном, означавшим: "Хорошо, что ты
извиняешься, но, как хочешь, а такие шутки непростительны".
* * *
Впервые в жизни я завтракаю не с гурьбой детей, а с двумя взрослыми. Я
потрясен: до чего вкусной оказалась горячая пшенная каша, сваренная с мелко
нарезанной вяленой воблой! Поглядываю на взрослых: их немногословие,
непоколебимо-серьезный вид одушевляют поедание пищи настроением деловой
внушительности. Стараюсь быть чинным и терзаюсь: не нахальство ли -
попросить добавки?.. Вдруг Марфа, бросив: - Не возражай! - накладывает в мою
тарелку еще каши.
Я расцвел весельем, которое впервые в моей жизни не было одиноким.
Когда она спросила, чего мне хочется на десерт, попросил лакомство, о каком
бесплодно мечтал в учреждении: ржаной хлеб с подсолнечным маслом и
сладким-сладким чаем.
- Интересный вкус! - отметила она с вдумчивостью сомнения.
Наблюдала, как я обмакиваю хлеб в блюдце с маслом, подсаливаю,
откусываю, запиваю приторно сладким чаем - и неожиданно чмокнула меня в
щеку.
- А белый хлеб со сливочным маслом ты никогда не ел?
- Ел. По праздникам.
Она переглянулась с Валтасаром.
- Будешь ежедневно есть!
От небывалой сытости стало скучно: нельзя, как у нас в учреждении,
сыпануть кому-нибудь соли в чай.
Марфа, как бы сосредотачиваясь на тревожном, обратилась к мужу,
требовательно постукивая ложкой по чашке, на которой нарисован заяц:
- Наш словоохотливый сосед в э-ээ... феерической куртке... Раньше он
мне рассказывал - всю войну был разведчиком, а вчера объявляет - он летчиком
на этом... на боевике...
- На штурмовике, - поправил Валтасар с выражением нарочитой
внимательности.
- Да. И якобы немцы кричали: "Ахтунг, ахтунг! Спасайтесь кто может - в
небе Черный Пауль!" А завтра скажет - был танкистом.
- Ну и что - безобидно.
- Когда взрослый так лжет и постоянно?.. Надо оградить Арно от этой
семейки!
- Попробуй - в бараке, с общей кухней! И не собираюсь - пусть все как
есть.
Марфа прищурилась, выговаривая ядовито вопрос:
- В чем тогда твоя роль?
- Вмешиваться лишь при обстоятельствах особенного рода...
4.
После завтрака, не мешкая, Валтасар вывел меня, как он выразился, в
естественные условия, то есть во двор. Перед нами тотчас оказалась толпа
мальчишек: они бросили турник, сломанный велосипед, волейбол.
- Здравствуйте, Виталь Саныч! - вежливо сказал самый старший, с
волейбольным мячом под мышкой.
- Привет, - сухо обронил Валтасар. - Вот... Я вам привел моего сына.
Мальчишки переглянулись: я понял - у них с ним уже был разговор обо
мне.
- Гога, - степенно сказал Валтасар старшему. - Вот, я вам его доверяю.
Мальчишкам явно понравилось, что меня им доверяют: деловито, как
какую-нибудь нужную вещь, они зачем-то поволокли меня под руки к поломанному
велосипеду. Я вырывался, чтобы показать, что сам умею ходить, но Гога понял
иначе:
- Не видите, он вообще!.. - и позвал: - Тучный! Посади на себя!
Передо мной с готовностью склонился толстый крепыш, меня взгромоздили к
нему на спину - поддерживая с боков, толпа двинулась по двору.
- Чегой-то? Чего его? - долетало до меня из-за толпы.
- Это Виталь Саныча... Виталь Саныч велел... Виталь Саныч сказал... -
имя моего нового отца звучало на все голоса, я понял: для мальчишек двора он
не менее внушительная фигура, чем для обитателей учреждения.
- На фиг велосипед! - Гога вдруг с пренебрежением ковырнул рукой в
воздухе. - Пошли лучше Агапычу стукалочку заделаем?
- О, точняк! Стукалочку, стукалочку! - закричали мальчишки, толпа
устремилась за сараи.
Тучный с шага перешел на бег, я подскакивал на его спине, аппарат мой
жалобно скрежетал.
- Эй, отвинтится нога! - мальчишки на бегу предостерегали Тучного.
