было тебе соваться в постель, которая не для тебя нагрета. Корф был человек независимый и отомстил Бирену ужасно. - Ах, вот ты о чем?.. - сказал он. - Но я думал, что где спят двое мужчин, там всегда найдется место и третьему! - Чего ты хочешь? - обозлился Бирен, вскакивая. - Не ты ли, - спросил его Корф, - хвалил меня за ум еще на Митаве? А Блументрост хотя и президент Академии наук, но совсем пропал в селе Измайловском, и кресло его в Академии, считай, не занято... Поверь, я сумею навести порядок в делах научных! - На кресло президента Академии найдутся и умней тебя! - Например, я! - раздался голос от дверей, и вошел Кейзерлинг, все слышавший, учтиво поклонился Бирену... - Да, - подхватил Бирен. - Кейзерлинг не глупее тебя; Корф. - К тому же, - добавил Кейзерлинг, смеясь лукаво, - я не слыву таким безбожником, как ты, негодяй Корф... Корф в бешенстве схватил со стола ключ своего камергерства: - Черт с вами! Но этот ключ послужит мне еще отмычкой, чтобы открыть ворота в чистилище. И тогда все силы ада... - Тише, тише! Ты погубишь себя кощунством. Корф ушел, а Кейзерлинг сообщил Бирену: - Там пришел к Левенвольде один русский... Сумароков! Просит аудиенции. А на руках и на ногах его - следы от кандалов. Пройди же, Эрнст, узнай, что надо ему от нас... Анна Иоанновна встретила Бирена - растерянная. - Подумай! - заговорила. - Сумароков явился за своей долей. Милостями-то своими обошла я его, совсем запамятовав. - Но Сумароков, - напомнил Бирен, - камер-юнкер двора Голштинского... Он в услуженье у "ребенка кильского". - Чертушка! - вырвалось у Анны. - Я видеть не желаю никого из этих людей... Но он же посрамление за меня принял! - В чем дело? Откупитесь, - посоветовал Бирен... Анна Иоанновна открыла шкатулку: плотно-плотно, словно поросятки, лежали там сытенькие мешочки с золотом. - Вот ровно тысяча, отдай ему - на лошадей. Бирен половину золота отсыпал в свой карман. - Лейба, - сказал он Либману, - я не хочу встречаться с этим человеком... Отдай ему - на апельсины. Лейба отсыпал и себе - золотой "поросенок" сильно отощал. - Вот тебе.., на пудру! - сказал он Сумарокову. *** Петр Спиридонович Сумароков те сто рублей ("на пудру") прогулял и пошел в караул на заставу. Ботфортов не сняв, лежал на кровати, смотрел, как клоп из щели выползает. "Ягужинский-то, - размышлял с похмелья, - тоже клоп хороший... О сватовстве и не заикается более. Конешно, ему теперича другого зятя надобно - плетьми не дранного! Человек-то он самобытный, в генерал-прокуроры - вон куды опять залетает..." Вечерело над Москвою, и все реже скрипели шлагбаумы, приезжих в город пропуская. Пришел капрал в мятом картузе, раскурил у камелька трубочку турецкую: - Чего маешься, Спиридоныч? Дело твое дворянское, привольное. Сходил бы до кабачка - проезжих не станет к ночи. - И то дело! - Сумароков скинул ботфорты с кровати, пальцем клопа раздавил и шляпу надел. - Коли кто проедет на Москву, так задержи его до меня: сам в книгу не вписывай... Я скоро! В трактире органные вздохи послушал, винца выкушал, и так стало скушно, хоть беги. Клопа к чему-то вспомнил: "Ну и воиютный же!" И остатками вина руки себе сполоснул... А фартина - не приведи бог: окраинный кабак, позадворный, кого тут только нету! Девы блудные, солдаты да служивые, сошка мелкая, строка приказная. Тяжело хмелел над кружкою Сумароков... По соседству с ним пили да горланили всякое: - Ныне волю немец забрал. А куды нам, православным? - То гвардия, то бояры... Изводу на них нету! - Они, подлые, под немца Русь подвели... Пальцы солдат - в корявинах. Черные от земли и железа. Лица - синие. Порохом жженные, морозами луженные. Усы мокрые, зубы с желтизной. А у подьячего люда - скулы подбитые, пальцы чернильные, волос на затылке ершистый. Иные, кто побогаче, те косы в кожаные кошельки прячут, и трясутся кошельки на загривках... - И тое зло, - кричали пьяницы, - нам не искоренить! Немец, будто угодье из печи дырявой, так и сыплет на Русь, так и шуршит. Нешто мы, русские, в своем дому не хозяева?.. Два молодца свистнули, руками дым табачный развели: - Ты болтаешь словесе мятежные? А ну - пошли... И рвали за руки от стола, пролили пиво. И плакал при всех человек приказный, всеми битый сызмала, в чернильных пятнах. - То правда! - кричал. - А ты одежонку мою не раздирай. То правда, что власть чужая идет... Так отпусти меня - русского! Сумароков шпагу выхватил да по лампе, да по другой... Темно стало в кабаке - свист и Грохот, визжали бабы. И тем сыщикам царицы он шпагою колотье немалое учинил. Бил не до смерти, а так - чтобы проняло: воткнет шпагу и быстро выдернет. - То правда! - кричал, ярясь, тоже. - И ты людишек за правду не рви... А то, побойся, я свистеть стану: живыми не выйдете... Приказного не стало - уплыл до дому, счастливый, что с крючка сорвался. Сумароков на