лова: -- Так ему и надо. -- Кому? -- спросила она... Я жил тогда как раз 1789 годом. На всякий случай, чтобы проверить себя, я еще раз глянул в книгу Константина Грюнвальда "Франко-русские союзы". Грюнвальд подтверждает: появление при дворе Сегюра все-таки сближало Версаль с Петербургом, а торговый трактат, зарожденный на водах озера Ильмень, подготовил почву для заключения альянса; Безбородко уже хлопотал о создании коалиции Франции, Испании, Австрии и России, направленной своим острием против агрессивной Англии. "Впрочем, сообщает Грюнвальд, этот договор не мог иметь больших последствий, поскольку вскоре в Париже произошли потрясающие события!" Екатерина оказалась слепа: не сумев предугадать будущих бурь, она с милым кокетством говорила Сегюру: -- Я не разделяю мнения тех, кто думает, что Европа пребывает накануне большой революции... Когда сапожникам нечего есть, их кормят, и, сытые, они ложатся спать! Перед Сегюром она была вполне откровенна: -- Я всегда не терпела Францию и не любила французов. Догадайтесь, кто заставил меня взглянуть на Францию иначе? Сегюр перечислил: Вольтер? Дидро? Де Линь? -- Нет, это был гениальный Фальконс, который первым донес до меня все обаяние французской новизны, французской талантливости и красноречия... хотя мне крепко от него доставалось! Но я благодарна этому сердитому человеку за многое. Сегюр не раз говорил, что ее царствование сохранится в истории под именем "екатеринианства": -- Но что важнее для вашего величества -- мнение современников или посмертное мнение потомков? Он и сам не ожидал, что Екатерина разволнуется. -- Все-таки мнение истории для меня важнее, -- созналась она. -- Петра при жизни ненавидели и проклинали, однако в памяти потомства он остался с титулом "Великий". Я знаю, что обо мне говорят... все знаю! Но был ли хоть один день в моей жизни, в который бы я не подумала прежде всего о славе и величии России? Пусть будет суд, -- сказала Екатерина. -- Я верю, что пороки мои забудутся, а дела останутся... В конце беседы она предупредила Сегюра: исторических лиц надобно судить, примеряя их деяния не ко временам будущим, их потребно судить по условиям времени, в котором они жили: -- Тогда не так уж грешна покажусь и я... грешная! Но суд истории сыграл с ней нелепую шутку: при имени Екатерины сначала вспоминают любвеобильную женщину, а уж потом, перечислив всех ее фаворитов, припоминают и те громкие дела, которые свершила при ней великая мать-Россия. Страсть императрицы с годами не утихала, но Потемкин сам регулировал ее движение, уверенный в том, что Екатерина будет ему послушна, получая фаворитов только из его рук. В этом и таилась роковая ошибка: светлейший никогда не думал, что при дворе сыщется иная сила, ему враждебная, способная выдвинуть своего фаворита, чтобы устранить Потемкина и восторжествовать на его унижении... С давних пор при дворе состоял Николай Иванович Салтыков, омерзительный эгоист, сгоравший от зависти ко всем, кто был важнее его и богаче. Под стать мужу была и старая карга Наталья Владимировна Салтыкова, обвешанная с ног до головы амулетами образков, за что ее прозвали "чудотворной иконой". О появлении этой гадины во дворце узнавали по неистовым воплям: "Сгинь... сгинь, сатана!" Перед Салтыковой, выкрикивающей такие заклинания, безобразные карлики жгли перья и старые мочалки, дабы дурным запахом отвести в сторону нечистую силу. Вот эта ханжеская чета, алчная и зловредная, решила уничтожить Потемкина! А... как? Очень просто. С помощью пригретого в доме своем Платона Зубова, что служил в Конной гвардии секунд-ротмистром, ничем не выделяясь среди гвардейской молодежи. Но он был смазлив лицом, брови имел дугами, ходил на цыпочках, чтобы казаться выше ростом, и Салтыкова оценила его достоинства: -- Ты его, Коленька, представь в конвой ея величества, у императрицы нонеча как раз нелады с Дмитриевым-Мамоновым, и даст Бог, через Платошу-то свернем шею одноглазому!.. -- велела она мужу. А теперь, читатель, вспомним картину Валентина Серова "Выезд императрицы Екатерины II на соколиную охоту". В широком ландо едет императрица, с явным вожделением оборачиваясь назад, чтобы взглянуть на молоденького красавчика Зубова, а чуть поодаль, почти на самом срезе картины, представлен благодушествующий князь Потемкин-Таврический, -- он еще не догадывается о том, что сейчас решается его судьба. ...