думаешь, я меньше тебя. занят,
-- и то нахожу время. С трудом, но нахожу. А тебе и в прошлом году дважды
напоминали, ты думаешь, такие вещи незамеченными проходят?
-- Добро, заскочу сегодня.
-- Ты уж постарайся.
Краткое содержание двадцатой главы
Родина встречает Гену с распростертыми объятиями органов
государственной безопасности и невольно убеждает его в мысли, что ее,
родину, -- как мать самостоятельного человека -- лучше любить на расстоянии.
Для Гены, в отличие от читателя, остается за кадром открывающийся факт, что
лихие люди, покушавшиеся на него, были неотъемлемой частью государства,
владеющего родиной, а значит, имеют общую судьбу и финал.
Глава двадцать первая
в которой смерть звонит в золотой колокольчик
Утро следующего дня застало Гену в нехлопотливых сборах.
Накануне он до поздней ночи посещал родительскую дачу, где объяснил
предкам, что нашел хорошую работу недалеко за границей и будет звонить. И
что у него новая дверь, но вторые ключи он оставит у приятеля, и дал телефон
писателя. Родители были рады, хотя мама и всплакнула, а папа сказал: "Ты там
это, короче, давай. Чтобы, в общем, как надо".
Он вернулся очень поздно, но, несмотря на это, проснулся в шесть утра и
так и не смог заснуть -- время совершенно перепуталось из-за джет-лэга смены
временных поясов. Самолет был вечером, и, основательно намаявшись к двум
часам. Гена поболтал по Аське с Дайвой, пока не прервалась связь.
У Дайвы в компьютере сел аккумулятор -- в этот момент она пила утренний
кофе на Староместской площади, разместив купленные накануне ноутбук и
подключенный к нему сотовый телефон на столике открытого кафе "Kavama u
Тупа" и наблюдая, как на противоположной стороне площади, освещенной из-за
ее затылка солнцем, толпы соотечественников, и не только, громко и радостно
галдели, ожидая момента, когда из окошек ратуши выйдут к странным старинным
часам куклы святых и ожившая механическая смерть будет им кланяться и
звонить в свой золотой колокольчик. Прошли куклы, откланялась смерть,
откричал скрипучий заводной петух, вызывая неизменный радостный смех, и
соотечественники двинулись за другими сувенирами впечатлений, а Дайва
оставалась сидеть и думать о том, что ждет ее в этой гостеприимной стране,
когда она останется здесь жить.
Она посмотрела на свои часы, которые еще не переводила на Европейское
время, и улыбнулась. Через шесть часов в Калифорнии будет десять утра, и эти
уроды обнаружат вместо нее бабушкину куколку, подарившую ей три дня свободы,
за которые она успела встретиться с Геной, забрать из нескольких фондов
дедушкины акции и открыть привилегированный номерной счет в Люксембурге, --
пусть теперь ищут ее по всей единой Европе!
Параллельно Гена, чтобы убить время, начал убирать квартиру. Под
тахтой, в том месте, куда он затолкал медный кувшин, никакого кувшина не
оказалось. Вместо этого Гена напоролся на выброшенный в порыве отчаянья
хоттабычевский драгоценный булыжник, который почему-то не исчез вместе со
всеми сокровищами. Гена не стал искать кувшин; даже булыжник, несмотря на
свою вероятную ценность, показался Гене совершенно лишним в его жизни
нынешней, нормальной и объяснимой, в отличие от той, волшебной, предыдущей.
Он сначала хотел его даже выбросить, но потом решил взять с собой. На
память. Он подумать не подумал о возможных неприятностях на таможенных
воротах Российской Федерации -- наличие булыжника и отсутствие кувшина
настраивали его на совершенно другие мысли: был ли Хоттабыч сам по себе или
плодом его компьютерных галлюцинаций.
Он вернулся к компьютеру и нашел сайт Хоттабыча.
-- Введите ваши предложения для перевода на другие языки, -- предложил
Хоттабыч-сайт. -- И укажите язык для перевода.
Гена долго пялился в монитор, не в силах ничего придумать. Ему
казалось, что вот сейчас он должен изречь какую-то очень важную фразу,
которая могла бы поставить аккордную точку этой невероятной истории, но
точка никак не выходила. То ли потому, что для точки было еще рано, то ли
потому, что точка эта не была в компетенции Гены. Так никакой точки и не
поставив, Гена выключил компьютер и решил, что в следующий раз он посетит в
сети Хоттабыча, когда ему будет что сказать. Сказать просто "спасибо"
почему-то даже не пришло ему в голову.
В рюкзаке, неплотно набитом почти всеми Гениными вещами
(немногочисленные крупные стационарные предметы не в счет), легко нашлось
удобное место для булыжника, и Гена проверил паспорт, билет, оставшиеся
деньги, газ-свет, одиноко посидел на дорожку и, окинув недолгим прощальным
взглядом свою бабушкину квартиру, набросил на плечи рюкзак и оставил дом
прочь.
Краткое содержание двадцать первой главы
Гена собирается в аэропорт. Прибираясь перед уходом, он обнаруживает
булыжник-жемчужину, оставшийся от Хоттабыча, и берет ее собой. Он посещает
Хоттабыча в Интернете, но не знает, что ему сказать, и, главное, -- как.
Глава 00,
которая не есть окончание начальной главы и ничего не закольцовывает, а
является как бы последней и потому номера лишена, что ее номер лишен смысла.
