т грибиться-то... Экими графами, каков Миллезимо, на Руси дороги мостят! Лицо дочери - надменное, брови на взлете - саблями. - Я, тятенька, вашим резонам не уступлю, - отвечала. - Кто люб, того и выберу. Девицы варшавские эвон какие свободы ото всех имеют. Даже по женихам без мамок одни ездят... Алексей Григорьевич поцеловал дочь в переносие: - Слышь-ка, на ушко тебе поведаю... Государь-то наш император уж больно охоч до тебя, Катенька. - Постыл он мне! - отвечала княжна в ярости. - Да в уме ли ты? Подумай, какова судьба тебе выпадет, ежели... В карты с ним частенько играешь. Иной раз и за полночь! Ты его и приголубь, коли он нужду сладострастную возымеет. - Тьфу! - сплюнула княжна. - Гадок он мне и мерзостен! Посуровел князь, обвисли мягкие брыли щек, плохо выбритых. - Это ты на кого же плюешь? - Да уж, вестимо, не на вас же, тятенька. - А тогда - на царя, выходит? На благодетеля роду нашего? Взял косу дочкину, намотал ее на руку и дернул. Поволок девку по цветным паркетам (тем самым, кои из дома Меншиковых украл и у себя настелил). Трепал Катьку да приговаривал: - Нет, пойдешь за царя! Пойдешь... Быть тебе в царицах российских. Поласковей с царем будь... Трепал свою Катьку без жалости. Потому как знал ее нрав. Не пикнет! *** Винный погреб испанского посла дважды бывал загублен в Петербурге (при наводнениях). Он перевез его теперь в Москву и каждую бутылку ставил в счет своему королю... Сегодня в испанском посольстве - ужин для персон знатных. - Продолжайте, мой друг, - сказал де Лириа, обращаясь к князю Антиоху Кантемиру, и тот заговорил: - Смело могу изречь, что племена суть восточные ничем не нижае племен западных, и великий Епиктет, родоначальник филозофий моральных, тому мне немало способствует... - Ну зачем ты все врешь, Антиошка? - грубо перебил его молодой граф Федька Матвеев, на стульях вихляясь, и стало тихо. - Я вас, граф, - заметил де Лириа, - прошу не мешать. - А я тебя не знаю, - отвечал пьяный Матвеев послу Испании. - Позволительно ли бывать в доме, хозяина коего вы не знаете? Вы нанесли мне, граф, оскорбление, сославшись на незнание особы, коя при дворе российском от имени короля моего поверенна, и прошу вас, граф, выбрать оружие для благородного поединка... Матвеев взял бутыль с мозельским (в 50 копеек на русские деньги) и запустил ее в испанского посла. - А теперь, - сказал де Лириа, - я буду требовать удовлетворения. Но уже не от вас, дикаря, а от вашего правительства... Вскочил хмельной князь Ванька Долгорукий (куртизан): - Еще чего - верховных беспокоить... Эй, люди! - кликнул он со двора гайдуков своих. - Ведите графа Федьку на двор и расстилайте его. Пять палок по заду его сиятельства не помешают... Не поленился - сам сбегал и вернулся обратно, учтивый: - Дал все десять, с задатком, чтобы неповадно было... Ваша светлость, удовлетворены ли вы? - Вполне, - отвечал де Лириа, снова повернувшись к притихшему Кантемиру. - Продолжайте же, мой юный друг? Вы остановили свое красноречие как раз на философий Епиктета... Кантемир от Еггиктета перешел к Фенелону. А с улицы еще долго кричал им Федька Матвеев словами зазорными: - Собрались.., эки умники! Я тебе, Ванька, не прощу. Коли попадешься мне, стану бить палкой неоструганной, чтобы занозы из зада вынимал ты долго... Прощаясь с гостями, де Лириа задержал Долгорукого: - Вы так любезно вступились за мою дворянскую честь. Благодарю, благодарю... Но скажите, не сможет ли вам отомстить этот наглый гуляка Матвеев? - На Руси, герцог, - мудро отвечал куртизан, - мстит родня. А у Федьки из родни одна мать, коя состоит ныне гофмейстериной при дворе герцогини Курляндской Анны Иоанновны. - Анна Иоанновна... А кто это такая? - спросил де Лириа. Глава 4 "Бытие Руси, - говорил Остерман, - определяется наличием немцев в России: главные посты заняты нами - значит, Россия на пути к славе, посты заняли русские - значит, Россия пятится к варварству..." Но такие речи слышали одни земляки его. Сын пастора из Вестфалии, Генрих Иоганн Остерман недолго в Иене науки штудировал. Вокабулы кое-как постиг, а метафизики не смог объять разумом. Куда деться бедному студиозу?.. Старший братец Остермана - Христофор Дитрих (или Иван Иванович) уже прижился в России: на селе Измайловском обучал он дочерей царя Иоанна Алексеевича "благолепию телесному, поступи немецких учтивств и комплиментам галантным". Бедный студиоз Генрих Остерман тоже нанялся к русскому адмиралу Корнелиусу Крюйсу: ботфорты ему чистил да пиво студил. И адмирал в настроении похмельном вывез Остермана в Россию, где его и стали величать Андреем Ивановичем... Давно это было! А сейчас Остерману уже под пятьдесят. Он вице-канцлер империи, он начальник главный над почтами, он президент Коммерц-коллегии, он член Верховного тайного совета... Жарко стреляют печи в старобоярском доме Стрешневых, на