Такси мчалось дальше -- к Риге. -- Так ему и надо! -- повторил я со значением. Шофер рассмеялся, а Вероника спросила: -- Все-таки объясни, что значит эта дурацкая фраза и какое она имеет отношение к Потемкину?.. Давайте снова вернемся в "гусиные" Янишки -- Ионишки начала прошлого столетия. Пушкин еще не написал своего "Скупого рыцаря", а Бальзак не создал "Гобсека". Но удивительно, что все гнусные качества этих героев Пушкина и Бальзака воплотились в последнем фаворите Екатерины -- князе Платоне Зубове, который с 1814 года проживал в литовских владениях... В ту пору это был человек уже потасканный жизнью, истощенный развратом. Его узкое лицо бороздили глубокие складки. Постоянно пребывая в угнетенном расположении духа. Зубов часто повторял: -- А так ему и надо... Так и надо! Историк пишет: "Слова эти срывались у него с языка, будто в ответ на какую-то навязчивую мысль, не дававшую ему покоя. Нс надобно быть опытным сердцеведом, чтобы догадаться, глядя на Зубова, что на совести его тяготеет какое-то мрачное преступление..." Обладатель несметных сокровищ, хранимых в подземельях замка, Зубов превратился в мерзкого скрягу, оживляясь лишь во время ярмарок, на которых азартно барышничал лошадьми, гусями и пшеницей. Одетый в потрепанный архалук, часто небритый и плохо вымытый, обладая идиотской привычкой засовывать в нос палец, последний фаворит Екатерины II представлял отвратительное зрелище... -- Так ему и надо! -- произносил он всегда неожиданно. Вот подлинный текст его признания о Потемкине, тогда же записанный М. И. Братковским: "Хотя я победил его наполовину, но было необходимо устранить его совсем, это было необходимо, потому что императрица просто боялась его, как взыскательного супруга. Меня она только любила... Потемкин-вот главная причина тому, что я не стал тогда вдвое богаче". Проживая в Янишках, князь Платон Зубов не щадил крепостных, замучивая их бесконечными поборами. А все награбленное тут же превращал в звонкую монету, которую и ссыпал в подвалы своего мрачного, нелюбимого замка. Испытывая страх смерти, он, подобно героям Пушкина и Бальзака, спускался по ночам в подвалы, где, как говорили очевидцы, у него хранились горы золота и серебра. И там Зубов пересчитывал деньги. У него было скоплено ДВАДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ только в монетах. -- Так ему и надо! -- твердил он с упрямством маньяка. Но прав народ, сложивший мудрую пословицу: на каждого волка в лесу -- по ловушке. Однажды в костеле Зубову встретилась бедная пани Валентинович с пятнадцатилетней дочерью, и он -- воспылал. Это случилось в 1821 году, когда 50-летний Зубов, уже поседевший и с выпавшими зубами, казался сгорбленным старцем. Сначала он зазвал Валентиновичей, мать с дочерью, на обед к себе, затем пригласил мать в подвалы своего замка. -- Видите? -- спросил он бедную женщину. -- В этой куче ровно миллион золотом, и этот миллион ваш, если ваша дочь... -- Тому не бывать! -- возразила гордая пани. -- Моя дочь будет принадлежать вашей светлости только в том случае, если станет светлейшей княгиней Зубовой... Ко дню свадьбы Зубов подарил невесте грошовые сережки. Он стал обладателем юной красавицы Теклы Игнатьевны, но отношений между супругами не возникло, ибо Платон Зубов давно перестал быть мужчиной. -- Так ему и надо! -- вскрикивал этот чудовищный человек, бродя по ночам с огарком свечи по комнатам замка, спускаясь в подвалы, где он любовался своими сокровищами... Платон Зубов вскоре же умер, но даже в предсмертном бреду часто восклицал: -- А так ему и надо... так ему и надо! Эта криминальная фраза, на первый взгляд и загадочная, относилась к Потемкину, которого он отравил ядом. А теперь нам следует вернуться к событиям 1789 года -- послеочаковским! 2. ПОСЛЕ ОЧАКОВА Весна 1789 года выдалась ранняя, но Сладкие Воды Стамбула не оживлялись ни музыкой духовых оркестров, ни говором беззаботных женщин, ни криками разносчиков сладостей. Из тюрьмы Эди-Куля Булгаков докладывал в Петербург: "Голод в Константинополе, пашквили противу визиря. Карикатуры: снизу пепел, сверху отруби, внутри земля-вот хлеб турецкий... Пальбою из пушек возвещено о смерти султана Абдул-Гамида". Новый султан Селим III приехал в мечеть Эюба-Джами, где и опоясал свои чресла мечом Османа (этот жест заменял ему "коронацию"). С батарей Топханс стучали арсенальные пушки, им вторили с Босфора пушки эскадры капудан-паши. Селиму исполпилось 28 лет. Лицо султана, испорченное оспой, сохранило отпечаток той утонченной красоты, какой обладала и его мать -- Михри-Шах, украденная в Грузии для гарема отца. Селим был образован, по-европейски начитан, но верил в чудеса; он писал недурные стихи. Империя досталась ему в состоянии хаоса -- военного, административного, финансового. Со времен Сулеймана Великолепного султаны обычно следили за работой Дивана через окошко, вырезанное в стене над седалищем великого визиря. Селим нарушил эту традицию Османов, появясь открыто -- уже не как мусульманское божество, а как простой человек. -- Один час правосудия лучше ста часов молитвы. Я буду карать, если не услышу правды, -- объявил он. В воротах Баби-Гумаюн, ведущих к Сералю, янычары высыпали из шерстяных мешков горы ушей и носов, отрезанных у взяточников, казнокрадов, обманщиков и торговцев, обвешивавших покупателей. На базарах с утра до ночи истошно вопили купцы, уши которых были