Гена шел к писателю -- прощаться.
Писатель переехал в свою прежнюю квартиру на Лесной и утверждал, что
Гене добраться до писателя гораздо проще, чем писателю до Гены, -- две
минуты от метро. Тем более, что он -- писатель -- все время дома:
пишет. А Гене будет по пути в аэропорт: от дома писателя до
Шереметьева-2 -- пять долларов на любой тачке.
В подъезде дома, отстроенного из откровенно номенклатурного кирпича.
Гена набрал на панели домофона номер квартиры писателя, и ему сразу открыли,
не используя переговорные возможности устройства. Он поднялся на лифте на
тринадцатый этаж и, войдя в открытую дверь квартиры, обнаружил писателя в
немеблированной гостиной сидящим на полу перед телевизором.
-- Тихо, -- сказал писатель. -- Подожди, уже конец. В телевизоре
происходило вот что:
-- Если хотите, я вам расскажу, -- улыбнулась черно-белая Алиса.
-- Конечно, рассказывай, -- отозвались ребята на фоне крупного плана
маленькой Наташи Гусевой.
-- Боря... -- Алиса выдержала драматическую паузу, -- станет...
знаменитым художником.
-- "Быть знаменитым некрасиво..." -- отозвался кто-то из ребят цитатой
из Пастернака на фоне общего восхищенного гур-гура и панорамы, закончившейся
на улыбающемся пионере.
-- Его выставки, -- продолжала медленно Алиса, -- будут проходить не
только на Земле, но и на Марсе. И на Венере. -- Она сделала паузу, переводя
взгляд как бы на следующего собеседника. -- Мила... станет детским врачом...
к ней будут прилетать со всей Галактики. Катя Михайлова... выиграет
Уимблдонский турнир. А поможет ей в этом Марта Эрастовна. Садовский станет
обыкновенным инженером. И изобретет самую обыкновенную машину времени: Лена
Домбазова... станет... киноактрисой. О ней будут писать стихи. А стихи будет
писать...
-- Это что? -- спросил Гена, кивая на телевизор.
-- Детство, разве не видишь? Ты можешь секунду помолчать?..
Гена увидел рядом со стеклянным столиком, на котором стоял телевизор,
картонную коробку из-под видеокассет с разноцветными кадрами из фильма, и
еще увидел, что счетчик видеомагнитофона отсчитывает секунды ленты, и
спросил писателя:
-- А почему все черно-белое? Фильм же цветной. У тебя что, декодер
барахлит?
-- Ничего у меня не барахлит! Просто пятнадцать лет назад, в детстве, у
меня не было цветного телевизора! Ты можешь потерпеть две минуты? Вот!
Ключевой момент!
-- Мне пора, -- сказала Алиса серьезно и грустно, отступая в глубь
экрана, чтобы уходить назад, в будущее.
-- Алиса! -- позвал за кадром голос Фимы Королева. -- А обо мне ты
забыла ?
-- Ты... хочешь быть известным путешественником?
-- Конечно, -- ответил Фима, пожимая плечами, -- что за вопрос ?!
-- Значит, будешь им...
-- Вот! -- заорал писатель. -- Вот!
-- Но к сожалению, -- продолжала Алиса, -- в твоих книгах о
путешествиях будут ошибки, от желания...-- она как бы подбирала слова, --
приукрасить.
-- Согласен, -- вздохнул Фима.
-- А если не верите, -- грустно сказала Алиса, -- убедитесь сами, когда
попадете к нам.
-- А как мы туда попадем, если нас не пускают? -- недоумевал Фима,
указывая на закрытую в будущее дверь.
-- Своим ходом. Год за годом. И доберешься, -- отозвался Садовский.
Тишину, сменившую их голоса, съела песня о далеко прекрасном, и
маленькая девочка в черно-белом коричневом школьном платье с пионерским
значком на черном фартуке и с черно-белым красным галстуком вокруг
кружевного воротника повернулась, чтобы навсегда уйти из прошлого писателя в
свое гостеприимное будущее, но вдруг остановилась и улыбнулась, как бы уже
издалека. Пропал, силой вещего кинематографического наезда, и пионерский
галстук, и школьная форма, и только ее улыбка и глаза остались недолгим
зовом, пока их не разделила со зрителем кирпичная стена, закрывшаяся дверь и
титры.
Писатель, которого Гена не решился прервать, с серьезным выражением
лица дослушал песню до конца и даже, как показалось Гене, скрытно вздохнул,
выключая видик и телевизор.
-- Ну что, -- сказал он, -- а теперь -- яйцо! Детство так детство.
-- Чего? -- не понял Гена.
-- Пошли на кухню. Кофе будешь?
-- Да я бы лучше пивка...
-- Тебе что здесь -- бар, что ли?
-- Ну ладно, давай кофе... При чем тут яйца? Точить будем?
Они были уже на кухне, и писатель достал из холодильника здоровенную
банку "Тэйстер'с Чойс".
-- Точить будем лясы, -- сказал он. -- Сытым соловьям и басни -- еда.
Вот это коричневое -- сахар. Чайник горячий. Молока нет. Чашка. Ложка. Яйцо
-- это человек. Такой -- человек-яйцо...
-- Шалтай-Болтай, что ли?
