тно скажется... - Пошли все вон! - велел гордый Голицын. - Уже все сказано, а у нас еще дело... Духовных персон, однако, поудержим! Феофан Прокопович - с клиром - предстал. И сразу речь повел о правах на престол потомства Петра: "кильского ребенка" Петра Ульриха Голштинского и цесаревны Елизаветы. Стоял - словно идол, весь в блеске парчи, а лоб - в шишках, глаза - угли. - Елизавета, - отвечал Голицын, - рождена в стыде и живет бесстыдно, а ныне от сержанта Шубина брюхата ходит... Ее - прочь! А имени Катьки Долгорукой в ектениях более не поминать, как о государыне... - Смиряемся мы, слуги божий, - сказал Феофан, в зобу своем злость пряча. - А каково быть теперь с величанием Анны Иоанновны? С какой титлою возносить нам имя ее в церквах? - Поминайте, как и ранее цариц поминали, - отмахнулся Голицын, не заметив, что он меч уронил, а Феофан этот меч поднял... Феофану того и надобно: раньше-то ведь царей с титулом "самодержец" упоминали... Таково и Анну теперь объявит! - Церковь, - возвестил Феофан клиру своему, - всегда, яко пес, должна стеречь престол наследников божиих. И от ущемления прав монарших спасать должно... Волочитесь же за мной, братия во Христе! Время ныне таково, что мы с кистенем в головах спать будем. Но они, затейщики конституций дьявольских, еще пожрут кала нашего, сиротского... Голицын, после ухода духовных, еще раз просмотрел кондиции. Фельдмаршал Долгорукий взирал на князя бельмом - тускло. - Герцогиня Курляндская, - сказал, - монахов чтит. Коли кто повезет кондиции на Митаву, так в депутаты надо бы и синодских назначить. Заодно и Феофана задобрим: от него язвы жди. - Туды-т их всех.., такие-сякие! - пустил Голицын. - Имеешь ты сердце на попов? Скажи - с чего? - Лживы, подлы и суетны, - в ненависти отвечал Голицын. - Духовенство русское в народе решпекту не имеет. Палачи да фискалы в рясах! Гробы смердящие! Звали в Совет бригадира Гришу Палибина - он почтами ведал: - Повелеваем тебе, бригадир: Москву заставами оделить, из приказа ямского подвод и подорожных не выдавать. Мужикам тоже без дела по дорогам не ерзать. Да проведывать, кто куда едет! А всех, кого спымаешь, держи взаперти, яко воров, до вторника. За иноземцами же и послами - глаз особый... Прочувствовал ли? Замысел был таков: никто не должен предупредить Анну Иоанновну, и никто не смеет перегнать депутатов верховных. *** - Несомненно, дорогой Левенвольде, - сказал Остерман, - заставы будут перекрыты, и нам следует немедля послать гонца на Митаву. Вы, как искренний друг герцогини, обязаны это сделать. Пишите на брата Густава - он человек разумный: поймет, как действовать далее... Отпустив посла, барон подъехал на колясочке к жене: - Дорогой Марфутченок не забыла, что ее старый Яган любит сушеные фиги? Так будь же добра, угости меня фигушенками... Очень уж любил барон фиги. К зеркалу Остерман подсел и натер себе лицо сушеными фигами. Сразу стал вице-канцлер желтым, страшным, зачумленным. Потом напрягся, и брызнули из глаз его слезы. Большие, они залили бурые щеки. "Зеер гут", - сказал Остерман, и слезы те вытер. Мало кто знал, что вице-канцлер умел плакать. Когда захочет - тогда и плачет. Сейчас он просто проверил - не забылось ли? Нет, плакалось отлично. И он успокоился... Из коллегии иностранных дел явился затерханный ярыга: - Верховные министры просят пас до Митавы. И сказано, что ехать им "для некоторых дел", а каких дел - к сему не приложено изъяснения. А число лиц в пасе велят указать тако: "и прочие". - Выдать! - не моргнул Остерман, и коллежский выкатился... Запела в клетке ученая птица. Барон ездил по комнатам. Узлы завязывались и развязывались. "Конъюнктуры!" Тикали часы; успеет ли Левенвольде послать гонца? Захлопали двери, птица смолкла. - Правитель дел Верховного тайного совета имеют честь с бумагами явиться, - доложил барону его секретарь Розенберг. - Что ж, пусть войдет... Степанов вошел и увидел: вот она, смерть-то, какова бывает. Весьма неприглядна! Голова у Остермана - назад, торчал из-под косынок кадык, обмело губы, лицо желтое, ужасное... - Весьма сочувствую горю вашему, - тихо повел Степанов, - яко воспитателю государя покойного. Но дела Совета безотлагательны, и велено мне от министров довесть их до вас... - Что еще? - заклокотало в горле Остермана. - Депутаты везут государыне новой на Митаву конституционные пункты, сиречь - кондиции знатные об ограничении воли монаршей! Под душными одеялами сжался Остерман, похолодев. - Читай же внятно, - сказал, едва ворочая языком. Степанов на пальцы плюнул, раскрыл бумаги кондиций. Читал: "...в супружество мне во всю мою жизнь не вступать и наследника не определять... Верховный тайный совет в восьми персонах всегда содержать... Ни с кем войны не всчинять - миру не заключать... Новыми податьми народа не отягщать... В знатные чины выше полковничьего ранга не жаловать... Живота, имения и чести без суда не отымать... Вотчины и деревни никому не жаловать... - ..