Дочери которых женат вице-канцлер. Андрей Иванович сиживает в креслах на высоких колесах. Шлепая ладонями по ободам, покатывает себя по комнатам. Блеск русского самодержавия озаряет чело барона... Коптят тонкие сальные свечечки - вице-канцлер бережлив (копит на старость). Ноги укрыты пуховым пледом, очень грязным. Над бровями - зеленый зонтик, чтобы глаза бесстыжие прятать. Служба у Остермана наитончайшая - конъюнктуры при дворе и козни европейские занимают его воображение. Отсюда, из душных стрешневских покоев, Остерман - как паук - ткет незаметную паутину, в которой скоро запутается, противно и липко, все русское государство. Захлопали двери внизу дома, потянуло туманцем. - Марфутченок моя.., пришла, - обрадовался барон. Марфа Ивановна, баронесса Остерман, боярыня дородная, породы столбовой, знатной. Под стать мужу своему - грязная. И характером - побирушка... - Вот пильсын моему Ягану! Левенвольде шлет! Остерман на лету поймал апельсин - дар из завоеванной Гиляни. Понюхал волшебный плод, уже побывавший в кармане курляндца. - Вижу, что Марфутченок любит своего старого Ягана, - сказал он ласково (на языке русском, добротно и хорошо скроенном). Вице-канцлерша подпихнула под него плед, откатила коляску поближе к печкам, прожаренным так, что плюнь - зашипят. Слов нет, очень любила Марфа Ивановна своего немца. Да и было за что любить: не пьянствует ее Яган, не кочевряжится и не шумствует, как иные. Знай себе тихо и благочинно ведет разговоры с людьми иноземными... - Что видела, Марфутченок? Что говорят на Москве?.. Вести были дурные: случай с Миллезимо возмутил Немецкую слободу. Дипломаты и без того жаловались - месяцами не было аудиенций при дворе, Петр круглый год на охоте, в отъездах дальних, Долгорукие всем скопом своих сородичей заслонили от мира царственного отрока... А теперь посол венский, граф Франциск Вратислав, будет просить сатисфакции. Посланники выражали Остерману возмущение поступком Долгоруких. Но вице-канцлер уже загородился от них козырьком и стал говорить столь невнятно, что сам себя уже не понимал: - Поскольку его величество император цесарский благоволит к государю нашему, надлежащее удовлетворение при том, что граф Вратислав болен апоплексически, для нас весьма прискорбно, но его величество властен, как самодержец, отдавать любые указы, для чего и почту себя обязан... Великий канцлер Головкин в дела не вмешивался - давно уже политикой ведал Остерман, и многие пытались в тарабарщине его разгадать великий смысл и мудрость. Вратислав первым понял, что сатисфакции не будет, и вызвал посрамленного Миллезимо к себе. - Ваши дурацкие выстрелы, - сказал посол, - раздались кстати для Долгоруких. Свадьба состоится, но ваша голова никак не пролезет в жениховский венец... Все! Собирайтесь-ка в Вену... Перед сном к Миллезимо проникла сама княжна Екатерина Долгорукая. Со слабым стоном (куда и гордость ее девалась?) припала она к ногам красивого венца. - Умоляю, - шептала, - скорее увезите меня отсюда. Меня продают... Уедем, уедем... Я так буду любить вас! Но только не оставляйте меня здесь одну... - В уме ли вы? - оторопел Миллезимо. - Я облечен доверием его величества императора Карла; ссора наших дворов... Нет, нет! Умоляйте не меня, а своего отца! Княжна губу выпятила, блеснул ряд зубов - мелких. - Стыдитесь, сударь, - ясно выговорила она. - Княжна Долгорукая, презрев резоны чести и благородства, пришла к вам любви просить, как милости... А вы? О чем говорите девице несчастной? Будьте же рыцарем... Варшавские кавалеры, - добавила с ядом, - те вот так никогда не поступают! - Уходите скорее, - растерялся Миллезимо. - Боже, как вы неосмотрительны. Нам следует учиться осторожности... Долгорукая выпрямилась во всю свою стать - в надменности. - Ах, трусливый шваб.., ну, ладно! - прошипела она. - Ты еще подползешь ко мне, словно уж... На коленях! Чтобы руку мне целовать, как русской царице! Миллезимо в страхе побежал будить болящего графа Вратислава, желая поведать ему об очередной конъюнктуре. - Вы, кажется, толковый дипломат, - похвалил его посол. - Но, великий боже, до чего же вы - дрянной кавалер! - Я люблю ее! - воскликнул Миллезимо. - - Увы, - вздохнул посол, отворачиваясь, - так не любят... *** Царедворец гордый и лукавый, князь Алексей Григорьевич Долгорукий страстно нюхал воздуха весенние - подталые... Чем пахнут? Царь-отрок в свою родную тетку влюблен, в цесаревну Елизавету Петровну: сколько уже костров с нею в лесах спалил, у ног ее воздыхал да вирши писал любовные. И, чтобы соблазна царю не было, еще по снегам раскисшим умчал Долгорукий царя из Москвы - травить зайцев по слякоти, по лужам, по брызгам. К ночи император от усталости, где упадет, там и спит. Зато никаких теток в голове - только придет подушку поправить княжна Катерина, тому батькой своим наученная... Царская охота