ьно:
- Хорошо у вас в Саратове? Наверно, все лето в Волге купались?
В плотной зависимости от тяготеющего вопроса мужские фигуры сливались в
желто-бесформенную массу, что необъятно ширилась и алчно со всех сторон
обступала ее - такую грациозную в обидчивом замешательстве.
- Купалась в море. Каспийском. Мы с подругой ездили в Дербент.
- Дербент! - поспешно выразил я ей льстивую радость, упиваясь словом
"подруга" и горячо желая той всяческих благ.
- Мы жили на квартире... - Она объяснила: три глинобитных постройки и
ограда образуют четырехугольник с двором внутри, и над ним - крыша из
виноградных лоз. - Прелесть! Никогда такого не видала. Грозди свисают
наливные, увесистые...
Меня осенила пойманная в словах чувственность. Впечатление было глубоко
и остро и щедро окрашивало то, что я неутоляемо слушал.
Она сказала:
- Фруктовые деревья везде. Вода в море теплющая.
Я увидел плодоносящие сады, в чьей зелени тесно золотистым, оранжевым,
розовым фруктам. Она, в облачении Евы, притрагивается к ним, плоды касаются
ее губ, ее грудей... Над морем неотразимо приветлив взлет беззаботного неба,
заспанно-медлительные волны отсвечивают стеклом бутылочного цвета. Она,
извивно-лукавая, танцует на кромке берега, посылая мне взгляды...
- Где мы жили, ограда - настоящая каменная стена, оштукатуренная, -
сказала она с веселой уверенностью в том, что я поражусь.
И я поразился.
- Для Дербента это обычно - не забор, а беленая стена.
- Правда?
- Ну конечно! То же и ослики. Так их много! Идешь тенистой улицей, а к
дереву ослик привязан...
У ее квартирных хозяев осел в стойле отмахивался хвостом от мух. Любил
хлебные корки с солью и сахар: больше - колотый, потверже, чем рафинад.
Я представил, как осел большими губами глубокомысленно берет с ее
ладони кусок сахара:
- Дербент...
- Какие удивительные памятники истории! - она обрадована моей
заинтересованностью. - Крепостные стены, башни, ворота - шестого века!
Здание мечети - восьмого. Караван-сарай, бани - тоже древние.
- Это надо видеть... - умиленно говорю я и не сопротивляюсь
предвосхищениям будущего, которые полнятся блеском героики.
Воображение доставляет мне из прошлого превосходное горючее, и я
стремлюсь на сверкающий пьедестал - покоряясь гармонии между ласковым
бархатом и отточенным клинком.
- У матери в письме... было про моего отца - он такой был силач! - я
захлебнулся силой переживания. - В погреб провалился годовалый бычок - отец
обвязал его веревкой и вытащил! Один!
"Я выдержу ее взгляд", - подумал я, не подымая глаз.
- Он убивал их... - прошептал я, сладко ужасаясь безумию моей
храбрости. - Он восстал...
* * *
Бессолнечно-сырой, знобкий день весны. Тучи быстро скользят пластами
скопившегося холодного дыма. Беременная крестьянка бежит от усадьбы через
серое хлюпкое поле, и все пусто и напряжено вокруг. Взбежав на скат
лесистого холма, она едва устояла, разъезжаясь башмаками по талому снегу.
На округло-лысом взлобке высится состарившаяся сосна: сама внимательная
и сочувствующая отстраненность. Женщина обхватила дерево руками, как
большое, мирное, понятливое существо, и, словно убеждаясь в его
отзывчивости, вдыхает весенний чуть мозглый запах.
Ей надо видеть хутор, и она поворачивается неловко, трудно: сосна не
дает ей упасть навзничь, поддержав спину. Подрастающий нечастый сосняк не
скрывает усадьбу внизу на равнине: дом, коровник, другие хозяйственные
постройки. Открытая раскисшая земля по сторонам, овраг далеко справа, лес
еще дальше слева - все это безлюдное пространство оглаживается ворчанием
мотора, злящегося на унылое недружелюбие дороги. Грузовик, чей кузов тесно
усажен автоматчиками, похожими на слипшиеся торчком личинки, направляется к
хутору, расхлябанно раскачиваясь в зыбучей колее.
Проговорила безукоризненно внятная очередь - кузов выбросил обильную
россыпь личинок; над равниной заспешили коротенькие чеканные стуки. Они
оказались в ладу с посвистом ветра, что принялся ударять густыми рывками:
тучи, не поспевая за ним, рвались в клочья. Пули тихо-явственными щелчками,
твердыми и красивыми, впивались в поперечные жерди, в колья изгороди.
Разнесли в щепки ставни окон. Но в них все проблескивают почти невидные
нежно-бледные полоски - и на поле еще одна, а за нею другая личинка,
беспокойно повозившись, замирает скрюченно.
Следящую с холма крестьянку душит звонкий груз мгновений, разрывая
напором крови жилы висков. С остановившимся взглядом она осела к земле,
сползая спиной по коре дерева, и легла набок. Вблизи занято и отчужденно
шушукнула шальная пуля и унеслась с отзвуком заунывного напева. Неведомая
сила внутри женщины встревоженно действовала, создавая плотское воплощение
упрека и жестокого голода по выстрелу.