а буде чего, - закончил Степанов, - по сему обещанию не исполню и не додержу, то лишена буду короны российской!" Прошу подписать, барон, кондиции сии... Вице-канцлер задвигался. Выпростал правую руку, и рука (боевая, письменная) протянулась к Степанову, тряская. До самого локтя она была замотана. Лишь синели ногти мертвецки. - Да, - громко заплакал Остерман, - когда-то у меня была рука... Но теперь она отнялась. Слезы затопили лицо вице-канцлера. Больше он ничего не подписывал. И в Совете не был ни разу. По Москве ползли слухи, что Остерман умирает (от горя - по смерти царя). - Подохнет, так похороним, - говорили люди московские. *** Дорога от Москвы до Митавы! Тайный гонец Левенвольде хорошо ее знает. Каркают черные вороны с берез. В наезженный санями тракт тупо колотят подковы: туп-туп.., туп-туп! Торчат из-за пояса гонца кривые рукояти пистолей. А в них - пули, крупные, как бобы. Вот ,уже завиднелись вдали крыши Черкизова... Неужели опоздал? Нет, успел вовремя: последним ,проскочил через улицу деревни. Более никто Москвы не ypfKft-нул. Из розвальней вдруг горохом посыпались солдаты, у Черкизова рогаток наставили, багинеты к ружьям примкнули... - Чтобы мыши не прошмыгнуть! - велел Гриша Палибин. Первопрестольная замкнулась в кольце застав. А вокруг Москвы - метельные посвисты, сияние лунное, там лежат губернии разные, встают города над обрывами речек, притихли деревеньки под снегом. И никто еще не ведал, что стряслось во дворце Лефортовском. И там, в провинциях, еще поминали в ектениях императора Петра Второго с государыней-невестушкой - Екатериной Долгорукой. Москва же варилась сама в себе. Бурлила и выплескивала. Сейчас она решала за всю Россию, что примолкла в сугробах. Быть на Руси самодержавию или не быть?.. Но уже скачет гонец Левенвольде и Остермана на Митаву. Бешено колотятся подковы в дорогу: туп-туп.., туп-туп... *** Отужинали в доме Голицыных. Сын верховного министра, князь Сергей Дмитриевич, сидел перед отцом - лицо черное, испанским солнцем сожженное... Был он человек неглупый, но тихий. - Тятенька, отчего Анну, а не другую посадили вы на престол? - По размышлении... - отвечал отец. - Рождена сия особа от царя Иоанна, духом нищего. И сама Анна духом нища. Забита ото всех бывала. Всем в ноги кланялась, Меншикову руку лизала. Такую-то, сыне, нам и надобно! Из наших ручек на помады да фижмы получит, а более - шиш: сиди на престоле смиренно. А мы, люди родовитые, будем вертеть ею, только успевай Анна поворачиваться. - Что далее ты умыслил, тятенька? - спросил сын, - А ныне проект пишу. Каково далее жить... Будут Сенат да палаты, вроде парламента. А наказывать людей не по прихоти, а - по закону. Вины же отцов и матерей на детях не взыскивать: это - грех! Армию, силу грозную, царям в руки не давать. Анне выделим регимент для охраны - и пусть себе тешится. А коли к доходам государства лапу протянет - треснем так, что закается! Стоять же во главе дел российских должны лишь мы - знатные, столбовые... Пущай я погибну! - заключил Голицын. - Щуку съедят, да зубы останутся. Готовлю я пир на Руси, большой и веселый. Только бы гости не подрались. Живем по-старому: где пир - там и драка... Он вышел. За частоколом двора конюхи князя ставили на полозья старый шлафваген - карету объемную, с кроватями, столом для дел письменных да с печкой. Ехали на Митаву трое: Василий Лукич, брат министра - генерал Голицын Михаил Михайлович (младший) да еще Леонтьев, тоже генерал, троюродный брат императора Петра Первого. Собрались. Даже дровишками запаслись. Лукич был весел изрядно. Ему большие выгоды на Митаве чуялись. "Прилягу к Анне, - мыслил. - Сам прилягу, а Бирена отшибу..." Вот с этого Бирена и начал Дмитрий Михайлович наказ читать: - Смотри, Лукич, чтобы не вздумала Анна, по слабости бабьей, любителя сего в Россию волочь на хвосте своем. От дел наших его сразу отвадь. Пинка дать не бойтесь... - Чему учишь, князь? - обиделся Лукич. - Я из пеленок прямо в Версаль угодил, знатных дуков через ушко протягивал. Неужто с одной Анной не справлюсь? На спине у ней в Москву въеду. - Глаз держи востро, - поучал Голицын, - курляндцы хитры и оборотливы. А слухи да изветы в порошок мельчи. Отписывай на Москву цифирно, сиречь - по азбуке секретной... Ну, с богом! Ворота раскрылись, выпуская шлафваген на улицы. До заставы ехали - все устроиться не могли. Сундук с деньгами для Анны (на подарки ей) брыкался под ногами. Мотало на ухабах громадный шлафваген, словно фрегат парусный в бурю. Леонтьев уже спал, будто суслик, в кошмы завернувшись. Наконец Москву миновали. Надвинулась на путников темь губернская, провинциальная - деревни, церкви, кладбища да погосты. На Черных Грязях костры горели, солдаты