- Н-н-не от...вин-н...тит...ся! - он отвечал задыхаясь, но не убавляя
шага, и крепко держал меня за коленки.
За сараями на отшибе я увидел домик. Мы залегли в сухой канаве, двое
подкрались к домику, завозились возле окна. Нужно было в оконную раму над
стеклом вонзить иглу с привешенной картофелиной, от нее протянуть нитку и,
дергая, постукивать в стекло картошкой, пока не выскочит хозяин.
Что-то не ладилось - мальчишки от дома махали нам.
- Меня зовут, - сказал Тучный удовлетворенно: он был специалист по
стукалочкам. - Сходить? - спросил Гогу.
- Дуй! - велел тот. - А его, - кивнул на меня, - пусть Бармаль возьмет.
Спустив меня со спины, Тучный с небрежным видом сплюнул, побежал к
домику, а ко мне пробрался по канаве хмурый костлявый мальчишка со странным
прозвищем Бармаль.
- Атас! - вдруг резанул крик - мальчишки покатились от домика: из-за
него вынырнул шустрый старик и понесся прямо на нашу канаву с воплем:
- Собак спущу-ууу!
После я узнал - никаких собак у старика Агапыча не было.
Ватагу метнуло из канавы. Гога - какие страшные сейчас у него глаза! -
готовый покинуть канаву последним, указывал на меня и орал Бармалю, срывая
голос:
- Саж-жай, дер-ри-ии! Я задержу!
Мальчишка взвалил меня на спину, Гога яростно подсадил, застонав,
вытолкнул нас наверх. Я сразу ощутил: увы, силенки у Бармаля не те, что у
Тучного, - Бармаль бежал медленно и, чувствуя, что нас настигают, завизжал:
- Йи-и-ии!
Я попытался обернуться, еле удерживаясь на костлявой его спине, краем
глаза увидел, как Гога отчаянно взмахнул рукой и кинулся под ноги Агапычу, в
этот же миг Бармаль повалился - я боднул головой землю, от страха не заметил
боли, встал.
Агапыч, подмяв Гогу, тузил его - в панике я пустился к близким уже
сараям, шкандыбая в своем аппарате.
- Скорей! Жми! Давай! - мальчишки от сараев махали мне, приседали и
подскакивали для поощрения, самые смелые выдвинулись навстречу.
- Во-о несется! - кто-то недоуменно воскликнул - от счастья похвалы я
прыгнул через кочку: аппарат мой скрежетнул, что-то больно вонзилось в ногу.
Подошел, вытирая слезы, истрепанный Гога.
- Фуражку забрал. Орет - за фуражкой с матерью придешь... А ты чего? -
он с испугом надо мной наклонился: я сидел на земле.
- Нога отвинтилась, - объяснили мальчишки.
- Да не нога... - пробормотал я стесненно, - аппарат... винтик вылетел.
Гога, снова решительный, раззадоренно-деятельный, распорядился:
- Покажь!
Но я обеими руками держал ногу, будто боясь, что отнимут. Он, поняв,
приказал мальчишкам:
- А ну отошли! Не фиг вылупляться!
Те нехотя отступили, не отрывая от моей ноги глаз. Гога задрал мою
штанину, ощупал аппарат, обнаружил, откуда выскочил винт, из-за чего
половина аппарата ниже колена отделилась от верхней и планка до крови
продрала кожу.
- Ищите винт! - велел Гога. - Тучный, Бармаль, дуйте по следам, все
обшарьте, и чтоб был!
Сел на землю рядом со мной и вдруг крепко меня обнял.
5.
Я знаю: здоровые дети жестоко дразнят искалеченных, обзывают беспощадно
ранящими словами. А надо мной никто обидно не усмехнулся. Боятся Валтасара!
Чем же он их так застращал?..
Лишь гораздо позднее мне открылись своеобразные истоки того
неправдоподобного дружелюбия, какого я нигде больше не встречу.
Через здешние места пролегал путь, по которому при Сталине отправляли
людей в Казахстан, в Среднюю Азию. Слабые в пути заболевали. Им предстояло
плавание через Каспий на переполненных удушающих зловонием баржах. Многие
умирали, и охране в дороге приходилось возиться с трупами. Вот и решили
самых сомнительных оставлять. На равнине, запытанной солнцем и зимними
леденящими ветрами, возле заброшенной землебитной фактории, были выкопаны
землянки.
