Бирена он выталкивал, а сам за Анной следил: мол, как она? Анна Иоанновна - хоть бы что: по углам глазами побегала, щеки раздула и осталась любезна, как будто не друга ее выгнали: - Гости мои радостные, милости прошу откушать со мною! За столом Василий Лукич пытать ее начал: - Благо, матушка, люди здесь не чужие собрались, так поведай от чистого сердца: кто донес тебе об избрании ранее нас? - Да будет тебе, Лукич! От тебя первого радость познала... А князь Михаила Голицын локтем в салат заехал, дышал хрипло: - Тому не бывать, чтобы немцы тебе в ухо дудели... Не забывай, государыня, что ты русская, и оглядки в немецкий огород не имей! После обеда депутаты, вина для себя не пожалев, раскисли и пошли отсыпаться после качки в шлафвагене. А герцогиня, руки потирая, вся в испуге и страхах ужасных, Бирена позвала: - Что делать-то нам теперь? Подозревают нас... Бирен в ответ показал ей ключ от погребов, шепнул на ухо: - Гонец от Ягужинского.., вот его и выдадим! - Ладно ль это? Ведь он с добром прибыл... - Не забывайте, - ответил Бирен, - что Сумароков камер-юнкер двора голштинского. А голштинцы имеют претендента на престол русский - "кильского ребенка"... Чего жалеть? - Да ведь забьют его, коли выдать. - А тогда, - поклонился Бирен, - вам придется выдать Левенвольде, Рейнгольд не щепетилен в вопросах чести: он выдаст русским Остермана. А.., что вы будете делать без Остермана? Под вечер в замке Вирцау все неприлично зевали. Анна Иоанновна задремала. Послышались шаги. Но это был не Бирен, а Василий Лукич Долгорукий, друг старый, любитель опытный. - Лукич, в уме ли ты? - отбивалась Анна. - Я и старый-то грех с тобой едва замолила, а ты в новый меня искушаешь... И казалось Лукичу, что всходила звезда - звезда его "фамилии"! *** Паж Брискорн вчера подслушал разговор герцогини с камергером о Сумарокове. "Какая низость... Но я же - рыцарь!" - сказал себе мальчик и разбудил волосатого шута Авессалома: - Послушай, что я узнал... Ведь мы с тобой - самые благородные люди в этом проклятом замке Вирцау! Снова грохнули тюремные засовы - Сумароков встал. - Сударь, - сказал ему Авессалом, - вам грозит опасность. Но мы ваши друзья: шут и паж... Добрый Брискорн уже приготовил вам лошадь, я проведу вас через замок, чтобы никто не видел... Паж Брискорн вручил Сумарокову поводья скакуна: - А в саквы я положил ветчины и хлеба. Прощайте! Петр Спиридонович нагнулся и поцеловал пажа в висок: - Прощай, мой мальчик. Ты - настоящий рыцарь! Анна Иоанновна снова позвала к себе Бирена: - Силушек моих нет больше. Измучили депутаты: велят признаться. Голштинского выкормыша отдать придется. А то худо нам будет. Бирен навестил депутатов, взмахнул перед ними шляпой: - Высокопоставленные и важные депутаты! Я терплю от вас множество неудобств. И - видит бог - напрасно терплю. Вы и сами сейчас убедитесь в этом. Моя госпожа, по слабости женской и простительной, не желала огорчать вас в радости. Но... (Бирен достал ключ от погребов) прошу вас, - сказал, - за мной следовать, и вы получите агента тайного. Открыли погреб - пусто: Сумарокова не было. - Ты еще дурачить нас смеешь? - закричали депутаты. Бирен пошатнулся, но тут же пришел в себя: - Он не мог отъехать далеко. А мои конюшни славятся на всю Митаву, хотя я и беден... Скачите! - Лейб-регимент - в седло! - приказал Леонтьев. Погоня настигла Сумарокова на тридцатой версте от Митавы. Впереди лейб-регимента скакал на красавице кобыле с короткой челкой дружок Сумарокова - прапорщик Артемий Макшеев. - Замри, Петька! - кричал издали. - Не хочу греха на душу брать, а мне стрелять тебя ведено... Уж ты прости меня. Служба! Вернулись в замок. Сумарокова били - и Леонтьев, и Голицын. - Я позже вас прибыл на Митаву, - клялся гонец Ягужинского. - От кого герцогиня обо всем сведала - того я не знаю. - Врешь! Говори, вор худой, кто тебя послал на Митаву? Петр Спиридонович выплюнул в ладонь зубы: - Ягужинский, - сознался. - От него ехал... Допытчики переглянулись: ого, пожива-то крупная! - А кто тебя выпустил отсель, шут ты гороховый? - Я не шут. Но меня выпустил.., шут! *** Авессалом не хотел умирать - цеплялся за края люка. - Не надо, - молил он, - сжальтесь надо мною... - Падай, падай! - Бирен стучал и стучал каблуком башмака по красным от крови пальцам шута. - Подыхай же, ясновельможный пан! - И размозжил ему череп... Вопль Авессалома замер в скважине старинного колодца. Бирен заглянул в мрачную глубину - там было тихо и черно. Посветил фонарем: еле-еле белели кости внизу. Захлопнул люк крышкой... Анна Иоанновна по лицу Бирена догадалась обо всем. - Что ты сделал с ним? - спросила тихо. Бирен оглядел себя - не запачкался ли? И ответил: - Он слишком много знал такого, что можно простить шуту Курляндской герцогини. Но зато нельзя простить шуту императрицы всероссийской. Глава 5 