-- Сам ты Шалтай-Болтай. Гоголь-Моголь. Писатель принял позу памятника
Пушкину на одноименной московской площади и продекламировал:
В этом доме жил и умер
Николай Василии Гоголь --
Так написано на доме,
Где он Гоголем ходил.
Умер в доме, где жил. Гоголь,
Кабы он не жил -- не умер
В желтом доме на бульваре,
Умер потому, что жил.
Может, на моем на доме
Про меня потом напишут:
В доме номер... жил и помер...
Изведя ведро чернил...
Или, может, не напишут.
Это значит -- я не умер,
Или, очень вероятно,
Это значит -- и не жил.
-- Ты написал? -- спросил Гена.
-- На дурацкий вопрос отвечать не стану, -- ответил на вопрос Гены
писатель, -- а поставлю песню про человека-яйцо. Из детства. "Битлз". Не
против?
Гена помотал головой, что нет, не против. В его детстве, конечно, уже
не было никаких "Битлз", но пусть будут, подумал он. Писатель зарядил
блестящий компактный диск в серебристый кубик "Сони" и отщелкал номер
композиции. Кухня наполнилась странными звуками сочетания неопознаваемых
инструментов, из которых Гена смог выделить только скрипки. Скрипучий же
голос затянул мелодию, которую Гена слушал скрепя сердце. Когда дошло до
припева, писатель начал прыгать в такт и вопить:
-- I am the eggman, y-y, I am the eggman, y-y, I am the walrus! Тю ку
ку тю!
-- Это о чем песня? -- спросил из вежливости Гена.
-- О тебе. И обо мне. О нем. О том, что я -- это он и ты -- это он, а
ты -- это я. Но вообще-то это нонсенс. Настоящий. В отличие от "Алисы в
стране Чудес" или "В Зазеркалье". Кстати, ты знаешь, что "Алиса в
Зазеркалье" -- это русское название. В оригинале она называется просто
"Through the Looking Glass and What Did Alice Found There". И никакого
Зазеркалья. Зазеркалье -- это наше, родное. Даже если это английский так
называемый нонсенс. Хотя первая сказка про Алису называлась сначала "Алиса
под землей". Тут явно есть какая-то связь. А "Сквозь зеркало" -- это
процесс. Путь. Способ. Это еще круче, чем само Зазеркалье. Это Зазеркалье,
возникающее в Межзеркалье в процессе движения в Зазеркалье.
-- Я давно в детстве это все читал, -- сказал Гена, -- не помню
деталей. Чего это тебя вдруг потянуло на детские книжки?
-- Это не только детская книга, -- сказал писатель. -- Это вообще
Книга.
-- А твоя книжка как? -- спросил Гена.
-- Спасибо, что уже не спрашиваешь, про что она, -- ответил писатель,
как всегда, не на вопрос, а на свое представление о вопросе. -- Я собираюсь
ее тебе скоро показать. По электронке перешлю. Она почти написана. Осталась
последняя нулевая глава и эпилог. И еще правки.
-- А что в эпилоге?
-- Точка, -- ответил писатель, -- самая последняя точка самого
законченного в мире эпилога. Потерпи несколько страниц -- я их наваяю, и ты
все узнаешь.
-- А можно, тогда я тебе расскажу про себя одну историю? Все равно на
твою книжку она уже не повлияет, хотя можешь вставить, если захочешь.
Считай, что она придуманная. Хотя я в этом не уверен.
-- И правильно не уверен, -- заявил писатель. -- Придумать ничего
нельзя, можно только открыть. Даже если это литература или, скажем, музыка
или живопись. Поэтому личность открывателя хотя и имеет значение, но не
является значимой. Жалко только, что открытые мною стихи мало кого
прикалывают так, как меня. Видимо, я их откуда-то не оттуда беру. Там только
для меня и лежит. Давай валяй свою историю. Может, я ее и правда использую.
И Гена дал. И навалял историю. Писатель на удивление внимательно
слушал, не встревая, и даже делал пометки на бумаге серебристой ручкой
"Кросс", отрываясь от своего бесконечно продлеваемого "Голуаза" и бесконечно
подливаемого кофе. Только иногда восхищенно причмокивал, восклицая: "Вот это
да! Вот это здорово!"
Когда Гена дошел до эпизода с сокровищами, писатель резко вскочил и
зашагал по кухне.
-- Где шар? -- встревожено спросил он.
-- Какой шар?
-- Белый матовый шар, -- пояснил писатель, судорожно прикуривая
сигарету. -- Шар, который лежал сверху в ящике с жемчугом. Ты должен был его
оставить себе. Где он? Ты, вероятно, взял его в руки, а потом? Что потом?
Только не говори, что положил обратно. Не дай Бог...
-- А что, ценная штука? -- спросил Гена с показным равнодушием,
удивленный реакцией спокойного обычно писателя, и желая его поддразнить.
-- Это мой шар! -- закричал писатель. -- Мой, понятно?! Я, наверное,
его у тебя тогда на пьянке оставил. И никак не мог вспомнить -- где. Я
поверить не мог, что я его навсегда потерял! Все чувствовал, что он где-то
рядом. Где он? Попытайся вспомнить, ну пожалуйста.
Гене стало писателя жалко, до того жалко желал писатель обратно
мифическую драгоценность. Чуть не плакал даже.
-- Да пожалуйста, только не плачь, -- Гена достал из рюкзака булыжник
шара, оставшийся от Хоттабыча.