Это место стали называть Дохлым Приколом, а обитателей - дохляками.
Старики, инвалиды, люди, съедаемые тяжелыми заболеваниями, не просто
доживали тут последние дни под надзором солдат с овчарками, а тянули
посильное: из камыша, какого имелось поблизости сколько угодно, плели
циновки, корзины, стулья, столики. Сюда разрешили приезжать трудоспособным
родственникам, и кое-кто приезжал. Их трудами подвигалось неодолимое для
доходяг, барак добавлялся к бараку...
В послесталинскую амнистию убрали караульные вышки и объявили Дохлый
Прикол рабочим поселком. Областная газета стала печатать статьи о том, какие
замечательные, самоотверженные работники трудились и умирали тут. Поселку
дали имя - Образцово-Пролетарск. Но люди, жившие по соседству, называли его
по-старому, обитателей дразнили "хиляками", "недоносками", "дохляцким
отродьем", "чахоточными". Взвихривались драки.
Дети поселка, пусть сами и здоровые, с ранних лет чувствовали обиду от
слов "хромой", "однорукий" - такими у многих были отец или мать.
Какую историю я услыхал от Гоги. У его отца не было по плечо правой
руки, к тому же он страдал язвой желудка. Когда буравили боли и корчащийся
человек катался по полу, фельдшер из вольнонаемных впадал в скептическое
оживление - уверял доходяг: беззастенчивая симуляция! чтобы не таскать
вязанки камыша...
Однажды отцу попалась в зарослях гадюка - он дал укусить себя и умер.
А отец Сани Тучного был горбун, умер от туберкулеза уже в амнистию.
Матери Бармаля когда-то в тюрьме изуродовали лицо - оно все перекошено
из-за жуткого шрама. Отец - паралитик: мучается постоянной дрожью,
подергиванием каждой жилки, ходит, будто приплясывает. Кто не знает, думают:
допился до чертиков или дурачится.
Такие судьбы приняла в себя давильня, дабы, без ясной мысли о том, ради
чего она старается, оделить меня редкостным согревающим вином. Доставшейся
мне завидной добротой я оказался обязан жалкой ноге, пораженной детским
параличом.
* * *
Мы отправляемся "на городьбу" подсматривать, как целуются. Когда-то
невдалеке от места, где завелся поселок, простиралось пастбище; его окружала
прочная ограда из соснового леса, который сплавляли по реке в Каспий. От
ограды сохранился отрезок шагов в триста длиной. Вдоль гнилого
разваливающегося забора косматился султанистый ковыль, разрослись
бессмертник, молочай, болиголов. Зеленеющую на серой равнине полосу называли
городьбой.
Мы были в сарае - пытались надеть мой аппарат на ногу Бармалю - как
вбежал самый младший в нашей компании шестилетний Костик и, приплясывая от
восторга, залепетал:
- Зених с невестой... зених и невеста...
Гога помог мне быстро зашнуровать аппарат, мы обогнули сараи, вышли на
пустырь - за ним тянулась городьба. На полпути к ней, по змеившейся через
степь колее, двигались две фигурки.
- Тучный! - позвал Гога.
Подошел молчаливый Саня, на шее у него висел бинокль в футляре, однажды
украденный из машины военных, что нередко приезжали в поселок за водкой.
Гога взял бинокль, поставив локти Тучному на плечи, прижал к глазам окуляры.
- Нормально! В обнимочку чешут!
Повел нас далеко в сторону от дороги, чтобы не вспугнуть парочку, войти
в городьбу много правее. Я отставал, нетерпеливые оглядывались с досадой -
Гога показывал им кулак. Наконец он вдруг присел передо мной - в
растерянно-быстрой путанице движений я очутился у него на спине. Попытался
протестовать в зароптавшей смущенной оторопи: на вожаке - и сидеть? Он,
сейчас отстраненно-замкнутый, приказал вскользь:
- Кончай! Кончай!
Побежал размашисто, коротко и сильно дыша. От его спины пахло потом,
обнимая его, я прижался щекой к шершавой загорелой шее в мелких волосках.
В городьбе мы полежали, слушая птиц, жуя травинки; вернулась разведка,
доложила - парочка движется в нашем направлении.
Мы поползли в пестрой и цепкой гуще зарослей.