На Аксинью-полузимницу приехали в Казань, проездом из Москвы, воеводы: свияжский - Федор Козлов и саранский - Исайка Шафиров. Волынский (в похвальбе и гордыне) давал им мозоли свои щупать. - Вишь, воеводы? - хвастал. - В драках волдыри выросли. Сколь бью людишек, а все толку мало... Ну а на Москве-то что? - Теперь у нас, - сказывал Козлов, у стола сидя, - порядочное правление государством сделалось. Какого никогда и не было! Только бы у верховных господ согласие дружное было. Шафиров от медовухи покраснел, ударила кровь в голову. - Об Анне Иоанновне, - злорадствовал, - таково ныне положено: по губам мазнут ее патокой. А коли рыпнется, то с барахлом ейным обратно в Митаву высвистнут. Табакерочки липовой - и той без спроса в казне не возьмет... А чего ты, Петрович ясный, - спросил Исайка, - молчишь, нас, воевод, слушая? - Ты на мой хвост не оглядывайся, - отвечал Волынский. - За своим хвостом посматривай... Пей, воеводы, да харкай далее! Исайка Шафиров немало знал. Он был братом младшим барона Шафирова, что дипломатом известным в подканцлерах бывал. Исайка мосол обсосал и браниться начал: . - А по мне, так и никого не надобно! Эвон, читывал я, живут на островах разных дикие, себя кормят, а царей при себе не держат. Кой хрен цари эти? На што они нам? И без них ладно бы... - Это к чему ты сказал ругательски? - огляделся Волынский. - А все к тому, - орал хмельной воевода. - В кои веки Руси счастье выпало - не стало царевых наследников, так на што Анну-то курляндскую выбрали? Могли бы и сами справиться... "Ишь ты.., демократы лыковы" - подумал Артемий Петрович, но сам отмолчался - щипцами слова не вытянешь. - Хитер ты, Петрович, - обиделись сопитухи. - Не трепля губы, видать, бережешь зубы. - Непрост я, верно, - согласился Волынский. - Я ныне как тот слепой, что смотрел, как пляшет хромой... Утром Волынский воеводам своих лошадей дал. Приголубил их. Но мыслей своих так и не выдал. Хотя вино пили наравне, под хмелем крепок Волынский был. Однако же дяде Семену Андреевичу Салтыкову на Москву отписал искренне: мол, говорят, что вы, дяденька, решпект потеряли. А хороша ли Анна - того не ведаю: то у Василия Лукича спрашивать надо... Волынский силен был умом задним: из далека казанского высматривал зорко, чем закончатся дела московские - дела опасные! *** Первый день февраля-бокогрея, вот и солнышко... Ухнув через сугробы, в ворота Кремля вкатился возок, крытый старенькой кожей: это генерал Леонтьев привез из Митавы кондиции, Анной подписанные. А сторожа вытянули из возка Сумарокова, потащили его в застенок. С рук и ног гонца Ягужинского свисали, бряцая, тяжелые курляндские цепи. Кондиции привезенные князь Дмитрий Голицын целовал при всех: - Ай да почин! Велик и славен... Зовите персон повестками! Но иноземцев - ни-ни! Дело сугубо российское, их не касаемо... Степанов (дел правитель) посмотрел на свет перышко: - Остерман-то немец, но вице-канцлер... Без него-то как? - Его звать, - рассудил Голицын. - Все едино не приплетется, комедиант старый. И без него хорошо обсудим... Получив повестку, Остерман показал ее барону Корфу. - Мы, немцы, - сказал он, - знаем России" лучше русских. Мы никогда не поступили бы столь опрометчиво. Ну разве можно вызывать русского бумагой? Голицын сам спешит в пропасть... И правда: русская знать на повестки те косоротилась. - От верховных тиранов, - говорили родовитые люди, - много ли еще злодейств нам иметь? Прислали вот бумажку... А может, у меня нога вспухла и обуться не могу? Рази можно дворянина бумагой вызвать? Нет, ты человека пришли, да чтобы поклонился он мне. Тогда я подумаю - идти или погодить... Великий канцлер империи, граф Гаврила Головкин, подкатил цугом к дому Ягужинского, своего зятя. - Супостат ты, Пашка, - сказал. - Тишком надо, тишком. Рази так дела делаются?.. Сумарокова твоего в железах привезли! Он язык-то распустит - до самой шеи твоей. Да и сама герцогиня, вестимо, не защита тебе. Сейчас государыня за соломинку хватается - как бы престол обратно не отняли... Выдала она тебя со всеми потрохами и письмами твоими... Ты ныне, Пашка, всего бойся. Самобытство свое оставь - пропадешь, самобытничая! Ягужинский долго стоял молча. Скреблась в двери кошка, чтобы ее выпустили. Разбежался вдруг Пашка, в ярости ногой поддал, и вылетела кошка вместе с дверями на лестницы. - Кафтан да шпагу! - закричал челяди. - Со двора отъеду! *** В остериях московских - полным народу: середняки-люди - шляхетство да служивые, гуляки-помещики, что приехали на свадьбу царя; теперь они, до гульбы охочие, вместо свадьбы похорон ждали... Алексей Жолобов (человек на Руси не завалящий) двери остерии бочком толкнул - ему выпить с утра еще хотелось. Оглядел дымный зал, выискивая компанию поумнее. Такую, чтобы не до смерти упиться: человек уже в летах, себя поберечь