двинулась к Ростову, а от Ростова - на Ярославль: бежали, высунув языки, многотысячные своры гончих, ревели в пущах рога доезжачих, взмывали в небеса, косого выглядывая, белые царские кречеты. А под вечер раскинуты шатры на опушках, до макушек берез полыхают костры. Городам же, возле коих удавалась охота, юный Петр II дарил грамоты с похвалой о русаках и медведях - с печатями и гербами, как положено. Только в июне, в разгар лета, вернулся государь на Москву - прямо в Лефортово. Длинноногий, высохший от бесконечной скачки, заляпанный грязью до пояса, царь (в окружении любимых борзых) взбежал на высокое крыльцо. - Жалость-то какова! - огорчился царь. - Хлеба мужицкие поднялись в полях высокие - мешают мне забаву иметь... Но утром, - царь еще и глаз не открыл: - Ваше величество, - доложили ему, - кареты поданы. - А куды нужда ехать? - спросил, зевая. - Вас уже в Горенках ждут: огненная потеха готовится... Внизу дворца сидел Остерман - стерег пробуждение царя, как ворон падали. - Некогда, Андрей Иваныч! - крикнул ему на бегу Император. - Видит бог: не до наук мне ныне. Потом вот ужо, погоди как вернусь, ты меня всему сразу научишь... Громы с молниями трясли небеса над Москвою: вокруг гибли в пожарах мужицкие деревни, полыхали дворянские усадьбы. Много ли зальешь огня молоком от черной коровы? Жарко было, до чего же душно! Ну и лето выпало... Свистали в лесах разбойные люди, жестокий град побивал хлеба, иссушило их солнце... О, Русь, Русь! Все лето 1729 года прошло в охотничьих азартах, а под осень замыслили Долгорукие новый поход на медведей и зайцев. Теперь они уводили царя за 400 верст от Москвы - подалее от слободы Немецкой, прочь от красивой тетки-цесаревны. Шли на косого да косолапого, как на войну ходят, - с причтом церковным, с музыкантами и канцелярией. Только денег вот на ходу не чеканили, но зато указы посылали с дороги. Открывал шествие караван верблюдов, навьюченный грузами: котлы и овес, шатры и порох, серебро для стола и прочее. Хатунь - Серпухов - Скопин - Лимоново - Чернь видели царя в этом походе своими глазами. Дальше, дальше! В леса берложные, в бурелом чащобный, в гугук совиный, туда, где лешие бродят... Одичалый и грубый, коронованный мальчик нехорошо ругался, капризничал, привередничал. Пробились на подбородке царя первые волосы, разило от него сермяжным потом, лошадьми, порохом да псиной. По вечерам - пьян! Так-то вот Петр охотился за зверьем, а Долгорукие охотились за царем... Затянуло Россию дождями, и когда раскисли поля, завернули обратно - на Москву. Громадные обозы трофеев тянулись за царем на подводах: кабаньи туши, медвежьи окорока, жалобные лани, пушистые рыси, горою лежали убитые зайцы, которым даже счет потеряли. А на въезде в Москву, у заставы, придворные поздравляли царя с богатой добычей. Петр вздыбил жеребца под собой и, оборотясь в седле, нагайкой указал на карету, спешащую за ним: - Дивную дичь затравил я: эвон везу двуногих собак! А в карете той ехала мать Долгорукая с тремя дочерьми. Так что молод-молод, но царь все понимал! *** Печально оголились леса, разволокло унылые проселки... По вечерам садились Долгорукие вокруг стола, рассыпали перед царем карты. Играли однажды в бириби - на поцелуи: кто выиграет, тот княжну поцелует. И конечно же, так сдали карту в марьяже, что его величество выиграл. Княжна Катерина уже и губы подставила - на, целуй! Но шлепнул царь карты и.., ушел. Колыхнулись свечи в высоких шандалах. Зловещее почудилось тут Алексею Григорьевичу, и тогда позвал он в Горенки двоюродного брата своего, князя Василия Лукича: дипломат тертый, иезуитством славен. Где, что, как - расспросил, сразу загорелся, и начал Лукич альянс любовный сколачивать крепко. Тому и природа способствовала: дожди все плыли, шумело в трубах, на двор не выйдешь, зато уютно сидеть во мраке. В туманных зеркалах ослепительно вспыхивали драгоценные камни, а матовая белизна плеч женских казалась точеной - словно мрамор... До чего же хорошо грезится о любви под тонкое пение флейты Иогашки Эйхлера! А княжна Екатерина Алексеевна, после казуса того с женишком цесарским, замкнулась. Повзрослела. Еще больше вверх вытянулась. На губах же ее - ухмылка, ко всему презренная. "Не привелось, - размышляла Катька, - графинею Миллезимо стать, так буду на Руси императрицей. И тот красавчик подползет, как миленький... Хорошо бы ему туфлю к носу приставить: целуй, невежа!" Василий Лукич научил племянницу свою - как девице вести себя в положениях заманчивых. Чего надо бояться, а чего не следует, коли попросят нескромно. Сначала Катька еще краснела, дядю слушая, а потом перестала... И часто встречался Петр с княжною в местах притемненных, где даже свеч не было. Но смутен был в эти дни князь Иван. - Гляди, сестрица, - сказал он как-то, - не обожгись. Негоже так: чужой грех с цесарцем царевым