- Арно! - сдавленно позвал Гога; меня пропустили вперед к нему: он
лежал за упавшим трухлявым столбом, проросшим травой. Протянул мне бинокль:
я увидел огромных, как шмели, муравьев, здоровенные красные крапины на
стебле болиголова. Гога слегка повернул бинокль у меня в руках.
- Вот они...
Близко, будто в двух шагах от меня, обнимались парень и девушка. Я
увидел поцелуй, который соединился в сознании с ударом пули в грудь - так
дразняще-тяжела была его неотразимая жгучесть. Меня пронзило смутное
чувство, оно напомнило то, что я пережил, просыпаясь впервые в комнате
Валтасара, когда мне привиделся таящий счастье занавес.
* * *
Придет время, и я переживу... то же? Нет! Насколько сильнее, необъятнее
это окажется!
Гога - ему тогда будет семнадцать: мужественный старший друг;
шестнадцатилетний Саня Тучный - молчун, силач; неповоротливый чудаковатый
одноклассник мой Бармаль - всех их застанет рядом со мной то, что случится.
В то время я уже не один дома - у меня пятилетний брат Родька с
родинкой над левой бровью, как у Марфы, с вьющимися, как у Валтасара,
волосами. Пока Родька не подрастет, мне намертво запрещено говорить ему, что
мы не родные, и я зову Валтасара и Марфу папой и мамой. У нас теперь две
комнаты - мы с братом в старой, а родители - в соседней: жильцы оттуда
переехали, и ее дали нашей семье. Черный Павел с Агриппиной Веденеевной -
по-прежнему наши соседи.
6.
Последние дни августа - с Каспийского моря дует бриз и словно нагоняет
непонятное волнение. Кусты кизила перед нашим окном здорово разрослись, окно
день и ночь открыто, и извилистые длинные ветки с темно-красными ягодами,
клонясь, лезут в комнату, от их запаха кружится голова. В который раз мне
снится странный сон, увиденный в первую мою ночь в этой комнате: сейчас я
сорву занавес - закричу на весь мир о счастье!..
- Чего спать не даешь? - сердится заспанный Родька.
- Что? Я говорил что? - испуганно спрашиваю.
- Смеесься, - бормочет Родька. - Смеесься, смеесься...
* * *
Непривычное, редкое для наших иссушенных мест явление: с утра, с
беглыми паузами, расточает себя дождь. На школьной волейбольной площадке
скупо блестят лужи, напоминая новую жесть. Послезавтра - первое сентября, но
в сегодняшний вечер одноэтажная неприглядная школа пуста, безразлично
смотрит темными окнами.
Гога катал меня на велосипеде - подъехал сюда поиграть в волейбол; я
сижу на мокрой лавке: у дождя - перерыв. Громоздящееся небо, местами сизое,
местами фиолетовое, приблизило лик - солнце просвечивает сквозь тучу,
подобную спруту, походя на его холодно следящий глаз: кажется, спрут пытливо
уставился на тебя.
Вот-вот дождь примется за свое, но пока на площадке играют.
Подпрыгивают, бьют по мячу знакомые ребята, девчонки - и одна незнакомая, в
малиновых шортах: прямые отчетливо-желтые волосы рассыпчато взметываются от
ее подскоков, взмахов руки, и это заражает меня саднящей нервностью
сопротивления.
- Клевая девочка! - сказали у меня над головой: я почему-то чувствую -
сказали о ней, хотя девушек несколько.
- Девочка! - другой голос бросил с безулыбчивым сарказмом. - Лет
двадцать пять.
- Да ну...
- А ты погляди.
Мне раздражающе сладко оттого, что у нее капризное, высокомерное лицо -
бьет по мячу, будто дает пощечину. Я беспомощно раздваиваюсь: молитвенное к
ней устремление не уступает странному веселью от уличающего ее: "Девочка!..
двадцать пять лет!.." Я почему-то на нее злюсь, хочется рассмеяться ей в
лицо...
Хлынуло - игроки кинулись к брошенным на траву курткам, бегут,
накрываясь, к домам.
- Гога! Гога! Смотри-и! - возбужденно, зло кричу, показываю на медленно
идущую: у нее нет куртки, она одна не спешит.
Нетерпеливо-яростно, ненавидя ногу, которая бесстыже подводит меня,
влезаю на Гогин велосипед:
- Гогочка, толкни! Толкни, пожалуйста!