Писатель взял его в руки, и глаза его наполнились радостью и светом
отражений камня. А сам жемчужно-матовый булыжник вдруг сделался мягким,
будто живым, от взаимного трогательного чувства, увлажнившего глаза
собеседников и изменившего им видения предметов.
-- В чем прикол-то? -- спросил Гена, смаргивая непонятную ему слезу
умиления от встречи писателя с шаром.
-- Сейчас объясню, -- сказал писатель, -- вот смотри, прямо в него.
Видишь?
-- Чего?
-- Ничего не видишь?
-- А что видеть?
-- Внутрь смотри, вглубь. Видишь?
-- В какую глубь? Он же не прозрачный!
-- Да это туман просто. Смотри. Правда не видишь?
-- Да чего видеть-то?! -- расстроился Гена.
-- Ладно, -- сказал писатель, -- попробую объяснить.
Он положил шар на тарелку с широкой голубой полосой, которая осталась,
наверное, от позавчерашнего ужина, и начал объяснять -- как всегда
непонятно.
-- Смотри, ты же знаешь, -- начал он с фразы, которой начинал любой
рассказ о чем-нибудь, чего Гена, как правило, не знал. -- Любой язык можно
записать как формулу, как уравнение. Скажем, существительное в русском языке
изменяется по родам, числам, падежам. Эти возможности изменения можно
заматематить в переменные с ограниченным числом значений. Плюс
словообразование. Переменные суффиксов, приставок, корней, окончаний. Они
составляют уравнение существительного. Так же -- глагол, прилагательное и
так далее. Сами по себе уравнения частей речи, то есть слов, являются
переменными для уравнения предложения. Это суперуравнение и будет формулой
языка. Если составить формулы всех языков, то из них математически можно
вывести формулу праязыка, или постязыка, что одно и то же.
-- Для чего?
-- А ни для чего. Математика, она вообще ни для чего, у меня всегда в
школе одни двойки по ней были, в силу ее непрактичности. Просто такой способ
восприятия мира...
-- А при чем тут камни?
-- Ты в школе хорошо учился?
-- Сам знаешь, что плохо.
-- Любое уравнение можно изобразить в виде графика, в данном случае --
очень сложного, многомерного, дискретного, то есть практически мы его
построить не можем, даже вообразить мозгов не хватит, потому что нам все
равно бы пришлось делать трехмерную проекцию. Да и уравнение составить мы не
сможем. Но языки в виде графика существуют -- в соприкасаниях миров. Образно
выражаясь, это прозрачные каменные шары с квазимногомерным пространством
внутри, где графики -- в виде прожилок, меняющих форму и окраску в
зависимости от угла зрения и пропорций наполненности светом и тьмой. Я даже
думаю, что это и есть тот самый философский камень, о котором так долго
говорили алхимики, когда большевиков еще не было. Сокровища были небесные, а
ты знаешь, что все то, о чем мы думаем, но чего не существует реально на
Земле, воплощается на небе. Значит, там должен был быть ящик камней языков.
Поскольку я оставил свой шар у тебя. И, кстати, камень праязыка там тоже
должен был быть. И ты его наверняка видел. Только взять не мог.
-- Почему это не мог? -- обиделся Гена. -- Я мог взять оттуда все что
угодно...
-- Правильно, извини, -- улыбнулся писатель. -- Конечно, мог. Я просто
неправильно выразился. Взять -- мог. Только оставить -- нет.
-- Почему?
-- Фантазии бы не хватило.
-- У меня? -- обиделся Гена.
-- У меня, -- сказал писатель. -- Ну разве не чудо? -- и кивнул на шар.
Гена посмотрел на тарелку с шаром. Шар как шар. Красивый, конечно. Но
нисколько не волшебный. Бытовой даже какой-то. Он покосился на писателя и
подумал, что с таким воображением, как у писателя, жить, наверное, очень
интересно -- и принимать ничего не надо, если, конечно, он ничего не
принимал.
-- Чудо, -- покладисто согласился Гена. -- Так я так к не понял -- это
твой, что ли?
-- В некотором смысле... -- Писатель нежно взял булыжник на раскрытую
ладонь.
-- Сережа, прости, -- сказал Гена очень осторожно, кивая на булыжник.
-- Я так и не понял, это что?
-- Как -- что? -- по-детски удивился писатель. -- Это русский язык.
-- Откуда ты знаешь, что русский?
-- Что я, по-твоему, русский язык не знаю, что ли? Вот, смотри, великий
и могучий у меня в руках, на ладони! Хочешь подержать? -- Писатель протянул
Гене руку с камнем.
-- Нет, спасибо, -- отказался Гена.
Писатель хотел что-то добавить, но телефонный звонок увел его в
комнату, где находился аппарат, оставив булыжник на столе -- сухой и
твердый. Гена, чтобы не слышать разговора, выбрал из нескольких, валявшихся
на кухне компакт-дисков "Птицу" "Аукцыона", тихо поставил тему под номером
два -- "Дорога" и уселся пялиться на шар, не понимая, что в нем было такого,
что видел писатель.
В телефонной трубке голос звонившего был неприветлив и не был писателю
знаком.
-- Сережу можно?
-- Не знаю, что вы имеете в виду, -- ухмыльнулся писатель. -- Вы хотите
поговорить с Сережей?
-- Да! -- рассердился голос.
-- Слушаю.
-- Слушай, ты, прозаик. Ты чего, отморозок, в своей книжке нашего
пацана завалил?