именем покрыть хочешь! Екатерина заголила перед ним грудь и шею свою: - Устала я от злодейств ваших! Не от тебя ли, братик, сине вот тут? Это за венца мово... А вот, гляди, от батюшки память! Это чтобы царицей я стала, всем вам на радость. А случись мне царицей быть, так я батюшку со света сживу... Тебя же, братец, в Низовой корпус сошлю - гнить тебе, Ванька, на Гиляни! - Гадюка ты, - сказал Иван, но отступился... В один из вечеров (уже похолодало) Алексей Григорьевич, прибаутничая, разливал вино. Петр чарку не взял - морщился. - Не лежит душа моя к винному питию, - сказал. - Ах, государь! - лебезил воспитатель. - Что бы вам уважить свово учителя? Чай, потчую-то ваше величество от сердца... Князь Иван злодейство почуял, поднял лицо сумрачное: - Папенька, стоит ли государя к вину приневоливать? Час уже поздний, его величеству опочивать бы... Тут князя Ивана в сенцы позвали - вроде бы ненароком. А там братцы его (Николашка, Алешка да малолеток Санька) принялись дубасить его. Били да приговаривали: - Не мешай счастью нашему! Плохо будет, коли заперечишь... Палки побросали потом - и кто куда. Фаворит поднялся, о притолоку дверную паричок от пыли выбил. У зеркала постоял, синяки разглядывая, припудрился и снова в покои вернулся. А там отец его хныкал - все еще уговаривал царя: - Знаю, ваше величество, нелюб я вам стал. Паче того, обида моему дому, что у Юсуповых вы полбутылки выпили да похваливали. У дука де Лириа сами винца просить изволили... Князь Иван, со зла на своих родичей, полную чашу вина выглотал. Император глянул на него и сказал: - Коли ты пьешь, от тебя не отстану... Потешим боярина! Пили и княжны. Прасковья Юрьевна охмелела - увели ее. А старик знай себе подливал царю да прибаутничал. Иван Алексеевич придвинул к отцу свою посудину. - В остатний раз хлебну, - сказал, - и спать уйду... Ушел. Разморились княжны - их тоже наверх отослали. Алексей Григорьевич и не заметил, как пропал царь из-за стола. Отыскал он его на дворе. Под дождем холодным, весь мокрый, стоял мальчик-император внаклонку. Его рвало. Долгорукий царя повлек за собой. - Ничего, - говорил, - сейчас на постельку ляжете... Петр провис на его руках, мотало его в разные стороны. - Лошадей, - бормотал, - запрягай... Старый князь втолкнул царя в сени, что вели прямо в опочивальню княжны. На цыпочках вернулся Алексей Григорьевич к себе, а жене сказал молитвенно: - Благодари бога, Прасковья... Быть дочери твоей поятой от корени царского - корени благословенного! *** Утром в Горенках загремели шпоры Василия Лукича. Хватался дипломат за виски, нюхал мускусы разные, бегал на кухни пенники пробовать, чтобы воодушевленным быть. На пару с братцем оповещали они честной мир - направо и налево: - Не доглядели! Эх, люди... Царь-то - молод, горяч, спрос короток. Порушил его величество княжну нашу! Лишил ее добродетели главной... Ой, горе нам, горе! Выпало бесчестье фамилии всей нашей... Куда ж вы смотрели, люди? Не уберегли касатку! Князь Иван послушал, как глумливо шумят отец с дядей, велел лошадей запрягать: - Мне более в Горенках не бывать. Вы с тем и оставайтесь! Петр II, поутру проснувшись, застыдился: - Алексеевна, ты ли это? Скажи - как выйти-то мне отсель? Долгорукая лежала рядом с ним - длинная, поджарая, словно молодая кобылка. Повернула к царю лицо свое без единой кровинки: - Как вошли, ваше величество, так и выйдете. - Эва! Да ведь там народ ходит, мне людей стыдно... - Петр встал, глянул в окна. - Высоко... Чай, ноги поломать можно! Но уже стерегли, видать: ждали, когда царь проснется. Ввалились в спальню, шумно и пьяно, князья Долгорукие - всей фамилией, будто свора. Шум, гвалт, рев, плач, кликушество. Алексей Григорьевич (без парика, глаза с мутью, вздох сивушный) кинулся к постелям - с кулаками полез на дочку: - Что ты наделала? Задушу!.. Великий государь за мои-то заботы о нравах ваших, за труды мои великие... Эдак-то вы меня отблагодарили? Ы-ы-ы-ы... Не снесть мне позора сего! Но кулак князя перехватил император (он был сильным). - Не смей бить княжну, - сказал. - Ни она, ни я невинны перед богом... Ступайте все прочь! - велел, потупясь, голосом гневным. - Объявите княжну невестой моей... Быть по-вашему, по-долгоруковски! Тут все кинулись руку ему целовать. - Да отстаньте вы... Где Иван, друг мой сердешный? Сказали, что рано на Москву отбыл. - И мне запрягайте! Более здесь делать нечего... Кое-как нахлобучил на голову парик, шагнул в сенцы. На княжну Екатерину даже не глянул - укатил за другом своим. Но слово сказано - не воробышек это слово. Долгорукие его поймали... Василий Лукич кликнул братца, заперли они двери. Поставили перед собой вина доброго, положили двух зайцев сушеных. Долго крестились кузены на киот. Дружно сели. - Ну, - сказал "маркиз" Лукич, - тепереча, Алешка, потолкуем. Кого мы сразу жрать станем, а