стойчиво утверждать в мире короля и его королевство! - Ла-ла-ла-ла... Кстати, - вспомнил король, - а эта скотина Людольф Бисмарк, убивший моего исправного налогоплательщика, еще не отравился казенной колбасой в крепости? Выпустите его, и завтра снова едем на сукновальни... Ла-ла-ла-ла! Никто ничего не понимал, но все покорно сопровождали короля на берлинские сукновальни. Вот и громадный чан с клеем. - Теперь вынимайте сукно и просушите. Просушив, тщательно прогладьте и сложите в идеально ровные штуки... Готовые штуки сукна король придирчиво осмотрел. - Теперь их можно продавать в Россию, - распорядился он. - Ваше величество, - удивились коммерц-советники, - русские не купят его, они приобретают сукна у британцев. Наше сукно при носке сразу же сломается по швам, как ржавая жесть на сгибах. - Русские не купят, это их дело. Но граф Бирен заставит купить, это уж наше с ним дело. Все сукно купайте в клею, гладьте и отправляйте в Россию. Лучше всего - в Ревель, где губернатором граф Оттон Дуглас, спекулянт отчаянный! Россия - богатая страна, у нее большая армия, и русским еще много понадобится сукна для солдат... Заросший бородою Бисмарк поджидал короля в Потсдаме. - Здорово, молодчага Бисмарк! - весело сказал ему король. - Ты побрейся и не уходи, пока я перешью пуговицы со старого мундира на новый... Король взял иглу, стал перешивать пуговицы. Выбритый Бисмарк снова предстал перед ним, и король к нему пригляделся: - Видит бог, тебе совсем неплохо жилось в моей крепости. Ты даже поправился, старина! Извини, дружище, но я более не намерен сорить деньгами... Отныне, как это ни печально, я сокращаю тебе жалованье вполовину. Ты здорово отъелся, Бисмарк, на моей тюремной колбасе! Бисмарк, припав на колено, с чувством поцеловал синюю, жилистую руку короля-солдата. - Ступай в Голштинский полк, скотина, - велел ему король... Из полка Бисмарк сбежал. Он понял, что ему никогда не выслужиться снова в полковники. Он голодал... Прибыв на свою мызу "Скатике" (это в Прусской Литве), Бисмарк вызвал управляющего фольварком: - Завтра к рассвету собери с крестьян все, что положено господину богом за два года вперед. Так нужно... Не спорь! Но управляющий стал спорить, а Бисмарк был пьян. Взял палаш и разрубил человеку голову. Труп затолкал под кровать и крепко спал до утра. Утром проснулся, все вспомнил, зажег факел и подпалил свою усадьбу. Полковая лошадь мчала его в Померанию. По дороге к морю Бисмарк совершал убийства и грабежи. Он сводил счеты с прусским королем, не оценившим его храбрости и доблести... Прибыв в Гданск, Бисмарк втерся в дом Курляндского герцога Фердинанда и предложил себя в рыцари. - Ты глуп! - ответил ему Фердинанд. - У меня в Курляндии полно своих рыцарей, от которых я едва спасся бегством в Данциг... Дам совет: если ты убил человека - плыви в Америку, если ты замучен долгами - плыви в Россию... Утром Бисмарк проснулся на корабле, плывущем вдали от берегов. Вылез на палубу, осмотрел серые волны. - Когда будем в Пор-Ройяле? - спросил. - Никогда не будем, - отвечали ему матросы. - Что это значит? - возмутился Бисмарк. - Это значит, что мы плывем в Россию. - Могли бы так и сказать, когда я садился вечером. - Мы именно так и сказали вам, сударь. - Странно! И что же я вам ответил? - Вы ответили, что вам - один черт куда плыть, ибо покойники и долги одинаково висят у вас на шее. Вот теперь и плывите... Путешествие становилось опасным: у короля Пруссии есть сильная рука в Петербурге, и как бы король не предъявил своих прав на Бисмарка! Вспомнив Кюстрин, Бисмарк содрогнулся от страха... Через четыре дня на горизонте обрисовались древние башни. - Какой это город? - спросил Бисмарк. - Ревель! - Я такого не знаю, но все же осчастливлю его посещением... *** Ревельский губернатор граф