прибиты гвоздями к стенкам, и гвозди эти из ушей им выдернут только завтра, чтобы наказуемый до конца жизни помнил: торговать надо честно! Стамбул сразу же присмирел, как мышонок при виде льва. Облачившись в рубище дервиша, живущего подаянием, великий султан Селим III инкогнито появлялся на рынках, в учреждениях, на фабриках столицы, всюду требуя от людей только честности. А телохранители, идущие следом за султаном, тут же казнили всех лгущих и ворующих. На одном из кораблей военного флота, когда рубили головы офицерам, палач султана, занеся меч, просил Селима посторониться, чтобы кровь не брызнула на его одежды. -- А кровь -- не грязь, -- отвечал Селим и сам схватил казнимого за волосы. -- Так тебе будет удобнее... руби! Эйюбский дворец-киоск был выстроен им для Эсмэ, которая приходилась ему сестрою; эта распутница, под стать брату-султану, была умна и тоже писала стихи. Селим выдал ее замуж за своего любимца Кучук-Гуссейна, грузинского раба, товарища своего детства. Скинув туфли, мужчины сели, поджав ноги, на тахту, невольники-негры, опустясь на колени, разожгли им табак в длинных трубках. Селим сказал: -- Тебя, Кучук, я решил назначить капудан-пашой. -- Я плавал не дальше Родоса, -- отвечал шурин, -- и, назначив меня, куда денешь Эски-Гасана или Саид-Али? -- Гасан не уберег Очаков, и пусть искупает вину, удерживая от гяуров Измаил... А вчера посол франков Шуазель-Гуфьс вручил реису-эфенди проект мира с Россией. Кучук-Гуссейн сказал, что войска разбегаются: -- А янычары бегут с войны первыми... -- Не лучше ли, -- добавила Эсмэ, -- заключить мир сейчас, пока грозный Ушак-паша не стронул флота к берегам Румелии. -- Нет, -- отвечал Селим. -- Я объявлю новый набор мужчин от четырнадцати до шестидесяти лет. Я пополню казну налогами для христиан, велю женам их появляться на улицах в черных платьях; босые и непричесанные, пусть они выражают скорбь... Эсмэ сказала, что Турции необходимы реформы: -- Но прежде ты казни визиря и освободи Булгакова. -- Юсуф-Коджа, я знаю, главный казнокрад и бездельник, но его длинная борода внушает мусульманам большое почтение. Освободить же Булгакова-признать победу гяуров... Подожду! Эсмэ взяла лютню и стала импровизировать стихи о прекрасной розе, на которой по утрам выступает не роса, а капельки соленого пота -- это пот самого Магомета. Английский король сошел с ума. Потемкин с мрачным видом выслушал доклад Безбородко о запутанности внешней политики и развел руками: -- Так не давиться ж нам оттого, что Англия короля своего до бедлама довела, а теперь милорды противу нас бесятся. Союз же с Испанией, который устраивает принц Нассау-Зигенский, ничего, кроме лишнего куражу, России не даст. Екатерина показала ему письмо: -- От барона Нолькена. Желая нам добра, он пишет, что Берлин, из Лондона поддержанный, входит в военный альянс с султаном Селимом. Новый капкан для нас! -- Суворов, -- сказал Безбородко, -- отличен за Кинбурн достаточно, а за Очаков только наказан гневом вашей милости... И вот я думаю: не выделить ли ему армию противу Пруссии? -- Суворова не отдам, -- заявил Потемкин. -- Я свои силенки под Очаковом испытал, и убежден, что на Измаил негоден: без Суворова мне там не управиться. -- Но и Румянцева не желаешь, -- вставила императрица. -- Не хочу и Румянцева! Ни чтобы я его давил, ни чтобы он мне не шею влезал. Кошку с собакой в одной клети не держат, из одной миски они молоко не хлебают. Я забираю себе князя Репнина и Суворова, а Федор Ушаков еще мало возвышен. Прошу, матушка, сразу же патент ему на чин контр-адмирала писать. Заодно пиши патент на чин бригадирский и славному корсару Ламбро Каччиони! Петербург пышно отмечал взятие Очакова: в самый разгар балов и застолий, уединясь в комнатах Эрмитажа, императрица ознакомила Потемкина с оперой "Горе-Богатырь": -- Я не так знаменита, как Мстастазио, в делах оперных, но все-таки послушай. Горе-Богатырь с войны вернулся, его дура Громила Шумиловна сулится ему целый короб детей нарожать, и тут слова для хора с оркестром: "Горе-Богатырь с Громилой брак составят непостылой..." Хочу по случаю праздника ставить творение свое на придворном театре. -- Да опомнись, матушка! -- осадил ее Потемкин. -- Будь я цензором, сжег бы твою оперу сразу, а сочинителя в Сибирь сослал... Неужто сама не видишь, в каком ослеплении писала? Послушай меня, здравого: ты эту оперу ставь, но при этом вид делай, будто под Горе-Богатырем не наследник Павел, не сын твой, а шведский король в дураках выведен. -- Резон есть, -- согласилась императрица. [38] Швеция усиливалась: король Густав поборол Аньяльскую оппозицию в армии и на флоте, он казнил сепаратистов, ссылал их на безлюдные острова, сажал в крепости. Против России вырастал чудовищный фронт-от Лондона до Стамбула! -- И новая гадина завелась, -- сказала Екатерина. -- Курляндский герцог Петр Бирон, вконец спившись, соблазнился