заставу ушел, качаясь и заборы ветхие обтирая. А на заставе - проезжий (записи в книгу ждет). Сам в чине непонятном. Не человек, а - обрубок от человека. Весь шрамами разрисован, такого даже не придумать. Глаз один вытек, левое ухо отсутствует - только дырка. На руках в пальцах большая нехватка. А изо рта дым клубами валит - инвалид этот курит. - Карл Бирен, - себя назвал, а паспорта не показывал: видать, бумаг не имеет... (Человек явно подозрительный!) Сумароков в книгу приезжих заглянул, сказал: - Не самозванец ли ты? Что-то много вас, Биренов, по России тут шляться стало. Вчера вот еще один проехал, по имени Густав из войска ляхов-панцирников... А ты - что за птица? И стал его молотить. Так лупил - аж самому сладко было, И того Бирена (истинного или самозваного) он с заставы выкинул. Инвалид из лужи грязной восстал и пошел куда-то... Петр Спиридонович - со зла! - даже в книгу его не вписал. Но это был и впрямь Бирен - старший брат фаворита царицы. Тот самый, который служил в армии Петра, сдался в плен шведам и долго пропадал в таинственных нетях. Теперь объявился! Долго еще ждал Сумароков беды от до-ношения - от немцев. Но Карл Бирен был скотиною упрощенной жизни. Казарменный выкормыш, он доносов не признавал. И к побоям так приучил себя, что даже не замечал их. И никак не мог понять - почему их замечают другие... - Одним ухом больше, - говорил он, - одним ухом меньше. Какая разница? Важен сам натуралий! Карл Бирен, как и младший брат его Густав, тоже опоздал к раздаче высоких милостей. Они достались им позже - в избытке. *** Остерман ужасно боялся - как бы Ягужинский не стал вновь генерал-прокурором. Бирен же, напротив, возжаждал иметь человека, который бы обломал клыки этому "вестфальскому оборотню". - Это же так просто! - убеждал Либман обер-камергера. - Вы сажаете Ягужинского повыше, они там, наверху, расшибут себе лбы. Не будет ни Остермана, ни Ягужинского, а останетесь в России только вы, изящный господин мой. - Но я вперед не лезу, - отвечал Бирен. - Мне замечательно и в тени престола моей повелительницы. - А мне чудесно за вашей спиной... Я тоже, как и вы, обожаю прохладную тень. Только одни дураки жарятся на солнцепеке! В одну из ночей, майских, душных, долго не мог уснуть Бирен. - Чего маешься, друг мой? - спросила императрица. - Пора.., в Петербург, - сумрачно ответил Бирен. - Эва! - смеялась Анна Иоанновна, ласкаясь к нему. - Да вить комаров там много и дух гнилой... На што тебе? - Не мне, а - вам... Петербург - крепость. Там хорошая тюрьма. Там флот. Там Миних, который не даст нам погибнуть. - Да там и дворца-то для меня нету, - зевнула Анна. - Зато там нет и... Москвы! - вздрогнул Бирен. С этого дня Анна Иоанновна стала поговаривать о переезде. Глава 4 Саранск - городишко дохлый, лежит в песках на отшибе губернии под началом Казани, приписан к провинции пензенской. На берегу желтой Саранки-реки - башни да частоколы гниют, еще от времен смутных (ныне тут выпас свиной). Великое разорение Саранск испытал в приход ватаги Стеньки Разина - с тех пор многое осталось порушенным. Округ города мордва жила - по лесам темным она прилежно у диких пчел бортничала... Воеводствовал на Саранске Исайка Шафиров, к людям он прост бывал, и саранчане за это сами его медом мазали. "А по мне, так и живите! - добродушничал воевода. - Чего с вас взять-то? Чучела вы... А за медок благодарствую!.." В погожий день поехал как-то Исайка Шафиров на пригород Шишкеев одну бабу за блуд пристыдить, да левая пристяжная вдруг засбоила - глядь: подкова напрочь.. - туды-т ее в гвоздь! - Тпрру-у, нелегкая... Эва, кузня рядом, заворачивай. Завернули. А у кузницы знакомца встретил - Ивана Лебедева, что был камерир-фискалом: он по чину в народе лишние деньги сыскивал и в казну отбирал их. А потому как лишних денег в народе никогда не бывало, то рвал их кровно - после него пусто бывало... Тут же у кузни и сын саранского попа был - Кононов (тоже Ванька). Камерира никто не подначивал - сам начал жалобы петь. - Вот, - говорил Лебедев, - фискалов коли за штат задвинут, так что будет? Худо будет... Кто доносы писать станет? - Была бы шея, - мигнул кузнец Шафирову, - а чирей вскочит! Донесут и без тебя, камерир, в лужу не уронят небось. А попович Кононов в крапиве сидел - на солнышке. - На што, - сказал, - простолюдству сыск ваш? В чинах, счетовод, ходишь, а того не знаешь, что в народе бормочут... - А что бормочут-то? - навострился фискал Лебедев. - Да воры вы, татарва поганая! - сказал попович. - Курица ишо не снеслась, а вы уже картуз под хвост ейный пихаете. Яйцо то в казну царскую ловите. Вот, к слову, и присяга опять же... - Берегись, дурни! - ухнул кузнец молотом. - Сначала отечеству сягали, - молол попович, - потом Анне-матке сягать стали... В конце ж всего - кто встал над Русью? - Бирен встал! - ляпнул кузнец