Оттон Дуглас попал в плен к русским под Полтавой и так полюбился Петру I, что тот направил его губернатором в Финляндию. Дуглас прибыл в Выборг и здесь сразу же, не мешкая, убил русского капитана. Сенат приговорил шведского графа к смертной казни. Но Петр I приговор порвал и велел Дугласу поработать в Летнем саду три недели. Дуглас сидел в саду, среди душистых роз, слушал соловьев, курил трубку и мрачно ругал Россию и русских. "Каторга" кончилась, и вот он снова - генерал-аншеф и губернатор... - Люби, люби, люби! - кричал он, убивая солдат. Когда жертвы стонали, граф Дуглас хохотал. Он убивал русских солдат мучительски - сек до костей, посыпал раны солью и селитрой. Иногда же - порохом! И порох - поджигал! Люди сгорали со спины - до костей. Дуглас называл это - "жечь фейерверки". Когда Бисмарк предстал перед ним, Дуглас скривился: - Пруссак! Дерьмо... Что вы умеете? Отрезать дезертирам носы и уши? Твой король - дерьмо ужасное! Из ножен Бисмарка вылетело, мерцая зловеще, лезвие шпаги: - Защищайся... Я умру за честь Пруссии! - Было бы из-за чего умирать... - ответил Дуглас, и полковой чернильницей так треснул Бисмарка, что тот зашатался. - Моя королева Ульрика стоит десятка твоих королей! Шпага выпала из лапы Бисмарка, и Дуглас наступил на нее ботфортом шведским, кованным полосками уральского железа. - Чего тебе здесь надо? - спросил Дуглас брезгливо. - Чести и.., жалованья! - Не будь самоуверен, грубиян. Выйди и вернись смиренно... Бисмарк так и сделал: вышел прочь и вошел уже смиренно. - Совсем другое дело! - похвалил его Дуглас. - Небось ты хочешь получить от меня патент в службу русскую с чином... - ..полковника! - подсказал Бисмарк. - Рано.., капитан, - ответил Дуглас. - Садись же и пиши, капитан, прошение об отставке с русской службы. Бисмарк обалдел: - Но я еще минуты в службе русской не успел пробыть! - Пиши! - рявкнул Дуглас, и Бисмарк написал, а Дуглас апробовал. - Теперь, в отставке будучи, ты уже подполковник... Поздравляю, прусская нечисть! Но-но, забудь о шпаге. Или я тебя тресну еще не так... А теперь составь прошенье о принятии тебя на службу вновь (Бисмарк покорно исполнил). Пиши вновь просьбу об абшиде, и закончим эту карусель... Мне как раз нужен полковник, закон соблюден, и никто ко мне не смеет придраться... А ты все понял, болотная жаба? - Понял, - отвечал Бисмарк. - Мне эта карусель здорово по душе. Нельзя ли дать еще один круг, чтобы я стал генерал-майором? - Много хочешь. Сначала послужи. Русских совсем нетрудно обскакать в чинах... Ну, ты доволен, сынок? Вскоре Дуглас направил Бисмарка в Петербург. - Сынок, - сказал убийца убийце, - покажись в свете, и пусть твоя морда примелькается в передних... Наглый и самоуверенный, Бисмарк затесался в дом прусского посла, и тот удивленно спросил его: - Вы? На кой черт вы сюда приехали? - Чтобы искать чести, - захохотал Бисмарк. - Вы потеряете здесь и остатки ее. - Но зато обеспечу свое существование. - А способы у вас к тому найдутся? - Еще бы! Способов полно... Моя беззаветная храбрость тоже чего-нибудь да стоит. Может, сразу подскажете мне, барон, кто тут в России самая богатая невеста? - Убирайся прочь, мерзавец! - закричал посол. - Убирайся, пока я не велел лакеям выгнать тебя. - Но-но! - пригрозил ему Бисмарк. - Король теперь далеко, а моя шпага всегда при мне. Не наскочите на ее кончик, барон! *** Городок Ревель (его солдаты Колыванью звали) - городок чинный, немецкий. Не загуляешься допоздна: ворот в нем много, и вечерами улицы все, словно дома, запирают на ключ. Сначала Потап Сурядов караул у блокгауза нес, и брызги моря - соленые - ружье заржавили. За ржу был бит. Потом весь полк в поле выгнали, велели в траве ядра искать, кои от войн прошлых остались. Колывань солдатам нравилась: на Виру пива выпьешь, а