надобно... - Петрович! - позвали его из клубов дыма табачного. - О-о, Никитич! - обрадовался Жолобов; сидели в уголку Татищев - советник Двора монетного, и Генрих Фик - из людей камеральных. Примостился к ним Жолобов, и в согласии душевном умники выкушали для начала полведерка анисовой... - Чудные дела творятся, - заговорил Жолобов. - Живу и сердцем радуюсь. Верховные хороший блин из-под хвоста своего выложили, а Анна-то в него и вляпалась... Давно пора обуздать царей. Теперь нам хорошо будет. Хочу в знак того еще анисовой выкушать! - И с тем согласую, - поддержал его Фик с носом просивушенным. - Когда я при Петре заводил камералии на Руси, тогда народ о гражданстве еще не рассуждал... А - пора, пора уже! Татищев трубку пососал, сплюнул меж колен желтой слюной. - Не путайте гражданство с олигархией, - осерчал сразу. - И тому не бывать, чтобы Анне-душечке, и без того вдовством своим обиженной, в тирании верховной пребывать. Без самодержавия Россия погибнет! А восемь тиранов - не один: на всех не угодишь. - Можно сменить восемь, - отвечал Фик. - Можно хоть десять раз по восемь. Людей на посты не назначать - избирать надо! Татищев осатанел от таких слов (он был горяч на гнев): - А ты моего Ваську-лакея изберешь, нешто ему спину мне гнуть? Нет, господин Фик, лучше уж пинки получать от царей сверху, словно от бога, нежели снизу нас шпынять будут! Обиделся, кружку взял, повернулся к кавалергардам, которые тоже исправно анисовую кушали. - Виват Анна! - провозгласил Татищев. - Виват гражданство! - заорал Жолобов, противничая. Подбежал граф Федька Матвеев - дал Жолобову в глаз. А кавалергарды, в поношение заслуг, еще и пивом его облили. - Я не только вас, шелудяков, - сказал Жолобов, - я самого Бирена топтал на Митаве, и вас тоже топтать стану... Но тут захлопали двери - вошел Ягужинский, и дочки хозяина остерии выскочили из боковушки, стали приседать чинно. - Налей! - велел Ягужинский и выпил... В руке он держал краги громадные, а шляпу - под локтем. - Шляхетство, - заговорил зычно, - погоди водочку кушать, я скажу вам, что знаю... Верховники Россию под себя подмяли. Долгорукие, сами ведаете, мертвого императора со своей Катькой венчали, чтобы на шею нам посадить... - В окно ее! - ревели кавалергарды. - В окно всех! - орал граф Федька Матвеев и плакал: К бывшему генерал-прокурору подошел старенький капитан. Мундирчик худ, сам беззуб, лицо в оспе, в шрамах, простоват с виду. Дышал капитан чесноком, и Ягужинский тростью его приудержал: - Не воняй, мерин старый... Ты кто таков будешь? - Иванов я, капитан, Иван сам, а по батюшке Иваныч. И вышел я, граф, из крепостных мужиков тестя твоего, канцлера Головкина... Кровью своей в чины вышел! Нарву, Полтаву и Нижние походы отломал с честью, теперь, видишь, каков? Приходи, кума, и любуйся! - Хорош гусь, - загрохотала остерия. - А ныне, - продолжал капитан, - я ко шляхетству причислен, и блевать пакостно на кондиции не позволю. Тебе, граф, окол престолов всегда и сыто и пьяно будет. А нам, служивым? Татищев рванул старого ветерана за седые космы, поволок его по грязному, заплеванному полу. "Убивай!" - ревели кавалергарды. Со звоном выпали стекла, и ветеран, кувыркаясь, полетел в окно: так и остался, в корчах, умирать на улице... Жолобов вступился было за вояку, но палка Ягужинского разлетелась на два куска - столь сильно он ударил Жолобова. Алексей Петрович тогда графа шибанул об стойку с закусками. И видел краем глаза, как метелят в углу Генриха Фика, камералиста известного. Бьет его Татищев, ученый лупит ученого... - Виват Анна, - ревела остерия, - самодержавная! Из-под столов, от дверей, затоптанные, кричали в ответ иное: - Самодержавству не быть! Примчался обер-комендант Еропкин, солдаты вязали веревками правых и виноватых. Долее всех не могли Жолобова унять. - Я вас всех, - грозился, - вместе с Анной вашей, так-растак и разэдак... Я самого Бирена лупил на Митаве! Так и знайте! *** Князь Алексей Михайлович Черкасский двигался и мыслил столь замедлительно, что звали его на Москве черепахой. Потомок султанов египетских, он был вором, и не носил, а - таскал свое имя. Сибирь разворовал лихо: будучи губернатором там, вывозил из Тобольска золото сундуками, отделывал дворцы малахитом и яшмою, обсыпал хрусталь кубков камнями драгоценными. И все делал медленно, не спеша, как и положено черепахе. Воровал и дрожал тройным подбородком: трусости великой был человек!.. Владения князя тянулись, словно курфюршество, от Москвы до Коломны. И гремел в имениях сплошной праздник. Гостей вздымали наверх подъемные машины" плыли по воздуху столы, обставленные яствами, прыскали в парках фонтаны вина... В этой роскоши, отраженной сотнями венецианских зеркал, посреди оранжерей и висячих садов, в зелени померанцев и лавров, растил князь в своем Останкине единую дочь свою - Варвару, и не было тогда на Руси невесты богаче и знатнее, чем княжна Варвара Алексеевна. Варька тигрицей была - ей в мужья льва надобно. Сама она говорила: "Если не льва, так хотя бы осла золотого". Выбрала же - не пойми что: нищего поэта Антиоха Кантемира... Оттого и неспокойно в подмосковном "курфюршестве" Черкасских. А тут и повестка пришла князю - на Совет явиться... Нагрянул гость - Семен Андреевич Салтыков, послушал он, как бренчит за стеною арфа, и спросил хозяина: - Неужто, князь, отдашь Варьку за сего мамалыжника? Правда, говорят, Кантемир вирши поносные пишет. Ярится... - Э, батюшка, - отвечал Черкасский. - Вирши его - хоть соли, хоть масли, а мою дуру Варьку стихами не прокормишь... Семьдесят тыщ мужиков даю в приданое. Подумать страшно, что молдаванину сему достанутся! Над головами старцев висела чаша хрустальная, а в ней, сверкая, плавали золотые рыбки, из китайских земель через Сибирь вывезенные. Салтыков не удержался - облизнулся: - Таких вот еще не едал... Неужто не съедобны? Черкасского трясти стало. Ходуном ходило брюхо его объемное, в атласы обтянутое, кружевами обвитое. - Я сам не ел их, - сказал, губу кусая. - Берег все.., надеялся! Как бы не пошло все прахом от кондиций тех... А потому, думаю, лучше съедим давай сразу. Завтра в пасть огненну глянем! Под жареных рыбок пили токай. - Грозно, страшно, - признался Салтыков. - А без самодержавства нам, придворным людям, не жить. Вся заступа нам, убогим и сирым, едино лишь в тирании самодержавной! - Кантемир-то, - шепнул Черкасский, - может и полезен быть. - Чин-то, чин-то его? - спросил Салтыков. - Велик ли? - По чину Антиох - всего лишь гвардии фендрик. - Куды нам такого! Покойный Петр Лексеич говардвал, бывало: "Ежели двух фендриков, кои беседуют, увидишь, то разгоняй их сразу палкою, понеже ни о чем путном они говорить не способны". - А наш фендрик не таков, - отвечал Черкасский. - Эрудитство его и слог приятный даже Феофан чтит... Вот, Семен Андреич, ежели бы нам в едину телегу впрячь Синод да гвардию - ого! Тогда бы самодержавство окрепло вновь. - А я вот, - сказал Салтыков, - на Татищева глаз вострю: он верховных невзлюбил. Унизили его тем, что в ранг не произвели повыше. А в Сенат просился - тоже отшибли... Татищев да Антиошка Кантемир - люди книгочейные. Законники! Нам того и не знать, что они в книгах вычитали. И лбы у них медные - перешибут темя злодеям верховным... Сочти, сколь конфидентов у нас! Черкасский стал загибать пальцы - резало Салтыкову глаза от блеска множества бриллиантов на руках русского Креза: - Канцлер Головкин наш, Ванька Барятинский, на дочке его женатый, тоже наш... Трубецкие давно бесятся! Апраксины тебе, Семен Андреич, родня близкая, а значит, и самой Анне Иоанновне сородичи, - они тоже наши. Волынский, что на Казани сидит... - Погоди, князь, - остановил Салтыков. - Моего племянника не считай. Он в дому моем воспитание получил, и таково воспитан, что дьявола изворотливей! Пуд соли съешь - его не узнаешь! Камердинер доложил, что внизу топчется опальный Ушаков. - А что ему опять? - нахмурился Черкасский. - Сто рублей выплакал, а разве отдаст когда обратно, ворон пытошный? - Нет, Ушакова ты прими, - надоумил Салтыков князя. - Ты ему еще ста рублей не пожалей. Андрей Иваныч тоже наш. *** Всю ночь двигались войска, охватывая Кремль в кольцо, запаливали костры для обогрева, мерцали багинеты - льдяные, в изморози. Шпалерами строились солдаты по лестницам дворцовым. Впереди - день тяжелый, всякого жди. Высоких людей принизят, а низкие поднимутся. В народе простом тоже не тихо: слухи ходят, что укротят гнет крепостной, от рабства мужика отторгнут... Князь Дмитрий Голицын побелел лицом. Похудел. С ног сбился. Спал на притыке. Сегодня в пятом часу утра встал, шуршал бумагами. Потом стали собираться во дворце приглашенные повестками. Шумели, и Голицын велел Степанову проверить - не затесались ли иноземцы в собрание? - Не допущены, князь. Но послы иноземные внизу дворца топчутся. Озябли шибко. Особливо испанцев колотит. - Пусть подымутся для обогрева... А что Ягужинский? Степанов двери приоткрыл, осторожно глянул в палаты. - Здесь, - сказал. - Графы сидят и беседы ведут... Канцлер Головкин неопрятным ртом прошамкал: - Коли арест моему зятю Пашке, так пущай о том не вы, а сама императрица решает: прав или виноват Пашка? Вступился честный фельдмаршал Долгорукий: - Ныне ея величество не у дел! Нам решать - кто прав, кто винен. А печешься ты, Гаврила Иваныч, о Пашке по родству. Но роднею на Москве не удивишь: здесь кошка с мышью жила и мышеловку рожала. Сколь веков стоит Москва, с тех пор все дворяне переспали крест-накрест, словно на острове. И ты, канцлер, более о пользе отечества помышляй, нежели о Пашке заблудшем. - И, сказав, жезлом приударил: - А народ-то гудит, пора идти к нему... Вышли верховники к собранию, кланялись - и туда, и сюда. Головкин, на Пашку поглядывая, прокричал натужно: - В неизреченном милосердии своем императрицы Анны Иоанновны, в заботах неусыпных о своих верноподданных, изъявили божецкую милость полегчить всем сословиям, дабы оградить их животы и честь ихнюю новыми благими законами... - Но, - закрепил Голицын слова канцлера, - без самовластия самодержицы, без произвола монаршего... Виват Анна! Осыпая сургуч с печатей, Дмитрий Михайлович извлек письмо императрицы, читал, что она пишет, собранию: "...