Аппаратик души с первого дня заключал в себе след прекрасных и
непреходящих вещей и перерабатывал то, чем его потчевали, не в шлак, а в
отрицание, увеличивающее силы переносить его. Письма матери поставили меня у
истока радуги, переброшенной в необычайное, и появилось, где брать блеск и
цвета, чтобы не чувствовать себя ничтожным перед дрянной мутью потемок. Из
развалин остановленных туч вышло светило, и на стонущее задымленное поле
пролился солнечный ливень. Я был на холме и превратил старую безучастную
сосну в маяк отчаянного дерзновения. Устроившись высоко на ветви, я скрыт
стволом. Мягко нажав на спуск, вызываю маленькую малиновую вспышку:
прозвучав тонко и томительно, крупица ярости убила сержанта на грязной
равнине...
При помощи снайперской винтовки я аккуратно прекращаю жизнедеятельность
личинок и гусениц. Старшина-гэбэшник укрывался за кузовом машины - от огня,
что вели из дома. Но мне с моего дерева видна сжавшаяся фигурка... Он
вздрогнул и, согбенный, посунулся в землю. Я попал ему пулей под дых, куда
умелые столь впечатляюще бьют кулаком.
Торжество, подобно возникшей в реке воронке, расправляло в моей душе
свою глубину, и я сосредоточенно тонул в ней. Вокруг меня привлеченно
собирались умершие, снисходительно отдавая должное неподдельной задушевности
моей священной игры.
* * *
Наверно, претенциозность моих домысла и вымысла не вырывалась из оков
естественно верного тона, и у нее не хватало духа прервать меня. Но я
почувствовал предельное натяжение струны и в панике, что она сейчас уйдет,
ухватился за то, что сделало бы такой оборот некрасивым в ее глазах. Я
прибегнул к неотстранимой правде, взыскующей отзыва.
- Вы думаете - вот... треплется как ненормальный... а ведь... а ведь...
- начал я, прерываясь и желая говорить возможно проникновеннее, - о другом,
как другие, я мечтать не могу. Ну, там - что "на Марсе будут яблони цвести"
или - "до Сатурна дойдем пешком и цветы принесем для суженой..." Мы... в
имени Николая Островского... мы там поклялись на всю жизнь...
Ее болезненно-натянутое огорчение сменилось невеселым вниманием.
- Там были хуже, чем я, - достало у меня отчаяния продолжить, - вообще
были лежачие, и мы все дали клятву... если кого случайно какая-нибудь
полюбит... он не женится - чтобы другим не обидно... - я осекся: в ее
взгляде была такая явная ненавистная мне жалость, что под сердцем судорожно
шмыгнул холодок, а лицу стало горячо до зуда.
Не знаю, поняла ли она, что мое злорадство жалило меня самого, когда я
сказал:
- Клятва, чтобы всем - безнадежно! - У меня вырвался отвратительный
смешок.
Ее глаза были почти черные, непрозрачные.
- Это ошибка. Случается самое разное... - произнесла она, и я услышал в
голосе остроту причастности.
- Безнадежно, - повторил я, улыбаясь от самотерзания.
- Не надо, перестань.
- Безна...
- Перестань! - Она вдруг схватила меня за волосы, сунула носом в песок
раз, другой - мгновенно и непостижимо мир стал совершенным.
- Ой-ой-ой, Елена Густавовна! Сдаюсь! - завопил я, осчастливленно
обалдев.
* * *
Я изливаюсь ей о Черном Павле, о дворняге Джесси, о нашей компании.
Какую в степи мы устраиваем пальбу из "поджигов"! Поджигом (ударение на
первом слоге) называется самодельная огнестрельная штука, состоящая из
металлической, чаще медной трубки, сплющенной, загнутой и залитой свинцом с
одного конца, и деревяшки, к которой она крепится. Взамен пороха
используется сера, соскобленная со спичек. Выстрел происходит от
воспламенения опять же спички, помещенной вплотную к боковой прорези трубки.
Чиркнешь коробком - и быстрое шипение оборвется характерным самодостаточным
звуком, который бесполезно с чем-либо сравнивать, потому что никакой щелчок
кнута, при всей его резкости, не передаст исполненной вкуса значимости
выстрела.
Она меня охладила.
- Война опять? - произнесла с чувством обременительно-привязчивого
недомогания, и я не рассказал, как хрустко колола дробь пустые бутылки, а
если задевала землю - дымком вспыхивала сухая легкая пыль.
Я несколько изменил течение словесной приподнятости:
- У Сани Тучного, знаете, эх и удар! Он, когда дерется, в лицо не бьет
- только в корпус. И первым ударом - в отключку! А Гога на велосипеде
наравне с мопедом выжимает - шестьдесят километров в час!
Мы купались, я все болтал, пока, наконец, Гога, катаясь вокруг нас, не
начал почти наезжать на меня велосипедом: на всем пляже остались три-четыре
человека...
От протоки мы пошли втроем - Гога, я и она, - вскоре я выдохся, хромал
все сильнее, и меня заставили влезть на багажник. Гога ехал некоторое время
рядом с ней - я бы хотел, чтобы он вез меня так, возле нее, до самого ее
дома, - но Гога не знал об этом.
Он нажимал, нажимал на педали, и она оказывалась все дальше - одна на
дороге, идущая непринужденной сильной походкой.
11.