понабежали, и перестали скрипеть полозья: - Стой... Кто едет? Кажи пас или подорожную. Василий Лукич пасы показал и спросил офицера караульного: - А кто до нас проезжал или нет? - Зайца не проскочило, - отвечал офицер... И побежала лунная дорога до Митавы. Форейторы зажгли факелы, помчались наперед депутатов, освещая сугробы брызжущим пламенем. Хлопнули бичи - рванули сытые кони. Замелькали черные руки дерев, побежала мимо Россия - тихая, без огонька. Слепо глядели на путников редкие мужицкие избенки. *** В доме касимовского царевича, что по левой стороне Мясницкой, где селилось семейство Долгоруких, - тоже отвечеряли. А отвечеряв, дружно - всем семейством - плакали... - Это ты виноват! - сказал Алексей Григорьевич, хватая Ивана за волосы. - Убить тебя мало, что не Катька на престол села! - Чего уж тут! - подскочил князь Николашка. - Если бы я при государе состоял, я бы не так плох был... Давайте бить Ваньку. Княгиня Прасковья Юрьевна вступилась за сына старшего: - Уймитесь, окаянные! Полно вам Ванюшку-то мучить... На пороге, разматывая заледенелые шарфы, явился черный арап Петра Великого - Абрам Ганнибал, и лицо негра, в трещинах, лоснилось от гусиного жира. Кинулся к Ваньке, целовал его: - Милостивец мой! Сокруши печали мои... Бежал я из Селенгинска, куда сослан был Голиафом прегордым - Меншиковым. У границ китайских службу имел, худо мне! Хотел в землях чужих утаиться, да не привелось за рубежи бежать - шибко стерегли меня... Тихо стало в доме Долгоруких. Едва-едва опомнились. - Пентюх чумазый! - сказал князь Алексей Григорьевич. - По дороге-то к нам заезжал ли ты куда-либо? - Нет, - отвечал арап. - Из Селенгинска - прямо к вам! - Ступай вон, - заговорила Прасковья Юрьевна. - Опоздал ты шибко: ныне от нашего дома фавору тебе не выпадет. - Дурак ты, Абрамка, - сказал князь Иван. - За милостями новыми езжай в Питер до Миниха. Абрам Ганнибал с колен поднялся. Выпученными глазами (а в них - степи, вьюги, версты, безлюдье) оглядел всех и с криком выскочил... Еще тише стало в доме Долгоруких. Мучались. - Кажись, - прислушалась Прасковья Юрьевна, - подъехали... А кто подъехал к дому нашему - не худой ли кто? Выгляньте. Аленка, младшая, протаяла ртом замерзшее оконце. - То царица порушенная! - заверещала. - То Катька... Вошла "ея высочество" - подбородок кверху. В чем была, прямо из саней, так и примостилась у стола. Скатилась с головы ее шапка, открылся затылок невесты - нежный, молочный. - Вот и отцарствовала свое! Примите, родители дорогие, царицу на постой прежний. Уж не взыщите, миленькие: есть да пить из вашего корыта, как ране, стану... - И завыла вдруг, страшно, по-волчьи: - Это вы виноваты-ы... Плясала бы сейчас в Вене со своим Миллезимчиком! А ноне брюхата я сделалась! Травить надо! Дите царское - беды ждите... Он - престолу наследник, дите мое - корени петровского.., от дому Романовых! В эту ночь князья Долгорукие испепелили в прах подложное завещание. Одно - царем не подписанное (чистое), а другое - то, что подмахнул за царя князь Иван. Не знали они, что делать с Катькой - рожать ей дитятю от корени царского или затравить его сразу, еще во чреве? Глава 3 И замутилась земля Русская от слухов московских. - Что деется? - толковали всюду. - Люди фамильные, ненасытные опять ковы противу нас строят. Что они там говорят по ночам? Или в окно давно не летали? Так мы их пустим... Отзывалось по домам и трактирам не шепотом, а в голос: - Не токмо мы, шляхетство служивое, но и люди знатные кирпичи уже собирают - верховных бить станут! То им не пройдет даром, чтобы замышлять тайно... Эка, придумали: вместо единого царя - целых восемь на нашу шею. Доконают нас совсем, хоть беги! И на всю Москву раздавался гневный рык Феофана Прокоповича: - Благочестива Анна избранная, и самое имя ее Анна с еврейского на благодать переводится. Но чины верховные сию благодать от нас затворили. Быть всем нам сковану тиранией, коя у еллинов древних олигархией прозывалась. А русский народ таков есть мудрен, что одним самодержавием сохраниться может... Граф Павел Ягужинский нюх имел тонкий, собачий: за версту чуял, где повернуть надо. Верховные не допустили его до дел министерских - теперь мстить им надо!.. - Сумарокова сюда.., пусть явится Петька. Петр Спиридонович Сумароков, будучи адъютантом графа, носил звание голштинского камер-юнкера. Ягужинский взял парня за плечо, к свету придвинул: - Ведаю, что люба тебе дочь моя. И то - дело! Быть тебе в зятьях у меня, только спроворь... - И кисет с золотом в карман Сумарокову опустил. - Езжай на Митаву с письмом к герцогине... - Негоже мне ехать, - заробел адъютант. - Я при голштинцах состою. Петр Ульрих, 1'enfant de Kiel, соперник Анне Иоанновне в делах престольных. Да и заставы перекрыты: поймают - бить учнут меня... Худо будет! - На голштинство свое плюнь, - отвечал