на улице Сайкяйк бублик скушаешь Опять же и служба не в тягость: охраняли дворец в садах Кадриорга, Петром I для Катьки строенный. А затем Потапа к мертвому телу приставили. Герцог де Круа лежал при церкви непогребен, ибо на этом свете задолжал людям шибко. И магистры ревельские решили его в наказанье божие земле не предавать. Пусть лежит! Да еще за показ тела грешного с проезжих людей деньги брали, - вот и стоял Потап с ружьем, берег кубышку с медяками должника в русском генеральском мундире... Тихо над Ревелем; только виселица скрипит на площади, а в петле тощий бродяга болтается. "Бродягой, - думал Потап, - несладко быть, солдатом - лучше..." Скоро выдали Потапу сукно на новый мундир. Слатали его в швальне полка Углицкого, и перешил Потап пуговицы - со старого мундира на новый. Красота! В новом мундире зашагал в караул. Застыл на часах. И текло время ленивое - время сторожевое: - Слу-уша-а-ай... Слушал Потап - не крадется ли кто, нет ли от огня опасения, воровских людей тоже стерегся. Наскучив тишиной, вытворял артикулы воинские. Хорошо получалось! "Экзерциция пеша" - суть службы воинской. Мокрый снег таял, стекая с полей шляпы. Ветром расплело косицу, и торчал из нее, словно хвостик мышиный, стальной прутик - ржавенький. А за шкирку - дождичек: кап-кап, кап-кап... Не знал Потап, к батальной жизни готовя себя, что эта ночь под дождем всю судьбу его повернет иначе. Он и не заметил, что сукно мундира нового уже поехало, распадаясь. На следующий день был смотр в полку при господах штаб-офицерах и самом генерал-аншефе Дугласе. Погрешающих в шаге штрафовали жестоко. Потап ногу тянул, а сам был в страхе: мундир на нем по складкам трещал. И от этого жди беды! А вокруг ходили палачи-профосы и глазами зыркали: нет ли непорядка где? После мунстра Потап у капрала иголку взял и залез на чердак, чтобы там, где его никто не видит, зашить мундир. Но под иглой в труху скрошилось суконце прусское, ломалось, словно береста сухая, пуще прежнего. Тогда Потап, сам в страхе, явился пред полком, доложив покорно: - Ладно, берите меня. За мундир мой, за убыток мой... - Долго тянулась потом телега, по песку колесами шарпая. Плыл Потап далеко-далеко, лежа в гнилой соломе на животе. А спиной рваной - к солнышку, которое под весну уже припекать стало. Охал и метался, рвало его под колеса зеленой желчью. В Нарве отлежался на дворе гошпитальном. Поили его пивом с хреном и давали грызть еловые шишки. Чтобы в силу вошел! Лежал все еще на животе, а спине его щекотка была: там черви белые долго ползали. По вечерам, шубу надев, выходил Потап на двор и слушал, как играют канты на ратуше... Так-то умильно! Из госпиталя, малость подлечив, Потапа Сурядова, как бывшего в "винах", отправили на крепостные работы в Кронштадт - состоять при полку Афанасия Бешенцова. Полковник этот был еще молод, лицом сух, нос - гвоздиком. Глянул на Потапа, велел кратенько: - Сымай рубаху и ложись... Завыл Потап в голос и, загодя спину, лег. Служба! Но бить не стали... Бешенцов его душевно пожалел: - Эка тебя, друг ситный! А кто же бесчинствовал над тобою? - Его сиятельство, - всхлипнул Потап, - генерал-аншеф и командир в Ревеле главный.., графы Дугласы! Бешенцов рубаху на спине солдата задернул. - Мила-ай, - сказал певуче, - работы в полку моем каторжные. Будем шанцы новые класть. Трудно!.. Не сбежишь ли? - Куды бежать? Вода округ и места топкие. - Верно, - кивнул Бешенцов и денежку дал. - В трактир сходи да перцовой оглуши себя. Прогреешься изнутри! А из бочки в сенях у меня огурчик вычерпни... Вот и закусь тебе! Встал Потап с лавки и навзрыд заревел от ласки такой: - Господине вы мой утешный.., вот уж.., а?.. И началась служба "винная". Кирпичи на спине таскать остерегался: брал в руки, живот выпятив, штук по сорок - горой! - и пер по мосткам на шанцы. А кругом - отмели в кустах, тоска и ветер, зернь-пески, кресты матросские, косо летит над Кроншлотом чайка... Ох, и жизнь, - страшнее ее не придумаешь! Одна сладость солдатам: полковник хорош. Бешенцов лучше отца родного. На него солдаты, как на икону, крестились. Валуны гранитные катили, будто пушинку, - только бы он улыбнулся... Очень любили его! Здесь Потап и знакомца своего встретил - капрала Каратыгина, который за старостию и причинными болезнями при кухнях полковых обретался. Не узнал солдата старый капрал, показывая трубочкой на закат: - Вишь? Красно все... Видать, быть крови великой! И ушел... В стылой воде, льдины окаянные разводя, бухали солдаты "бабу" - сваи в песок забучивая. Ах да ах! Свело губы. Водка уже не грела. Глотали ее - как водицу. Не хмелея, не радуясь. Только знай себе: ах да ах! И взлетала над морем "баба". Самодельная, в семь пудов. Да никто ее не вешал. Может, она и больше. Потом вылезли, пошабаша. Сели на солнышке. И порты от воды выкручивали. Стали, как это водится у солдат, печали свои высказывать. - Хоть бы государыня к нам приехала, - сказал Сидненкин, человек серьезный, плетьми не раз битый. - На кой хрен ее? - крикнул Пасынков (тоже драный). - Да все в работах бы нам полегчило. Да и маслица в кашу на тот день, в приезд государыни, поболе бы кинули! И тогда Пасынков кирпич взял: - Вот этим бы кирпичом я зашиб ее здеся, как стерву! - Рыск.., рыск, - сказал Стряпчев и плечом дернул... Вечером, амуницию начистив и ремни известкою набелив, солдат Стряпчев явился к полковнику Бешенцову. - Имею за собой, - объявил, - дело государево. О важных речах злодейственных и протчем. А о чем речь, тому все в пунктах на бумаге изъяснение учинено. - Кажи лист, грамотей! - велел Бешенцов и донос тот читал. Потом палаш из ножен вынул, перевернул его плашмя, чтобы не зарубить человека насмерть, и стал доводчика бить. - Берегись.., ожгу! Устав бить, Бешенцов велел Стряпчеву: - Рукою своей же, бестрепетно и тайно, содеянное в подлости изничтожь... И про кирпич и про особу высокую позабудь. Не то лежать тебе на погосте Кроншлотском! Свечу поднес. Стряпчев губу облизнул, сказал: - Рыск! - И доношение сунул в огонь, держал в пламени руку, а в ней корчилось "слово и дело" государево. - Рыск, рыск... А в казарме старенький капрал Каратыгин, собрав вокруг себя молодых солдат, вел с ними мудрую беседу. - Што кирпичом? - говорил. - Рази так деется? Эвон мортирка на шанцах стоит... Коли ена, кровососиха, поплывет мимо, тут в нее и пали! А народу российску мы тады волю вольную с шанца крикнем... Глубокой ночью, в самую темень, полковник Бешенцов разбудил Каратыгина, Пасынкова, Сидненкина и Потапа. - Ныне, - наказывал, - вы хмельное оставьте. Языками не вихляйте на миру. Ухо на стремя. Глаз да глаз... На вас, братцы мои, солдат полка моего Стряпчев худое клепает... Гуртом (все четверо) навалились на спящего Стряпчева. - Порвем, как собаку, - сказали... С того дня Стряпчев запил горькую. И, в кабаке на юру сидя, спиной белой непрестанно дергался. - Рыск, - говорил он. - Рыск - великое дело... А иначе, пойми, мамушка родная моя, как иначе из этого ада выбраться? *** Малолетняя принцесса Елизавета Екатерина Христина Мекленбург-Шверинская проживала при тетке своей, Анне Иоанновне, и уже о многом в судьбе своей догадывалась. Имя ей решено было дать в православии - Анна Леопольдовна, и теперь Феофан Прокопович, готовя ее к выходу из протестантства, наставлял принцессу в догматах веры православной, веры византийской... Вития говорил ей о великом русском боге. О том боге, который везде и всюду. И потому чревобесие опасно, ибо бог все видит. Девочка-принцесса глядела на икону, с которой взирал на нее этот бог - сумрачный и старый, похожий на уличного