-- Какого пацана? -- удивился от неожиданности писатель.
-- Сам знаешь какого. Ну, побыковал пацан... Чуть-чуть. С кем не
бывает...
-- Ничего себе -- чуть-чуть!
-- Не гони. Чисто побазарить пришел человек, а ты его сразу валить.
Западло.
-- А вы откуда знаете? Послушайте, что вам от меня нужно?
-- Да ты сам-то не быкуй, не быкуй. Думаешь, мы тут так, погулять
вышли. А мы тут тоже с высшими образованиями, понимаем кое-что. И паблик
рилейшенз, и имидж мэйкинг, и создание направленного общественного мнения.
Короче, в конце книжки, в эпилоге, пришлешь нам лаве за пацана -- двести
тонн грина, понял? Чтоб неповадно было! Или обратно его переделай в
человека, а то он тут забодал уже всех.
-- В человека? В нормального человека?
-- Ты нас за язык не притягивай, пис-ссатель. На базаре не лови. Ты,
короче, все понял.
-- Я все понял. Только помочь не смогу. Даже если бы захотел. А про
эпилог забудьте, для вас там просто нет места. Существуют свои внутренние
законы. Зло обречено и всегда наказуемо. Не через власть наказуемо и не
насилием силы, а неизбежностью законов, которые проявляются не через силу и
не властью. И не только в книгах, но и в жизни. Таков механизм. Так
заведено. Не нравится -- можете предъявлять Господу Богу.
-- Стрелки перевел? Типа, ты под Богом ходишь? Ладно. С добром и злом
уж как-нибудь сами разберемся -- у нас с ними СБОИ отношения, ты в них не
лезь! И свои связи в этой области тоже имеем, понял? Ты наши возможности и
каш уровень себе слабо представляешь -- и моли своего Бога, чтобы не
довелось представить лучше. Так что если хочешь на таких понятиях и в таких
сферах разбираться -- пожалуйста. Но учти, по мелочам Он не впрягается.
Думаешь, Он за тебя говорить будет? Посмотрим. Посмотрим, как ты заговоришь.
Стрелу мы Ему сами забьем, но если Он не явится, отвечать по всем рамсам
будешь ты. Один. Перед всеми, понял?! Перед всеми!
И трубку наполнили короткие гудки.
"В области облачно, -- подумал писатель, зацепившись в речи собеседника
за слово "область", которое вдруг представилось ему чем-то заоблачным, и
слово "сфера" -- нечто сфеерически близкое облакам. От беседы в его душе
возникло едва уловимое видение вдохновения, вытеснившее нагнивающий страх,
как пузырьки аспирина -- излишнюю температуру. -- В области облачно. В
городе град. Поле постыло, осунулась осень, зреет зима, и земля изменилась,
тра-та-та-та зазмеившийся взгляд. Надо записать, а то забуду. Потом
доработать, додумать и наваять".
Случайно попавшему в душу писателя обрывку не суждено было стать
законченным, возможно, никогда. Писатель не знал, что начало стихотворения,
случайно подсмотренное им на сгустке противостоящих миров, так и осталось
лишь началом, и тогда, когда впервые появилось на свет, прогремел засов, и
избитого узника вывели репрессировать на расстрел, а обрывок бумаги вместе с
огрызком карандаша изъяли из его хрустнувших пальцев, чтобы в конце трудовой
смены изнурительных казней положить на стол следователю НКВД; тот даже не
стал подшивать листок к закрытому тонкому делу, а просто сжег в пепельнице и
выбросил карандаш.
Писатель вернулся на кухню.
-- Кто звонил? -- спросил Гена.
-- Даже и не знаю, что тебе ответить, -- ответил писатель. -- Надеюсь
только, что этот звонок не был последним звоночком. Можно, я поменяю? --
кивнул он на музыку.
-- Давай, -- согласился Гена. -- Что будем слушать?
-- Тьму египетскую. В голом виде -- Starless. Покатит? Очень
суггестивная вещь.
-- Что значит суггестивная?
-- Можно многое позаимствовать, -- пробормотал писатель довольно
двусмысленно.
Некоторое время они молча слушали неторопливый рассказ Джона Уэттона о
том, как день переходит в ночь через него. Когда вербальная часть рассказа
уступила свое скромное место развернувшейся вовсю инструментальной, новый
телефонный звонок вырвал писателя из контекста молчания. Писатель выключил
музыку и спокойно вернулся к телефону.
-- Здорово, Серега! -- Радиация радости на том конце провода была столь
сильна, что моментально поразила писателя в самое сердце. Это был Пылесос.
-- Чего делаешь?
-- Книжку пишу.
-- Книиижку? -- удивился Пылесос, как будто впервые об этом услышал. --
А про меня напишешь?
-- Напишу. Хочу описать один момент. Помнишь, мы с Магнатом ехали на
его Мерине, и ты мне вдруг бутылку пива передал, которую пил, чтобы руки
освободить и такой молитвенный жест сделать. А потом отобрал сразу. Это
когда мы мечеть проезжали.
-- А другое можешь чего-нибудь?
-- Там все другое, даже имя. Твое. А ты сам -- настоящий, как живой.
Чего хотел?
-- В баню тебя пригласить. Я лаве срубил. Поехали?
-- Сейчас?
-- Ну нет, конечно. Через полчаса. Я раньше не доберусь.
-- Отказать, -- сказал писатель, -- в ближайшее время -- до свидэ!