Ягужинский. - Тишком поедешь. Да слушай... Герцогиню науськай, чтобы депутатам не верила. Истинно узнает все, когда на Москву прибудет. А когда станут ее понуждать, дабы кондиции те мерзкие подписала, то пущай рыпается, сколь можно... Осознал, Петька? - А ежели герцогиня спросит меня, кто в Совете просил воли царской ей поубавить, то как отвечать мне? Ягужинский сам о воле кричал и - уклонился: - Так и скажи ея величеству: мол, всякие кричали, большие и малые. Орали по-разному! А старайся объявить герцогине все тайно. И не мешкай с отъездом. Быть тебе потом зятем моим. - Дорога опаслива. Спросят подорожную - где взять-то? - Заяц ты у меня! - осерчал Ягужинский и опустил в карман адъютанту второй кисет с золотом. - Еще зятем не стал, а уже убыток мне учинил... Разорил ты меня, еще не отъехав! На том они и расстались: Сумароков стал собираться. Вскипая над пламенем свечи, стекал сургуч. Феофан Прокопович пришлепнул его печатью, и пакет с письмом на Митаву живо скрылся в подряснике монашка. - Скачи, - велел Феофан. - Здесь все сказано, а ты помалкивай... Иди ближе - под благословение мое! Перстами осененный, монашек спросил хрипато: - А ежели словят на заставе? Тады как? Убьют ведь... - Червяка видел? - спросил Феофан. - Он куды хошь ползет, и никто не усмотрит путей его, ан, глядь, и вылез... Тако и ты поступай. А коли словят, быть тебе в обители Соловецкой! До смерти намолишься там святым угодникам Зосиме и Савватию... Монашек выскочил рыбкой - словно пьяница из кабака. Феофан сжал кулаки, возложил их перед собой, размышляя. - Горе вам, книжники и фарисеи, - сказал... Полвека прожил. Из купцов вышел, науки от иезуитов восприял. Сам папа Климент XII благословил его. Пришлось Феофану, уже бороду, имея, опять в купель прыгать ("из веры подлыя кафолический приять вновь веры православныя"). Петр ему большую власть дал. Заиграет Феофан в Синоде - другие только поплясывают. Возле Петра хорошо было. При Петре-то Феофан разумом светился. "Слово похвальное о флоте российском" написал. Зверинолютейший "Духовный регламент" изобрел, в коем способы указал - каково противников церкви живьем сжигать, а жилища их разорять. Инквизицию Феофан создал при Синоде такую, что округ него на версту жареной человечиной пахло. Кто противился - того на дыбу! Хорошо людей жрать и монахами закусывать... - Просвещенному деспотизму быть! - сказал Феофан. Теперь все надежды на Курляндскую герцогиню. И сейчас было страшно ему, что Анна Иоанновна не будет самодержавной... Чьим рабом станет тогда мудрый Феофан? Чьим именем раздувать костры церковной инквизиции? Верховные министры такой воли ему не дадут. А врагов у Феофана немало - только святым огнем их убрать можно... - Лошадей! - гаркнул Феофан. Ветер закинул бороду на затылок, мчался Феофан, а народ сбегал на обочины, открещиваясь. Показались вдали витые луковицы теремов Измайловских. "Помогай мне бог", - грезил Феофан и вдруг вспомнил: В невежестве гораздо более хлеба жали Переняв чужой язык, свой хлеб растеряли... Кантемир - пиит изрядный. Его надо к сердцу прижать. Вылез Феофан перед крыльцами на снег. Подползла к нему дура герцогини Мекленбургской - затрещал горох в пузыре бычьем: - Дин-дон, дин-дон.., царь Иван Василии! - Благословляю тя, дура, - сказал Феофан и, покрестив юродивую, ногою ее прочь отодвинул. Поволочились за ним, по ступеням обшарпанным, собольи шубы - царями на благость его даренные. Сверкала панагия на груди впалой, бухался народ на колени. - Дин-дон, дин-дон.., царь Иван Василич! - И трещал горох в пузыре, ползла за ним дура. - Дин-дон, дин-дон... Феофан замер: "Монастыри.., колокол.., святость!" - ..царь Иван Василич! - допела дура. "А это опричнина, Иван Грозный, костры да черепа..." И железный посох в руке Феофана вдруг повис над дурою. - Убью! - завопил. - Кто тебя научил извету такому? Но раздался хохот - это смеялась Екатерина Иоанновна: - Да сие не про вас - сие про сестрицу мою, Анну Иоанновну! Ее сызмала так дразнили: "Дин-дон, дин-дон, царь Иван Василич". Потому как сестрица моя - то молится, то гневается грозно! Феофан остыл. Выпив романеи (он любил выпить), сказал: - На тебя, царевна-матушка, тоже спрос был. Да невелик спрос. Сама ты хороша, да муженек подгадил. Из-за него не быть тебе в царицах наших. Побоялись министры, что герцог твой прикатит! - И пусть, - отвечала Дикая. - Коли уж быть царицей, так самодержавной. А ныне обстругали власть монаршую. Чем умнее люди - тем хуже: ранее живали цари и никаких кондиций не ведали! Однако за сестрицу я рада... Теперь, чай, ассамблеи будут, а я повеселюсь. Мне при сестрице моей не занимать, чай! Феофан (хитрый-хитрый) шевельнул смоляной бровью: - До веселья далече, матушка. Как бы и сестрице твоей в долгах не сидеть! Дадут вам верховники тышшу на весь год. Вот и будете драчено