нищего, и русского бога она не боялась. Мысли девочки порхали далеко: сейчас Левенвольде ускакал в Европу за женихом для нее, и быть ей - быть! - матерью императора всея Руси. Большия и Малыя, и Белыя, и Червонныя, и протчия. От этого девочка в большую силу входила. Покрикивала. И на Феофана Прокоповича не раз пальчиком грозила. - У-у-у, черт старый! - говорила она ему... Худенький подросток, на высоких каблуках - Дрыг-дрыг! - она ходила по дворцам вприпрыжку, и арапы в чалмах двери перед ней растворяли. А двумя пальчиками несла она перед собой золоченый перед дамской робы. И в двери проскакивала бочком - столь пышны были роброны, сухо и жестко гремящие... Фрейлины приседали перед девочкой-принцессой, и она хлестала их по щекам (как тетушка своих статс-дам): "Цволоци.., швин!" Бирен наблюдал, как прыгает по дворцам маленькая принцесса Мекленбургская, и мрачно грыз ногти. Девочка давно занимала его мысли. - Анхен, - снова говорил он императрице, - к чему искать женихов на стороне? Наш сын, граф Петр, вырос... Разве он не мог бы составить счастье твоей племянницы-принцессы? - Опять ты за старое? - Анну трясло. - Рассуди сам: граф Петр наш сын, а девка - моей родной сестры дочь. Нельзя же родственную кровь мешать: это вон у любого коновала спроси, он и то скажет тебе - нельзя... Остерман тоже никак не желал такого афронта: не дай бог, ежели Бирен станет дедушкой русского императора! Тогда ему, Остерману, костей не собрать. И он торопил события, быстро крутились колеса его коляски. Иоганн Эйхлер, чертыхаясь и ненавидя своего повелителя, катил его через анфилады дворцовых комнат. Вот и покои ея высочества - принцессы... Стоп! - Разверни, - велел Остерман, и бывший флейтист развернул перед девочкой хрустящий пергаментный свиток. - Ваше высочество, - сказал Андрей Иванович маленькой принцессе, - вся жизнь моя у ваших ног, и доказательством тому есть мои заботы о вашем счастье. Иоганн Эйхлер, воздев руки, держал перед Анной Леопольдовной свиток генеалогического древа династии Гогенцоллернов. - Ныне же, - усладительно напевал Остерман, - руки вашей и вашего нежного сердца благородно домогается бранденбургский маркграф Карл, а он, как сородич короля Пруссии... Иоганн, к свету! - Так видно? - спросил Эйхлер. Девочка равнодушно взирала на свиток, где в круглых золоченых яблоках, обвитых ветвями славы, покоились, как в могилах, разбойничьи имена предков дома Гогенцоллернов... И вдруг - зевнула. - Красив ли он? - спросила. - А парсуна его где? - Портрет, ваше высочество, уже пишется лучшим живописцем Потсдама и в скором времени прибудет к вам для рассмотрения... Девочка опять зевнула (зевнул, глядя на нее, и Эйхлер). - Вот тогда и решим, - закапризничала принцесса. - А то на што мне эти таблицы? По таблицам ли мне красавчика сыскивать? - Поехали, - сказал Остерман, кланяясь из коляски... Эйхлер остервенело и яростно толкал перед собой колесницу Остермана, через высокие пороги взлетали колеса, металась пыль. - Это выше моих сил! - ругался Эйхлер прямо в темя Остермана. - До каких пор мне вычесывать ваши парики, отворять двери перед гостями и катать вас по комнатам? - Иоганн, я же устроил вашу судьбу. Не вы ли теперь состоите при горных высотах власти? Не мешайте мне своим ворчанием... Воображение вице-канцлера занимали теперь брачные конъюнктуры. Казалось, что вопрос разрешен, но... Вена! Вратислав явился как буря: - Вена не простит вам этого, граф! Сватовство России к Пруссии есть прямая измена двора вашего... Сейчас, пока я говорю вам это, из Вены скачет в Берлин маршал Секендорф, и мы (он там, я здесь) отвоюем право Габсбургов иметь наследника на престоле русском... Какая наглость! Какое низкое предательство! - восклицал посол. - За все, что Вена сделала для вас лично... Как можно