Наша компания уже вся во дворе, собралась на лавках под кустами. Саня
Тучный сидит на скамейке с двумя соседскими девочками. Они комкают пальцами,
покусывают сорванные листья, а Саня под гитару тянет с натруженной
выразительностью:
Больше мне волос твоих не гладить,
Алых губ твоих не целовать...
Он ездил летом в город подрабатывать носильщиком и познакомился с юной
экскурсанткой: она со своим классом приплыла на теплоходе с верховьев, из
Кинешмы. Саня погулял с девочкой по набережной, они подержались за руки, и
она оставила ему свой адрес, попросив описать место, где он живет. Саня
поделился с нами, как исключительно серьезно размышлял, пока не
удовлетворился фразой: "Наш поселок находится в зоне пустыни..."
А Гога влюблен в актрису. В мае Валтасар возил нашу компанию в
городской театр на спектакль о Мальчише Кибальчише. Когда артистка, игравшая
Мальчиша, обращалась в зал, Гога открывал в проникнутых страстью звуках ее
голоса что-то похожее на утаиваемую слезинку. Последствием стала игра
растроганных чувств, которая бросала его то в тень элегии, то под луч
застенчивого озарения. Он послал письмо с просьбой об автографе, и пришла ее
фотография, на обороте было выведено волосными линиями "Гоге на память".
Ниже помещались имя и фамилия актрисы, а под ними - жеманно-небрежная
роспись.
...В силу всего упомянутого вечер отстаивался в нашем дворе
взволнованно-тихий, полный сентиментального настроя. Я стоял, опираясь на
Гогин велосипед, и в обаянии романтичности смотрел на
покровительственно-томный пожар звезд.
Откуда мне было знать, что меньше чем через два месяца я вот так же
запрокину голову и свалюсь без сознания?
* * *
Валтасар ходит по комнате.
- Звоню сегодня в школу, - говорит негромко, напористо, - попадаю на
Гречина...
Гречин - наш учитель физики.
Валтасар, остановившись, устремляет на меня взгляд, которому всеми
силами пытается придать проницательность:
- Расскажи-ка! Мне нужна история этой тройки.
При словах "звоню в школу", произнесенных, я почувствовал, не на шутку
взволнованно, у меня сдавило виски, меня даже замутило: я ужаснулся, что
Валтасар узнал причину моих мук, что сейчас скажет, как это смешно, жалко.
Он сказал о тройке, и я в облегчении обмяк.
Вчера я получил тройку - шестую с начала школьной моей жизни и уже
вторую в нынешнем сентябре: я непонятно как не выучил формулу линзы. Гречин,
к счастью, вызвал меня вторым - первым минут пять безрезультатно протоптался
у доски Бармаль: за это время я успел что-то ухватить в учебнике, кое-как
наскреб на тройку.
Я знаю - Валтасару нельзя врать, ему нужен прямой ответ. Но как я могу
ему сказать правду, если она такая, что я трушу самому себе ее высказать? И
я молчу, побито потупившись.
- Арно, я никогда не понуждал тебя: ты сам считал нужным, если не
ошибаюсь, рассказывать мне почти все. Когда по тому темному делу меня
приглашали в милицию, ты сказал мне сам, как все было, умолчав, кто вывихнул
тому типу руку - Гога или этот ваш боевик Тучный (Валтасар вспоминал случай
полугодовой давности). Ты рисковал положением в вашей Коза Ностре (мафия,
Коза Ностра, триада - любимые его словечки в отношении нашей, в общем,
безобидной дворовой компании, о которой он сам отлично знает, что она
безобидная).
- Я понимаю, как ты ценишь свое имя в этой вашей ложе, - он опять ходил
взад-вперед по комнате. - Да, авторитет - это много! Но скажи - я подводил
тебя? Я бессовестно тебя выгораживал перед милицией, ты вынудил меня
участвовать в вашей пиратской круговой поруке!
- Я не виноват, что меня запомнили...
- Знаю - ты не вывихивал, разумеется, никому руку, ногу, шею, но, по
известным причинам, запомнился. И я, как положено, должен, я обязан был
заявить: "Вот он, мой сын, скрывает виновных - берите его!"
Как я люблю Валтасара, переживающего из-за моей тройки! И как чувствую
- все его справедливые слова бессильны вызвать меня на откровенность. Если
бы я мучился не из-за Елены Густавовны! Если бы это была Катя, Лидка
Котенок...
- Тройка по русскому, теперь - физика... Пятерки за четверть аукнулись?
- Ничего не аукнулись, - я чувствую, как равнодушно я это произнес. -
По русскому уже есть пять за диктант, по физике будет: еще только двадцать
первое сентября.
- Арно, мы с тобой договорились...
Я уже не слышал, что Валтасар говорил дальше. "Мы с тобой
договорились?.." - она сказала тогда, на пляже, тоном неудавшейся строгости,
растерянно и щемяще. Передо мной стоял твердый овал ее лица; словно требуя
не противиться, губы были сжаты остротой внушения, и казалось: к ним
порывисто прижат палец.
Валтасар говорит, говорит о том, как мы с ним договаривались, что я ни
за что не буду получать троек; смотрю сквозь него, видя ее рот, который
кажется мне и страстным и суровым, я творю ее бесподобное
заразительно-смелое выражение... мне и сладостно и неизъяснимо-горько:
ужасаюсь - вдруг реальность откажет ему в том значении, что мне так нужно...
Нужно невыносимо.