яблочно на хлеб мазать и слезой закусывать... Дикая герцогиня привыкла в Европе к муссам разным, теперь ее драчено яблочное уже не соблазняло, и тут она проговорилась: - Писала я уже на Митаву, в известность Аннушку ставила. - А ты еще пиши, - нашептывал Феофан. - Вгоняй в злость праведную сестрицу свою. Чтобы камень за пазухой она еще с Митавы сюда везла. Иначе пропадет великое дело Петрово, потопчут его затейщики верховные! Помни, матушка: покуда кондиции не разодраны - тебе тоже не станет житья: худо будет, бедно будет... Довел Дикую герцогиню до белого каления и помчался обратно на Москву. Звенел в ушах Феофана ветер: "Дин-дон, дин-дон.., царь Иван Василич! Монастыри да опричнина.., плети да хоругви". - А просвещенному деспотизму все равно быть! И перст Феофан поднял. Мчали кони - сытые кони, синодские. Возки офицерские да сани мужицкие, сеном обложенные, застревали на выезде: далее солдаты никого не пропускали из Москвы. Сумарокову ямщик попался толковый: как вожжи взял - так и трусить не стал. "Солдат омманем!" - посулил. До Черных Грязей ехали чуть не с песнями. На дорогах - ни души. Вот и рогатки уже показались. Солдаты валенками топают, рукавицами хлопают, кашу у костров лопают. Увидели возок с Сумароковым и закричали: - Стой! Кто едет? - Камер-юнкер принца Голштинского, - отвечал Сумароков. - Какой? - спросил офицер от костра. - Голштейн-Готторпский. - Ты нам зубы не заговаривай. Лучше подорожную кажи! - У меня только пас, - сознался Сумароков. - До именьишка добираюсь, - соврал он, боясь, как бы не стали молотить его. - Нашел время по именьям разъезжать! Заворачивай оглобли! Делать нечего: завернули обратно на Москву, обошли заставы окольно и ехали до станции Пешки; отсюда застав уже не было - езжай себе куда хочешь. Сумароков щедро отсыпал ямщику из кисета графского. Далее он нанимал "копеечных" (вольных) извозчиков, платил им хорошо - и кони летели. Новгород уже наплывал гулом звонниц своих... Остановился Сумароков щец похлебать в придорожном трактире. Стряпуха как раз стол убирала. Объедки жирные были на столе, щедрые (она их себе в подол складывала). - Кто проезжал-то до меня, бабушка? - спросил Сумароков. - Господа каки-то, сынок... Сами важные, в шубах. А карета у них - больша-больша! С трубою, как изба. Дым-то так и прядает. Дров не жалеют. Платили знатно... Енералы! Им-то что? Сумароков понял, что нагнал депутатов. Хорошо бы теперь их обогнать. Да чтобы с ними не встретиться. Ни-ни. А то ведь князь Михаила Голицын таков - чуть что не так, сразу за палку. И думал камер-юнкер голштинский об Аннушке Ягужинской: "Быть счастью моему с тобой или не быть... Где ты, Аннушка?" За Новгородом ему повезло. Сумарокова нагнал знакомый поляк, курьер саксонского посла Лефорта - дружок по кружалам. - Когда ты выехал из Москвы? - спросил он Петьку. - Двадцатого, - отвечал Сумароков. - А я на день раньше... Как же ты меня обогнал на клячах? - Плохо, панич, - прилгал Сумароков. - Вишь, санки-то у меня каковы? Обстучали меня по дороге люди воровские. И пас сгинул! - Помочь можно, - отвечал курьер. - У меня два паса с собой. Один канцлером Головкиным подписан - из коллегии. Вроде бы на купца рижского. А другой на меня - от посла Лефорта. - Мне тебя послал сам бог! - обрадовался Сумароков... С пасом на имя рижского купца он тронулся дальше, пересев на лошадь верхом... Митава была недалеко, и с каждой верстой приближалась к нему любезная Аннушка Ягужинская... Так он и скакал - лесами. *** Скакали, скакали - курьеры, курьеры. Везли они депеши от послов - королям, курфюрстам, герцогам... Пусть знают в Европе, что случилось в России: там покусились на самодержавие! Саксонске польский резидент Лефорт депешировал: "Новый образ правления, составляемый вельможами, дает повод к волнению в мелком дворянстве, среди которого слышны разговоры: "Ограничить деспотизм и самодержавие?.. Но кто же поручится нам, что со временем, вместо одного государя, не явится столько тиранов, сколько членов в совете Верховном?.." Французский посланник Маньян в эти дни сообщал королю: "Испытав на опыте недавнее возвышение Долгоруких, русские опасаются могущества временщиков; вследствие этого хотят уничтожить самодержавие или же крайне ослабить его участием аристократии... Герцогине Курляндской они собираются дать только корону в пользование, вверив ей престол до той поры, пока они (вельможи) согласятся между собою насчет новой формы государственного правления". Прусский посланник барон Мардефельд злобно пророчил: "Все русские вообще желают свободы, но не могут согласиться между собою о мерах ее и качестве и до какой степени им следует ограничивать самодержавие... Императрица возвратит себе в короткое время полное самодержавие, ибо русская нация, хотя и много говорит о свободе, но свободы не знала, не знает и никогда