Он толкает велосипед. Изо всех сил жму здоровой ногой на педаль,
проезжаю мимо нее - руль пропадает куда-то: я погружаюсь в глухую полынь,
будто в слепоту колкого фантастичного ликования.
Гога выуживает меня из травы, я в ней по пояс, подо мной смачно
хлюпает, чавкает, майка липнет к телу.
- Ты чего? - Гога смеется.
Мокрые волосы застилают мне глаза - откидываю волосы. А ее уже нет.
* * *
Валтасар считает Марфу красивой. Он никогда при мне не говорил, но я-то
знаю. Я не стал бы с ним спорить - до сегодняшнего дня...
Мы поужинали, я уже почистил зубы, но не иду спать - один торчу на
кухне в напряженной рассеянности. Выглянул из комнаты Валтасар:
- О чем думаем?
- Так...
- Тайны - четырнадцать лет... Иди спать, тайна.
Раздеваюсь в моей комнате, время от времени спохватываясь, что
забывчиво замер.
- Ты почему не спишь? - спрашиваю Родьку.
- Настроение на душе смутное.
- Как, как? - хохочу я, храбрясь, будто передо мной совсем не Родька. -
Где ты это подхватил? Что ты понимаешь в душе?
- Понимаю, - он отвечает загадочно.
Под окном тренькнула гитара; подхожу и вяло ложусь на подоконник:
белеющая фигура у куста. Черный Павел в своей ризе.
- Пал Ефимыч, сыграете?
- Вы просите песен - их нет у меня...
- Ну, пожалуйста!
Черный Павел дребезжаще поет:
Отцвели уж давно хризантемы в саду...
Опять налетел бриз, сорванный лист впорхнул в комнату. Накидываю
пиджак, меня выносит за дверь, иду не зная куда через кухню; в комнате
соседки, моей одноклассницы Кати - смех. Дверь прикрыта неплотно. Я
постучался и заглянул. Катя смеется:
- Слыхал - Черный Павел сейчас пел? Слыхал?
Я киваю.
- Агриппина его за шкирку! - она всхохатывает, притопывая расстегнутыми
босоножками.
- Катерина, спать! - голос ее матери из второй комнаты.
- Уже легла! - Катя стягивает платье, падает на койку: меня не
стесняется - с восьми лет растем в одном бараке. Меня сейчас почему-то
поразило, какие у нее длинные ноги.
- Ну и ножки у тебя! - я присвистнул. - Как у орловского рысака!
Она заливается: ей понравилось.
- А ты видел хоть рысаков?
- У Валтасара фотка. Белый такой.
- Как у кого ноги, у кого? - мать Кати заглядывает встревоженная.
- У рысака-медалиста, он пятьдесят тыщ стоит.
- Ну, Арно, как скажет! У рысака - надо же... Накройся, бессовестная, -
залюбовалась!
- Спокойной ночи.
7.
Гроза прямо над нашей школой: между вспышками в классе непроглядно
темно - тишина, будто в уши ввинчивают буравы, и вдруг - краткий, рвущий
тебя с места гром. Мне чудится: исполинский старик сидит на корточках,
играет в ножички - сверкающие ножи с разящим грохотом вонзаются в землю все
ближе, ближе к школе; у старика гранитная голова, трепетные вспышки озаряют
согнутые в коленях ноги - не то скалы, не то водопады.
- Ой, мамочка! - нервический возглас Кати.
Перед окном необъятно пыхнуло, взорвалось.
- Учительница! - внезапно объявила отважная Лидка Котенок - она одна
осмеливалась ходить по классу и выглядывать.
Наша с Бармалем парта у окна. Опять полыхнуло содрогающейся
ослепительной белизной - я резко, до боли в шее, отвернул голову, оглох от
удара. Она стояла в дверях - сощурившаяся.
- Занавесьте окно!
Все ежились, никто не двинулся.
Она прошла через класс презрительно-мерным шагом, задернула шторы. Меня
трясло от безумной нервозности - позавчера, в малиновых шортах, эта девушка
играла в волейбол. Теперь в темном платье ее не сразу узнаешь. Бордовый верх
платья, и волосы цвета сухих, будто лакированных стружек - я никогда не
представлял себе такого восхитительного контраста. Она от меня в метре.
Почудилось, молния попала мне в голову, потому что я услыхал мой незнакомо
наглый голос:
- Как вас зовут?