по здравом рассуждении, изобрели мы за потребно, для пользы российского государства и ко удовольствованию верных наших подданных, дабы всяк мог видеть горячесть нашу, елико время нас допустило, написали, какими способы мы то правление вести хощем..." Потом Голицын затряс перед ошалевшим собранием кондициями. - Вот они, эти способы! - возвещал громогласно. - Вот почин переустройств государственных. И кондиции сии ея величество изволили опробовать на Митаве, а сами уже к нам выехали... Кто-то свистнул - будто суслик, опасность завидевший. Пошло по сановным рядам шептание. Получалось так, что Анна кондиции зверские сама сочинила - себе же во вред, а самодержавной власти в ущемление. Очевидец пишет: "Шептания некия во множестве оном прошумливали, а с негодованием откликнуться никто не посмел..." - Тихо! - гаркнул Голицын и стал зачитывать кондиции. Зароптали военные чины, когда услышали, что "гвардии и прочим полкам быть под ведением Верховного тайного совета". - Не вам служим, - бубнили старые бригадиры. - Не вам, а ея величеству принадлежим... На кой хрен вы нам сдались? Вскочил фельдмаршал князь Иван Юрьевич Трубецкой. - Это мне-то служить тебе, Митька? - обиделся слезно. - Сядь, - отвечал Голицын. - Мне от тебя, фельдмаршал, службы не надобно. И не нам! Не нам служить ты станешь... - Так какому же бесу тогда? - спросил Матвеев. - Не бесу, а России, - величаво провозгласил Голицын... И стало тут тихо. Задумались... - Кондиции те, - раздался вдруг голос Ягужинского, - происхождения совсем не митавского, а московского... И не ведаю я и весьма чуждуся, с чего бы это государыне писать их на себя? Птица божия сама себе не стрижет крыльев! Из вороха брюссельских кружев, по краям обтрепанных, горя камушком цветным, высунулась смуглая тощая рука Голицына. - Вот он, холоп, - показал на Ягужинского. - Рабом родился, рабом жил и в скверном рабстве скончаться желает... Поднялся во весь рост фельдмаршал Долгорукий; жутко и тускло глядело на Ягужинского бельмо российского ветерана. - В подозренье ты, Павел Иваныч, - сказал Василий Владимирович. - Противу блага отечества на рожон прешься. Знаем мы твои помыслы тайные. Не пострашусь долг свой исполнить на людях... Из дверей потянуло холодом - это вступил караул. Ягужинский, беду почуяв, задом-задом в знать затирался: - Я андреевский кавалер... Меня не тронешь! Но Долгорукий, длань вытянув, голубую кавалерию сорвал с него: - Вот и не кавалер ты более! Еще что есть у тебя? - Нашли в кафтане ножницы (отобрали), нашли карандаш богемский (отобрали). - Теперь взять его! - велел фельдмаршал. - Из чинов московских хотел ты, Пашка, митавским клиентом сделаться... Берите его! Раздался грохот: канцлер империи, граф Гаврила Головкин, без памяти рухнул на пол. То была слабость сердечная, всем известная по родству... - Не подчинюсь! - отбивался от солдат Ягужинский. - Я был генерал-прокурором империи и слуга не ваш... Исполню волю лишь самодержавную, от бога данную! - Но в кольце штыков понемногу стих, злобно рыдая: - Можете сажать, можете резать... Но, знайте, мы вас еще так ударим, что вы не встанете! Его увели. Вынесли на руках и обеспамятевшего канцлера. Голицын ноздри раздувал - порох чуял. Еще чуток, казалось, и взлетит все! Думалось ему: "Не обыкли мы в делах гражданских, забыли вече новгородское, больше блуждаем да деремся..." И, подумав, заговорил он снова: - В кондициях сих личного прихлебства не ищу! Не о себе пекусь - о благе всеобщем... А посему да будет так: всяк может отныне собственный проект сооружать и вручать писанное нам, министрам Верховного тайного совета! В приделе Оружейной палаты еще долго толпились изумленные всем содеянным иноземные посланники. - Мы наблюдаем, - сказал Маньян, посол Людовика XV, - чудесное превращение русской истории. Императрица остается на престоле, но самодержавие в России отныне угасает навеки. - Наступает олигархия, - буркнул датчанин Вестфален. Лефорт, посланец саксонско-польский, сказал: - Что я напишу своему курфюрсту и королю? Россия - это хаос! Сколько голов - столько требований. Не имея понятия о свободе, русские путают ее со своеволием. России грозит время деспотии и безнравственности... Так и напишу в Дрезден! Послы надевали шляпы, расходясь по каретам. Вздыхали: "Ужасная страна!.. Непонятный мир!.. Загадочный народ!.." *** Анисим Маслов - растерян - появился перед Голицыным: - Свершилось, князь... - Что? - поднялся Дмитрий Михайлович. - Феофан сейчас в Успенском соборе объявил Анну Иоанновну с полною монаршею титлою, провозгласив ее самодержицей! Голицын уперся лбом в ледяное окошко, студил голову: - Сколь много развелось преосвященств на Руси, отчего и стало темно на святой Руси! - А вот "Санкт-Питерсбурхские ведомости", - сказал Маслов. - Газетеры академические, вдали от дел московских, втихую печатают тоже полною титлою: самодержицей! - Миних! - выкрикнул Голицын. - Это его рука... Подлая немчура да попы-кистеневщики - вот кто подкопы делает. Вдребезги разлетелось стекло - это Голицын разбил окно. Он задыхался, держась за сердце, не утерпел, когда откроют. Кулаком его - прочь! И дышал старик. Резало ноздри ему от московского духа - старого, бабушкиного, дедушкиного. Глава 6 Итак, Курляндия, прощай навсегда... Обоз новой императрицы России тронулся, долго бежал следом Бирен, навзрыд рыдая. Анна тоже плакала. Рига была окутана дымом, ржали лошади. Командующий здешних мест генерал Петр Петрович Ласси приветствовал царицу салютом. Рижские обыватели, с немецкой добропорядочностью, стоя в шеренгах, кричали по команде - когда велит мудрое начальство. Изумленная своим превращением из курляндской "светлости" в русское "величество", Анна Иоанновна часто оборачивалась назад. Смотрела, как теряется в лесах дорога. А там, за рубежами, за рекой Аа, остались девятнадцать лет вдовства, случайные утехи с кавалерами, разбитая в куски горячая любовь к Морицу Саксонскому, подгнившие закуски да квашеное бюргерское пиво. Привязанные поводками, бежали среди каретных колес любимые Анной митавские собаки. Усердно вывалили из пастей розовые языки... На одной из станций Лукич выдержал первую борьбу: - А сей молодец Кейзерлинг на что с нами едет? - Никто вкуснее его не сварит мне кофе. - Ну а вот фон дер Бринкен? Его тоже вам нужно? - Он в собаках толк понимает, - отвечала Анна Иоанновна. - А девок-то? Девок курляндских, ваше величество, на что везете? Глупы они, языка русского не знают. Зачем двору люди лишние?.. Анна губы распустила в обидах, и махнул Василий Лукич. - Гони! - велел, и погнал поезд скорее на Москву. За Венденом уже стали на полозья, свистел снег. Второго февраля Анна была во Пскове, где встречала день именин своих, четвертого поплыл малиновый перезвон обителей новгородских, и заекало умиленное сердце вдовицы. - А рыбка-то, - говорила Анна, - какая рыбка у вас водится? Уж вы меня не забудьте: пришлите мне рыбки-то покушать. И плакала в умилении: станет она теперь рыбку кушать. В дороге все жадно расхватывала Анна Иоанновна. Увидит ли вещь изрядную или гуся жирного, что на дворе бегает, - все ей подай! Ела так, словно с голодного острова ехала. Косточки до блеска обсасывала, мозги до самой тютельки из мосолков выстукивала. А на нее глядя, и немцы хватать стали. Только помельче Анны, только ненасытнее. И начал не на шутку пугаться Лукич: "Ой, не быть бы Руси обглоданной! Тую ли матку на престол вздымаем?" Бадью поганую и ту у мужика псковского курляндцы стащили с тына, на котором она сушилась. Теперь каждый раз как в ведре нуждались, строили насмешки над бедным мужиком. - Хватится он ведра, - радовалась императрица, - а ведра-то уже и нету... Вот, чаю, озлится-то? Смешно-то мне как! Михаила Голицын все больше мрачнел: - Лукич, кого везем-то? Цыгане каки-то... Феофан Прокопович переслал из Москвы в Новгород "предику" (церковное приветствие) к новой императрице. "Вечор водворится плач, - писал Феофан в "предике", - а заутре радость!" И в ревнивом почитании называл царицу "матерью благоутробной". Навстречь царскому поезду скакали гонцы - верховные министры посылали запросы разные, а Василий Лукич посредничал. - Ваше величество, - спрашивал, - где желаете пред Москвою остатнюю станцию для себя иметь? - Вестимо, где.., в родимом Измайлове. "Эка, махнула! От вороньего гнезда подальше..." - Но дворец Измайлова, - отвечал Лукич, - от дороги в стороне, да и грязно там... На што вам быть клопами покусанной? Да и буженины запас уже выслан на село Всесвятское. - Свежа ль буженина? - оживилась Анна. - Ладно, вези во Всесвятское. Дом топить, вина прислать. Да нельзя ли кабанчика мне какого? Очень уж давно я кабанчика не стреляла. Пущай живого доставят. Убью, а потом съедим его. Ехала императрица, кланялись ей мужики, торчали колодезные журавли, да слепо глядели избяные окошки. Свистел в ушах прохладный ветер, таяли на морозе звончатые переливы валдайских колокольчиков. "Дин-дон, дин-дон.., царь Иван Василич!" *** Особы знатные разбрелись по домам, тужились над писанием проектов - каково ныне Россией управлять, но протокол собрания прошлого лежал не