не сумеет воспользоваться ею..." Герцог де Лириа, посол Испании, спросил: "А кто это такая - Анна Иоанновна?" - после чего отписал в Мадрид следующее: "Русская нация не могла лучше выбрать государыню. Курляндской герцогине 36 лет от роду, она очень величественной наружности, весьма любезна, отличается большим умом и поистине достойна русского трона..." Глава 4 Врач и философ Кристодемус, доктор медицины и философии Падуанского университета, был начальником военных госпиталей в России; по происхождению - грек... Ныне он проживал в Риге, занимаясь науками, бесплатно лечил солдат и бедняков, собирал для коллекции монеты древнего мира. Двери дома своего Кристодемус всегда держал открытыми... - Кто там стучит? Двери жилища философа не закрываются! Вошел малый. "Бычок славный; костюм - оранжевое с черным, цвета курляндской службы, а челюсть, челюсть... Бог ты мой, вот это кувалда!" - подумал Кристодемус, оглядывая гостя. - Я камергер из Митавы... Бирен! Может, слышали обо мне? - Нет, не слышал. А на что вы жалуетесь? - Я здоров и ни на что не жалуюсь. - Счастливчик, - вздохнул Кристодемус. - Еще бы! Никто не спорит... Кстати, у меня скопилось уже немало старых медяков, но у вас, говорят, их больше? - Показать? - Нет, продать. - Что для души - не продается. Один чекан Евкратида, царя Бактрии, мне обошелся в сорок ваших тощих кошельков. - Надеюсь, - ответил Бирен, - вы не станете набивать цену? - Вот там, в углу, - показал Кристодемус, - стоит моя палка, которую я беру с собой, чтобы отбиваться от голодных собак... Видите? Так возьмите ее в руки! - Я взял, - ответил Бирен. - А дальше - что? - Теперь этой палкой тресните себя по глупой башке... - Весьма печально, - усмехнулся Бирен, - что вы не желаете услужить мне, камергеру Курляндской герцогини... Так закончилось первое свидание ученого византийца с Биреном. Впереди - еще два! *** Густав Левенвольде скакал на Митаву. "Великий боже, - думал он, прыгая в седле, - кто мог предвидеть?" На мызе Корфов, возле ворот, качался тяжелый молоток. Левенвольде перехватил его, заухал в медный щит, висевший на столбе: - Будите господина! Пусть скачет прямо к замку Вирцау... Бирен безмятежно спал, когда в ухо ему крикнул Левенвольде: - Вставай же, Эрнст, случилось чудо: наша герцогиня Анна избрана в императрицы всероссийские... Встань, твой час пробил! Из-под длинной рубахи Бирена виднелись ноги в штопаных чулках. - О, горе нам, горе... - с трудом опомнился камергер. - Кто же теперь защитит нас на Митаве? Бенигна, мы с тобой погибли... За пологом алькова мелькнула горбатая тень Бенигны Бирен, вспыхнул огонек свечи возле распятья. - Всевышний, - пылко шептала горбунья, - за что нам это наказанье? Не много ли ты даешь нам испытаний? Защити нас и отврати семейство Биренов от разлуки с герцогиней Анной... Сжалься! Анна Иоанновна вышла из спальни (щеки в узорах от кружевных подушек). Зевала сочно, словно мужик, в большой мясистый кулак. Левенвольде громко стукнулся коленом в пол, протянул герцогине письмо от своего брата. - Ваше величество! - оглушил он Анну. - Читайте.., из Москвы! - Эрнст, свечу сюда, - велела Анна, еще всего не осознав. Письмо раскрылось в пальцах герцогини - с треском. Возле корявого лица плясало пламя. Зрачки Анны - прыг-прыг по строчкам, губы втянуты. Вдруг руки вскинула, забормотала по-русски: - Вот оно.., вот оно.., подкатило! Сколько лет муку терпела. На восемь тышш жила, в нитку тянулась. И каждому угоди... А теперь-то - вот оно: Россия - моя, чай? Затрясла письмом, заколыхалась грудями: - Оценили вдовство мое.., всенародно! Господи, - заревела Анна, - маменьки-то нет. Вот порадовалась бы, на меня глядючи. Густав! Эрнст! Бенигна! За любовь-то вашу.., озолочу! Рука Бирена опустилась, лизал ее коптящий язык огня. Желтый воск стекал на вытертые в танцах ковры. Бирен громко рыдал. Левенвольде вздохнул - шумно, словно загнанная лошадь. - Ваше величество, - произнес он, - возьмите себя в руки... Успокойте свое высокое достоинство и перечтите письмо заново: вы пропустили, в счастии своем, самое главное. Русские вашу власть ограничивают. Отныне ваш престол - не трон, а только место для удобного сидения... Услышав это, Бирен снова поднял свечи к лицу Анны. - Если так, - сказал обрадованно, - то не лучше ли остаться на Митаве? Здесь сидеть удобнее... Анна Иоанновна вчиталась в письмо и сильно побледнела: - Мне страшно стало, что здесь пишут... Эрнст! Русские хотят, чтоб ты остался на Митаве. И никого из близких мне с собой не брать... Но ты пойми: не стану ж я ради тебя престола русского лишаться... Разбуженный шумом, тонко заплакал за стеною ребенок - ее сын, Карлуша Бирен, и этот плач напомнил каждому о многом... - Все уладится, - сказал Левенвольде. - Важно сохранить тайну. Депутаты из Москвы не должны знать, что гонец немецкий опередил