му хорошо. Он даже получал обеды с моей кухни... Конечно, после того, как пообедаю я сам и все мои близкие. - Так что с ним случилось? - спросил Жохов. - Он... повесился. Совсем недавно. Жохов надолго приник к окну. Молчал. - Наверное, были причины, чтобы повеситься? - Не знаю, насколько они основательны. Но в своей предсмертной записке ваш друг Полынов объяснил свое самоубийство страстью к моей же горничной Фенечке... я был поражен! - Я тоже, - вдруг сказал Жохов. - Как? Как вы изволили выразиться? - Я говорю, что поражен тоже. - Простите. Может быть, вы не верите мне? - Верю, - ответил Жохов, не отрываясь от окна. - Я верю в то, что писарь вашей канцелярии повесился от безумной любви к вашей же горничной. Но я не верю в то, что мой друг мог бы повеситься от любви к вашей горничной... Полынов таков: он, скорее всего, повесил бы вашу горничную. Теперь пришло время разволноваться Ляпишеву: - Позвольте, позвольте... я своими глазами видел. При мне его и вынули из петли. Так кто же там висел? - Наверное, кукла, - ответил Жохов. - Кукла? - Да. Человек бывает иногда куклой в чужих руках... (Ляпишев не подумал, что он ведь тоже кукла в руках высших властей: если сам не повесится, так другие повесят!). Вот и Санкт-Петербург... Ляпишев, царь и бог Сахалина, в столице империи сразу потерял свою значимость, растворившись во множестве прочих генералов и губернаторов; если в Александровске подчиненные считали за честь попасть к нему "на чашку чаю", те здесь Михаил Николаевич сам обивал пороги громовержцев имперского Олимпа, домогаясь попасть в их кабинеты с видом просителя. Главное тюремное управление в этом случае оказалось самым демократическим учреждением: Ляпишева приняли без задержки, легонько попеняв за "приписки" в отчетах об успехах урожайности на Сахалине, но даже слышать ничего не хотели о просимой им отставке: - Что вы! Где мы еще найдем генерала с высшим юридическим образованием, который бы согласился управлять каторгой? - Но меня-то вы нашли. - Тогда были другие времена. Каторга еще многих манила своим лучезарным будущим... Какая еще отставка? К тому же этот вопрос, как бы мы его ни решили, все равно потребует одобрения государя, а его величество изволят отсутствовать. - Разве императора нет в столице? Выяснилось, что государь уже посетил Дармштадт, Висбаден и Лондон, а сейчас попал в объятия своего германского кузена - императора Вильгельма II, которому сказал историческую фразу: "Я войны не хочу, а потому войны и не будет!" Ляпишев заметил, что в такой ответственный и напряженный момент истории царю-батюшке лучше бы сидеть на царственном престоле. На это ему ответили - вполне резонно: - В такой опасный момент дальневосточной политики вы тоже могли бы не покидать своего каторжного престола... Наступила зима, а Петербург в эту зиму, кажется, веселился больше обычного: балы и маскарады, гастроли знаменитых певцов, новые достижения балета. В официальных кругах царило благодушие, близкое к равнодушию, никто не помышлял о войне. Зато все пылко обсуждали вопрос о том, кто больше "накрутит" fouette - Ольга Преображенская или Матильда Кшесинская? Фраза царя, сказанная им кайзеру, сделалась известна в свете Петербурга, она внесла вредное успокоение в души обитателей имперского бельэтажа. Даже сообщения газет о том, что в Токио состоялась массовая антирусская демонстрация с призывами самураев начать войну с Россией, вызвали лишь улыбочки: - И чего это "макаки" суетятся? Что мы сделали им худого? Неужели нам нужна эта безобразная Корея или толпы нищих маньчжуров, которые шатаются от голода и опиума? Далеко за океаном президент Теодор Рузвельт исподтишка натравливал Японию на Россию, именуя Японию "хорошей сторожевой собакой", еще не догадываясь, что эта самурайская "собака", оскалившая зубы на Россию, в будущем, способна порвать штаны у респектабельных властелинов Америки. Политики Лондона давно извелись в страстном ожидании - когда же наконец самураи набросятся на Россию? Впрочем, викторианцы и сами были не прочь на нее накинуться. Советский историк Б. А. Романов писал, что "практически в Лондоне и Токио готовы были к войне. Офицеры Ирландского корпуса получили приказ немедленно ехать в Индию, резервисты флота должны были сообщить в Лондонское адмиралтейство свои адреса, английская фирма Гиббса закупала чилийские и аргентинские броненосцы для японского правительства...". В первые дни декабря (царь еще охотился на лосей в Скерневицах) Ляпишев навестил Владимира Николаевича Коковцова, делавшего быструю карьеру. Будущий министр финансов, Коковцов ранее служил в тюремном ведомстве, а сейчас уже занимал казенную квартиру статс-секретаря на Литейном проспекте. - Вы у Куропаткина уже были? - начал беседу Коковцов. Ляпишев сознался, что военный министр, столь милый и симпатичный гость на Сахалине, в Петербурге сделался неприступен, как