подписан. Стали звать людей порознь: мол, я, такой-сякой, подписался и согласен на ограничение самодержавия. Указ же о титуле Анны Иоанновны, уже провозглашенной самодержицей, пришлось утвердить. Но князь Голицын сукно на столе поднял, да туда, под сукно, указ сей и схоронил: пусть лежит, каши не просит. Дмитрий Михайлович рассуждал теперь словами скользкими, за которые его, как змею, без рукавиц не поймаешь. - Впредь, - наказывал он, - императрицу Анну Иоанновну именовать, как именовали Екатерину Первую... А как - вспомните! Намек этот опасный: ведь Екатерину Первую вообще старались никак не титуловать... Между тем, уснащенный мастиками, прежний царь еще лежал в гробу, а для его погребения составили Печальную комиссию, в которую вошел и Татищев. Он жаловался - Арки-то? Арки на какие деньги строить? Куды поезду ехать с телом отрока багрянородного? Но Голицын, экономист опытный, государственную копейку берег: стоял на страже казны, словно Полкан дворовый. - А.., свадебные на что? - отвечал он Татищеву. - Один раз на свадебные арки истратились, и - хватит! - Не грешно ли, князь, кощунство над царем строить? Он желал на праздник ехать под теми арками, а ты в могилу его везешь. - Плохо ты меня знаешь, Никитич! - усмехнулся Голицын. - Я под теми арками не только царя почившего провезу до могилы, но у меня и Анна Иоанновна под ними же на Москву въедет... Вслед за Татищевым пришел в Совет Вельяминов, вице-губернатор московский, с делами о встрече новой императрицы: - Трухмальные воротца для восшествия государыни... - Цыц! - рявкнул Голицын. - Уже есть воротца. Второй дурак приходит сегодня о воротах толковать... Говори лишь дело! - А каково персону ея величества Анны Иоанновны художникам малевать? С какой кавалерией? - Раньше-то Анну как малевали? - задумался Голицын. - Да с красной лентой.., сиречь ордена Екатерины! А теперь по чину императорскому надо бы с голубой малевать? Голубая лента - кавалерия ордена Андрея Первозванного, самого высокого ордена империи. Голицын бровями задвигал, сердясь. Орденский знак на портрете - дело значимое: тут промашки никак нельзя сделать... Мало ли чего императрица захочет? - Покеда ея величество, - отвечал, - ничего путного еще не свершила для блага российского, повелеваю тебе, вице-губернатор, писать парсуны с ее изображением согласно с последними портретами Анны Иоанновны... Сиречь - с красной кавалерией! Поярче! Не уступил - и потер руки, довольный. Дмитрий Михайлович сам же предложил Анну Иоанновну в императрицы, но, когда ее в императрицы избрали, князь делал все, чтобы унизить и стеснить ее - даже в мелочах... В день 4 февраля верховники тянули непослушных для подписания протокола. Духовенство упрямилось - и Голицын, весь в гневе, велел синодальных доставить в Совет силой. Под конвоем лейб-регимента привели к нему высоких иерархов церкви. - Ваши преосвященства, - поднялся навстречу Голицын, - почто от дел отлыниваете? Почто штыком принуждать приходится? Феофан блудливо глазами по сторонам зыркал: - Мирские дела ваши, не до них нам, старцам смиренным... - Это вам-то? - прошипел Голицын. - Да вы, словно свиньи в бурде, так и роетесь в делах мирских... Не врите! Степанов, правитель дел, раскрыл чистую страницу. - Согласуете, ваше преосвященство? - спросил Феофана. И вдруг Феофан Прокопович, перстами тряся, заревел: - Несогласую... По какому праву власть монаршую оскопили? Кондиции есть нож, сладким медом помазанный. И вы тем ножом сладким царей, помазанников божиих, резать желаете! Голицын чуть было в бороду ему не вцепился: - Кондиции самой императрицей на Митаве апробованы. Она - согласует, а вы не согласуете? - Обман все, - взъярился Феофан. Тут фельдмаршал Долгорукий громыхнул жезлом: - Это чей же обман? Уж не сама ли государыня решила тебя обманывать? Будешь писать или нет? Феофан щелкнул зубами, словно волк в капкане. - Не согласую, - сказал твердо. - Но штыка в гузно боюсь получить и потому подписую... Примчался гонец. Протянул верховникам пакет, который (в знак особой спешности) был пронзен птичьим пером. Вскрыли письмо - от Василия Лукича, с дороги. Головкин-канцлер страдал от страха. - Что там? - спросил, дрожа мелко. - Не худое ли? - Беды нет! Ея величество, государыня Анна Иоанновна, просят выслать ей навстречь пять "огоньков" собольих из казны. Из Сибирского приказа казна выдала пять соболей. И снова поскакал гонец по ухабам, пил водку на редких ямах. Вечером протянул кису в руки императрицы. Пять серебристых полос исчезли в сундуке. Анна Иоанновна ключиком щелкнула, на сундук села. - Ваше величество, - спросил Лукич, - не рано ли копить стали? - Да не коплю я, - смутилась Анна. - Девки-то мои митавские обтерханы, мехов попросили. Особо Цеге фон Мантейфель да Тротта фон Трейден Фекла... Ну я и хотела одарить девок. А тут красу