быть неблагодарным? - Позвольте, граф, - вступился Остерман, - но ранее я не слышал от вас подобных редукций. Инфант же португальский... - Кому нужен этот инфант! - орал на Остермана посол цесарский. - Что вы уперлись в него, будто не знаете, что Вена кишит женихами... Вот вам Антон Ульрих принц Брауншвейг-Люнебург-Вольфенбюттельский, племянник нашего императора! Чем плох? Красив, смел, изящен, благороден... Есть ли у вас портрет из Потсдама? - Нету еще, - признался Остерман. - Вот видите. А из Вены уже скачет курьер с портретом! - В чем дело, - покорился Остерман. - Ведь не своей же дочери я избираю жениха... Посмотрим вашего принца! Иоганн Эйхлер, бранясь нещадно, опять катил Остермана: - Не лучше ли мне снова играть на флейте?.. Теперь его заставили держать родословное древо Габсбургов. - Опять таблицы, - вздыхала девочка-принцесса... А скоро по Неве, расталкивая ладожские льдины, поднялся корабль, и напротив Летнего сада высадилась на берег вертлявая особа - мадам Адеркас, которой было поручено образовать принцессу в "политесе" и всех тонкостях придворного обращения. Феофан Прокопович уже извелся, стращая Анну Леопольдовну скучным бородатым богом, но девочке больше нравилась Адеркас. По вечерам, веер растворив, мадам Адеркас водила воспитанницу свою на прогулки. Выступала она плавно, а принцесса - дрыг-дрыг! - Мужчины, ваше высочество, - поучала ее воспитательница, - это проклятье рода человеческого, но без них, увы, не обойтись. Они - ужасны и любвеобильны. Впрочем, их можно понять, на нашу слабую породу глядя... Но зато, ваше высочество, какое блаженство испытаете вы, когда мужчина, смелый и благородный, увлечет вас в греховном падении в бездну ослепляющей страсти... - Мадам, вы рассказываете мне о принце Антоне? Адеркас игриво взмахнула веером. - Ну зачем мне говорить вам о принце Антоне? - обиделась наставница юности. - Принц Антон Брауншвейгский станет лишь вашим мужем. А это всегда скучно и неинтересно... Я говорю, ваше высочество, о самом сладком мужчине - о любовнике говорю я вам, и вы меня внимательно слушайте! Поверьте: мне есть что рассказать о мужчинах. Я их знаю... Ого, еще как знаю! И как вести себя с любовником, я сейчас расскажу вам во всех подробностях... Феофан Прокопович со своими молитвами был посрамлен. Кого хочешь переспорил бы он, но с мадам Адеркас ему не тягаться! Глава 12 Ах, что за дни были над Флоренцией! Сочные, золотистые... Карета плавно вкатилась на мост Понте-Веккио, и сразу потухло солнце: из-под арки прохладной щелью врубилась улица Уффици в древние камни. А в конце ее, на ярко-синем мареве итальянского неба, вздыбилась башня Палаццо-Веккио. И так тонко, и так протяжно пел камень... Хорошо! Сытые кони развернули карету. Вот и Лоджия... Дверцы распахнулись - длинная нога в дешевом чулке нащупала под собой горячий камень двора. Потом - трость, и локти острые (в штопках). И вот он сам: князь Михаила Голицын. - Почтенный форестир, - склонился мессер Гижиолли. - Великий дож Флоренции, Джиованни Медичи, готовы дать вам аудиенцию прощальную... Вас ждут, князь Микаэль! Гость был крепок и грубоват. Из коротких рукавов торчали широкопалые руки. На голове - берет священника. Мимо "Персея" Челлини, мимо "Сабинянок", мимо цветников и пушистых львят, забегавших перед человеком, играя, он шел через двор Лоджии, стуча башмаками по раскаленным плитам. И мессер Гижиолли видел, следуя за ним, стоптанные каблуки гостя из Московии. Пять дверей сразу - в которую идти? - В эту? - вскинулась трость Голицына. Но мессер распахнул совсем другую, узкую, и московит, крепко выдохнув запах чесноку, протиснулся в нее широкой грудью. Брызнуло солнцем откуда-то сверху, через узорчатые стекла, и блекло засветились россыпи старинных майолик. Дож.., и князь Голицын