посланцев русских. От этого зависит многое! Гулко захлопали двери замка Вирцау, Анна дунула на свечи: - Кто там идет? Спрячемся.., тихо! - Какая тьма, - раздался чей-то сонный голос. - Не попал ли я к Вульзевулу в чистилище? Конечно, в преисподне дьявола удобнее творить выгодные дела, нежели в чистом раю при херувимах. - Это безбожник Корф! - испугался Бирен. - Что ему надо? Левенвольде нащупал в потемках руку Анны - влажную: - Это я пригласил барона Корфа в Вирцау... - Зачем ты это сделал, Густав? - прошипела Анна. - Не обессудьте, ваше величество, но Корф.., умен. И никто лучше Корфа не сможет наладить отношения с Остерманом... - Альбрехт, - позвала Анна Корфа, - я еду на Москву! Поздравь меня: я стала русской императрицей... В темноте Корф споткнулся, упал, что-то загремело. - Черт побери! Зажгите хоть одну свечу - я не вижу новое величество мира нашего... Прямо из замка, не заезжая в Прекульн, барон Альбрехт Корф помчался на Москву, где его поджидал "умирающий" Остерман. *** Рейнгольд Левенвольде писал на Митаву брату Густаву, что избрание Анны, как и смерть Петра, окружены пока непроницаемой тайной. И советовал: до времени с депутатами не спорить - подписать все, что дают, а здесь, на Москве (сообщал Рейнгольд), уже есть люди, которые приготовят Анне престол в том великолепии, которого она и достойна, как самодержица. Оплывали бледные свечи - за окнами Вирцау светало. Нежданно явился Кейзерлинг, веселый и бодрый. - Ну, - сказал, - от меня-то, надеюсь, вы не станете скрывать, что тут случилось? Ему сообщили новость, и вот тут-то Кейзерлинг понял, что он был самым умным на Митаве: никогда с Биреном не ссорился, наоборот, даже помогал ему... И сейчас он сказал Бирену: - Эрнст, не я ли подарил тебе на счастье орех-двойчатку, которую нашел осенью по дороге на Кальмцейге? А теперь я согласен на самое малое: дозволь мне быть твоим конюхом. - Погоди, - хмурился Бирен. - Москва еще далеко, да меня русские варвары в Москву и не пускают... Раздались звоны шпор и тяжелый шаг: то прибыл ландгофмейстер фон дер Ховен, и гроб господень отливал багрово на его плаще среди трех горностаев. Почетный рыцарь Курляндии преклонил свое надменное колено перед притихшей Анной Иоанновной. - Мы счастливы, - сказал барон, - что великая и могущественная империя русских возлагает корону дома Романовых на вашу прекрасную голову! Прошу не забывать и тяжести короны дома Кетлеров - именно с нее и началось ваше чудесное величие... Кейзерлинг подтолкнул Бирена в спину: - Момент удобный.., пользуйся, болван! Бирен, крадучись, поймал фон дер Ховена в дверях замка: - Может быть, в минуту, столь торжественную для Курляндии, вы соизволите причислить меня к благородному рыцарству? В ответ ландгофмейстер захохотал: - Рыцарство благородно, но.., благороден ли ты? Раньше обычного проснулись в это утро фрейлины - защебетали. Тайны сохранить не удалось: еще и день не осветил Митавы, а сонные бюргеры, позевывая, уже сходились к ратуше: - Слышали? Наша герцогиня стала уже императрицей... Волновался фон Кишкель (старший) за своего сына - фон Кишкеля (младшего), выдвигал его впереди себя: - Мой Ганс недаром восемь лет учился клеить конверты. России всегда нужны чиновники - образованные и честные! - Фрау Мантейфель, а вашей дочери повезло: из фрейлин курляндских быть ей статс-дамой в России. - Добрые митавцы, а каково теперь бродяге Бирену? - О-о, вот уж выпало счастье... Анна Иоанновна спешно перебирала свои сундуки, встряхивала гремящие роброны. Прикидывала на себя фижмы - какие бы попышнее? И выбрала такие, что в двери боком пролезала, иначе было никак не пройти - задевала за косяки. Навзрыд лаяли в замке собаки: просились на двор, но сегодня было не до них - лайте! - Великое дело! - сказала Анна Иоанновна, зардевшись в гордости. - Теперь, что ни день, буженину с хреном есть буду. Зверинцы разные разведу. На богомолье схожу - святым угодникам поклониться. Милостыньку нищим подам. Баб разных приючу, чтобы они сказки мне про разбойников страшных сказывали... Кейзерлинг заметил на столе белую костяную палочку камергера (Бирен забыл ее в суматохе). Взял он эту палочку и сказал: - Какая прелесть! Эрнст, подари мне ее.., на память. - Бери, бери, - расщедрилась Анна Иоанновна. - Жалую тебя в свои камергеры... Чувствуй и верь: благосклонна я к друзьям! В дверях неслышно появился фактор Лейба Либман; ростовщик оглядел толпу придворных герцогини и во всеуслышание объявил: - Высокородные дворяне, вот повезло вам.., правда? Вы едете на Москву, я слышал, а бедный Либман остается здесь. И все, что вы набрали в долг у меня, теперь.., пропадет? Правда? - О подлый фактор! - оскорбились рыцари. - За нами не пропадет... Дай только добраться до Москвы! - Э-э-э, - засмеялся Либман, - так не годится. Уж лучше я поеду вместе с вами. И получу, что