- Елена... - голосом неровным и тихим, кротко мерцая взглядом. -
Густавовна.
Смотрит на меня с жалостливым интересом. Так глядят на выходки бедных
недоумков. Потом классу:
- Меня зовут Елена Густавовна!
* * *
- Нужда припала - чертить теперь! - ругается Бармаль: мы возвращаемся
из школы; черчение введено у нас в этом году.
- Училка по черчению... воображуля! - походя бросаю, сбоку следя за
Бармалем.
- Молодая... - роняет он пренебрежительно, как брюзгливый старик.
Идем в наш двор садиком, который на пустом месте разбил Валтасар. Он
долго "отливал" маленькие карагачи, принося вечером под каждое деревце по
десять ведер воды. Теперь карагачи крепкие, высокие, раздавшиеся узловатыми
ветвями. Трясу один из них изо всех сил, на нас густо сыплются капли,
здоровенные, как виноградины.
- Кончай! Йи-и-ии! - Бармаль взвизгивает и сам бьет, бьет, пригибаясь,
по стволам...
Ушел. А я, разъезжаясь подошвами на грязи, поворачиваю обратно - меня
непостижимо тянет к школе. На больной ноге - целое грязевое ядро: еле волоку
ногу, помогаю рукой. В луже на волейбольной площадке чуть не растянулся.
* * *
Три зимы мальчишки возили меня из школы на салазках - мчали, дергая
прикрученную к санкам проволоку: я опрокидывался от рывков на спину, передо
мной на плотном и черном, как смола, фоне оказывались крупные морозные
внимательные звезды. Мы глядели друг на друга, а дворняга Джесси, откуда-то
попавшая к Черному Павлу, который уверял, что это чау-чау и ее подарил ему
один генерал, на бегу то и дело через меня перескакивала...
Три зимы. А потом я стал стесняться.
Ночью не мог заснуть за моей ширмой, изнурительно переживая: начнут или
нет Валтасар с Марфой? Сердце, до того как слух улавливал их беспокойное
дыхание, замирало и вдруг срывалось, взахлеб гоня тоскующую кровь. Я
дрожливо отодвигал занавеску, и, когда сквозь оконные шторы проникало
томление чуть заметного лунного света, воображение вседозволенностью страсти
усиливало его. Мне казалось, я вижу все-все... Но при этом чувствовалось
что-то, не поддававшееся дорисовке.
Рассудок понуждал мое душевное устройство изощряться в хаосе
предположений, устремляясь на штурм неразрешимого. Становилось яснее и
яснее, насколько оно хорошо: это особенное - нежность Валтасара и Марфы друг
к другу.
Позднее я понял, как любил их - ибо меня не смирила отъединенность.
Зависть сшиблась с восхищением, и восхищение одолело - так неистово желалось
нежного великолепия! и столь очевидной представала позорность той отрады
нищих, какая только и возможна в учреждении, все более безобразном в
воспоминаниях. Тамошнее с его нечистотой, которой угощались мальчики
постарше, настигало меня, доводя до внутренней гримасы плаксивого смеха.
Открытая мной нежность стала как бы моей собственностью, немыслимой для тех
обделенных, и я жадно проектировал ее в свое будущее.
Я представлял Марфу с ее собранной, полной здоровья фигурой, приятным
лицом и идущей к нему косой челкой в коричневом школьном платье. Со временем
такой станет какая-нибудь из моих сверстниц, чьи попки пока что не развились
до дразнящей интересности, и я буду владетелем, как Валтасар.
Я потакал моему легкомысленному тщеславию, перебирая в уме школьниц и
пресыщенно уклоняясь в подернутое дымкой незнаемое, в котором помогало мне
наощупь блуждать прочитанное в книгах и увиденное в кино.
Действительность окрашивалась настроением возвышенно-дерзкой охоты, и
могло ли взбрести мне, мечтающему о далекой лани, что меня способна поманить
закоснело-скучная школа?
Однако же я стою перед ней, по-вечернему безлюдной, открыв - как
таинственны серые ее окна! Они словно о чем-то предостерегают. Между мной и
школой возникла некая новая связь: девушка в малиновых шортах, наша
учительница - теперь, с первого взгляда на школу, я буду знать, там она или
нет.
Однажды мы с мальчишками возвращались из кино - смотрели "Капитанскую
дочку" и теперь в развязной вольн