поклонился низко и учтиво: - Великий дюк, по случаю отъезда на родину, счастлив буду откланяться вашей светлости... Джиованни Гасто (последний из рода Медичи) даже не поднял глаз. Рано состарившийся дегенерат, он умирал, хилый и мерзкий. Говорил за него мессер Гижиолли, нарочито громко: - Вы не первый из русских, кто бывал во Флоренции, и дож рад выразить вам внимание. Флоренция не забывает, что здесь расцветилась кисть русского художника Ивана Никитина, который стал знаменит в отечестве своем. И, счастие имея писать царя Петра живым, он, по слухам, до нас дошедшим, изобразил его на ложе смерти... Но вы, принц Микаэль, кажется, покинули Сорбонну? - Да, - отвечал Михаила Голицын, - я прошел науки в Сорбонне, в нашем семействе не любят неучености! Медичи зябко пошевелил пальцами в теплых перчатках. - Россия, - продолжал мессер, - дала титул Великого покойному царю Петру. Но Европа предвосхитила Россию, присвоив титул Великого, задолго до Петра, князю Василию Голицыну, который пострадал за пристрастие к царевне Софье... Дож любопытствует: "Кем он приходится вам, принц Микаэль?" - Это мой родной дед, - ответил Михаила Алексеевич. - Вместе с ним я отбывал наказание в странах полуночных, после чего служил матросом на галерах балтийских... Гижиолли склонился к уху Медичи: - Русский принц был гребцом на галерах. Внук Великого Голицына был каторжником, а сейчас он окончил Сорбонну... Неслышно ступая по коврам, вошла черная пантера и, гибко стегая воздух хвостом, подошла к московиту. Широкое скуластое лицо Голицына не дрогнуло. Пантера обнюхала колени князя и легла с ним рядом, доверчивая. Михаил Алексеевич заговорил вновь: - Весьма сожалею о своем отъезде, ибо не все успел осмотреть, не всем еще восхитился... Помнится мне, что именно здесь, во Флоренции, греческая церковь воссоединилась с латинскою! Мессер велел принести древнюю книгу: - Вот протоколы Флорентийского собора, открытого папою священным Евгением Четвертым... Переверните же страницу - вы видите, принц Микаэль? Вот, вот и вот... И так без конца! Среди кованых латинских строк пестрели крючки русских подписей: Исидора - Марка - Авраамия... Голицын наклонился и с чувством поцеловал раскрытую страницу. - Не желаете ли и вы, принц Микаэль, следовать истинной вере?.. Пантера не спеша вылизывала серебристый длинный хвост. - Я давно далек от схизмы, - сознался князь. - И туфлю папы римского уже целовал... Но вступление на русский престол Анны Иоанновны вряд ли поможет делам унии. Ибо царица эта предана ханжеству, и Сорбонне можно опасаться за аббата Жюббе-Лакура, что ныне на Москве пребывает... Книга в руках Гижиолли закрылась громко, словно ударила пушка; дож вдруг очнулся и сказал внятно: - Копию с протоколов собора Флорентийского мы вам доставим. И пусть она пробудит в русских чувство истины. А сейчас, мессер, вручите гостю нашему подарки... Гижиолли перенял от дожа шкатулку, протянул ее Голицыну: - Вам в память о Флоренции: здесь вы найдете запас лекарств на все случаи жизни. Толченый бивень носорога необходим воину, чтобы укрепить сломанную кость. А печень зайца вернет вам в старости печальной сладость общения с женщиной... Примите же в знак того уважения, какое Европа испытывает к вашему гуманному, великому и достойному деду, пострадавшему от зависти тирана! Голицын поклонился. Пантера пружинисто вскочила и проводила его через весь двор до самых ворот... В лицо опять брызнуло солнце! *** Вместе с дворовым человеком своим князь Голицын, путешествуя, наблюдал многие забавы республиканские. Видел, как девицы венецианские в масках карнавальных без стыда грешили. Бывал в операх, кои в первом часу ночи начинались, а кончали петь на рассвете. Наблюдал, как собаками меделянскими травили быков себе на забаву. А еще глазел из окошка, как