тот самый Карфаген, который никому не разрушить. Коковцов сказал, что Россия выступает гарантом сохранения Кореи как независимого государства, тогда как Япония уже давно претендует на Корею как на свою подмандатную колонию. Токио ожесточает свои требования, сейчас японцы желали бы удалить русские войска даже из полосы отчуждения КВЖД, но при этом Корею они считают тем "бастионом", который необходим Японии для собственной безопасности. - Затем самураи станут доказывать, что для их безопасности необходимо овладение Китаем или Филиппинами. Как видите, - заключил Коковцов, - обстановка не очень-то радостная. А пока государь не вернулся из Скерневиц, наша дипломатия способна лишь тянуть время, как негодную резину. Вы все-таки повидайте Куропаткина, чтобы не забывал о Сахалине... Куропаткин при встрече с Ляпишевым сказал: - Кому еще, кроме вас, нужен Сахалин? И не рано ли стали вы бить в барабан? Японцы могут высадиться на Сахалин в одном лишь случае. Полностью разбитые нами на суще и уничтоженные нами на море, они, чтобы спасти свой военный престиж, да, способны воспользоваться беззащитностью вашего острова. Однако Линевич уже телеграфировал мне, что оборона Сахалина особых опасений в Хабаровске не вызывает. - Так это в Хабаровске, а не в Александровске! - Советую вернуться на Сахалин. Вы отличный администратор, и вам всегда следует оставаться на своем посту. - Какой бы я ни был администратор, - здраво отвечал Ляпишев, - но я никакой не полководец, вы сами это понимаете. Куропаткин закончил разговор даже обидчиво: - Так я не держу в резерве Суворова для обороны Порт-Артура, нет у меня и Кутузова для защиты вашей каторги. Пусть Линевич усилит ваш гарнизон и... всего вам доброго! В эти дни министр иностранных дел граф Ламздорф не мог ответить японскому послу Курино ничего вразумительного, ссылаясь на "занятость" царя. Наконец Николай II вернулся в столицу, но Курино не принял ("был занят"). На самом же деле царь уже "поджал хвост", - именно так выразился о нем Витте. Лондон уже раскрутил колесо войны, потому японцы заговорили с Петербургом на языке ультиматумов, их претензии день ото дня возрастали. На новогоднем приеме, робко поглядывая в сторону Курино, царь тихим голосом напомнил о боевой мощи России, не советуя использовать его терпение. Затем три недели подряд следовали балы, военные парады, карнавалы. 19 января в Зимнем дворце состоялся торжественный гранд-бал, на который удостоился попасть и Ляпишев; все гости почему-то ждали, что государь сообщит что-то очень важное. Но все "важное" Николай II изложил в частной беседе с графиней Бенкендорф: - У вас сын мичманом на эскадре в Порт-Артуре, и я хотел бы успокоить ваши материнские чувства. Поверьте, Софья Петровна, мною сделано все, чтобы войны не было... Две тысячи человек высшего света танцевали. Все было пристойно и благородно до той лишь поры, пока не распахнулись двери в боковые галереи, уставленные столами для угощения. Хорошо воспитанные вельможи и аристократки, воспитанные не хуже своих кавалеров, мгновенно превратились в стадо диких зверей с кровожадными инстинктами. Атака (иначе не назовешь) началась, и мне, автору, лучше передоверить рассказ очевидцу: "Столы и буфеты трещали, - писал он, - скатерти съезжали с мест, вазы опрокидывались, торты прилипали к мундирам, расшитым золотом, руки мазались в креме, хватали что придется, цветы рвались и совались в карманы, шляпы наполнялись грушами и яблоками. Придворные лакеи, давно привыкшие к этому базару пошлости, молча отступали к окнам и спокойно выжидали, когда иссякнет порыв троглодитских наклонностей. Через три минуты буфет являл грустную картину поля битвы, где трупы растерзанных пирожных плавали в струях шоколада, меланхолически капавшего на мозаичный паркет Зимнего дворца..." Ляпишев, этот грозный владыка сахалинской каторги, еще успел сообразить, что при раздаче тюремной баланды арестанты ведут себя благороднее аристократов, и, не сдержав приступа генеральского честолюбия, тоже ринулся в атаку за своей добычей. Ему досталась от царских благ лишь измятая груша дюшес, уже надкусанная кем-то сбоку, но результат подвига был плачевен: с обшлагов мундира осыпались в свалке пуговицы, бляха пояса сломалась, а вдоль мундира - прямо на груди - чья-то нежная женская лапочка провела длинную полосу из розового крема... Это было ужасно! Ляпишев вернулся в гостиницу, долго переживая: - Боже, какие дикари! Как подумаю, так мои-то каторжане - чистое золото. Они способны обворовать меня, но никогда не допустили бы такого хамства в обращении со мною... С горестным чувством обиды он надкусил свой "трофей", уже опробованный до него, и вызвал лакея, чтобы начинали чистить его парадный мундир. Вскоре после этого кошмарного гранд-бала его разбудил звонок телефона - из Главного тюремного управления спрашивали, почему он еще в