кого на потом оставим? - Теперь-то нас, - возрадовался отец невесты, - никакой Сенат уж не сшибет! Долгорукие в полную честь войдут да всех врагов изведут под корень... Начнем с Голицыных, пустозвоны оне! С утра все звонят, звонят, звонят. А на селе Архангельском, где мудрят всего более, мы с тобой псарни разведем. Глава 5 Село Архангельское - вотчина подмосковная. Под деревьями - старая домина в три сруба, сенцами связана. Окна там - в переплетах свинцовых. А внутри дома - четыре стула поставлены. Вот и все... Хозяин усадьбы, князь Дмитрий Михайлович Голицын, давно немолод, телом сух, долгонос. Взор его с огоньком, голос тихий, но вдруг как рыкнет: - Эй, баба! Беги к ручью да скорей умой дите свое - у меня глаз дурной, и ты, баба, меня всегда бойся... Старины крепко держится. В доме без слова божия никто и зевнуть не смеет. Пока не сел князь Дмитрий - все домочадцы стоят. Муха пролетит - слыхать. "Садитесь", - позволит, и все разом плюх на лавки. А из двух братьев верховника (оба они - Михаилы, старший и младший) на стул только старший брат Миша сядет, потому что он давно уже Российской империи фельдмаршал. Князь Голицын был поклонником духа русского. Однако в доме его часто слышалась речь иноземная - от лакеев князя. Секретарь Емельян Семенов и комнатный слуга Петя Стринкин были людьми учеными, по-латыни читали и изъяснялись. Образование в людях высоко чтил князь Дмитрий Михайлович, а рассуждал он таково: - Немцу на Руси делать нечего. Немцы у себя дома сами-то не способны порядок навести. И нам затей европейских не надобно. Почему не жить нам как живали отцы и деды? Стыдно мне! По указу Петрову немец без разума вдвое более умного русского был жалован - чинами и денежно. Когда же загибали перед ним пальцы: вот то хорошо от Петра, мол, вот это неплохо... - то князь Дмитрий снисходил. - А я новому не противлюсь, - говорил тихо. - Коли хорошо оно, это новое-то! Надобно, судари, из русских условий, яко алмазы из недр, законы русские извлекать... Боялись князя многие: как бы не сглазил. Всего четыре стула в доме его, а книг - семь тысяч. Куда столько? Но Василий Никитич Татищев, сам книгочей и любомудр, ради книг и приехал в Архангельское. Ныне он при Монетном дворе состоял, в науках знаток и нравом пылок... Дмитрий Михайлович секретаря позвал, перед Татищевым рундуки открыли, книгами хвастали. - Еще когда на Киеве губернатором был, - говорил князь, - переводил с диалектов чужих. Сам-то я в языках иноземных мало смыслю, зато школяров киевских при себе содержал. Ели они в доме моем, пили и гадили. Терпел пакость эту, ибо школяры те знатно книгам переводы учиняли... Ну-ка, Емеля, покажи гостю! Емельян Семенов - без парика, в кургузом распахнутом кафтанчике, с пером за ухом - любовно перебирал библиотеку: - Вот и Макиавелли, и Пуффендорф... Это Гуго Гроция, Локк да Томазия несравненный - у нас все есть в Архангельском! На каждой книге у князя был особый ярлычок приклеен, чтобы не украли такие вот гости, как этот Татищев: "Ех bibliotheca Archangelina". Василий Никитич - жадно и цепко - полистал синопсисы да хронографы. Голицын на сундуке сидел. - Не токмо книгу читаю, - сказал он, - но и мыслю я! Оттого-то и не жду дня светлого. Вот кабы царям воли убавить! Хорошо было б, Василий Никитич... Одни временщики, сам ведаешь, чего стоят. Не помяни ко сну Малюту Скуратова да Басманова Данилу! А еще и пришлые: Монсы да Сапеги, Левенвольды да прочие... Раньше мы хоть пришлых не знали. Татищев прищурился - хитер он был, зубаст: - Что-то, князь, вы Генриха Фика не помянули? Старик Голицын с силой задвинул сундук в угол: - Генрих Фик - камералист <Камеральные науки - науки о государственных доходах.> известный, конституций европских толкователь. При дворе шведском в шпионах; наших бывал и великую пользу принес России. Поболе бы нам Фиков таких иметь... - Помянем еще братца вашего, князя Василья Голицына, что при царевне Софье успех немалый имел, - подольстил Татищев. - Един он был, - отвечал верховник со вздохом. - Петр не знал его доброго сердца. Но я - чту! И когда-либо Русь еще помянет князя Василия добрым словом... Нет, не временщиком был подлым мой братец, а - головой Руси и мужем зрелым! - Временщики, приветной хозяюшка, - толковал Татищев, - токмо в республиках опасны, да! От аристократии же вред мне чудится, а монархия зато есть благо народное... Емельян Семенов усмехнулся кривенько, на Голицына глянув. - Народоправство! - вступил дерзко. - Вот корень времен грядущих, и в нем есть благо. Правление всенародное - избранное! - То не так, - возражал ему Татищев. - Россия к демократии неспособна, благодаря пространственности и лесов обилию. От монархии же умиляюсь я ежечасно! Голицын глядел из-под бровей глазами впалыми: - Ну а ежели монарх - дурак? И народу своему - вреден? И ежечасно людей