"Мы с тобой договорились? - она сказала. - Да?.. Я тебе велю, понял?"
Она требовала, чтобы я не думал, будто я безнадежный, будто меня никто
не полюбит... С притворно сердитым лицом дернула меня за нос - я засмеялся
взбудораженно до помутнения.
Она радостно шепнула: "Вот и хорошо!" И сама расхохоталась. Хохотала,
лежа на животе, болтая ногами, как маленькая.
12.
Валтасар выяснил, в кого я влюблен.
Вскоре в субботу приехал из города Евсей.
Марфа была у себя в клинике, Валтасар кормил нас с Родькой обедом. Я
вяло ковырялся в каше, а Родька спешил доесть ее, с вожделением поглядывая
на разрезанный краснейший арбуз, предназначенный на десерт. Валтасар
непрестанно выходил во двор, поджидая Евсея.
...На улицу меня не отпустили. Я понимал: гость прибыл разобраться со
мной.
Он доставал из видавшего виды портфеля колбасу, водку, а я, поймав
невинно скользнувший взгляд, почувствовал, до чего ему не терпится
рассмотреть меня с пристальной основательностью.
Я стоял у окна, притворяясь, будто заинтересован чем-то в пустом дворе,
где ветер гонял пыль по засохшей грязи. Внезапно Валтасар воскликнул:
- Но ведь это же химера!
Я хотел сесть на табуретку, но он почему-то (наверно, и сам не зная -
почему) подставил мне плетеное детское креслице Родьки, которое тот
презирал, так как "уже не маленький".
- В следующий выходной поедем к Илье Абрамовичу - у него будет гостить
внучка его друга... э-ээ... Виолетта! Твоя ровесница. Чудесная девочка! У
нее ревматизм, она болезненно выглядит, но учится прекрасно. Умничка. И
какой голосок! Она станет певицей.
- Пле-е-вать мне! никуда я не поеду - ни к какой Виолетте...
Пр-р-ридумали... - бешенство не дало мне выкричать все, что хотелось.
Родька, поедая ломоть арбуза, глядел с непередаваемой тревожной
серьезностью. Евсей, демонстрируя сумрачную занятость, спросил Валтасара
отвлеченно:
- Хамса есть? Сооружу закусон. Без соленого - не дело...
Валтасар с каким-то странно-таинственным видом, точно приоткрывая нечто
крайне опасное, но ценное, зашептал мне:
- Ты отлично развился! Сбереженные от грязи чувства скопились, поперли
- и случился вывих. Это легко выправляется. Будешь переписываться с
Виолеттой, встречаться, вы повзрослеете - переживете ничем не омраченный...
э-ээ... не омраченное... черт!.. словом - момент... словом, как мы все
мечтаем, создадите прекрасную семью...
Меня поеживало биение удушливо-злой горячки, и внутренне зазмеившийся
сарказм вырвался неполно, но жадно:
- А я хочу... а-аа... создать семью с... с... - и я замолк.
Он взял только оболочку слов, не тронув подспудного, и махнул на меня
рукой с выражением: "После такой глупости о чем толковать?" Родька,
по-видимому, согласился с ним и, вдруг вспомнив, что сейчас это ему сойдет,
вытер влажный после арбуза рот рукавом, а руки - о штанины. Затем он
приступил к следующему виду наслаждений: достал тазик и мыло - пускать
мыльные пузыри.
Валтасар и Евсей делили застолье, ведя преувеличенно рассудительную,
медленную, разделяемую паузами речь об уникальности Кара-Богаз-Гола, о том,
как страдал на берегах Каспия Шевченко. Оба, выпивая, как-то странно заметно
играли лицевыми мускулами; звякали вилки. В то время как надрывное оживление
скручивало силу моих нервов в тугой жгут, нестерпимо болезненный при
малейшем новом впечатлении, Валтасар потянулся ко мне с печально
полураскрытыми губами. Он изнемогал в опьянении, что было так на него
непохоже:
- Только не пойми в том плане, что она не может тебя полюбить из-за
твоей ноги. Суть совсем не в том. Просто не может же она ждать, когда ты
повзрослеешь, получишь образование, начнешь самостоятельно зарабатывать... А
ныне тебе доступна лишь любовь на расстоянии, в глубине души. Люби,
пожалуйста! Но без троек! Любовь... э-ээ... в принципе, вдохновляет - так
закидай учителей пятерками, посвяти своей любимой будущую золотую медаль! -
он взял меня за плечи, прижался лбом к моему лбу: - Мысли о твоей ущербности
утопи в мозговой работе. Учись и достигай, и тогда станет неважно, хром ты
или у тебя ноги... я не знаю... как дубы... Будет важно, каков ты в твоем
избранном деле, вот на что будет смотреть умная женщина.
"Красивое ты явление, Пенцов", - она тогда сказала...
Блистательность воспоминания взвинтила во мне веру в улыбку самых
броских невероятий. Трогательность смятения обернулась некой заволокнутостью
сознания, что закономерно сопутствует выспренним абсурдам.
- А если она сейчас смотрит на меня так... как ты хотел сказать? -
адресовал я Валтасару с медоточивой, мне запомнилось, интонацией.
- Сейчас?.. Когда ты еще... никто? Родион, не лей на пол - пузыри
пускают на улице...