Петербурге. - А где же мне быть? - удивился Ляпишев. - Я продолжаю выжидать решения его величества на мою просьбу об отставке. - Решения не будет, - отвечали ему. - Сегодня ночью японцы совершили нападение на корабли нашей Порт-Артурской эскадры, и вам надобно срочно вернуться на Сахалин. После пересадки в Москве, попав в воинский эшелон, Ляпишев покоя уже не ведал. Еще не добрался до Челябинска, а вагоны были переполнены едущими "туда", которое для сахалинского губернатора означало "обратно". Даже его, генерала, нахально потеснили в купе, а в коридоре некуда было ступить от сидящих на полу офицеров. А что за разговоры, что за публика! Ехало много говорливых офицерских жен, желающих быть ближе к мужьям. Ехали прифранченные сестры милосердия с фотоаппаратами системы "кодак", чтобы сниматься на память в условиях фронта. Ехал какой-то прохиндей из Одессы, везя на фронт два чемодана с колодами карт и четырех девиц, обещая им "шикарную жизнь" в Харбине. В довершение всего ехал патриот-доброволец с четырьмя собаками, затянутыми в попоны с изображениями Красного Креста, и надоел всем разговорами о своем патриотизме... Было тяжко! Для солдат на станциях работали бесплатные "обжорки", где давали щи с мясом, белый хлеб и сахар к чаю. Офицеров же не кормили, на каждой станции они гонялись с чайниками за кипятком. Ляпишев тоже выбегал на перрон купить у баб вареные языки, выбирал яйца покрупнее, торговался о цене горшков с топленым молоком. Наконец миновали Ачинск, который остроумцы прозвали "Собачинском". Здесь встретили первый эшелон "оттуда", идущий в Россию, и было странно видеть раненого офицера на костылях, стоявшего в тамбуре. - Ну как там? - спрашивали его любопытные. - А вот поезжайте - сами увидите. - Шампанское три или четыре рубля за бутылку? - Это когда было? А теперь дерут все пятнадцать... Из окон вагонов, идущих в Новгород, выглядывали пленные японцы, которые казались даже веселыми, зато из окон санитарных вагонов слышались вопли раненых солдат: - Завезли и бросили! Эй, нет ли средь вас врачей? Какие сутки сами друг друга перевязываем... От дурной воды Ляпишева прохватил понос, а очередь в туалет двигалась, как назло, очень медленно. Теперь сущей блажью вспоминался вагон train de luxe с пальмами и пианино, а про туннель под Беринговым проливом даже думать не хотелось. И вот, когда Ляпишев уже почти достоял до заветных дверей туалета, нашелся в очереди какой-то благородный мерзавец, который с надрывом в голосе провозгласил: - Господа, дам следует пропускать вне очереди. Ляпишева так поджало - хоть "караул" кричи. - Верно! - закричал он не своим голосом. - В любом случае мы всегда останемся благородными рыцарями... Михаил Николаевич обрадовался Байкалу - как рубежу, за которым можно считать последние тысячи верст. Сразу за Цицикаром и Харбином вагоны опустели, всякое жулье и военные пассажиры пересели в мукденский поезд, а эшелон потащился на Никольск. Ляпишев с благоговением перекрестился, когда исчезла очередь возле дверей туалета... Рано утром он вышел на перрон Владивостока - измятый, изнуренный, обессиленный. После всего пережитого в пути Сахалин показался землей обетованной, а Фенечка Икатова рисовалась теперь ему волшебной феей, созданной для блаженных упоений. Татарский пролив уже затянуло прочным льдом, и до Сахалина предстояло добираться на собачьих упряжках... Перед отъездом Михаил Николаевич навестил начальника Владивостокского порта - контр-адмирала Гаупта: - Как же насчет пушек для Сахалина? - Каких пушек? - удивился тот. - Которые Хабаровск обещал мне выделить из крепостных арсеналов вашего города. - Ну вот! - ответил Гаупт. - Владивосток полностью беззащитен, мы сами выклянчиваем артиллерию у Хабаровска. - Да что за бред! Будет ли когда на Руси порядок? Адмирал Гаупт, не мигая, смотрел на Ляпишева: - Вы что? Первый день на свете живете, господин генерал-лейтенант? Неужели до сих пор не научились понимать, что в этом великом всероссийском бедламе и затаилась та могучая русская сила, которая приведет нас к победе над коварным врагом... 10. МОГУЧЕЕ САХАЛИНСКОЕ "УРА" Закружили над Сахалином морозные метели; чиновники, собираясь по вечерам в клубе, еще с порога оттирали замерзшие уши, отогревались в буфете за разговорами: - Если двадцать восьмого сентября сего годика не напали на нас японцы, значит, войны вообще не будет. В самом деле, соображайте, господа, сами; не станут же в Токио начинать войну, прежде завезя на Сахалин яблоки с ананасами! - Кто его там знает... Может, случись война, мы бы духом воспряли? Может, перестали бы собачиться? - Иди-ка ты... знаешь куда! Не живется тебе спокойно. Или подвигов захотелось? Крест тебе в петлицу да геморрой в поясницу. Ты пенсию уже выслужил, так сиди и не дергайся... Отряд дюжих японских молодцов, завезенных Кабаяси в Александровск под видом магазинных приказчиков, до