грубо. - Молчи, сын поповский, так тебя растак, коли умней тебя люди, и - помалкивают! Шафирова в беседу, словно порося в лужу, так и повело. - В огонь бы все эти присяги! - заговорил воевода открыто. - Прынцесса митавская натаскала на Русь сволочей, никому не ведомых. Теперь бароны немецки, мать-размать, станут шкодить... Кузнец грохнул молотом в железо - брызнула окалина жарко. - Берегись - ожгешься! - снова гаркнул кузнец. - Дойдет дело, - говорил попович, - что и Бирену сягать нас заставят. Жаль, что здесь Саранск, а не Москва... Запалить бы их всех там, будто тараканов, чтоб забегали... Подкову приладив, кузнец потом в сторонке шепнул Шафирову: - Эх, и глуп же ты, воевода! Сколько раз я кричал "берегись", а тебе все нипочем. Ведь его дело - фискальное, доносное! - А мое - праведное, - отвечал Исайка, на козлы взбираясь. - Воевода, воевода... - пожалел его мужик. - Ныне правда-то по канату ходит и милостыню собирает... *** Дни над Казанью тоже стояли погожие, но Волынский сердцем обуглился: жена его помирала, дети сиротами оставались. И врачей на Казани нету - беда, беда, беда! Кубанцу он сознавался: - Зачерствел я.., то верно, Базиль! А вот детишек малых люблю и греюсь возле их душенек чистых... С чего бы так? Ведь, как подумаю, небось и эти гнидами будут? Артемий Петрович голопузых любил, правда. И не только своих - чужаков примечал тоже. Бывало, солдатское дите встретит на улице, рубашку ему задерет от пупка, да - к носу приставит: - Ну, - скажет, - дуй сильнее.., сейчас все зеленухи выбьем! И, нос дитяти опустошив, пойдет грозный губернатор далее... Волга протекала вширь, и сверху (от Нижнего Новгорода) плыли по самотеку плоты. А на плотах тех были сделаны крестовины из бревен, и, продетые крючьями под самые ребра, качались над водой разбойные люди - гулящая вольница. И так месяцами, пока не ударит ледостав, плыли они до самой Астрахани - в Гилянь, в самую-то соль, в самую-то бурю каспийскую... Иные из гулящих еще долго на крючьях жили; насупротив Казани всегда орать начинали, от жажды мучаясь ("...посередь великой воды они той малую толику себе просили..."). Артемий Петрович с утра в Адмиралтейство уехал - на верфи: там сегодня новый гортгоут спускали. Особое суденышко, чтобы на нем за разбоем волжским следить, а кораблик тот - с пушечкой. Канат рубанули, гортгоут плюхнулся в воду, матросы "ура" крикнули. Казанские подьячие вдруг набежали из кустов - и все с ведрами. Давай со слипов сало снимать. А сало то, по которому корабль на воду съехал, всегда - по закону - в матросский котел шло. Флотский народ от обиды такой в драку ринулся. Волынский - туда же (с дубиной). В драке не разобрались, и губернатору здорово нос расквасили... - Да я же за вас! - кричал Волынский, досадуя. - За вас я... - За нас, - воодушевились подьячие с ведрами. - Врешь - за нас! - бились насмерть матросы... И, пока дрались, все сало стекло в землю; Волынский сплюнул. "Ну и дураки!" - сказал и домой поехал... А дома его камерир-фискал Лебедев уже поджидал - с доносом. - Так. - Волынский поношение принял. - А на кого кричишь? - Кричу на воеводу Исайку Шафирова и поповского сына Ивашку Кононова, а в чем они винны, тому изъяснение мною учинено... Волынский бровями поиграл, пальцы в замок выгнул. - А ежели врешь? - спросил. - Тогда как? - Мне завсегда поверят, - не уступал Лебедев. - Потому как человек я фискальный, в доносах тех руку набил себе. Еще при Петре Алексеиче, царствие ему небесное... - Да ведь царствие-то небесное, - намекнул Волынский, - по суседству с адом лежит... Иль не знаешь? Фискал ты бывый, да будет нос сливой! Нешто тебе, человечек, людишек не жалко? - А куды деться? - обомлел Лебедев. - Фискальное дело похерят вскорости. А взамен, сказывают, снова Тайную канцелярию подымать станут... На жисть-то где взять? Может, и меня, по опытности, к делам пытошным определят. Вот оно и славно получится! Волынский подлость фискальную на стол положил: - Посиди, праведник... Да повремени: может, у меня на Саранск дела до воеводства станется, ты и оказию мне сделаешь... И - вышел. Кубанца поймал, в угол его затолкнул. - Наследили мы тут, - шепнул горячо. - Теперь подтереть надобно. Ты, Базиль, и подотри все, когда стемнеет... Чуешь ли? Лебедева губернатор с темнотой от себя отпустил. Вышел камерир-фискал, а за ним - тенью неслышной, поступью дикой - Кубанец покрался. Топор в руках перевернул да обушком сзади - тюк! Вернулся калмык, топор осмотрел - чисто, ни пушинки. - Дело сделано, - сказал Базиль, - а слова не осталось. Тогда Волынский донос взял, сунул бумагу в пламя свечи, извел подлость в прах. И прах тот в окно выкинул - на ветер. - Тело-то? - спросил. - Убрал? Или так оставил? - Собаки его к утру съедят. Или божедомы уберут... *** Божедомы были и на Москве - мужики видом страхолюдные! Днем