посулами Луккезини и от России к Пруссии поворачивается. А это уже под самым боком у нас -- под Ригою! -- Еще чего не хватало, -- ответил Потемкин, -- чтобы великая Россия от каждой гниды почесуху имела... Раздави Бирона так, чтобы между ногтей щелкнул, издыхая. Меня иное ныне заботит: на что две армии нам содержать? Екатерина намек его поняла: -- Если Помпеи состарился, пусть торжествует Цезарь... Румянцеву было ведено сдать Украинскую армию в подчинение Екатеринославской. "В отзыве вас от армии, -- писала она Румянцеву, -- не имели мы иного вида, кроме употребления вас на служение в ином месте". Цезарь торжествовал: отныне Потемкин сделался главнокомандующим двух армий, которые и сомкнул воедино под своим началом. За ним оставался и весь флот Черноморский, который он поручил скромному, но решительному Федору Ушакову. -- Так воевать будет легче, -- говорил светлейший. На Монетном дворе выбили из золота наградные знаки для офицеров за штурм Очакова, солдат награждали ромбами из серебра на Георгиевских лентах. Все получалось так, как Потемкину хотелось, если бы не Дмитриев-Мамонов... С фаворитом князь имел мужской разговор: -- Почто ты, тля никудышная, от матушки отвращаешься и спишь отдельно, будто евнух какой? -- Скушно мне. Как в тюрьме живу. -- А зачем карету себе завел? -- спросил Потемкин. -- Чтобы по городу кататься. -- А разве шталмейстер в дворцовых каретах и лошадях тебе отказывал? Смотри, ежели какие шашни откроются, сам голову потеряешь и мою... мою погубить можешь! Потемкин был занят составлением планов грядущей кампании. "Я вам говорю дерзновенно, -- писал он в эти дни, -- что теперь следует действовать в политике смело. Иначе не усядутся враги наши, и мы не выдеремся из грязи. Я не хочу знать никакой Европы: Франция с ума сходит, Англия уже сошла, Австрия трусит, а прочие нам враждуют... Дерзости, как можно больше дерзости!" -- призывал Потемкин. Все три месяца пребывания в Петербурге светлейший никого не принимал, сам нигде не бывая. Правда, его карету иногда видели подолгу стоящей перед домом Нарышкиных. При дворе были уверены, что Потемкин серьезно увлечен юною Марьей Львовной Нарышкиной, Безбород ко всюду говаривал, что быть скорой свадьбе. Машенька, спору нет, была обворожительна, и Гаврила Державин, восхищенный ее игрою на арфе, сочинил стихи "К Евтерпе", пророча ей "светлейшее" лучезарное будущее: Качества твои любезны Всей душою полюбя, Опершись на щит железный, Он воздремлет близ тебя. Но Потемкин на брачном ложе не "воздремал": б мая неожиданно для всех он быстро выехал из столицы. Кучер задержал лошадей у заставы. На дороге, преграждая путь, стояла карета императрицы, дожидавшейся его. Екатерина и Потемкин отошли подалес от людей, чтобы никто не мешал им проститься. -- Как часто я тебя провожала, а ныне сердцем большую беду чую... Береги себя, батюшка родненький, -- сказала Екатерина. -- Сам ведаешь, что мне без тебя как без рук, и все дела прахом идут, когда ты на меня осердишься. Неожиданно она всплакнула (баба бабой!). -- Отчего плачешь-то? -- Да так... время летит, стареем мы, Гриша. Над ними повис пиликающий в небе жаворонок. -- Не печалуйся, -- сказал Потемкин, привлекая женщину ближе к себе. -- Мы еще все дела поспеем сделать... На прощание они крепко расцеловались. Кареты долго не могли разъехаться на узкой дороге, цепляясь осями колес, и Потемкин, распахнув дверцу, видел в застекленном окошке ее лицо -- лицо женщины, которая, кажется, продолжала его любить. Но уже давно любила других... 3. ИЗОБРАЖЕНИЕ ФЕЛИЦЫ Плохо кормила Рубана поэзия, и уже совсем обнищал он в занятиях историей отечества. Потемкин его поощрял, но бедность порой становилась невыносима. Это еще не худшие дни поэта -- придет время, когда станет он вымаливать милостыню у сильных персон, поминая служебные дни при Потемкине: Зрел милости его и гневы иногда, Но гневы мне его не принесли вреда... Я из сенатских взят к нему секретарей, Правителем его был письменных идеи... Чрез то и зрение и слух мой потерял И более служить уже не в силах стал. Державин слуха и зрения не терял, но облысел раньше времени -- не от восторгов пиитических, а после губернаторства на Олонце да в Тамбове; теперь, под суд отданный, искал он в Петербурге заступничества и правды. Добрые люди советовали Державину милости при дворе не искать. -- Сейчас там перемены предвидятся, -- наушничали они Державину, -- и ты, милости у сильных изыскивая, можешь не в ту дверь стукотнуть; ошибешься так, что потом не подымешься. Силу придворной интриги поэт уже знал. -- А хороши ли перемены-то будут? -- спрашивал. -- Никто не знает того, а ты, Гаврила Романыч, ежели не хочешь, чтобы тебя затоптали, едино талантом спасайся... Это верно: таланты одних губят, других спасают. Державин заранее для себя решил, что никаких вельмож ни медом, ни дегтем мазать не станет, а воспоет лишь императрицу: Как пальма клонит благовопну Вершину и лицо свое, Так тиху, важну, благородну Ты поступь напиши ес... Не позабудь приятность в нраве И кроткий глас ее речей; Во всей изобрази ты славе Владычицу души моей. Дворянин Державин воспевал "Фелицу", а другой дворянин -- Радищев -- эту же "Фелицу" подвергал строжайшему суду -- суду гражданскому... Княгиня Дашкова внимательно следила за тем, какие книги продаются в академической лавке. "Однажды, -- писала она, -- в русской Академии явился памфлет, где я была выставлена как доказательство, что у нас есть писатели, но они плохо знают свой родной язык; этот памфлет был написан Радищевым". Автор, возмутивший честолюбие княгини, служил в подчинении ее брата, графа Александра Воронцова, который Радищева ценил высоко. Дашкова поспешила увидеть брата: -- На што тут панегирик Ушакову, который в Лейпциге с автором школярствовал? В сочинении этом нет ни слова, ни идеи, за исключением намеков, которые могут быть опасны... Воронцов, прочтя "Житие Ушакова", сказал сестре: -- Не следует тебе строго осуждать Радищева! Книгу ни в чем дурном нельзя упрекнуть, кроме одного: автор слишком уж превознес своего героя, который ничего путного в жизни не сделал, ничего умного не сказал. Ответ Дашковой был таков: "Если человек жил только для того, чтоб есть, пить и спать, он мог найти себе панегириста только в писателе, готовом сочинять все, очертя голову; и эта авторская мания, вероятно, ео временем подстрекнет вашего любимца написать что-нибудь очень предосудительное". Граф Воронцов на эти слова сказал сестре: -- Набата к революции в России я не жду. -- Так услышь набат из Франции... Радищев обратился к обер-полицмейстеру столицы Никите Рылееву за разрешением напечатать свою новую книгу. Рылеев публикацию ее разрешил. Радищев приобрел печатный станок, на Грязной улице устроил свою типографию. Поверх станка он выложил новую книгу -- "Путешествие из Петербурга в Москву". Александр Николаевич был горд: -- Мрачная твердь позыбнется, а вольность воссияет... Никита Иванович Рылеев, столичный обер-полицмейстер, был дурак очевидный. "Объявить домовладельцам с подпискою, -- указывал он, -- чтобы они заблаговременно, именно за три дни, извещали полицию -- у кого в доме имеет быть пожар". В книге Радищева, которую он разрешил печатать, Рылеев ничего не понял, а скорее всего, даже не прочел се. Нс вник, наверное, и в эпиграф из "Тслемахиды", от которого мороз по коже дерет: "Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй..." Екатерина еще не вполне ощутила угрозу французской революции, на всякий случай предупредив Рылеева: -- Ты, Никита Иваныч, не проморгай. Помни, что завелась во Франции шайка, жакобинцами прозываемая. Если где что заподозришь, пресекай немедля, таких жакобинцев улавливая. -- А как узнать этих жа... жа? -- вопросил Рылеев. -- У себя дома они колпаки красные носят. Всякий бы понял: "у себя дома", -- значит, во Франции. Но Рылеев понимал все иначе. Вышел он на площадь Адмиралтейскую, глядь -- а там в доме, на первом этаже, окно растворено, сидит человек в домашнем колпаке из красной фланели и, негодник такой, еще и кофе пьет. Рылеев мгновенно его арестовал, вернулся во дворец, преисполненный радости: -- Нашел! У меня глаз острый. Сразу и нашел... Выяснилось, что первый этаж в доме князей Лобановых-Ростовских снимал одинокий старик, отставной генерал от фортификации, француз происхождением. Екатерина дурака своего разбранила, а француз, живший на пенсию в 2000 рублей, теперь за "невинное претерпение" стал получать из казны 4000 рублей. "Фелица" чуть палкой не излупила Цербера своего: -- Из-за тебя, олуха, две тыщи рублсв -- коту под хвост! Усерден ты, Никита Иваныч, да не по разуму... Кстати, проследил ли ты, куда Дмитриев-Мамонов на карете катается? Доклад был ужасен. Во время выездов и прогулок фаворита по набережной примечено: "...у Александра Матвеевича происходит с кнж. Щербатовой сердечное махание". А тарелки с фруктами, которые Екатерина посылала в комнаты фаворита, стали находить -- уже пустыми -- в покоях той же фрейлины Щербатовой. -- Она еще и мои апельсины ест! -- возмутилась Екатерина. Походкой величавой павы, хрустя одеждами, все замечая и запоминая, Фелица обходила свои обширные апартаменты. Резиденция ее обрела византийскую пышность, церемониальной послушности придворных штатов могли бы позавидовать даже кардиналы римского папы. А гудоновский Вольтер в мраморе ехидно взирал на свою "ученицу" с высоты "вольтеровского" кресла, окруженный классическими антиками. Екатерина однажды, постучав по мрамору тростью, вскользь заметила Безбородко: -- Я нашла ему место -- он неплохо у меня устроился. Безбородко, глядя на Вольтера, думал об ином: -- Если б не эта старая болтливая обезьяна, может, и не было бы нынешних возмущений во Франции. -- Нет, -- ответила Екатерина, прежде подумав. -- Вольтер