самой зимы не покинул сахалинской столицы, тоже бывая в русском клубе. Некая чиновница Марина Дике, очевидица этих дней, вспоминала, что японцы "спокойно поедали свои консервы с ананасами, запивая их шампанским, и, слушая разговоры русских, загадочно ухмылялись". Но однажды они явились с рулеткой, тщательно измерили кубатуру танцевального зала, открыто рассуждая о том, сколько здесь можно разместить кроватей. И никто не выгнал их вон, никто не спросил, чего они тут измеряют (лишь потом стало известно, что японцы рассчитывали площадь клуба под размещение в нем военного госпиталя). В декабре, оставив после себя завалы из пустых банок и бутылок, японские "приказчики" бесследно растворились в вихрях метели... Только теперь Слизов догадался спросить: - Господа, а куда же подевался Оболмасов? - Какой еще там Оболмасов? - Да тот, кто желал подставить ножку самому Нобелю, а наш полицмейстер Маслов ему толстущую книгу подарил. - Да не подарил, а обменял на роман Боборыкина. - Не Боборыкина, а Шеллера-Михайлова! - Ну это уже мелочи, кто там написал....Важно, что его роман никакой пулей не прошибешь. - Нет, мы не видели Оболмасова! Из Корсаковска приезжие говорили, что осенью он уплыл на японском пароходе. Сахалин погибал в сугробах; обывателей Александровска тянуло с улиц ближе к теплу печей, к мажорной воркотне самоваров. Но это не относилось к арестантам, которых поднимали в четыре часа ночи - как всегда. Выплевывая в кашле на черный снег красные комки отмирающих легких, они, толкаясь, выстраивались во дворе тюрьмы, а над зубьями осторожных "палей" слабо мерцали холодные звезды. Начинали обычный развод по работам: будут они весь день добывать уголь в жутких гробницах шахт, будут тащить громадины бревен из леса, убирать с улиц тонны сыпучего снега, делать все, что ни прикажут, и не посмеют отворачивать "морду", если начальство пожелает ее расквасить до крови. Вечером же, вернувшись в камеры, развесят свое тряпье по веревкам, жирные вши будут шевелиться в пропотелых рубахах... Из строя людей иногда слышалось: - Мать честная, когда ж амнистия выпадет? - Будет! Аль не слыхал, что сказывали: царь свою царицку уже истаскал по куротам, чтобы наследник у них получился. - Эва! Выходит, по-людски и ребенка соорудить не могут. Дома не получается, так на куроты поехали. - А что это такое, курот? - Тебе, дураку, и знать того не надобно. Вот когда отволокут, словно собаку, до кладбища, вытянешься там в стельку, тогда сразу узнаешь, что такое жить на куроте... В дни рождества арестантов не гоняли на работы. Над Сахалином надрывно вызванивали церковные колокола, все храмы были отворены настежь - для невинных и виноватых; шли торжественные службы, и хорошо пел на клиросах хор из старых каторжан. Фенечка Икатова тихо плакала... Не стало на Сахалине Ляпишева, вот приедет другой губернатор, оглядит ее, грешную красоту и спросит: "А ты по какой статье? Ах; всего лишь за отравление соперницы? Так мы скоренько найдем тебе мужа хорошего!" С некоторой надеждой улавливала Фенечка, стоящая на коленях, тихие пересуды чиновников за своей спиной: - А хороша... не хочешь, да залюбуешься! - Плачет, будто Магдалина на покаянии. - Верно. Есть такая картина у Тициана, так он ее будто с нашей Фенечки Икатовой рисовал. - Сравнили! Магдалина-то ведь в пустыне каялась. - А нашу Фенечку в пустыню не загонишь. Появись новый губернатор, она из него второго Ляпишева сделает... Святки прошли слишком весело. Чиновный Сахалин ватагой ездил в Дуэ, Арково и Рыковское - на праздники тюремных команд. Ставили любительские спектакли с участием арестанток, пили и одичало грызли друг друга в скандалах, находя себе удовольствие в сведении старых счетов: кто-то сказал не так, а другой не так поглядел... скука! Но за кулисами каторги шла потаенная борьба за власть, которая с удалением Ляпишева оставалась бесхозной, но слишком выгодной. Как два паука в банке, отважно сражались за прерогативы власти два могучих сахалинских гладиатора - статский советник Бунте и полковник Тулупьев. Бунте говорил, что лучше отдаст жизнь, но с казенной печатью Сахалина не расстанется, а Тулупьев утверждал, что гарнизон Сахалина не будет подчиняться гражданской администрации. - Что же касается вашей печати, то я навещу Рыковскую тюрьму, и там уголовники за одну бутылку спирта наделают мне таких печатей еще целую дюжину... Слизова однажды подошла к прокурору Кушелеву: - Генерал, разве можно быть таким сердитым на святках? Вы так серьезны, словно обдумываете юридическое злодейство. - Да, обдумываю смертную казнь через повешение. - Кого же, если не секрет, вешать собрались? - Наших Монтекки и Калулетти. Но первым бы я повесил Тулупьева, а Бунге заставил бы прежде намылить веревку... - Вы не слышали, кто будет новым губернатором? - Наверное, назначат Фенечку Икатову... ей-ей, госпожа Слизова, она бы