Занят плотно.
-- Как знаешь, -- равнодушно сказал Пылесос и горячо добавил: -- А
может, съездим?
-- До свидэ, -- повторил писатель, -- Кстати, тут Гена в Чехию валит.
Есть желание попрощаться?
-- Давай. Конечно! Какой еще Гена? Но Гена уже взял трубку.
-- Нет, -- сказал он в нее. -- У меня скоро самолет. Нет, перед
самолетом не успею. Да иди ты сам в баню! Спасибо. Нет, работать. Жевку?
Заграничную? Ладно, пришлю. Слушай, у меня к тебе один вопрос. Помнишь, у
меня во дворе верблюды тусовались? Ничего я не обкурился! Я вообще курю по
великим праздникам, сам знаешь. Гашиш помнишь -- сказочный? Ну, еще бы тебе
не помнить гашиш. А верблюдов не помнишь? Странная у тебя память. Затерялись
в прочих глюках? Это сильно. Только верблюды были не глюк. Все глюк? И
работа тоже глюк? Вся жизнь?! Ну, ты даешь. Хорошо тебе. Ладно. Не знаю,
когда вернусь. Что? Нет. Не знаю. Нет, обратного билета пока нет. Спасибо.
Сам дурак. Пока.
-- Теперь я тебе хочу рассказать историю, -- сказал писатель, как
только Гена закончил разговор и вернулся на кухню. Он патетически вздохнул и
пафосно продолжил: -- Пока ты там с гусеницами тер, я в тюрьме сидел. Чисто
конкретно.
-- За что? -- спросил Гена.
-- По подозрению в квартирной краже, -- ответил писатель, -- типа я
хату выставил.
-- Не понял...
-- Чего тут непонятного? -- удивился писатель. -- Рано тебе еще
поражаться. Ты же еще не уехал. В натуре шестого июня, в день двухсотлетия
великого русского Пушкина. Это же почетно для поэта -- то есть для меня.
Поэт. в России больше, чем поэт. Он -- постоянный узник своей совести. Все
сидели. Достоевский вообще чудом с вышака съехал. У него статья была --
глушняк, без мазы. Но -- кореша малявы рисовали. Еле отмазали. А отсюда --
опыт. Сын ошибок. Помнишь, как Порфирий Петрович одного Родиона Романовича
разводил...
-- Так ты был узником своей совести? Воображал, что ли?
-- Ничего я не воображал. Я и представить себе ничего такого не мог. Я
переезжал, перевозил там вещи всякие, телевизор. Вот за телевизор свой чуть
и не сел -- у меня на него документов не было. Меня патруль остановил...
-- А что, на телевизор нужны документы?
-- В нашей стране документы нужны на все, -- отрезал писатель. -- Или
деньги. Или ключи. А у меня с собой денег не было. А им план надо выполнять
-- у них в день несколько квартирных краж. И везде -- аудио-видеотехника. А
тут я -- на красивой иномарке с телевизором за сто долларов. Ну как не
повязать? Я пытался к здравому смыслу апеллировать, а мне мент конкретно все
объяснил. У меня, говорит, зарплата в месяц -- пятьдесят долларов, дали
пистолет -- и крутись как хочешь. Ну, посмотрел систему изнутри. Думал,
сейчас уголовников изучу -- ни фига. Сидят точно такие же люди, как по улице
ходят. Надписи в камере на стенах -- вполне интеллигентные, некоторые даже
на хорошем английском языке. Пришлось изучать ментов. Но это отдельная
тема...
-- И долго ты их изучал?
-- Не очень. Несколько часов. Предки приехали, я у них взял пятьсот
рублей, подогрел смену и меня отпустили. А мог бы и долго -- только не
решился. По закону -- месяц, пока дознание. Если бы за месяц денег не нашел
-- была бы реальная возможность несколько лет отсидеть, если бы из жалости
не отпустили. Надо же кому-то в тюрьме сидеть. У нас вон какой разгул
преступности, а за реальные преступления сажать в большинстве случаев
нельзя: профессионалы сначала лицензию получают -- в виде крыши, а потом уже
только на дело идут. Сажают тех, кого легче. Наркоманов, например...
Снова зазвонил телефон. Писатель ушел подходить к телефону, а Гена
остался невольно подслушивать громкий разговор -- музыки больше не хотелось.
Разговор был по-английски и весь свелся к тому, что писатель сейчас
совершенно не может обсуждать эту тему, но просит перезвонить буквально
через десять минут, когда он, писатель, освободится для невидимого
неведомого Гене собеседника. Характерно хрустнула трубка о рычаг, и писатель
снова появился на кухне, чтобы закурить очередную сигарету и выпроводить
Гену вон задумчивыми формальными извинениями и трогательными нежными
прощаниями:
-- В аэропорт лучше пораньше приехать -- кофейку попьешь. Только в
"Дьюти Фри" ничего не покупай -- в Чехии все дешевле, даже табак.
Рекомендую, кстати, перейти на красный "Голуаз" -- лучшие сигареты! А свою
"Золотую Яву" ты там фиг достанешь. Ничего не забыл? Ну что же, ни пуха тебе
в этой твоей другой новой жизни. По крайней мере, у тебя теперь есть имя.
Везет тебе. Дайва там уже?
-- Там, будет меня встречать. Вроде жилье уже подыскала нам, ну, разные
варианты. Хочет со мной сначала согласовать...