тиранствует?.. Ты тоже умиляешься, Никитич? - А тогда следует верноподданным такого монарха за наказание божие почитать и терпеливо, не шумя, смерти его выжидать. Емельян Семенов захохотал, перо из-за уха выпало, а Голицын вдруг полез долой с сундука, застучал палкой: - Опричнина да приказ Преображенский... Канцелярия пытошная, Ромодановские да Ушаковы... Люди зверские в сане духовном - Питиримы да Феофаны! Куда их прикажешь девать, Никитич? Татищев не заробел. - Огонь пытошный не страшен, - сказал. - Ежели токмо поручена инквизиция государства человеку правил благочестивых. Да чтобы он в бога веровал. А злостные и неблагочестивые, в крови усладясь, сами утихают за старостью и болестями... - И так-то ты мыслишь? - вопросил старый князь. - Именно так, - отвечал Татищев. Тут Голицын плюнул прямо в лицо Татищеву. - Проглоти, пес! - сказал в бешенстве... Более в село Архангельское Никитич уже не наведывался. - Олигарх главный, - говорил впредь о Голицыне. - Но как бы не намудрил он чего... Все зло на Руси от аристократии следует. Опора престола есть шляхетство чиновное, служивое... Дмитрий Михайлович вызвал своего сына Сергея из Мадрида, где тот состоял посланником российским. - Сыне мой, - признавался старый верховник, - яко двуликий Янус, взираю я на Русь боярскую и Русь нынешнюю. Вижу выгоды немалые - в былом ее славном и в будущем, что станется не менее дивным! Но уже без немцев, без временщиков прихлебствующих. По мне, так всем куртизанам головы рубить надо... А царям пора уже воли поубавить! Таков был князь Дмитрий Голицын: мехи-то старые, но вино в них молодое (бродило вино это). *** Эх, немало кабаков на Руси, но краше нету московских! А кто позабыл их, тому напомню: Агашка - На Веселухе - Живорыбный - У Залупы - Под Пушкой - Каток - Заверняйка - Девкины Бани - Живодерный - Тишина и прочие (всех не перечесть). Нет страшнее кабака Неугасимого: укрылся он глубоко в земле, нет в нем окошек. Зато круглый год непрестанно, как в храме, горят в нем свечи, оттого-то и зовется он так - Неугасимый. Солдат-дезертир, баба-гуляка, лакей-утеклец, ярыга-пропойца, тать-ворон - все бывали в Неугасимом, всем было хорошо в полумраке. Даже нож не блеснет, когда сопитуху прикончат. Шито-крыто, в мешке продано, в темноте расплачивайся... В пятом часу утра (когда петушок только пропел) собирался народ. Кто выпить, а кто просто так - поглядеть, как другие пьют. Вошел старичок, по виду - странничек. Таких-то немало по Руси шляется. Вынул гривну" и на ту деньгу дал ему целовальник ковшичек гнутый, который мерою для вина служил. - Эвон, - зевнул с хрустом, - сам зачерпни... У бочки с белым толпился народ. Иные, винца зачерпнув, на икону глядя, давали клятву всенародную - не лиг более никогда, и пусть этот ковшичек, видит бог, станет последним. Иной же, кто денег не имеет, зипунишко смахнет с себя, кричит навеселе: - Эй, душа целованна, гляди - вешаю тебе на память! И для того был шест над бочкой: каждый пропитую лопоть на тот шест вешал. Соответственно и пил - во сколько целовальник "лопоть" его оценит. Старичок странник водочки себе зачерпнул, когда очередь подошла, и спокойно, с молитвами, отодвинулся. - Господи! - сказал. - Образумь меня, грешного... И надолго приник к ковшичку. Тут его, как водится, обступили: - Передохни, мила-ай. Лопнешь ведь... - Оставь... О-о-о, глонуть тока, с донышка бы мне! - Да не досасывай, или креста на тебе нету? Но старичок был не из робких. - Даром-то, - ответил, - угощают в бане угаром. Да и то, кажись, по дням субботним... Потом еще копеечку из порток вынул и требушинки попросил. Ел в аккурат - над кусочком хлебушка. В зубах он имел некоторый убыток. Но очень уж вкусно и приятно кушал старичок этот... - Ты быдто царь кушаешь, - засмеялись люди гулящие. Но из мрака кабацкого рыкнул кто-то, словно филин: - Царя не трожь... Или "слова и дела" не слыхивал? Расшибут тебе кости, обедня вам с матерью! - То вранье, - отвечали смело. - Нонешний государь добр, он Тайный приказ разогнал, а "слово и дело" уже не кричат. Говори, что замыслил, и Ромодановского с Ушаковым нам не бояться! Старичок требуху доел, а корочкой миску всю выскреб дочиста. - А ну, - хихикнул, - а ну ежели я крикну? Ась? Целовальник, однако, ему пригрозил: - Ты, убогонький, коли выпил лишку, так и ступай по святым местам. Неча "слово и дело" языком вихлять! Кончилось время лютое - и слава те хосподи, что миновало... Кое-кто (у кого спина драная) закрестился. Подошел к старичку отставной солдат - столь высок и громаден, что голова его едва под потолком виднелась. Но белели из носа кости, а ноздри были клещами давно изъяты. - Чтой-то голос на манир знакомый, - сказал солдат. - Дай-ка я погляжу на тебя, старичок... Может, когда и виделись? Смотрел на ветерана старик - чисто и бестрепетно. И вдруг заорал солдат: - Постой.., постой-ка! Да