справилась с Сахалином и его каторгой гораздо лучше Бунге и Тулупьева. Не верите? - Какой у вас злющий язык, господин генерал-майор! - За это меня и сослали сюда... прокурором! Но в один из дней Бунге сам навестил полковника Тулупьева и раскрыл перед ним бархатный кисет, из которого извлек печать губернского правления Сахалина. - Вы победили, - сказал он оскалясь. - Забирайте себе эту игрушку и можете ее прикладывать к любому месту. Тулупьев даже разнежился: - Голубчик вы мой, Николай Эрнестыч, да что с вами? - Со мною-то ничего, а вот что с вами теперь будет? - Не понимаю. Расшифруйте свое глубокомыслие. - С великим удовольствием, - ехидно отвечал Бунге. - Я уступаю вам печать, ибо гражданская часть управления Сахалином самоустраняется ото всех важных дел на острове... - Опять не понял. В чем дело? - Дело в том, что вчера ночью японские корабли совершили вероломное нападение в Порт-Артуре на нашу эскадру. Тулупьев стал запихивать печать обратно в кисет. - Что делать, а?.. Что делать мы будем? - Как что делать! - с пафосом возвестил ему Бунге. - Сразу берите свой героический гарнизон, высаживайтесь на берегах Японии и начинайте штурмовать Токио... Печать выпала из тряских рук полковника. Сухо громыхая, она покатилась по полу, чему обрадовался котенок, который, шаля, загнал ее в темный крысиный угол. Море сковывал лед, и с материка, как это бывало не раз, забрел на Сахалин бродячий уссурийский тигр ("почтенный полосатый старик", как уважительно именовали тигров китайцы). Но этот "почтенный" наделал хлопот: он загрыз почтальона-гиляка, сожрав половину собак из его упряжки, потом в Арково нашли останки одной поселянки, наконец он дерзко блокировал дорогу между Рыковским и Александровском; свирепое рычание тигра по ночам уже слышали жители Рельсовой улицы... - Я убью его!...- решил штабс-капитан Быков, беря "франкотку" отличного боя и заряжая ее острыми жалящими пулями. Это было сказано им в присутствии Клавочки Челищевой, которая только что узнала о начале войны с японцами. - Война не война, - договорил Быков, - а тигра убить надо. Считайте, что у вас уже имеется коврик из тигровой шкуры, который красиво разложите у своей постели, чтобы не простужаться. - Я боюсь, - тихо ответила девушка. - Чего боитесь? Войны или тигра? - Я боюсь за... вас, - сказала она и этой боязнью невольно призналась Быкову в зарождении чувства. Он это понял. Но понял и другое: чувство возникло не из самой глубины сердца, а скорее в порыве событий, сопряженных с войною, когда все женщины становятся щедрее на ласковые слова мужчинам, уходящим от них (может быть, навсегда). Штабс-капитан подкинул в руке "франкотку": - Стоит ли бояться за меня, если риск - моя профессия, и я больше боюсь за тигра, с которым надо разделаться одною пулей в лоб, чтобы не испортить его красивой шкуры... Он вернулся из тайги на второй лишь день, черный от морозов и ветра, на санках привез в Александровск убитого тигра; тут сразу все набежали смотреть хищника, а мальчишки бесстрашно дергали "почтенного" за жесткие, как проволока, усы. - Какие новости? - спросил Быков. - Возвращается Ляпишев, - шепнула Клавочка. - Наверное, очередная сплетня. - Нет, сущая правда. Начальник конвоя Соколов уже выехал на собаках, чтобы встречать губернатора. - Я рад этому, - сказал Быков. - Михаил Николаевич не Аника-воин, но в его порядочности я не сомневаюсь. Это не Тулупьев, который ради денег и ради служебных выгод способен на все... даже на благородный поступок! В этом Быков, кажется, ошибался, как и сам Ляпишев, считавший Тулупьева порядочным человеком. Но полковник Тулупьев уже оседлал казну Сахалина, развращая гарнизон выплатой "подъемных" денег. Понятно, что офицер, едущий воевать в Маньчжурию из Воронежа или Самары, в "подъемных" всегда будет нуждаться. Но здесь-то, на Сахалине, получая деньги просто так, никуда с Сахалина не уезжали, оставаясь на прежнем месте, а "подъемные" были липовые! Их выдачу Тулупьев организовал, чтобы себя не обидеть. Он уже с головой залез в денежный ящик, и в этот момент ему, как никогда, стала близка и доступна психология казнокрада, который не успокоится, пока не стащит что-либо. Между тем шальные деньги, свалившиеся прямо с потолка, заметно подорвали устои дисциплины в гарнизоне, и без того уже отравленного цинизмом каторги. Офицеры стали дебоширить, картежничали, устраивали безобразные оргии с арестантками... Кушелев говорил всюду открыто: - Я вообще не доверяю нашим полковникам, которые вызвались служить в гарнизоне Сахалина во имя повышенной пенсии. Наши обер-офицеры, нахватавшись у тюремщиков, способны подавать дурные примеры младшим. Не знаю, как проявят себя Болдырев, Тарасенко или Данилов, но Тулупьев попросту опасен для обороны Сахалина... По мне, так лучше уж черствый педант Бунге, способный чувствовать строго по инструкции! Мобилизация выразилась