никакого фанатизма никогда не терпел, а у всех парижан своя философия: рабочий имеет в день пятнадцать су, но буханка хлеба в четыре фунта стоит тоже пятнадцать су... Этой несчастной арифметики вполне достаточно, чтобы народ взбесился! Потемкин оставил Петербург как раз в те дни, когда в Париже решалась судьба королевской Франции. Созыв нотаблей и Генеральные Штаты не образумили Екатерину. "Я не боялась старой Франции с ее могуществом, не испугаюсь и новой с ее нелепостями", -- писала она. Сегюр в разговоре с императрицей проявил легкомыслие, заявив, что все идет к лучшему. -- Сегюр уже поглупел, -- говорила Екатерина графу Строганову. -- Я велю запросить своего посла Симолина, кто из русских болтается в Париже без дела, и пусть все они возвращаются домой... Кстати, Саня, а где твой сын Попо? -- Он тоже в Париже. -- Укажи ему волей отцовской вернуться в Россию... Наконец в Петербург примчался грязный и небритый секретарь Павлов, посланный курьером от посла Симолина. Павлов сообщил, что народ взял Бастилию, в числе штурмовавших ее были и русские -- художник Иван Ерменев, два князя Голицына и молодой Попо Строганов, адъютант Потемкина, в красном фригийском колпаке. На стол перед Безбородко курьер выкладывал из сумки плотные, увесистые пачки революционных брошюр. -- Забирай все, и пойдем к императрице. -- Немыт. С дороги. Голодный. Боюсь. -- Ступай смелее. Не съест она тебя... Екатерина вскрывала депеши Симолина: "Революция во Франции свершилась, королевская власть уничтожена... Было бы заблуждением рассчитывать теперь на союз с Версалем... Вчера цена хлеба весом в четыре фунта снизилась на одно су". -- Из-за одного-то су стоило ломать Бастилию? -- сказала Екатерина. -- А каково ваше мнение, господин Павлов? -- Извините, -- лепетал курьер. -- С дороги. Не ел. Не спал. Видит Бог, как я спешил... Мнение, какое и было, растрясло на ухабах. Мне бы теперь только выспаться. Весть о падении Бастилии вызвала в русском народе всеобщее ликование, будто не парижане разрушили Бастилию, а сами русские по кирпичику разнесли Петропавловскую крепость. На улицах обнимались незнакомые люди, чиновник поздравлял офицера, кучер лобызал лавочника, -- это было непонятно и графу Сегюру, который наблюдал за ликованием России из окон своего посольства. "Хотя Бастилия, -- писал граф Сегюр, -- не угрожала ни одному из жителей Петербурга, мне трудно выразить этот энтузиазм, который вызвало падение этой государственной тюрьмы и эта первая победа бурной свободы..." Русские газеты печатали самые свежие новости из Франции, книготорговцы свободно продавали революционную литературу. "Санкт-Петербургские ведомости" опубликовали "Декларацию прав человека и гражданина". Москва не отставала от столицы, торгуя с лотков карикатурами на монархов Европы, портретами трибунов французской революции. Образованные люди (и не только дворяне) скупали всю эту литературу, создавая уникальные библиотеки; кажется, они понимали, что скоро этой свободной торговле придет конец и тогда любая тощая брошюрка станет исторической ценностью. А люди постарше и поосторожней предупреждали молодых смельчаков: -- К чему собирать все это? У нас Емелька Пугачев не читал Вольтера и Бастилии не разрушал, зато таких дел натворил, что маркизу Мирабо за ним не угнаться... Наше счастье, что мы далеки от Парижа, до нас эта зараза не скоро докатится! Интриги подлого Салтыкова, исподтишка выдвигавшего на стезю фавора Платона Зубова, не укрылись от взоров хитрейшего Безбородко: он тоже решил сыграть в придворную лотерею, срочно вызвав из Миргорода своего племянника Григория Милорадовича, о красоте которого Екатерина не раз поминала. Женщина уж заметила и Зубова и Милорадовича, но выводов еще не сделала. Она всегда действовала с изощренностью дипломата. Желая точно убедиться в измене, Екатерина как бы нечаянно завела разговор с ДмитриевымМамоновым, проявив о нем "материнскую" заботу: -- Саша, ты ведаешь, как горяча любовь моя, а мой век невечен. Хочу при жизни своей видеть тебя счастливым. Есть на примете самая богатая невеста в России -- графиня Катенька Брюс, дочка моей покойной подруги. Скажи мне только слово, и твое счастье, твое благополучие будут мною устроены. Дмитриев-Мамонов в эту ловушку так и сунулся. -- Виноват! -- сказал он, выдавая себя. -- Если уж вы так благородны, так соедините сердца давно любящие. Вот уж скоро годик махаемся мы тайно с княжной Щербатовой... Екатерина, всегда владевшая собой, убедилась: -- Итак, это правда! -- Она велела звать Щербатову. -- Я, -- сказала она девушке, -- взяла вас ко двору сиротой несчастной. Одела. Накормила. Вырастила. Не буду мешать и счастью вашему. Деспотом никогда не была, и ваша измена награждена будет мною, как и ваша привязанность сердечная... После этого Безбородко застал ее рыдающей. -- Жестокий урок получила я на старости лет, -- говорила она, сморкаясь. -- Но