Мое истомно замиравшее сердце пошло между тем стучать полным ударом, и
каждый его толчок одержимо отрицал понятие фантастичности. Будущим летом,
заговорил я, она опять поедет отдыхать в Дербент, и пусть Валтасар меня
отвезет туда. Снимет мне комнатку рядом с тем местом, где будет жить она, и
уедет. А мы с ней станем купаться в море, ходить осматривать древние
крепостные стены, ворота...
Евсей проглотил водку на сей раз безвыразительно, словно запил водой
таблетку.
- Там есть лезгинский театр.
- Во-оо! - воскликнул я взорванно, в неистовой окрыленности таким
доводом в пользу моего плана: - Мы будем с ней ходить в лезгинский театр!
Я умоляюще смотрел на Валтасара:
- Ладно? Ла-а-адно?..
- Но это из области химерического! Так не делается!
Меня будто оглушило хлынувшим из кадки холодным потоком.
- А-а-а... что делает Давилыч с девчонками?.. А остальные? Ты же сам
все, все-оо знаешь! Это не из области химерического? Так делается! А что я
поп-п-просил - не делается? - у меня прыгали губы.
По его лицу как бы пробежала тень судороги - оно стало трезвым. Он
отшатнулся и, уткнув локти в стол, погрузил лицо в ладони.
- Зачем вы забрали меня оттуда? Говорили - сколько вы все говорили! -
чтобы у меня была настоящая любовь... а когда... когда... - я немо зашелся
плачем, я раздирающе разевал рот, который сводило и изламывало.
Валтасар, склонивший голову, развел пальцы, высматривая меж них, и мне
показалось - глаза его вытаращены. Евсей же, напротив, зажмурился, дернул
головой, как бы отметая остолбенение мысли, затем приблизил ко мне сжатый,
из немелких, кулак и хрипнул резким шепотом:
- Ты мужик или кто?!
Родька, весь красненький, будто запыхавшийся от бега, тоже сжал кулаки
и затопал ногами на Валтасара:
- Отвези его, куда он просит!
Я был само ощущение ошейника с пристегнутым поводком, который тянут изо
всех сил.
- Забрали оттуда - и мне только хуже... там... там мне не было бы, как
сейчас! - потянув в себя воздух, я словно вдохнул сухой снег, моментально
пресекший голос.
Евсей набрал из кружки воды в рот и брызнул мне в лицо. Пенцова будто
подбросило из-за стола с вытянутыми вперед руками - он толкнул Евсея:
- Спятил?
Тот с пристуком вернул кружку на стол, прочно взял Валтасара за
предплечья и дважды шатнул его: на себя и от себя. Потом он величаво указал
на меня пальцем и начал каким-то барственно-брюзгливым тоном:
- Ты - точка всеобщего притяжения? Что-оо?.. - лицо выразило среднее
между возмущением и гадливостью. - Я! Я! Я! - как бы передразнил он меня,
кривляясь. - Тебе обещали! тебя отвези... - продолжил он, убыстренно двигая
руками, будто подкидывая и крутя шмат теста. - А вообразим утопию: она
вправду взяла себе в голову и стала ждать, когда ты станешь мужиком. Ты ж на
ней не женишься! Это сейчас ты несчастный, а как только сделаешься
самостоятельным, начнешь зарабатывать - загоришься на другие цветочки! А ее
будешь гнать...
Он жестикулировал все жарче, упорно отталкивая Валтасара, который
пытался его обнять. Вдруг Евсей налил стакан и с холодной непоколебимостью
произнес:
- Пью за то, чтобы она не оказалась набитой дурой, не вздумала
взрастить в себе чувство...
Ужас запустил клыки в мое сердце.
- Не-е-ет!!! - я вскочил с креслица и, не подведи нога, кинулся бы и
выбил у него из руки стакан.
Все вокруг затряслось, хаотически искажаясь, делая стены волнистыми,
смешивая линии - поглощаясь жалобно звенящим душевным обвалом. Валтасар
обхватил меня, стиснул с устрашающей торопливостью, неотторжимой от пожара,
горячечно шепча и нежа терпкостью водочных паров:
- Успокойся! успокойся! успокойся!..
13.
Ночами я больше не спал - я проводил время с ней. Лишь только закрывал
глаза, она оказывалась передо мной.
Она на песке под солнцем, чей жар теперь, за ненадобностью, так
бледен...
Она в протоке, обливаемая дымящимся мучнистым светом, похожим на
медово-золотистую пыльцу.
Она ко мне лицом. Спиной...
Она на дороге...
Я часто вставал, приоткрыв окно смотрел в небо - оно вбирало мою
одинокую неумиротворенность и начинало пылать от угрюмо-черного горизонта до
зенита. Я пускал в куст зажженные спички - и все мое существо, каждая мышца
восставали против того, что ночью почему-то принято лежать и даже спать.
Гущина грез в их острой причудливости влекла меня по пестрым узорам
похождений. Я озарял творимый ночной Дербент фейерверком, выкладывая золотом
света фасады его домов то с куполообразными, то с плоскими крышами. Потом я
гасил летучие огни, и месяц орошал город зыбкой мерцающе-стеклянной
изморосью. Деревья обширно-загадочного сада серебристо трепетали, стоя в
середке густо-чернильных кругов. Я заливал траву нежно-лунным молоком и
разбрасывал исчерна-синий плюш теней. Мы с нею гуляли в этой изысканной
заповеданности, взволнованно проходя через расстилающиеся веера любовных
токов.