отсыпались на печках, а чуть свечереет - глядь, они уже выползают. На животе у каждого - передник из дерюжинки. В руке - по крючку железному. Божедомы этим крючком мертвеца с дороги уберут, собаку забьют и шкуру снимут, не мешкая. А коли ты загулял, не успев еще одежонку свою пропить, так они и тебя могут ковырнуть по башке железкой. Винить ли их за это? Не надо: всяк человек чем может, тем и кормится... Таковы-то дела ночные - дела божедомные! А безвестных мертвяков, на Москве собранных, свозили под утро за Яузу в "гошпиталь". Там целый городок выстроен: аптека, бурсы для студиозов, бани, дома для слуг, "приспешные" да изба особая, в которой для Николаев Бидлоо пиво варили... Всех покойников божедомы тащили прямо на столы. - Сорок сороков! - скажут и шлепнут на доски... Это ради "трупоразодрания" (сиречь анатомии). Николае Бидлоо - Быдло - для русской армии хирургов готовил и за каждого выученика по сто рублей с головы получал. Деньги-то какие, подумать страшно, - бешеные... - Сорок сороков! - кувырк и шлеп на доски... В пять утра (еще затемно) вставали русские студиозы, шли в самый смрад, на гноище. Голодные. Нищие. Босые. "О наука! О матка!" Бидлоо недаром Быдлом прозывали: он плетьми отроков стегал, в карцерах их мучал, лицом в разъятые трупы пихал... - О наука! О матка - жесточайшая ты! По сто рублей за каждого получал. А щи ребятам сварят, так он, сволочь поганая, с женою да любовницами придет на кухни и весь жир сверху котла себе в миску сольет. Мол, и так сожрут, а мне, ученому, жиру больше надобно... - Сорок сороков! - закончили свою работу божедомы. И тут все услышали тихое журчание: это текло из-под мертвого тела. Сквозь доски. На пол... Студенты заволновались: - Господин Бидлоо, мертвое тело испускает урину! Тростью помахивая, подошел Николае Бидлоо - прислушался. - В натуре, - растолковал он научно, - нередки подобные казусы. Иной раз мертвое тело изливает из себя не только пошлую урину, но и святые слезы раскаяния в содеянных грехах! Только он это сказал, как вдруг "тело" перевернулось на другой бок. Легло поудобнее. И кулак под щеку себе подсунуло. - О! - воскликнул Бидлоо. - Это тело мне хорошо знакомо. С этим телом однажды я даже пил водкус... Генрих Фик, камералист известный, Коммерц-коллегии вице-президент.., встаньте же! Не встал. Опившегося Фика на телеге вывезли за Яузу - как раз напротив "гошпиталя" раскинулась Немецкая слобода. Был вызван караул и пастор для опознания. "Тело" господина Фика изволило крепко спать. Майор фон Альбрехт, служака аккуратный, велел составить опись вещам, кои при "теле" обнаружатся. Набор мужской галантности был таков: два шарика от биллиарда, надкусанный пряник с изюмом и.., кондиции, о которых теперь (как о бумагах преступных) даже упоминать было нельзя. Анна Иоанновна, узнав об этом, так повелела: - Злодея сего Фика, чтобы ядом конституций не брызгал, сослать подалее. А суда над ним не учинять, яко над человеком иноземным, в Европах известным... Не нужен ли он графу Остерману? - Бедный Генрих! - отвечал Остерман. - Как давно он, огрубев душою, не посещал нашей кирхи... Ну разве можно немцу соваться в русские дела? Нет, - заключил Остерман, - Фик мне не нужен! - А тогда, - распорядилась Анна, - допрос ему сделать. Но без пристрастия... Сие значило - без огня, без плетей, без дыбы. Генрих Фик пробудился и увидел над собой генерала Ушакова. - Для какого злоумышления, - спросил его Андрей Иванович, - ты приберег сии кондиции ужасные? И показывал ли кому? А кому - назови мне того, не запираясь. - Ежели ея величество, - отвечал Фик, - в радости первобытной кондиции те одобрила на Митаве, то и греха не вижу в том, чтобы на Москве их прятать. А показывать их не показывал... - Имел ли ты их в бережении секретном? И покеда в пьянственных заблуждениях пребывал, не читал ли кто у тебя кондиций, а потом, прочитав, не вкладывал ли тебе под кафтан обратно? Генрих Фик кафтан свой прощупал. - Увы, - отвечал, - деньги все сперли... Из чего и следует, что кондициями воры пренебрегли, как вещью бесприбыльной... Еще какие вопросы будут? Генрих Фик, знаток конституций и правлений коллегиальных, был сослан без суда над ним. А майор фон Альбрехт за проворство свое получил от Анны в награду богатое село Котлы <Котлы - родина Ореста Кипренского, ныне колхоз имени Г. Димитрова Кингисеппского района близ Ленинграда.