мне полагается с вас, из рук в руки - уже на Москве... Из-за леса - от рубежей - примчались верховые, возвестив: - Едут.., московиты едут! Курляндцы перестарались. Василий Лукич вошел в тронную и сразу понял: здесь кто-то уже был.., предупредили! Вдоль стен охорашивались фрейлины. В затылок Бирену, по немецкому ранжиру, равнялись камер-юнкеры. А сама Анна Иоанновна - в лучшем, что было, - стояла под балдахином, и в прическе герцогини жиденько посверкивали нищенские бриллиантики короны Кетлеров. Лукич через плечо шепнул Голицыну и Леонтьеву: - Кто-то был.., до нас. Уже приготовились! И упал на колени перед престолом курляндским. Перед ним высилась баба - ея величество. "Прилягу.., ей-ей, прилягу!" *** Паж Брискорн продел меж пальцев собачьи поводки, и визжащая от нетерпения свора легавых сильными рывками потащила его в сад. - Эй, мальчик! - вдруг окликнули Брискорна по-немецки. Возле ограды Вирцау стоял человек в русском тулупчике, из-под меха бараньего торчал ворот мундира. Измученная лошадь склонила на плечо ему голову, висла с удил белая кислая пена. - Ты, мальчик, служишь при здешней герцогине? - Да, сударь... А что вам нужно? - Я имею важное письмо до твоей герцогини. А коли гости к ней из Москвы прибыли, так ты не возвещай обо мне громко. Шепни обо мне герцогине на ухо... Я человек секретный! Мальчик очень любил секреты и скоро вернулся, перехватил из рук Сумарокова (это был он) поводья. - Я передал о вас. Коня я спрячу. Пойдемте, сударь... Сумароков протиснулся в двери. Ступени вели куда-то вниз. Коридоры, витые лестницы. И очутился в погребе, под землей. - Здесь и ведено ждать, - сообщил Брискорн. Паж оставил ему свечу. Сумароков томился долго: казалось, вот сейчас войдет сюда Анна Иоанновна и улыбнется ласково... Но перед ним уже стоял изящный господин в шелку и бархатах. Нос с горбинкой, а губы незнакомца приятные и глаза светятся. - Я камергер герцогини... Иоганн Эрнст Бирен, и поручение имею вас выслушать и в точности донести до госпожи своей. - Того исполнить не могу, - ответил Сумароков. - Дело, с коим я прибыл, весьма важное, только самой государыне могу сказать о нем. А вас, сударь, как слышано, до русских дел пускать не ведено... Неужто Анна Иоанновна не знает об этом? Глаза Бирена засветились еще ярче, он стройно выпрямился. - Хорошо, - кивнул челюстью, - но герцогиня вряд ли будет вскоре свободна. Побудьте здесь... Распоряжусь прислать обед. Бирен вышел, грохнули на дверях засовы. Сумароков поднял над собой свечу: качались над ним пытошные цепи, решетка покрывала люк, а оттуда, из мрака преисподни замка Вирцау, разило падалью. - Эй, люди-и-и... - позвал он в робости. Вошел маленький человек с умным взглядом, до пояса заросший волосами. На подносе в его руках качались чашки и тарелки. - Вы, сударь, кто? - спросил его Сумароков. - Я шут герцогини, по прозванью - Авессалом. - А я русский дворянин, - вспылил Сумароков, - и камер-юнкер принца Голштинского... И мне обед подает какой-то шут? Авессалом откинул волосы со лба, рассмеялся скрипуче: - Вам подает обед не шут, а польский шляхтич Лисневич, который по бедности служит в шутах. А разве в России нет шутов из дворян? Ого! Я ведь знаю их - Балакирева, Тургенева, Васикова! Петр Слиридонович поел, и снова явился Бирен - с запиской: Анна Иоанновна просила доверять Бирену, как самой себе. Сумароков передал письмо от графа Ягужинского. 150 - Ея величество, моя госпожа, сумеет отблагодарить вас... И снова громыхнули засовы на дверях. Тюрьма! - Эй, люди-и-и... - Но голос замер, сдавленный камнем. Курляндские рыцари умели строить. На крови рабов стоит тяжкий фундамент. Миллионы свежих яиц раскокали рыцари в Вирцау: желток выбросят, а белок яичный в замес опустят. И тем замесом на белках скрепят кладку. Веками оттого нерушимо стоят курляндские замки. В одной зале пируют рыцари, а за стеной человека огнем жгут. И пирующие не слышат стонов его, а мученик не слышит звона кубков и голосов веселых... *** Настала минута, для России ответственная, как никогда. Анна Иоанновна еще раз перечла кондиции. Лицо замкнулось, посерело - не угадать, что в сердце ее бушует. На голове герцогини, словно шапка на подгулявшей бабе, съехала набок курляндская корона. Тяжело сопели над нею генералы - Голицын с Леонтьевым. - Перо мне! - велела, а глазами косить стала. Анна Иоанновна локтем по столу поерзала, примериваясь. И вдруг одним махом она те кондиции подписала: "По сему обещаюсь все безъ всякаго изъятия содержать. Анна". Раздался вой - это зарыдал Бирен: теперь Анна уедет, а рыцари залягают его здесь, как собаку, своими острыми шпорами... Кондиции подписаны! И Василий Лукич уже со смелой наглостью пошел прямо на Бирена. - Сударь, - сказал, - дела здесь вершатся русские, а посему прошу вас сие высокое собрание покинуть и более не возвращаться.