я ж тебя знаю! Робяты, воры да пьяницы, запахни двери поскорей - живым отсель он не выйдет... Но старичок дал ему снизу по зубам мудреным вывертом, и солдат, как сноп, рухнул. Лежал - и пятки врозь. - Ловок! - засмеялись вокруг - Поклал славно! Подскочил к старику капрал с пылающим чирьем на лбу Ты пошто служивого человека вдарил? Он - кум мне. Но старичок хихикнул, потом - хлоп, и капрал лег. Стало тихо в кабаке, как в храме божием. Да мерцали по углам свечи кабацкие - свечи неугасимые... Старичок рыгнул после еды, как и положено православному, увязал котомку К двери пошел, но от самых дверей винопивцам да ворам сказал он так - веще: - Слово миновало, но дело осталось.. Вы, люди, ждите! И поминай как звали. Солдат с вырванными ноздрями очнулся. Сидел на полу очумелый. Целовальник его в закуток отвел, угостил особо - из чарочки: - Отведи обиду... Да уж больно любопытен я, теперича и спать не буду. Уж ты поведай мне - кто же был сей старичок? Солдат выпил. И рассказал: - Старичок сей есть генерал Ушаков. А по имени Андрей. А по батюшке Иваныч. И был главный живодер в Канцелярии тайной... Государево "слово и дело" сыскивал! Ни детей малых, ни баб не жалел. Кровь сосал, а жилами закусывал... Потому, - загрустил солдат, - мне из Москвы бежать надо аж до самого синего моря, ибо Ушаков сей зело памятен и меня завсегда здесь сыщет! *** Первопрестольная шушукалась: - Царь женится... Обвели его Долгорукие. Доколе же нам, шляхетству, терпеть их норов боярский? Ждали, что царь на Москву вернется - день рождения своего в Лефортове справить. Да принять поздравления, по обычаю. Но и тут вышло иначе: Петр II дал в этот день бал в Туле... А что Тула? Смешно сказать: на берегу речки Упы обкурили кое-как домишко, чтобы тараканов изгнать, даже припасов для стола не нашлось. Мажордом вышел, жезлом в пол стукнул и гостям объявил: - Почтенные господа! Конжурация такая: стола нету-ти, а есть буфеты, возле коих его величество и просит благородное тульское шляхетство откушать по собственному соизволению... Туляки все глаза на невесту царскую пропялили: - Да их три, никак? Какая же из них середняя? Алексей Григорьевич, спесив и глуп, давал пояснения: - В зачатии законном породил я сыновей четырех, а дочерей трех, из коих наблюдать вы, судари, всех сразу честь имеете! Середняя, меж Анной и Аленой, и есть та, коя богом самим в государыни ваши предназначена... Отчего и советую вам, господа, не мешкая, к ней приблизиться и к руке приложиться. Петр был трезв и сумрачен, к невесте своей - ни шагу. Но княжна Екатерина тоже к нему не ласкалась. Принесли ей ветку рябины с мороза, щипала тихо по ягодке. "Горька любовь моя - горьки и ягодки..." Князь Иван Долгорукий шепнул ей: - Не знал ранее, что такая гадюка у меня сестрица родная... И еще раз буфеты обошел, всюду вина пробуя. Император обнял его и на двор выволок. Кафтан распахнул, дышал глубоко - обидно: - Вот и окрутили меня, Ваня, твои дядья с батькой. - А я, ваше величество, к сватовству сему не прикаян. Воля ваша была - избрать подругу для утешений сладострастных... - Мне без тебя, друг сердешный, - сказал царь, - жениться одному скушно. Коли ты меня, князь Иван, крепко любишь, так и ты женись тоже... В один день свадьбы сыграем! - Чудно, - хмыкнул Долгорукий, хмелея на ветру. - Женись, братец мой, - нежно уговаривал его царь. - Станем единым домком жить. Собак в комнатах разведем. Спать вместе будем. А жен наших куда-либо в деревни вышлем, пущай они там с простокваши пенки снимают... - На ком жениться-то мне, ваше величество? - Да на ком пожелаешь.., тебе никто не откажет. - Ваша воля, а мне и впрямь не откажут... Вот у Ягужинского графа, - задумался Иван, - девки хороши да чернявы. Видать, на любовь горячие. Только матка у них стерва известная... Взволнованная слухами Москва и посольства иноземные никак не могли изловить пропавшего в лесах императора. Выехав из Тулы, Петр 27 октября был в Зарайске, 30-го его видели в Коломне, а проснулся уже в Гуслицах. Потом следы его затерялись... Царственный отрок кружил вокруг Москвы да около, но самой Москвы избегал, словно боялся ее. На пустынных дорогах, бездомным кочевником, под дождями, под снегом, на льду по слякоти блуждал внук Петра Великого - последний мужчина из дома Романовых!.. Тишком, словно воришка, лишь 9 ноября Петр воротился в Москву и прямо, никуда не заезжая, поехал в Немецкую слободу, в Лефортовский дворец. Там и остановился. Все ждали: что-то будет? В один из дней к подъезду дворца подкатил заляпанный грязью возок, скособоченный, с драной кожей, стекла на окнах - в трещинах... Дверь открылась со скрипом, высунулась из возка нарядная шелковая туфля, долго выискивая - куда бы ступить где посуше, не в лужу. И резво выпорхнула из возка молодая крутобокая красавица - с круглыми, как у кошки, зелеными