Перед нами вздымалось, ворочалось море, волны светло-пенящимися
морщинами льнули к ее ногам. В сияющих дебрях воображения я выбирал цветы
предельной сказочной яркости и подносил ей букет за букетом.
Я без конца защищал ее от кого-нибудь: каких только ни нарисовал я
подонков! Ночь неслась в приключениях - в конце я неизменно нес ее на руках,
и она обнимала меня, я осязал ее щеки, губы - целуя подоконник, графин с
водой, штору... Мы с ней оказывались в моей залюбленной комнате Дербента,
где я стоял во весь рост - великолепно стройный, с осанкой могущественного
благородства, непринужденного в дарении и в нечаянном грабеже. Девственно
белейшие, но уже затронутые красивой борьбой простыни посверкивали снежными
изломами складок, мы обнимались, нагие, и она на коленках поворачивалась ко
мне, как в свое время, когда я подсматривал, поворачивалась к Валтасару
Марфа. Я исступленно опьянялся звуком сосредоточенного дыхания - тем, как в
ответ на мои старательно ритмичные движения звучало достойное того, чтобы с
ним принять смерть, слово "ходчей!"
Утром мой организм восставал против плоской прозы завтрака, я что-то
проглатывал кое-как и, ковыляя в школу, сумасшедше хихикал, когда судорога -
это появилось в последнее время - подергивала остатки мышц в моей
искалеченной ноге.
Чем ближе был ее урок, тем свирепее каждый мой мускул протестовал
против сидения за партой, против того, что нельзя хохотать, корчить рожи,
хлопать по спине Бармаля, прыгнуть в окно...
В перемену перед ее уроком меня как бы не было в классе: я жил в том
пылающем дне, где:
Она на золотой ряби песка - одушевленного ею, переставшего быть мертвой
материей планет.
Она в протоке, искристо трепещущей от ее задора.
Она - ничком рядом со мной на берегу, в хохоте болтающая ногами.
Во мне, в безотчетной непрерывности внутренних безудержно-восхищенных
улыбок, повторялись каждое ее слово, жест, поза, взгляд... уставившись на
дверь, в которую она сейчас войдет, я осязал, когда ее пальцы снаружи
касались дверной ручки: раз при этом я зажмурился, но все равно увидел
сквозь веки, как она входит. Я считал: "Один, два, три..." Если за эти три
секунды ее глаза не встречались с моими, я тыкал авторучкой в вену на руке,
клянясь, что, если она еще раз войдет вот так - в первые три секунды на меня
не взглянув - я всажу перо в вену, выдавлю содержимое авторучки в кровь.
На ее уроке я ужасаюсь, что могу натворить все что угодно - погладить
ее руку, берущую мой чертеж. Когда она, с оттенком милой досады, мягко
обращается ко мне: "Арно, у тебя это почти полужирная линия - надо
волосную..." - я блаженствую, как от ласки, мне мнится нечто сокровенное в
ее тоне.
Я представляю, в какой позе она останавливается у меня за спиной, какое
у нее выражение, и рисуется она нагая: "Ходчей-ходчей!" Я хочу, чтобы ее
урок длился как можно дольше, но еле выдерживаю его - руки не слушаются,
трясутся, исколотившееся сердце, частя сбивчивой дробью, прыгает уже с
каким-то еканьем.
Чертежи у меня выходят скверные - я вижу ее смиренное сожаление и
стараюсь, стараюсь... Никто не подозревает, каких усилий мне стоит думать на
ее уроке о чертеже, прикладывать линейку к бумаге, водить карандашом.
14.
В одно утро я почувствовал - все: я не смогу сегодня чертить. Вообще не
смогу что-нибудь делать. Опять почти всю ночь проторчал у окна, заработал
насморк - был октябрь.
Когда я понял, что не удержу в руке циркуль, часы показывали шесть -
вот-вот дом подымется. Стало нежно-грустно, жалко себя. Как она огорчится,
увидев, что я не могу чертить! Огорчится и не будет знать, что я не могу
чертить из-за любви к ней... Пусть знает! Мне захотелось этого во всей
безысходности, во всем восторге жажды - угождать ей с верностью, не имеющей
ничего себе равного!
Написать?.. самыми пленительными, патетическими, трогательными
словами!..
На мою страстность, однако, мало-помалу лег пожарный отблеск:
вообразилось - с каким лицом она прочитала бы то, из-под чего неизбежно
проступила бы скупая определенность, отдающая застенчивой вульгарностью:
"Извините, пожалуйста, я не могу чертить, потому что..." Я поморщился.
Вдруг меня пристукнуло мыслью послать ей рисунок. Лучше даже не рисунок
- чертеж, из которого она бы все поняла...
Прикнопив к чертежной доске лист, я увидал на нем величавый замок, чьи
решительные очертания дышали повелевающей внутри оригинальной, невероятной
жизнью: ее желтым светом, похожим на одуванчики. Не успев ничего подумать, я
моментально наполнил золотыми кубками с алым вином, разноцветным бархатом,
слоновой костью, лилиями - замок, в котором должна жить она, только она!..
Карандаш стал послушно вычерчивать башенки, эркеры, балконы, терраску,
окаймленную колоннами... Как стремительно, непринужденно перенесся на лист
мой замок! Ее замок.