-- Ладно. Скучать, если честно, мы, наверно, вряд ли станем друг по
дружке. И знаешь, велика вероятность, что и не увидимся больше никогда. Нет,
я не к тому, что я куда-нибудь нагнусь, да и ты наверняка будешь приезжать.
Но это будет уже другая жизнь, и мы -- другие. Хотя и так не поймешь, кто
есть кто и чья дорога -- чей путь. Каждый этап в жизни имеет свое начало и
свой конец, люди встречаются друг для друга, чтобы оставить след в судьбах,
и если расходятся, то остаются только в памяти -- иногда для редких
совместных воскресительных реминисценций. Есть известная сентенция, которая
предопределяет порядок забвения и утраты, подтверждая материальность и силу
слов: в одну и ту же реку нельзя войти. Или если перефразировать это
изрекание, изречение, изречивание в известный детский анекдот про Чебурашку
-- извини, Гена: шоколадка по второму разу -- это уже говно. Все, вали на
фиг, а то сейчас залью скупыми мужскими всю твою жилетку. Стой! Спасибо за
историю.
Пожатие рук -- это было последнее присутствие Гены в книге жизни
писателя. Заперев входную дверь, писатель подошел к столу, где на экране
открытой тетради его ноутбука поверх всех окон висел серенький
прямоугольничек, предлагавший восстановить соединение с Интернетом.
Забыв, что он ждет звонка, писатель восстановил соединение и нашел сайт
с помятым медным кувшином, который совершенно волшебным, непостижимым
писателем электронным способом мог переводить мысли и чувства людей в слова
языков.
Писатель, в отличие от Гены, не стал долго размышлять над словами
обращения к Хоттабычу. В окошко для слов он ввел: Эпилог настоящей повести,
а в языках выбрал русский, но добавил к нему от себя еще два слова: объемный
и свободный. Полученный перевод занял полторы страницы, которые писатель
скопировал в конец файла MKSH-finO. Навязчивый серый прямоугольничек,
означавший разрыв со всемирной сетью, появился снова, и писатель кликнул на
нет, отменив Интернет, потом на выключить, дождался, когда экран погаснет, и
закрыл компьютер. Перезвонил телефон.
-- Ты уже освободился? -- Чистый девичий голос звучал громко и близко
-- как будто для того, чтобы оказаться в ухе писателя, ему не пришлось
прорываться через колючую проволоку государственных границ.
-- Освободился. Просто у меня как раз Гена был, он бы услышал.
-- Привет ему передавай.
-- Он ушел уже. Так что сама привет ему передавай. Послушай, я знаю,
что должен был тебе номер счета указать, чтобы ты остальные деньги перевела.
Но я их не возьму. Практически все ты придумала сама, я только оформлял.
Жалко, что я не могу тебе вернуть аванс, но будем считать, что он пошел на
накладные расходы.
-- Почему ты не хочешь брать деньги? Ты же их заработал, это честные
деньги. Ты же знаешь, что я ничего особенного не придумывала, идея вообще
Захарова, остальное все само пошло. А тебе за роль писателя вообще
какой-нибудь театральный приз полагается -- очень живо ты его сыграл. К тому
же, знаешь, спасибо, я правда не ожидала, что все получится так хорошо.
Честное слово, я просто счастлива.
-- Ну и хорошо. И будьте счастливы -- оба вместе.* Я тебе не сказал, но
книжку-то я написал на самом деле. Трудно было удержаться. Просто записал
все, как было. Надеюсь, ты не будешь против, если ее издадут?
-- Разве я могу на что-то повлиять? Писатель хмыкнул:
-- Это правда. Ну ладно, просто не обижайся, если что...
-- На что обижаться-то? Я тебе искренне очень признательна. Книжку
пришлешь?
-- Могу, конечно. Только ты ведь не поймешь ни хрена -- она на русском.
-- Я говорю по-русски. Ты что, забыл?
-- Это другой русский. От того русского, на котором ты говоришь,
осталась одна вечная память. К сожалению. Я на нем умею только читать. И то
не все.
-- Могу научить, -- по-американски добродушно рассмеялась Дайва. --
Кстати, я могу нанять переводчика, опубликуем твою книжку в Америке.
* Имеются в виду английские слова "Happy together".
-- Да кому она нужна в Америке-то? Давай лучше "Нью-йоркскую трилогию"
Пола Остера на русский качественно переведем, если у тебя лишних денег много
и заняться нечем.
-- Кто такой Пол Остер?
-- Герой Стеклянного Города -- писатель такой, современный
американский. Или вот, слушай, найди какую-нибудь эксцентричную богатую
подругу, поделись опытом -- мы ей мальчика подберем в Северной Корее.
-- Почему в Северной Корее?
-- Ну, во-первых -- сюжет. Я хочу следующую книжку написать про Стены.
Собираюсь в Корею съездить. Во-вторых -- спонсор нужен.
-- Я подумаю.
-- Подумай. И знаешь, Дайва, я хочу извиниться за все, что я тебе тогда
наговорил. Ну, помнишь, в самом начале, еще до книжки. Что эта твоя идея
совместить все с книжкой и джинном из кувшина -- дурацкая. Что нехорошо так
над людьми издеваться и все такое. Ну кто мог предполагать, что так все
получится?!