глазами, волосы - чистое золото, нос курносый, ямочки на щеках - и разом все потеплело на улицах... Краса людская всегда приятна! Это была цесаревна Елизавета Петровна... Долгорукие опасность почуяли: Елизавета - нрава легчайшего, Петр горяч, как бы не дали Катьке Долгорукой от ворот поворот. И вскорости Елизавету Петровну спровадили обратно - в слободу Александрову, где она жила и кормилась с вотчины. Гуртом подступили Долгорукие к молодому царю. - Ваше величество, - дерзко заговорил Василий Лукич, - пора уже о невесте своей объявить всенародно. - Быть по-вашему, - отвечал император, потупясь. - Велите же звать господ верховных министров, персон духовных из Синода, и генералитет пущай явится тоже... Собрались. Мальчик-император потеребил, стыдясь, тяжелую кисть скатерти, глаза отвел и тихо объявил, что женится на княжне Екатерине Долгорукой. Особы первых трех классов стали тут изощрять себя, как бы радости больше выказать. Но довольных искренне не было, и промеж себя говорили совсем иное: "Долгорукие смело поступили, да - шатко. Царь еще молод, но скоро подымется и тогда разумеет то, чего сейчас невдомек ему... Как бы Долгорукие не поехали следом за Голиафом - Меншиковым - в Березов, где волков хорошо морозить!" Барон Остерман вдруг заохал и затворился, на болезнь жесточайшую ссылаясь. Болезнь вице-канцлера значила, что положение в Русском государстве чрезвычайно и грозит смутами. Глава 6 На Большой Никитской, по стороне правой, возле церкви Малого Вознесения, недалече от переулка Вражского (где когда-то колдун Брюс звездочетничал), имел свое усадебное жительство последний папа Собора Многогрешного и Всепьянейшего - князь Иван Ромодановской... Ныне он пребывал в абшиде - не у дел, говоря иначе. Тайный приказ недавно закрыли, а Ромодановского отставили. Скушно теперь: что делать? Ей-ей, не придумаешь... То ли раньше бывало - чуден век и славен: встанешь утречком, возблагодаришь Бахуса первой чаркою, а на дворе уже костерки разложены, чины приказные людишек коптят, словно рыбу в Астрахани... Забыли Ромодановского. Никто и не навестит папу. Андрей Иванович Ушаков (бритенький, чистенький, в мундирчике полевом - незаметном) явился вдруг на Никитской. - Мне бы до графов Иванов Федорычей, - сказал робко. - До баньки ступайте, - показали ему. - Эвон, в саду дымит. Кой денек пошел, как его сиятельства изволят париться... За домом раскинулся побитый сад. Мерзлые яблоки катались под ногами. Ни вишенье, ни берсень-крыжовник убраны по осени не были (так и пропало все). А банька - черная, колдовская, тараканья. Ушаков едва протиснулся в нее, поглядел в потемки: - Иван Федорыч, да покажись... Где ты, голубь наш? Кверху пузом томился на верхнем полке князь-кесарь. Тело желтое, как свечка. - Поддай.., слышь? - приказал сверху. - Пивцом лей! Ушаков взял ведро с пивом, окатил раскаленные камни, и в пьяном облаке пара захлестался веником папа. Андрей Иванович присел на лавку в предбаннике, сказал, подумав: - Иван Федорыч, неужто не узнал ты - кто я есть таков? - А - кто? - рыкнул сверху, аки зверь, Ромодановский. - Ушаков ведь я, генерал бывый... Тайный фискал и от гвардии майор. Пострадал от козней Меншикова Алексашки, был сослан в полки полевые. Претерпел глад и хлад, обнищал и пришел на Москву в лаптях. Христовым именем побираясь... Ведаешь? - Не ведаю, - ответил Ромодановский и, вниз спустясь, исподнее натянул. - Всю жизнь ты врешь, Андрюшка, - заговорил вдруг просветленно. - У гроба блаженныя памяти царицы Екатерины Первыя возжелал ты нынешнего царя от престола отшибить. Ибо в головы отсечении отца его, царевича Алексея, ты участвовал. А посему тебе карьер ныне закрыт, и вот ты ползаешь да плачешься... Ушаков не обиделся: - А что ты, князь, из баньки-то, домашние сказывают, кой денек уже не вылезаешь? Сомлеешь ведь в жаре-то эдакой! Ромодановский с трудом повернул кочан головы своей: - Веред лечу... Вишь, как шею-то занял! Лаврушка Блументрост, архиятер государев, ножом хотел шею мне резать. Да я ему, живодеру, не дался... Душит он меня, веред-то, ой, как душит! - Хошь - так выдавлю? - И Ушаков кулаки сдвинул, показывая, как следует дрянь из нарывов выпускать. - Повременим, - отвечал Ромодановский. - Сначала давай с Ивашкой спознаемся (и вытянул из-под лавки "Ивашку" - громадный штоф). Тройная! - князь-папа щелкнул ногтем по бутыли стекла зеленого, узорчатого... Старики были многоопытны. А всяк опытный человек знает, что перцовую (тройной выгонки) ничем не заешь, ничем не запьешь. Ты, милок, коли уж рискнул тройную выпить - то запивай ее просто хлебной водкой. Тогда она пройдет как по маслу, и тебе хорошо станет. Во всяком случае, хоть не помрешь тогда!.. Сдвинулись кружки, Ромодановский от души пожелал Ушакову: - Пьянство Бахусово, Андрей Иваныч, да будет с тобою затемневающе, телом дрожащее и валяющ