плакать-то будет он, а не я... Она велела откупить для молодых в Москве на Покровском бульваре дом с комфортом, выплатить фавориту из "кабинетных" сумм 100 тысяч рублей. Безбородко ахнул, говоря, что казна пуста, ради чего разорять ее далее: -- Да и за что давать деньги изменщику? Екатерина осушила слезы. Выругалась грубо: -- Дай! Пусть задавятся моими деньгами... Ночью, когда дворец угомонился, она вышла на лестницу. Внизу стоял в карауле стройный и темноглазый сскунд-ротмистр гвардии Платон Зубов. Екатерина перегнулась через перила лестничные, шепотом позвала его: -- Паренек, иди ко мне... что-то скажу тебе! Утром Фелица сняла с пальца драгоценный перстень, из стола выгребла банковских билетов на 100 тысяч рублей, все это добро свалила на подушку. -- Возьми пока вот это, -- сказала она Зубову. Невесту, княжну Щербатову, сама же и убирала к венцу. В последний момент не утерпела, всадив ей в прическу золотую булавку так глубоко, что невеста завизжала от боли. -- Терпи, -- сказала Екатерина. -- Как и я терпела... Безбородко срочно отправил Потемкину письмо, оповещая о перемене, и ошибочно предрек, что Зубов, человек глупейший, не удержится и недели. С молодыми графами Дмитриевыми-Мамоновыми на свадьбе приключился обморок, а императрица честно описала Потемкину: "Теперь я снова весела, как зяблик!" 4. НЕВЕЛИКАЯ РЕЧКА РЫМ НИК Россия, как бы ни складывались ее трудные отношения с Францией, всегда охотнейше давала приют французам -- гувернерам, кондитерам, ювелирам, зеркальщикам, хлебопекам, виноделам и модисткам. А теперь на русскую службу толпами устремились французские аристократы (графы, маркизы и герцоги), согласные командовать батальонами и галерами. Охотно покидали Францию и простые офицеры. Среди них предложил России свои услуги никому не известный поручик артиллерии Наполеон Буонапарте, корсиканец происхождением. Ему сказали, что согласны принять на русскую службу... ниже одним чином! Буонапарте вспылил: -- Тогда я продам свою шпагу султану Турции. -- Продавайте кому угодно. Вы нам не нужны... Во всем этом какой-то рок! Указ о принятии иностранцев волонтерами на русскую службу с понижением на один чин вышел за два дня до того, как будущий император Франции подал о том прошение. Опереди он этот указ, и Франция не имела бы Наполеона, а русская армия, возможно, имела бы одного лишнего генерала... Много позже Суворов высказался о Наполеоне: -- Резв! Всю тактику у меня побрал. Но если когда-либо повстречаю воришку, заставлю его вернуть все краденое... Нет не едино на штык уповал Суворов. "Огнем открывать победу!" -- не раз говорил он. Хорошим стрелкам позволял выбегать из цепи или каре, сражаясь в одиночку (а кто тогда думал о снайперах?). Солдату давал Суворов по сотне выстрелов на ружье (где еще в мире бывал такой запас?)... Устранив Румянцева от войны, светлейший часть полевой армии доверил князю Репнину, а Суворову повелел: не терпеть перед собой скоплений противника -- рассеивать. Турки ждали, когда в реках спадет высокая вода, чтобы выступить в поход. Выдвинутый вперед суворовский корпус остановился в Бырладе, почти смыкаясь флангами с австрийцами принца Кобургского. Потемкин предупреждал: Австрия склонна к замирению с турками, потому необходима победа, дабы от мира их отвратить. Из предупреждения слагался логический вывод: Юсуф-паша будет стараться разбить корволант Кобургского, чтобы затем вывести из войны "Священную Римскую империю". Суворов завтракал с офицерами. Завтрак состоял из жирных сельдей, вареных языков и свежего масла. За едою полковник Швейцер часто ссылался на газетные известия: "В газетах пишут, если можно верить газетам..." -- Не верьте! -- сказал Суворов умнику. -- Человеку пристало знать и другие вещи, о коих в газетах -- ни гугу. -- Однако же излагают там ясно. -- В газетах ясно. А вот у нас ничего не ясно... Была середина лета -- разгар кампании. Князь Репнин разрешал Суворову действовать по своему усмотрению: -- Но чтобы не позже шести дней вернулись к Бырладу. Поймите, я разрешаю вам то, чего не разрешил бы вам Потемкин... Потемкин и Репнин имели очень много власти, зато ответственность за исход кампании свалили на одного Суворова. Был жаркий день, когда прискакал курьер от принца Кобургского, молившего о помощи: оттоманский корпус в 40 тысяч валил прямо на его корволант. Суворов объявил марш: -- На Фокшаны! Наступление. Ярость. Ужас. Слово "ретирада" из лексикона исключается... Христос с нами! Начался суворовский марш: 60 верст за 28 часов. Кобургский примчался на встречу с Суворовым. -- Скажите ему, что я пьян, -- отвечал тот из палатки. Кобургский пожелал видеть его вторично. -- Скажите, что я молюсь Богу. Принц не погнушался снова явиться к нему. -- Скажите, что я снова напился и теперь сплю... Союзников было в четыре раза меньше, нежели турок, и начинать битву австрийцы боялись. Однако