в раздаче "подъемных", и скоро казна опустела, чему, наверное, даже обрадовался Бунге. - Вот так и действуйте, - одобрил он Тулупьева, - чтобы японцам ни копейки не осталось в качестве трофеев. Надеюсь, что даже Фенечка Икатова ощутила ваш исполинский размах в деле мобилизации сахалинского воинства... Чего так скупиться? Дайте и ей "подъемные", чтобы она могла уехать куда-либо подальше на покаяние... Вряд ли Тулупьев не заметил язвительности Бунге, но оказался достаточно умен, чтобы не придавать ей значения. - Мобилизация это там... в России! - сказал он. - А у нас будет только эвакуация населения и казенных учреждений. - Эвакуация... куда? - Подальше от моря, - пояснил Тулупьев. - Арестантов бы я тоже выслал в глубину острова, чтобы ими тут и не пахло. Если Михаил Николаевич и вернется, он удивится, что все уже сделано без него - едино лишь моими усилиями. - Есть чему удивляться! - хихикнул Бунге. - А вы напрасно смеетесь... Мой авторитет в гарнизоне упрочился, за меня теперь все пойдут в огонь и в воду. Жаль, что японцы не высаживаются, мы бы их тут раскатали. - Чем? - спросил Бунге. - "Подъемными"?.. Тюремное и военное ведомство - со всем их громоздким имуществом - Тулупьев спешно эвакуировал в селение Рыковское, куда заставил переезжать и семьи чиновников. Казенных лошадей не хватало, в повозки впрягали быков, наконец, стали запрягать и каторжан. В этой почти панической суматохе ящики с патронами терялись в свалке архивов, а генерал Кушелев не знал, куда запропастились подшивки судебных приговоров. - Словно подмели! - говорил он. - Каторжане везли на себе архивы, кому же, как не им, разворовать свои же приговоры? Теперь ищи-свищи, кому сколько дадено, кому сколько осталось досиживать, а кого пора выпускать на волю вольную... Александровск опустел, словно после погрома, на его улицах сиротливо остались мерзнуть четыре пушки. Капитан Таиров, дельный соратник Тулупьева, был преисполнен служебного рвения. Заметив свет в окнах метеостанции, он стал дубасить ногою в двери, требовательно крича: - Откроите! Это я, капитан Таиров... Полынов, конечно, слышал удары в дверь с улицы; он все же продолжил свой рассказ Аните о походе Наполеона в Россию: - После чего, вернувшись ночью в Париж, Наполеон долго барабанил в двери дворца Тюильри и кричал швейцарам подобно капитану Таирову: "Откройте, это я - ваш император!" - Его впустили? - спросила Анита. - Да. Императора тогда не выкинули из Тюильри, как сейчас я стану выкидывать с метеостанции капитана Таирова. Впрочем, ты сама пронаблюдаешь за этой сценой... Корней Земляков, явно робея, уже впустил Таирова внутрь метеостанции и тут же получил по зубам вроде "здрасте": - Шапку долой! Или не видишь, кто я? Но тут с высоты антресолей раздался столь повелительный окрик - словно обжигающий удар хлыстом: - Не смейте бить моего сторожа! Таиров замер. По ступенькам лестницы не спеша, исполненный внутреннего достоинства, спускался к нему какой-то элегантный господин в полуфраке и при манишке; его ботинки, покрытые серым фетром, поскрипывали - в такт поскрипыванию ступеней. В зубах, неприятно оскаленных, дымилась длинная сигара. Таиров никак не мог догадаться, кто это такой, каково истинное положение этого господина в сахалинской иерархии. - Почему не открывали? - обалдело спросил капитан. Сигара перекатилась из левого угла рта в правый: - Но вы же стучали ногой. - А чем же еще стучать? - Благородные люди стучатся в дверь всегда головой. Поверьте, что так принято в лучшем обществе Парижа... Таиров не успел ответить на оскорбление, уничтоженный женским смехом, который прозвучал с высоты антресолей метеостанции. Капитан поднял голову и... обомлел. Облокотясь на перила, там стояла чудесная девушка с немного оттопыренными ушами, ее тонкую шею опоясывала черная бархотка с кулоном в ценной оправе, а пальцы рук, свободно опущенных с перил, сверкали золотыми украшениями. Таиров решил показать себя настоящим мужчиной. Он с показной нарочитостью вдруг достал из кобуры револьвер и, безо всякой нужды прокрутив его барабан с патронами, сказал в высоту: - Так, значит, я попал на метеостанцию? А разве всех вас не касается приказ полковника Тулупьева? - Какой? - спросил господин с сигарой. -- О срочной эвакуации учреждений внутрь острова. Корней Земляков взял тарелку и поднес ее Полынову, чтобы тот использовал ее вместо пепельницы для отряхивания сигары. Проделав это, Полынов ответил Таирову: - Видите ли, господин капитан, метеорологическая служба - это вам не пушка, которую можно таскать на привязи. Она обязана оставаться на своем посту, ибо отсутствие прогноза погоды на Сахалине нарушит работу не только ученых обсерватории в Петербурге, но и наших шанхайских коллег в Китае. - А вы, сударь, простите, из каких? - Из ярославских. А что? - Нет, ничего, - смутился Таиров, поглядывая на верх антресолей, где