* * *
Я придумывал, как показать ей чертеж вроде б нечаянно. Решил - когда
она приблизится к моей парте, уроню лист. "Что это?" - она спросит. "Да так,
- я буду "не в настроении" и слегка чванлив, - один мой чертежик..."
Но вдруг голос сфальшивит? Меня мучила предательская открытость панике.
В конце концов можно просто написать под чертежом мою фамилию.
* * *
Сегодня я за партой один - Бармаль сбежал с урока. Она вот-вот войдет.
Суетливо перекладываю, перекладываю лист - все кажется, не сумею его уронить
как нужно.
Вошла. На этот раз тотчас встретилась со мной глазами - невольно я
перевел взгляд на лист передо мной, а когда опять на нее взглянул, она тоже
смотрела на него - я не успел ничего сделать. Поздоровавшись с классом, она
подошла, наклонилась над чертежом.
- Откуда это? - не отрываясь от него, села за мою парту. - Нет... это
не твое... Скопировал? Откуда?
Я пробормотал, что это я сам, из головы.
- Перестань.
- Говорю вам.
- Нет, действительно?
Помедлив - но не долее трех биений сердца - я кивнул.
- Арно, ты открытие!.. Если это только правда твой...
Парта качнулась, защипало в мочках ушей, на меня тронулась светлая
лавина, устремляя прекрасные копья наступающего пламени.
- Если ты это все сам, у тебя архитектурное мышление! Как ты чувствуешь
объем!.. Арно, ты сюрприз! - она сжала мое плечо: это был кроткий удар по
сердцу молотом, приблизивший меня к трансу. - Я никак не думала... долго
работал?
Я зачем-то соврал, что чертил три недели.
- А заданное лишь отвлекает, не так ли? - она улыбнулась, не оставляя
сомнений в удовольствии находки. - Да, тебе надо серьезно думать об
архитектурном институте. Я пока возьму эту виллу, ладно? - и все
разглядывала чертеж. - Обязательно в архитектурный! Я поговорю с твоими.
* * *
На следующий день об архитектурном институте со мной беседовала
классная руководительница: в учительской был показан мой замок. Валтасар
достал какую-то усовершенствованную готовальню, отвалил треть зарплаты за
великолепный альбом по средневековой архитектуре; пачки ватмана, рулоны
кальки завалили мой шкаф.
Теперь я чертил ежедневно. Никто не имел понятия, что, вычерчивая
капитель или фронтон, я думал об архитектурном институте так же мало, как об
исчезновении неандертальского человека.
На каждом ее уроке меня ждала пятерка, ждали ее улыбки, похвалы:
трогали не столько сами слова, сколько нотки в голосе, в которых мне мнилось
что-то сокровенное...
Если бы я знал, что она не догадывается, для кого мой замок... что она
просто рада за искалеченного подростка, который, как она сейчас верила,
может стать архитектором... Я был всем сердцем убежден, будто она понимает,
почему у меня открылся вдруг дар. Чудилось несбыточное. Улыбочки, с какими
на ее уроках стали посмеиваться надо мной девчонки, питали фантастическую
мою надежду.
...Катя, когда мы оказывались одни в нашей коммунальной кухне, метая в
меня хитрющими глазами, наслаждалась:
- Ты ей любовные записки по почте посылаешь или молоком пишешь на
чертежах - для конспирации?
Я бросал в нее тряпку.
- Она дождется - я с ней по душам поговорю: чего она наших парней
охмуряет? Надо по своим годам иметь.
- Катька, кончай!
- Нет, ну ты глянь - разлагает подрастающее поколение!
* * *
Сегодня Катя вошла ко мне в комнату.
- Ты один?
Прошлась, повертела логарифмическую линейку.
- Знаешь... - и замолчала.
Я смотрел на нее затуманенно и сонно, как гляжу последнее время на
всех. За единственным исключением.
- Арно, она ходит с одним... Тоже учитель. В первой школе. И Гога
видал. Ой, у меня чайник! - и выбежала, шаркая расстегнутыми босоножками.
15.
Гога, Тучный, я - напротив дома, где она живет. Земля вдоль заборов
утоптана до чугунной твердости; отполированная подошвами, в сумерках
глянцево светлеет, будто эмаль. Неподалеку жгут траву: налет горького дымка
льнет книзу, похожий на терпеливо-злое мозжение. Гога сегодня видел этого
учителя в клубе покупающим билеты: значит, она пойдет с ним в кино.
- Вон...
По отбеленной тропе идет вдоль заборов кто-то с непокрытой головой:
подпоясанный плащ, поблескивают лакированные ботинки. Войдя в ее калитку, он
пересек прогал уныло-лижущего света из окна.
Сжимаю обеими руками раму Гогиного велосипеда - приказывая тучам
сгуститься с глухой мрачностью нападения. Мысленно швыряю в ее двор пылающие
факелы. Гога, Тучный, я на конях перескакиваем через забор, спускаем курки
карабинов, роднясь с густыми толчками выстрелов, преданно отдающимися гулкой
силой. Кони встают на дыбы. Фигура в плаще, низко пригибаясь, уносится прочь
путаной, трусливо вихляющей рысью.
Они вышли из калитки, он взял ее под руку - отняла; он что-то ей
втюхивал, они пошли, он опять взял ее под руку и болтал, болтал. Она больше
не высвобождалась.
Тучный бросил сигарету.