> в Ижорских землях. В этих Котлах были мужики, там были бабы, телята, гуси, много ягод, сметаны и рыбы... Котлы так понравились Альбрехту, что он теперь так и зыркал глазами: не валяются ли где еще кондиции? Но чья-то могучая длань вдруг обрушила его на землю. Это свалил его граф Павел Иванович Ягужинский. - Скнипа! - сказал. - Самобытную душу сгубил ты... В тех самых Котлах тебя, мерзописца, и сварим, как рака! *** Иван Ильич Дмитриев-Мамонов, зять царицы, был противником самодержавия, и Анна Иоанновна об этом знала. Знала, но зятя своего не отшибешь, и коли ехала куда, то правую дверцу кареты доверяла сторожить Ивану Ильичу. Так и сегодня было: тронулись - вереницей, Анна ехала навестить Дикую герцогиню... Слева скакал на пегой кобыле граф Федька Матвеев, справа на тяжелом коне - Дмитриев-Мамонов в седле мчался. Спереди и сзади карету с царицей охраняли кавалергарды в латах... - Пади! Пади! - кричали дворяне-форейторы. И тоненько свиристели в лесах золотистые горлинки. Дмитриев-Мамонов вдруг в седле выпрямился, в стремена ботфортами врос, шляпу свою далеко в кусты отбросил и загоготал: - Ого-го-го-го... Вот так ладно! Носом вперед он полетел через голову коня. Кавалькада остановилась. Густав Левенвольде подал Анне руку и сказал: - Смерть скоропостижна, но.., она загадочна! Анна Иоанновна посмотрела, как лежит на земле зять ее, течет в пыль кровь из носа, а над мертвым телом, шумно вздыхая, стоит конь боевой - под вальтрапом, волочатся поводья в блестках. - Никак, отравили? - вскрикнула Анна. - Безусловно, ваше величество, ибо, садясь в седло, ваш зять был величав и бодр, как всегда... Это - злой умысел! - Небось они и меня не оставят - изведут! - Злодеи эти, - продолжал Левенвольде, - конечно, из прожектеров конституционных, и мстят они пока не вам, а людям, которые близки сердцу вашему по родству... Анна Иоанновна захлопнула дверцы кареты. - Поворачивай - на Москву! День был проведен в смятении, за стенкой выла овдовевшая сестрица Параша, билась над мертвым генералом: - Господи, так и не понесла я.., не понесла! Велели доставить во дворец Тимофея Архиповича. - Поворожи мне, блаженненький, - попросила его Анна. Юродивый глаголы подбирал иносказательно. - Движется, движется, движется, - заскакал он по комнатам, под кровати заглядывая. - Креста-то божьего нет, а все черно... И все не нашенское. Мышку-то белую кличь, Аннушка, кличь... И пришли хлебца юродивому, от коего сама в пятницу укусила! Я твой кус к своему кусу примерю... Ай, обида-то какая: мои зубы на твои не лягут. В колокола погоди звонить, звони в бубны! Ничего не поняла Анна Иоанновна, только еще больше стала бояться. Всего - двора, бояр, мужиков.., всей России! Явился к ней Бирен, целовал колени, а речь странной была: - Отпустите меня, ваше величество. Меня не любят здесь, и беда неминуема! Если не пощадили русского генерала, то... Вот! (Бирен держал в пальцах тонкое, как игла, стекло.) Вот, ваше величество, стекло это выловили сейчас из тарелки нашего маленького Карла! Анне принесли ужин, - но она смахнула его со стола: - Прочь! Не стану есть. Отрава мне чудится... Рейнгольд Левенвольде быстро сообразил, что надо делать. - Прикажите позвать моего брата? - спросил вкрадчиво. - Зови... Быстрый и ловкий, явился Густав Левенвольде. - Нет, не было и не будет двора в Европе, - заговорил, - где бы не береглись от крамол и яда! Но я уже распорядился: отныне пищу вам готовить будет кухмистер фельтен, из образованных гастрономов Германии, и... - Левенвольде пальцами пощелкал (из-под манжеты вдруг веером рассыпалась колода карт). - Говори, - разрешила Анна. - Все говори, что мыслишь. - Пора подумать вам о защите престола своего! Великое государство не может не иметь тайного розыска... Анна Иоанновна побагровела, задышала часто. - Кого? - спросила, на рассыпанные карты глядя. - Кого назначить? Ромодановский-то волею божией помре в тягостях... Левенвольде нагнулся и цепко подобрал карты с полу. С треском он перебрал колоду в пальцах. И сунул за обшлаг обратно. - Мы, - сказал, - ваши старые митавские друзья, никак не согласны мешаться в русские дела. Во главе сыска надобно ставить обязательно русского! И чтобы он был предан вам! И чтобы знал Россию вдоль и поперек! И чтобы вид крови его не устрашил... - Ушаков, - догадалась Анна. - Ушакова не устрашишь. - Вот именно, - просветлел Левенвольде. - Персона эта закалена и в счастии и в бедах. Ушаков ел на золоте, но умеет носить и лапти. Он знает мужика и солдата одинаково хорошо, как и вельмож России... Окажите же ему доверье, как церберу престола! Анна Иоанновна задумалась. Ушаков - ласковый такой, шустрый. Коли фрейлина платок обронит, так он подскочит ловчее камер-юнкера. И спина гнется - хоть куда! Крепенький старичок. Говорят, акафисты поет умилительно. Ко всенощной исправно ходит. А сон его короток бывает, как у монашенки старой... И велела императрица звать Андрея Ивановича до себя; - По матерному благоутробию к своим верноподданным, - сказала она, - защищу народ свой от плевелосея-телей... А ты, генерал, псом моим верным желаешь ли быть? Ушаков так и ляпнулся перед нею - словно лепешка сырая: - Изволь, матушка.., стану. И на людишек издаюсь! - Тайную канцелярию, - нашептала ему Анна, - погодя оснуем по всем