улыбалась юная кокетка. - Я просто не знаю, кто вы такой и как мне к вам относиться. - Относитесь с уважением, - надоумил его Полынов. - Потому что я принадлежу к очень редкой породе преступников. Я, извините меня великодушно, давний романтик каторги! Таирова осенило. Он помахал револьвером: - Ах, вот что... хамское отродье. И еще смеет... Но только он это сказал, как револьвер будто сам по себе выскочил из его руки, а сам капитан Таиров, кувыркаясь, как цирковой клоун, вылетел далеко за пределы метеостанции. Следом за ним воткнулся дулом в сугроб его револьвер. - Ну, гадина... сейчас! - сказал Таиров. Но в барабане револьвера уже не оказалось ни одного патрона - Полынов учел и это. Тряся бессильным оружием, Таиров погрозил слепым окнам метеостанции: - Погоди, сволочь... интеллигента корчит! Окопались тут в науках, а нас, офицеров, уже и за людей не считаете. Я тебя запомнил... ты у меня еще в ногах изваляешься. Во всех окнах метеостанции разом погас свет. Но изнутри здания еще долго звучал переливчатый женский смех. Таиров продул ствол револьвера от забившего его снега. - Я вас обоих на одну парашу посажу! В конце февраля Сахалин, отрезанный от России, жил в полном неведении того, что творится в стране, какие дела на фронте, и, найдись тогда человек, который бы сказал, что Токио уже взят русскими войсками, ему бы, наверное, поверили. Среди ночи Фенечка Икатова услышала лай и повизгивание усталых собак. Она затеплила свечи. Сунув ноги в валенки, прикрытая одной шалью, прямо с постели, разморенная сном, горничная выбежала на крыльцо, где ее сразу окружил слепящий снеговой вихрь. Ляпишев едва выбрался из саней упряжки, он был весь закутан в меха, его борода примерзла к воротнику тулупа. Конечно, путь через льды Амурского лимана труден для человека в его возрасте. Он сказал Фенечке: - Не простудись! А чего при свечках сидишь? - Так не стало у нас электричества. - Странно! Куда же оно подевалось? - Полковник Тулупьев велел развинтить все машины по винтику, электриков Александровска разогнал по деревням, чтобы японцы, если появятся, сидели без света в потемках. - Какие японцы? Откуда они взялись? Что за чушь! Когда рассвело, губернатор с трудом узнал сахалинскую столицу. Александровск, и без того нерадостный, теперь напоминал обширную загаженную деревню, оставленную жителями, которые побросали все как есть и спасались бегством. В губернаторском доме было теперь неуютно, что-то угнетало, даже страшило. Михаил Николаевич вызвал Тулупьева, с ним явился и Бунте, который сразу отошел в угол, как наказанный школьник. - Так что вы тут натворили, господа хорошие? Почему войска и жители покинули побережье? Почему гарнизон выведен из города? Почему прямо посреди улиц брошены пушки? Наконец, почему русский полковник оказался таким дураком? - Но я же хотел как лучше! - отвечал Тулупьев. Бунте из угла подал голос, что не эвакуировались только типография и метеостанция, а телеграф опечатан. - Полковник властью гарнизона запретил принимать от населения телеграммы, адресованные даже родственникам в России, чтобы в Японию не просочились шпионские сведения. - А без бдительности как же? - спросил Тулупьев. Ляпишев еще не пришел в себя после трудной дороги, перед его взором еще мелькали пушистые хвосты собак, влекущих за собой нарты через Татарский пролив. В полном изнеможении он рухнул в кресло, а Бунте, не покидая угла, тихим голосом разделывал "под орех" полковника-узурпатора: - Я, конечно, не вмешивался в дела гарнизона, но, как управляющий гражданскою частью, осмелюсь заметить, что по финансовым сметам у нас теперь не хватает средств для обеспечения каторжных и ссыльных достаточным питанием. Ляпишев дунул на свечи, и стало совсем темно. - Но, отбывая в отпуск, я оставил вам полную казну. - Совершенно справедливо, ваше превосходительство, - ковал железо, пока оно горячо, статский советник Бунте. - Однако полковник Тулупьев щедро награждал гарнизон "подъемными", которые вконец обезжирили наши финансы, и без того постные. Не вынося мрака, Ляпишев снова затеплил свечи: - Полковник Тулупьев, это правда? - А что тут такого? - напыжился тот. - Коли война началась, надо же воодушевить войска... - Чем воодушевить? Деньгами? - Не только! Я ведь и речи произносил. Опять же - переезд в Рыковское, всякие там расходы... непредвиденные. - Вон отсюда! - распорядился генерал-лейтенант. Четвертого марта 1904 года до Сахалина дошел указ императора, возвещавший, что те каторжане и ссыльнопоселенцы, которые пожелают принять участие в обороне Сахалина от нашествия японских захватчиков, сразу же получат амнистию. Преступная колония обретала права гражданства. - Ура! - содрогались все шесть тюрем Сахалина. - Ура! - кричали каторжане, звеня кандалами, как в колокола от беды. - Ура! - перекатывалось над извечной юдолью убогих сахалинских поселений, утопавших в