такую увидела, и жалко отдавать стало. Ты уж напиши, Лукич, на Москву, чтобы еще пяток "огоньков" выслали. А эти я у себя оставлю... Опять скачут гонцы, у всех - пакеты, проткнутые птичьим пером для пущей скорости. В письмах тех просьбы царицы: икры ей, соболей, вина, буженины... *** Едут! Валдайские холмы - звоны бубенчатые. Ух да ух - взлетают сани. Кораблем плывет царский шлафваген, сияя зеркальными стеклами... Кейзерлинг под вечер отстал от поезда. Посмотрел, как растаял над лесом дымок из трубы шлафвагена, велел вознице гнать возок обратно - живо, живо, живо! Бенигна Бирен растолкала задремавшего мужа: - Эрнст, Эрнст, очнитесь же... Кто-то скачет к нам! Проснулся и Лейба. Либман. Кутаясь в шубы, Бирен затих в углу. Торчал лишь большой нос, а глаза были печальны, как у побитой собаки: - Боже, когда кончатся мои муки? Что ждет всех нас? Либман открыл дверцу кареты, выглянул. Из-за редколесья настойчиво и твердо стучали копыта всадника... Вот и он! - Это скачет Кейзерлинг, бояться нечего. А за ним возок... - Уф, - передохнул Бирен. - Какая пытка эта русская дорога! Лейба Либман погладил рысий мех на шубах Бирена: - К чему отчаиваться? Анна любит ваше семейство и не даст в обиду детей ваших. Кто не знает ее нежного сердца? Кейзерлинг уже просунул голову в карету: - Вы неосторожны, друзья. Сказано же вам, чтобы ехать верст на двадцать от поезда. А вы насели уже на хвост Долгорукого, это опасно... - Из возка Кейзерлинг перегрузил к Биренам припасы от стола Анны Иоанновны: соленые языки, ветчину, печения разные. - Нельзя и мне отставать от поезда, - признался он. - Мы все время на подозрении у московских депутатов. А где Карлуша? Анна очень скучает! Сонного Карлушу Бирена, замотанного в куколь, Либман передал Кейзерлингу, тот сунул младенца под шубу, махнул рукой: - Итак, до завтра... Рано утром я опять отстану от поезда и верну вам Карла, сытого и веселого! - Постой, - остановил его Бирен и, разворошив одежды на ребенке, сунул на грудь ему письмо от себя: сугубо личное, любовное, страдальческое - для Анны... Тем временем Василий Лукич ("Дракон мой", - говорила о нем Анна Иоанновна), сидя в шлафвагене на турецких подушках, развлекал императрицу анекдотами, еще смолоду из Версаля вывезенными. Ах, эти дорожные разговоры, сколько их было в жизни дипломата! - Людовикус, ваше величество, будучи в настроении отменном, изволил спрашивать куртизана своего: "Скажи, любезный, что бы ты делал, ежели королем был?" На что ответствовал ему куртизан тако: "Я ничего не делал бы..." - "Как же так? - воскричал Людовикус. - А кто бы управлял страной моею?" На что получил ответ от куртизана: "Законы, ваше величество!" - Вольно же им, - хмурилась Анна Иоанновна. - Нет уж, Лукич, ты дьявольским искушением не промышляй... Бес-то силен в законах, а бог силен в помазанниках своих! - Но законы, мудро составленные, сильнее цесарей. - Да кто тебе сказал чушь такую? - Тпрру... - раздалось с высоких козел, и затихли полозья. - Вот и ям Затверецкий, - сказал Лукич. - Здесь постели и ужин приготовлены. Прошу, ваше величество, откушать и почивать. Вылезли. Пока Лукич с Голицыным разбирал почту, пока ужинали, глядь - уже и полночь набежала. Дистанцию пути на завтра наметили, курьеров на Москву отослали, пора и самим на перины заваливаться. "Глаз да глаз", - думал Лукич и без стука распахнул двери царицыной опочивальни. Анна Иоанновна раскинула руки, загораживая младенца. Распеленутый, лежал на столе Карлушка Бирен и пускал веселые пузыри, суча ножками. - Уйди, Лукич! - закричала Анна, побагровев от злобы. - Ступай прочь от греха... Слышишь приказ мой строгий? - Уйду! Но зачем, ваше величество, Бирена-то за собой тащите? Где он? Или мало его били? Или не вы кондиции подписывали? Анна испуганно замахала руками, расплакалась: - Будет, будет ругаться-то нам... Бирен на Митаве остался. А ты не разлучай меня с дитятей. Сердце-то мое нежное ведаешь ли? Люблю я младенца сего... Люблю, Лукич! Долгорукий в гневе ушел. "Черт с тобой - титькайся". Кейзерлинг вспрыгнул в седло - поскакал. Велел Биренам двигаться, теперь на целых сто верст отставая от поезда. Глава 7 Поезд Анны Иоанновны, словно метеор, стремительно двигался на Москву - бурлящую, ликующую и негодующую. С тех пор как повелась земля Русская, такого еще не бывало - широко распахнулись ворота Кремля: ежели ты рангом бригадира не ниже, входи и неси проект свой об устройстве государственном. За это тебе голову не снесут, батогами не выдерут, языка не вырвут... И пошла писать Русь-матушка: кружками собирались дворяне, палили по ночам свечи. Вихлялись русские мысли, в гражданских делах неопытные. Одни - за самовластье царей, большинство же - против: воли нам, воли! Но зато все дружно плевались в сторону князей Долгоруких и Голицыных, засевших в совете Верховном