строгостям. А пока ты возле меня - бди! И вышел из дверей царских Ушаков в парике громадном, пудрой обсыпанном, и сказал - для сведения всеобщего: - Ныне народ русский стыдлив стал: доносить в подлость себе почитает. А донос - дело государево, и служба за царями не пропадает! Так ведено объявить крепчайше Сенату и Коллегиям, по кораблям и полкам, по кабакам и площадям, чтобы отныне всякой, кто ведает зло потаенное, пусть кричит, не таясь: "Слово и дело"! Глава 5 Митава зашевелилась: слухи из Москвы достигали ушей бюргеров и рыцарей, обнадеживая их ласково. Как всегда, более других волновался фон Кишкель (старший) за сына фон Кишкеля (младшего): - Ого! Мой Ганс недаром восемь лет учился клеить конверты, теперь быть ему в России тайным советником... А вскоре до Митавы дошла весть, что Бирен стал рейхс-графом Священной Римской империи. В дипломе на титул графа Бирен впервые (по оплошности или умышленно) был назван "Бироном", а Бироны - очень знатная во Франции фамилия... - Но это еще не все! - бушевал в ратуше фон дер Ховен. - Император Германии дал Бирену мешки с гульденами, чтобы тот купил для себя замок Вартенберг в землях Силезии. И прислал ему в дар портрет свой, усыпанный бриллиантами... Нам, честным и благородным рыцарям, и не снился тот блеск, что ныне исходит от груди человека низкого, коварного и презренного, как лакей. Эй, паж, я не могу говорить, когда кружка моя пуста... (Тягуче булькая, текло черное пиво.) Знаете ли вы? - вопросил фон дер Ховен. - Еще не знаем, барон! - отвечали доблестные рыцари. - Тогда наберитесь мужества, чтобы знать... Анна Иоанновна подарила Бирену, а за что - вы знаете, надеюсь... - Знаем, знаем! - отвечали рыцари. - ..город Венден <Венден - ныне город Цесис, районный центр Латвийской ССР, прошлом - старинная резиденция Ордена меченосцев.> со всей скотиной, домами и жителями. А это страшно: сегодня - Венден, а завтра - Митаву? Фон Кишкель (старший) пихнул в спину своего сына: - Выступи и скажи, что Речь Посполитая постоит за нас... Ганс фон Кишкель (младший) слабо пискнул: - Речь Посполитая постоит за нас... - Как бы не так! - громыхнул в ответ фон дер Ховен. - Поляки сами не успевают стирать свое изношенное белье. Саксонцы едят их, словно вши, и полякам не до наших желтых штандартов! - Как темно грядущее Курляндии, - раздался голос из глубин ратуши. - И мрачно на дорогах лесных и бурно на путях в море... Так не лучше ли всем нам выбежать с факелами и заранее осветить дорогу сиятельному графу Бирену? - О-о-о, - простонал фон дер Ховен, - я узнаю этот голос... Это голос ландмаршала фон Браккеля, подлеца известного! Я покидаю вертеп, в котором слышится голос ехидны... Прощайте все! Ландмаршал (и подлец) фон Браккель протиснулся вперед. - В самом деле, - захохотал он нагло, - бывают ли анекдоты более забавные? Судите сами: Бирен стал рейхс-графом Римской империи гораздо раньше, нежели дворянином Курляндии. Но это мы сейчас исправим. Эй, паж! Вытяни руки передо мною.., вот так! - Брискорн показал ему свои розовые ладони. - Они чисты у тебя, - присмотрелся Браккель, - но ты вымой их еще раз. Священные матрикулы курляндского рыцарства никогда еще не имели пятен! Под сводами блуждало эхо - там, на высоте, стиснутой камнем, еще блуждал гневный рык ушедшего фон дер Ховена. Дворяне сняли шляпы, когда раскрылся переплет из свиной шкуры. - Да будет воля твоя, - взмолился фон Браккель и вписал имя Бирена в матрикулы рыцарства. - Кто повезет в Москву патент? - спросил потом, перо отбросив. - Я знаю, никто из вас не согласится на бесчестье... Тут нужен подлец! А кто у нас подлец? - Ты подлец, - отвечали ему из зала. - Вот ты и вези... - Благодарю за доверие, - ответил фон Браккель. - Я отвезу патент. Но, клянусь, это был последний день в моей жизни, когда меня назвали подлецом... Устами подлеца глаголила истина: Браккель привез патент имматрикуляции, и Бирен дал ему поцеловать руку. - Ну, раскрывай шкатулку! Интересно, какая жаба выпрыгнет оттуда? Щелкнул ключик: на дне лежал свиток рыцарской грамоты. - Как жаль, что ты не фон дер Ховен! - сказал Бирен, сияя. - Позволь в лице твоем поблагодарить все курляндское дворянство. - И, так сказав, он врезал Браккелю хорошую оплеуху. - А раньше, - спросил, - почему вы этого не сделали?.. Бедняжка, ты ведь ехал сюда за сладким. Ну, встань... (Браккель встал.) Чтобы враги мои подохли на Митаве от зависти, так и быть, ландмаршал: отныне ты - в чине действительного тайного советника... - Я думал, - отвечал фон Браккель, - что вы, граф, способны на большее. Или слухи о вашем всемогуществе несправедливы? - О, подлец! Как ты ловко умеешь набивать себе цену... Бирен прошел в аудиенц-камору, оглядел придворных. Стоял средь них принц Людвиг Гессен-Гомбургский - холуй, что генералом был на службе русской. Бирен подошел к нему и снял