глубоких сугробах. Ляпишев сейчас не имел другого собеседника, кроме Фенечки Икатовой, и потому, размышляя, он сказал ей: - Юридически, кажется, все верно. Доброволец из каторжан будет сражаться не за свою тюрьму, а будет отстаивать свое право на свободу. Вот и получается, милая Фенечка, что штабс-капитан Валерий Павлович Быков оказался, прав... В конце этой главы я процитирую текст указа об амнистии в том виде, в каком он сохранился в памяти ссыльного армянского революционера Соломона Кукуниана: "Каторжникам, которые захотят записаться добровольцами против врага, считать один месяц каторги за один год. Тем же из каторжников, которые уже перешли в крестьянское сословие ссыльнопоселенцев и запишутся в дружины Сахалина, предоставить после войны право на казенный счет вернуться на родину и селиться где угодно по всей России, даже в ее столицах". Все это хорошо. Но... доживем ли мы до свободы? 11. ПОЛЮБУЙТЕСЬ, КАК Я ЖИВУ... Стрекотание швейной машинки разом затихло. - Боже! Он опять идет сюда. Идет прямо к нам. - Кто? - спросил жену Волохов. - Да этот... не знаю, как и назвать. Тот самый негодяй, которого так страстно хотел бы прикончить Глогер. - Пусть идет. Чего-то ему от нас понадобилось... Полынов выглядел хорошо. Даже слишком хорошо. После ничего не значащих слов о погоде, о делах поспешной эвакуации и общем беспорядке на Сахалине он обратился к Волохову: - А как вы намерены поступать дальше? - То есть? - Я имею в виду амнистию, даруемую указом царя всем, кто возьмется за оружие, чтобы стать на защиту Сахалина. - Нашли дураков! - хмыкнула Ольга Ивановна. - Как же мы, противники самодержавия, страдающие здесь под его гнетом, можем следовать призыву царя, помогая ему угнетать нас? Полынов ответил, что на войну России с Японией он не может взирать как на пожар, разгоревшийся на другом берегу реки, когда люди бессильны помочь пострадавшим. Демонстративно отвернувшись от женщины, он обратился к мужчине: - А как бы вы, политические ссыльные, отнеслись ко мне, добровольно вступившему в сахалинское ополчение? - Почему вы спрашиваете меня об этом? - Волохов сказал это даже с возмущением. - Я вас знать не знаю. А если и знаю, то исключительно с самой дурной стороны. Ваше политическое лицо расплывчато, как на неудачной фотографии. Зато ваши криминальные доблести могут быть высоко оценены в камере для уголовных рецидивистов. Но никак не здесь! Полынов мизинцем почесал бровь. Он сказал Волохову без раздражения, нисколько не повысив голоса: - Между прочим, именно эти мои наклонности раньше были использованы в самых лучших целях. Вы сейчас только оскорбили меня. Но разве ответили на мой вопрос? - Делайте, что вам угодно, - снова вмешалась в разговор Ольга Ивановна. - Для нас вы посторонний человек. - Что же касается лично меня, - добавил Волохов, - то я палец о палец не ударю, если японцы хоть сейчас появятся на этой вот Рельсовой улице, что виднеется из окошка. Полынов, задетый за живое, пошел на обострение разговора, и было видно, что он не уступит в своей логике: - Значит, японские самураи, подло напавшие на Россию, вашими врагами не являются, и вы полагаете, что... - Позвольте! - пылко перебил его Волохов. - Я вижу в Японии нашего союзника, который, вызвав эту войну, невольно приближает неизбежный крах царизма. Исходя именно из этого положения, я не могу, как дурачок, радоваться победам русской армии, но я буду приветствовать победы японского оружия... Уверен, что вслед за этой бойней грядет революция! - Возможно, - согласился Полынов. - Я такого же мнения, - не отрываясь от шитья, сказала Ольга Ивановна, - и мы рассчитываем не на манифеста и указы царя, дарующие амнистию. Нас освободит русская революция. Волохов в победной позе взирал на Полынова: - Ну вот! А вам, я вижу, и ответить нечего. - Я думаю, - ответил Полынов. - Я думаю о том, что в числе защитников Порт-Артура, в экипажах наших эскадр сыщется немало людей, ненавидящих самодержавие даже больше вас! Однако вопросы чести России для них сейчас стали дороже всего на свете... Я не стыжусь признаться, что хотел бы жить и хотел бы умереть честным русским человеком. - Пардон, это вам уже никогда не удастся. Вы уже так много напакостили в своей безобразной жизни, что отныне годитесь только для экспозиции в сахалинском Пантеоне... Полынов ответил на это горьким смехом: - Вы меня не очень-то щадите, а долг платежом красен. Я тоже не стану щадить вас. Не забывайте о своей жене, помните о своих детях. Если на Рельсовой окажутся самураи, вы не отделаетесь от них легким поклоном, а ваши идеалы останутся для них безразличны. Я не желаю вам худого, товарищ Волохов, но мне... не скрою, что мне страшно за вас! Будем считать, что разговор не состоялся. Но я ведь пришел к вам не только за советом. Наверное, именно теперь я мог бы пригодиться... - Кому? - засмеялась Ольга Ивановна. - Лично