- Я его отметелю! - произнесенное передало безупречное внутреннее
равновесие.
В свирепой муке стискиваю зубы, мотаю головой. Хватаю его за руку,
которую он легко выдергивает.
Долговязо-сутуловатый, поджарый Гога - со зловещей веселинкой:
- Выступлю на него у кино. Я сейчас обгоню их, у кино отзову его в
сторону...
- Не надо ничего!.. Она сама с ним... - мотаю головой с загнанностью,
до которой меня довела лихорадочная жажда убить реальность.
Забрасываю ее двор факелами, мы проносимся на конях мимо них, идущих
под руку; проносимся мимо и не оглядываемся.
Молчим.
- Все равно я его отметелю, - с угрюмой заботливостью обещает Тучный.
- Не надо, Сань... она ведь учительница, Сань, и он учитель, а я ведь
кто... сам знаешь, Сань...
- Короче, - Гога категоричен, - короче, у моей сестры одна подружка:
она будет с тобой ходить. Точняк, Арно, она согласится.
Мне еще никогда не было так паршиво. Никогда-никогда - нигде.
- Она по правде с тобой будет ходить, ты не думай...
Я не думал. Я слушал дергано-пульсирующий психический шум, отлично
обжившийся во мне.
- Ты видел - она сама с ним... Ты видел?..
16.
В темноте начинает медленно проступать голубовато-бледное окно. Сегодня
воскресенье: нас с Родькой не будут будить. Надежды заснуть у меня нет -
изнываю в мечте отупеть так, чтобы сознание ушло в бессмыслицу.
Постепенно свет тяжелеет, все более напоминая холодный взгляд
исподлобья. Но меня, наконец, касаются персты сострадания: во тьме закрытых
глаз стало благостно путаться, как вдруг мозг принялся царапать голос,
пробираясь какими-то покапывающими периодами. Он странно полон и скорби, и
высокомерия. Кажется, некто вещает в огромном пустом театре. Вижу
одновременно и нашу комнату, и этот театр. Слова гулко, торжественно в нем
отдаются.
Черный Павел расхаживает в своей искрящейся ризе, речь мало-помалу
просачивается ко мне в сознание:
- Женщины... женщины - это алчность! Будь мужчина выше ее хоть на дюйм,
она сделает все, чтобы принизить его до своего уровня! - он виден мне в
профиль, обрюзгшая щека подпирает глаз; лицо поворачивается ко мне, играют
резкие, глубокие складки лба. Мне мнится, вся вселенская скорбь засела в
этих морщинах. - Я живу с Агриппиной двенадцать лет, мы сменили три
радиоприемника, она погрязла в вещах, она привержена к одним лишь предметам!
вещизм - вот явление...
"Красивое ты явление, Пенцов..."
Мычу, изгибаюсь на кровати, призывая чувство конца предельной
убойностью воображения: учитель обнимает, целует ее...
- Беги. Беги от женщин, юный мой Арно! - возглашает Черный Павел.
О моей драме знает весь барак.
- Он не может бегать - не знаете, что ль?! - разбуженный Родька
возмущен.
...После завтрака со мной беседует Марфа. Сижу в их с Валтасаром
комнате, Марфа - в кресле напротив меня; положив подбородок на ладонь,
глядит ревниво-настороженно.
- Теперь, мой милый, я не беспокоюсь за твое развитие. Когда я
влюбилась в учителя физкультуры, мне было пятнадцать. Ты более ранняя
пташка. О, как безумно я была счастлива, когда он после моей записки пришел
на свидание и меня поцеловал! Но, представляешь, что было со мной, когда он
на другой неделе женился?
- Зачем ты это выдумала?! - я силюсь показушно-злобным смехом
перебросить в нее мое взгальное неистовство правды. - Ты
выдумала-выдумала-выдумала!!!
* * *
Я сбегаю с уроков черчения. Валтасару об этом известно. Вижу - ему
хочется мне помочь, но он пока нерешителен: он не знает еще окончательно,
что предпринять. Как-то из их комнаты донеслось: "Перевести в школу в
город..." - Марфа Валтасару. Он что-то отвечал... "Евсей восхищен - дар
математика!.."
Я торчал за письменным столом, уткнув лицо в стирательные резинки,
карандаши, прочую разбросанную по столу мелочь; мне было абсолютно
наплевать, во что уткнуто мое лицо. Подумал - хоть бы меня действительно
перевели в городскую школу, чтобы я никогда не видел ее...
Еще думал, что скоро школьный вечер...
Болезненно тянет увидеть ее танцующей, посмотреть, как она веселится.
* * *
Смотреть из угла на танцующий зал - мне станет от этого еще хуже. Но я
собираюсь: Валтасар, Марфа грустно наблюдают.
- Конечно, развейся! - Валтасар напутствует нарочито бодро. - Только,
пожалуйста, не задерживайся.
- Я пойду с ним! - требует Родька. - Я хочу танцевать!
* * *
Выпавший днем снег смешался с грязью, и вечером застыло. Впотьмах
подхожу к школе задворками, продираюсь сквозь омертвевшие ноябрьские кусты:
сейчас я почему-то не могу войти, как все, в школьные ворота. Ковыляю в
темноте по бездорожью, спотыкаюсь об острые мерзлые кочки.
Окна школы сияют: чем дольше гляжу на них, тем алчнее воображаю себя
обладателем разящего удара Саней Тучным - вз