с груди его ленту ордена. "Потом верну", - сказал и кавалерию ту передал фон Браккелю. - Нет, - сказал, - слухи обо мне справедливы... Так и передай на Митаве, что отныне Бирен может все. Носи! Только не спутай в пьяном виде эту кавалерию с платком для носа... На московских заставах неустанно скрипели шлагбаумы: ехали немцы. Так и сыпали горохом... Прибыли на Москву и два фон Кишкеля - старший и младший. - Я восемь лет учился клеить конверты. Доложите обо мне Остерману: нужен ему чиновник грамотный или не нужен? Оба фон Кишкеля (отец и сын) попали в Канцелярию конюшенного ведомства, которым стал руководить Карл Густав Левенвольде. *** Жолобов на сторону сплюнул - в уголок: - Ну, господа шляхетство, мой черед вас бить... Каково же ныне вам икается без кондиций? Чего грустите? Ась? Степан Лопухин шлепнул краги на стол. - Не дразни нас, - сказал. - Государыня законная, и самодержавство ее наследное... - Не болтай, - ответил Жолобов. - У тебя вон жена Наташка законная, да под Левенвольде легла. Иван Михайлович Булгаков, секретарь полка Преображенского, стал кручиниться шибко: - Что делать, дворяне? Ныне гнида люба и та в порося растет. Эвон, Альбрехт! Да я в рожу его бил, а теперь он - майор. Мужиками обрастать стал. И то нам обидно в полку славном: за что честь ему? За что немцам раздают мужиков наших? Князь Юрка Долгорукий на двери посматривал: - Вы тише, ребятки! Боюсь я ныне... Моих-то всех уже догрызли. Как бы и мне с фельдмаршалом не пропасть! Князь Михаила Белосельский, что в Измайловском селе хахальничал, тот головою качал, смеялся безмятежно: - Мне пока ништо... Герцогиня Катерина Мекленбургская наш дом жалует. Вчерась мне тышшу рублев дала! "На, говорит, Мишель, или так проешь или скрои себе мундир новый..." Степан Лопухин (тугодумен) сказал себе в оправдание: - Я корень Петров не люблю, ибо Петр свою жену, а мою сестрицу Евдокию Федоровну, замучал. Потому и пошел я за Анной... Булгаков вскочил с лавки, на кошку наступив. - Меня тоже судить нельзя, - оправдывался. - Я от верховных министров через Анну самодержавну спасался! Знатные люди, им что стоит такого секлетаря, как я, слопать? Братья Соковнины (люди уже драные) уклонялись от беседы. - Перемелется, - махали руками. - Мука и будет... Юрка Долгорукий не усидел - испугался речей опасных. - Пойду, - сказал. - Да и в сон клонит... Бог с вами. А в дверях столкнулся с Юсуповым-князем; старый сенатор щетинкой оброс, худ и небрит. - Почто замолкли? - спросил. - Я чиниться не стану... - Предков твоих, мурза мурзаныч, - снова кричал Жолобов бранчливо, - мы на поле Куликовом уже стебали. А сказывай, где же ныне станут немца бить? Туда и пойдем. Без шапок, с рукавицами! - На Москве место лобное всегда сыщется, - отвечал татарин с умом. - То площадь Красная, вот туда и ступай... Ори! Степан Лопухин кошку на колени себе усадил. - Будет собачиться, - сказал. - Эка кисанька.., хорошенька, гладенька! Жолобов был пьян, настырен - его не унять. - Слышь, князь, - снова налип на Юсупова, - на месте лобном, случись только перемена знатная, не только немцам, но и всем нашим головы рубить будем. И всех, кто орал тут за самодержавие, изведем под корень. С тебя и начнем! Такой лес на Руси повалим, что голо-пусто останется... Из узких щелок старика татарина потекли слезы мутные. - Погоди, Алешка, топором махаться, - ответил сенатор. - Что за жисть такая проклятая? Куды ни придешь, везде топором машут. Эвон, Татищев! Знаешь ли? Если б не Анна, верховные ему бы давно голову отрубили... - Это он сам на себя клепает, - вступился Булгаков. - Чтобы милостей у двора загрести поболе. Под топор-то этот он тышши дворов заимел... Одначе немцы его не жалуют! - Верно, не жалуют! Почему бы? Да он их до монетного дела не допущает, хоть кол ему на голове теши. Воровать одному всегда удобнее, нежели в компании... Грохнули двери с разлету, и вскочили все разом. Старые и молодые. Качнулись свечи в шандалах. А в растворе дверей - пьяная - стояла цесаревна Елизавета Петровна, а за нею две головы еще торчали - Жано Лестока и сержанта Шубина, тоже веселы были! - По-за углам прячетесь? - взвизгнула Елизавета, качнувшись от притолоки. - Храбры все стали... Жаль, что не меня на престол посадили. Я бы немецкий навоз поганой лопатой за рубежи выгребла. Еще пожалеете, что не меня... Тут Степан Лопухин (на правах сородича) подскочил. Ладонью грубо рот цесаревне захлопнул. И повалил Елизавету назад - на руки друзей ее. - Везите! - велел. - В слободу Александрову. И по Москве не болтайтесь... Смутно стало. Повернулся к гостям. От страха даже вспотел: - А мы разве что слышали? Нет... Расходись по домам. *** Домой придя, Юсупов ботфорты скинул, босиком прошел к себе. Пол чистый, прохладный - хорошо ногам, как в степи утренней... Вина налил в чашку и, свечу придвинув, долго вилкою