-- Я могла -- Дайва секунду помолчала и потом добавила: -- Но ты правда
все сделал даже лучше и гораздо интереснее, чем мы задумывали, и деньги свои
отработал, так что зря ты от них отказываешься, -- тут она вдруг лукаво
хихикнула, -- особенно мне понравился эпизод, где мы с Джинном программу
писали. Ну, помнишь, с березой? За березу -- отдельное спасибо!
-- Обращайтесь. -- Если бы Дайва могла видеть писателя в этот момент,
она непременно была бы удивлена тем, как густо он умеет краснеть. -- Ладно,
до связи.
-- Береги себя.
-- Пока.
-- Пока.
-- Пока...
Краткое содержание этой главы
По пути в аэропорт Гена посещает писателя, который для вдохновения
смотрит по видео детский фильм. Писатель забирает себе жемчужину, ссылаясь
на то, что она принадлежит ему, и пытается оправдаться, мороча Гене голову
при помощи структурной лингвистики, в которой сам ничего не смыслит. Ссылки
и цитаты, которыми изобилует процесс расставания писателя и героя, как бы
призваны донести до читателя некую основную мысль повествования, но не
доносят, а сопровождающие их телефонные звонки, истории и рассуждения как бы
призваны поставить в повествовании точку, но не ставят. В поисках точки
писатель обращается к Хоттабычу, вернее -- через Хоттабыча. И получает
эпилог.
ЭПИЛОГ,
в котором все слова напечатаны так, как их получил писатель
Попрощавшись, таким образом, с этим образом и повесив трубку, он,
писатель, взял оставленный каменный шар, сигарету и вышел на балкон.
Держа дымящийся "Голуаз" двумя пальцами левой руки, на ладони другой,
правой, медленно поворачивая, он разглядывал шар, от чего внутренние кривые
графиков-прожилок зажженного жемчужного шара наполнялись теплом ладони и
мягко сияли, меняя формы и цвета, как в калейдоскопе, создавая удивительные
картины вербальных иллюстраций всего земного, внеземного, наземного,
неземного, небесного и поднебесного, всего внутреннего и внешнего, вечного и
конечного, временного и вневременного. Неожиданно шар всплыл с ладони,
легкой лодкой-ладьей покачиваясь в розе векторов ветра мира (писатель не
сделал ни одной попытки удержать принадлежащий небу шар), поплыл и начал
плавно подниматься к облакам и звездам, закрытым светом дня до ночи, пока не
растворился в измерениях и временах. Он поднимался -- письмом амальгамного
Межзеркалья, разлагавшегося в застенках стекла и покрытом трещинами рек и
плевками плесени советских поселений. И удалялся -- послом раздираемой
державы-Федерации, разделяющей верхние и нижние миры. И возносился --
одиноким приветом Небесной России от ее корявой физической проекции,
искаженно отраженной морщинистой плоскостью исторической земли.
В шуме огромного пыльного города, волнами доходившего до тринадцатого
этажа, были едва различимы -- через многие удаленные радиоточки -- слабые,
но настойчивые спутниковые пульсации сигналов точного времени, скромно
пробивавшиеся к писателю сквозь питательный коктейль крепких плечистых
звуков, чтобы напомнить о том, что время не может быть точным, потому что
все время меняется, и о том, что снова в далеком Гринвиче приближается
временный временной ноль полудня, и якобы не станет на мгновение ни минут,
ни секунд. И он -- другой я -- вдруг понял, что, наверное, в этом
изменчивом, порой до предательства, мире есть вещи, идеи вещей или вещие
идеалы, которые всегда, которые бесконечны -- в продолжениях своего
неизменного существования реинкоронацией в настоящих живущих, ждущих среди
низменных увечных идолов вещей свечения вечности. И что я -- другой он --
просто пытался придумать в жизнь проявления этого постоянного свечения,
чтобы сделать их судьбами людей там, где сами эти люди были готовы жить
только для того, чтобы в конце концов умереть.
Слезы песчинок солью льются в часы, ключи минут, водопады дней, капли
лет Леты. Выплаканное время сливается в общий океан истории, и к его
безбрежному побережью мы бережно приносим в ладонях ушедшее сквозь пальцы,
ладно просеянное прошлое; и остаемся бродить -- до самозабвения. И все же
его можно потрогать -- зачерпывать и пересыпать, переживая. Но новое время,
образующее горы воспоминаний запечатанными в неизменяемые живые картинки
сведений, сведенные воедино со звуком и сжатые до "да" и "нет", единицы и
ноля, облачается в новую меру невозвратности. Время мира мерцает мерно
звуком, чтобы меру времени было невозможно осязать, как и его само. Издревле
раз в день стреляет по прежнему пушка, раз в час по прежнему звонит колокол,
но лишь близость второго прихода тысячелетия Христа ограничила постоянство
тишины до пикающих секунд, как перед Большим Взрывом -- Конца и Начала.
Точно капли звуков, волнами точащие камень пространства, точки сигналов
точного времени, неумолимо отмеряющие настоящее для нас, меня и меня
другого, уже больше не являются многоточием многих точек этой истории.
Каждая новая точка, которая сейчас откладывается в совокупную общую память
наших голов и сердец, -- это неизбежное приближение к последней шестой
длинной точке: тире перед последней датой. Точке, увы, не меняющей кривой
линии времени, точке, которую никак нельзя реализовать изобразительно,
только вербализовать образно, но которая, как они утверждают, в точности
соответствует пятнадцати таким разным часам Московского времени. Ка