Суворов не принял от них никаких возражений; он послал курьера. -- Ваше высочество, -- доложил тот принцу, -- если ваши войска не выступят, наши семь тысяч бой все равно примут. -- Передайте его высокопревосходительству, что, ценя таланты его, подчиняюсь дирекции суворовской... Езжайте! Ночь прошла в движении, для турок незаметном. Говорили шепотом, на речных бродах переправлялись без шума. Конница в 15 тысяч сабель ожидала их перед лесом Фокшанским. Пять часов бились здесь насмерть, но атаки отразили и стали огибать лес: Суворов слева, Кобургский справа. Затем Суворов шагнул в гущу леса, повел войска за собой, показывая, как надо продираться через колючий кустарник. Зато, когда вышли из зарослей, все турецкие пушки были обращены не к лесу, а в другую сторону: успех! Союзники двигались в плотных каре, следом за ними пушки громили турецкую артиллерию. -- Огнем, огнем их! -- подбадривал канониров Суворов, потом велел ударить в штыки: турки побежали. -- Кавалерия, -- указал Суворов, -- бери их в шашки... руби, гони! Теперь только успевай собирать трофеи: обозы, верблюдов, амуницию, фуры с ядрами, аптеки, быков, знамена и халаты. Суворов средь офицеров отыскал Швейцера. -- Кстати, и о газетах! -- сказал он ему. -- В газетах пишут, что цесарские солдаты от турок неизменно бегают. А сегодня при Фокшанах они заставили турок бегать... Обычай войны требовал дележа добычи. На гнедой кобыле, издали сняв шляпу, к Суворову подъехал принц Кобургский: -- Надеюсь, что эта процедура не омрачит праздника! Что вы хотите от меня? Бунчуки? Верблюдов? Или пушек? -- Все поровну, а провиант оттоманский отдаю вам целиком, благо мне поспешать в Бырлад надобно... Заметив, что Суворов слегка припадает на ногу, принц Иосия Кобургский заботливо осведомился -- не ранен ли он? -- Бог миловал на сей раз. А то, что хромаю, так это по дурости: на иголку швейную наступил пяткой. Оттого-то турки, мою хромоту приметя, и прозвали меня "Топал-пашою". Пока солдаты делили трофеи, пока они там бегали по валашским деревням в поисках вина, принц Кобургский, добрый малый, устроил в своем шатре союзный обед. -- В первый раз, -- сказал он Суворову, -- вы были пьяны, во второй молились, а в третий спали... Скажите, генерал, отчего не пожелали вы беседы со мной до битвы? Суворов охотно выпил и съел свежий огурчик. -- А к чему лишние разговоры? Уверен, что ваше высочество с моими планами не согласились бы. На споры мы потратили бы весь день. Остались бы при этом друг другом недовольны. И конечно, я бы вам уступил: вы -- тактик. Тактики я не знаю, да вот беда -- тактика меня хорошо знает! Николай Васильевич Репнин послал принцу Кобургскому очень горячее поздравление с победой, за что и получил нагоняй от светлейшего: "Вы некоторым образом весь успех ему отдаете. Разве так было? И без того цесарцы довольно горды". А сам похаживал, довольный, говоря Попову: -- Пишет мне Суворов реляции свои на таких мизерных бумажках, что и курицс не подтереться... Или бумаги на слова жалеет? Как же мне матушке-государыне о Фокшанах докладывать, ежели из его "синаксари и" одно мне ясно: победил! Сейчас он жил только войной, и Василий Степанович Попов счел нужным намекнуть, что влияние Платона Зубова при дворе делается уже опасным. Светлейший беззаботно ответил, что все эти Зубовы (а сколько их там?) для него -- даже не гады подколодные, а хуже червей поганых: -- Что они сделают, ползая под могучим дубом? Сытое лицо Попова вдруг исказила гримаса. -- Не заблуждайтесь, ваша светлость, -- сказал он. -- Для дуба не змеи, а черви опасны, способные подточить самые могучие корни... Ведь у Платона Зубова еще три брата: Николай, Дмитрий и Валериан, жадные до власти и удовольствий. При ставке Потемкина работала типография, регулярно выпуская "Вестник Молдавии", цензуре неподвластный, и каждую неделю этот листок оповещал армию о том, каково здоровье светлейшего, какие дамы навестили его и какие собираются навестить. Заодно листок сообщал правду о революции во Франции, а сам Потемкин при слове "Франция" махал рукой -- безнадежно: -- Из альянсов европейских сия держава выключилась... Он навестил верфи Николаева, заехал в Тавриду проследить за охраною побережья, из Херсона готовил морскую экспедицию для овладения турецкой крепостью Гаджибей. Де Рибасу он заявил со всей прямотой: -- Больно вы все до наград охочи, а дела-то от вас не видать. Коли не возьмешь Гаджибея, я тебя... -- Перед Гаджибеем флот султана дрейфует! -- А ты ночью, ночью... когда все спят. Или забыл, как в Испании апельсины из чужих садов воруют? Гаджибей моряки и запорожцы брали штурмом. Начали с вечера, поутру все было кончено: над воротами крепости взвился русский флаг. Заодно побрали и деревню татарскую (будущую Молдаванку). Никто в России слыхом не слыхал о Гаджибее, и потому взятие его прошло незаметно для публики, будто в темноте комара раздавил