ковырял он печатку перстня. Еще фамильного - еще от хана Едигея! Но ковырять сослепу надоело, бросил перстень в вино - и так растворится. Сыновей перед вечной разлукой будить не желал, только дочь покликал. - Сюйда пусть придет, - сказал старик по-татарски... И вошла Сюйда (во крещении княжна Прасковья Григорьевна). Сама она в шальварах, блестел от пота голый живот. Поверх девичьих плеч супервест накинут. На волосах черных - чепец голландский. Тонкая, худая, злющая! А глаза из-под сабель-бровей глядят на отца - вдумчивые, проницательные... - Сыновья мои, - сказал Юсупов, - те - как трава: нагни и лягут. А ты, Сюйда, словно ногайка, - тебя не сломать! - К чему это, отец мой? - спросила княжна по-французски. - А так... - Пальцем, корявым и скрюченным, помешал старик вино в чашке. - Меня, - сказал потом, - глупым татарином князья русские называли. Оно, может, и правда, что глуп старый Абдулка. Но я стар, бит, я заслужен! А сколь угодничать приходилось мне, и был я рад кондициям тем, потому как не надо временщикам дороги давать. А теперь все кончилось... Вождей нет - одни временщики! Но бесчестия мне уже не стерпеть... Ой, как страшно ошибся я в Анне, царице нашей! Бедром вильнув, княжна подтянула шальвары. - А перстено ваш, - спросила, - где? - Вот он.., тут! - ответил отец и, встав, проглотил отраву единым махом, а перстень дочери протянул: - Возьми, Сюйда.., на память неизбытную! Сейчас я поскачу на восход... Вышел из-за стола, пошел прямо на печку: - Ай, кони мои.., стой! - Ударился головой в лиловые изразцы, постоял, лоб студя, и ноги обмякли - рухнул замертво... В опочивальне своей колдовала Сюйда в тишине. Странно и пылко звучали ее заклинания. Кружилась в бесноватом танце, дикая, гибкая, страшная. Потом парсуну Анны Иоанновны ставила перед зеркалами, капал воск... И двоилось, троилось лицо царицы. Алмазным перстнем, тихо воя, резала княжна по стеклу. Зазвенел алмаз, полоснув по глазам, по губам. Старинный тот алмаз, фамильный, юсуповский - еще от Едигея! Грянул на дворе выстрел. Сюйда застрелила медведя, что жил в любимцах у старого генерала. И печень медведя кривым ножом вырезала, долго сушила ее в печке. Еще дольше толкла печень в ступе - в порошок (мелкий и пахучий). А на рассвете тонконогий конь вынес княжну Юсупову за ворота - в спящие улицы Москвы. По кривоулкам процокали копыта. По-татарски раскинув ноги в зеленых струистых шальварах, щекою смуглой к холке коня прильнув, скакала Сюйда (Прасковья, Парашка, Пашка)... Вот и дом Биренов - глухие окна. Между пальцев княжны просеялся в дорожную пыль колдовской порошок. Перед подъездом, перед конюшнями. И рвался конь Сюйды от этого места, дрожал от страха гладкою шкурой, косил на сторону его большой кровяной глаз. - Бысть, бысть, бысть! - гнала его княжна дальше... Вот и дом братьев Левенвольде - полной пригоршней Сюйда швырнула в ворота этого дома свой порошок. - Бысть, бысть.., бысть! Вернулась домой, провела коня в стойло. Поднялась на цыпочки и язык свой всунула коню прямо в ухо. Скатился с языка Сюйды в ухо жеребца крохотный желтый шарик. Это был воск, а в нем - жало змеиное. Конь, всхрапнув, рухнул на землю, выстелил ноги и откинул голову, словно мертвый. - Отдыхай, миляга! - сказала ему Прасковья по-русски; это был старинный способ ногаев: теперь коня никто не возьмет, никто не скрадет, и братья не будут сегодня хвастать в полку красавцем... Утром Анна Иоанновна, узнав о смерти Юсупова, сказала Салтыкову раздумчиво: - Абдулка старый в пьянстве живот свой окончил, Место на Сенате после него упалое. Кого взамен ставить-то будем? Покличь, Семен Андреич, скорохода бойчее: пущай до графа Бирена сбегает, да Остермана звать... Коллегиально и порешим! Бирен не явился на зов. В воротах дома кони уперлись, бились в упряжи, на губах висли клочья пены. Молотя копытами, не шли... Их били, били, били, - нет, не шли! Бирен, ошалев от ужаса, выскочил из кареты: - Бегите к Левенвольдам... Скорее! Но Густав Левенвольде дальше своих ворот не уехал тоже. Шестерка цугом - будто врезалась в землю. Уперлись кони, мотая гривами... Ржали в бешенстве - не шли! Прослышав об этом, Анна укрылась в покои дальние. Забилась в угол. Бормотала молитвы страстные. Потом вспомнила: - Ружья-то! Зарядить фузейки... Никого не пускать! Двери на запор! Гвардию сюды - на защиту особы моей святой... Остерман тоже от дома своего не отъехал. К полудню все немцы, которые были в рангах высоких, застряли дома, как в осаде. Но нашлось одно недреманное око - видели утром Юсупову, доложили Анне, и она схватилась за грудь. - Ой! - сказала. - Да я ж еще с вечера тую мерзавку видела. Во сне она мне являлась. В штанах своих бусурманских, будто гадюка, она через порог ползла, и вот сюды, прямо в титьку, меня жалила... Нагрянули с обыском. Нашли зеркала в надрезах таинств