господа сенаторы весело играли в кожаный мяч, воздухом надутый. Для того у них были в руках сетки, вроде решета. И теми сетками они по мячу били. Казалось, что жизнь людей этих - сплошь красочный, безмятежный праздник. После чего слуге Флегонту говорил князь Михаила: - Ты смотри, Флегонт, как люди живут! Ни в чем один другого не зазирают, и ни от кого страху никто не терпит. Всяк делает по своей воле, и живут оттого в покое, без обид горьких. И тягостей податных не имеют, как в России у нас! Мнится мне: кабы церковь нашу варварскую сочетать с римскою - то и у нас на Руси таково же ласково бы стало... На что отвечал ему Флегонт - сумрачно: - Охти, барин! Хотя бы годок так пожить... Последний визит перед отъездом на родину. Томазо Реди, секретарь Академии искусств изящных, встретил Голицына приветливо. - Ах, Россия! - сказал он. - Зачем я устрашился тогда бурных морей и снегов русских? Ваш царь Петр не однажды звал меня, чтобы я кистью своей украсил Академию художеств на берегах Невы! - Такой Академии у нас нету, - отвечал Голицын. - Разве? - удивился Реди. - Но я сам читал проект этой Академии, сочиненный русским ученым Авраамовым... Навестите, князь, - трогательно попросил старый художник, - учеников моих в Москве: Ивана и Романа Никитиных-братьев! Я изнемог от жизни, и плохо помню их юные лица... Увы, как мало мы наслышаны о России, и только беглецы с галер турецких иногда являются у нас - дики, торопливы, спешащи на родину, которой они не забыли, к веслам прикованны... В локанде, куда вернулся Голицын, его ждал ужин на столе, уже простывший. Две тонкие свечи оплывали воском - на серебро посуды, на лист бумаги, исписанный коряво ("Добросердечный господине!" - так начиналось это письмо). - Флегонт, - позвал Михаила Алексеевич. - Где ты? Никто не отозвался, и Голицын прочитал письмо: "Добросердечный господине, изведал я от вас грамоты понимание и деликатность души вашей. За то остаюсь, раб ваш нижайший Флегонт, что урожден был родителями в селе Сыромятни провинции Суздальской. А ныне, как вы на Москву отбыть изволите, то капросы и картуши разные уложил я в порядке. Прошу сердца не иметь на меня, что оставляю вас навеки. Аминь! И господине вы добрый, а город здесь свободный, и мастерство какое получу, и девку флоренскую для брачного согласия уже на дворе амбасадора высмотрел. И тако, господине мой, простите раба Флегонта, а родителев моих престарелых, что на вашем дворе московском живут, прошу не обижать за мое оставление вашей высокородной особы". Не верилось, - и Голицын снова воззвал во тьму локанды: - Флегонт! Чудило гороховое, да явись же ты... Но вместо раба, бежавшего лукаво, явились на пороге комнат, словно духи, две тени в черном. Голицын поднял свечу, вглядываясь в потемки, и талый воск струился по руке, капал на черные кружева его камзола. - Кто вы.., сударыни? - спросил Голицын. Перед ним - две женщины: старуха гречанка, и еще одна тень, тоненькая, вся до бровей закутанная. Не угадать - какова, лишь дыхание колыхало над губами тонкую косынку. Старуха вдруг выступила вперед из мрака - с улыбкой жуткой. - Русский форестир знатен и богат... О нет, - сказала она, - к чему спорить? Все русские щедры и не знают счет золоту... Я привела вам для радости девственницу, какой цены нет. Всего за десять цехинов... - Нет! - отказался Голицын. - Я дважды вдов, у меня на Москве внуки, и то недостойно мне тайным блудом грешить. И цехинов лишних у меня не имеется! Старуха оглядела стол и серебро на нем: - Пусть красавица украсит ваш ужин... И вдруг - из-под косынки - голос, слабый: - Оставьте меня, сударь, у себя. Иначе я проведу ночь в казармах, где грубые супрокомито с галер Венеции... Сжальтесь! Голицын вдруг подумал о флегонте: "Куда бежал? Республика - то верно, но рабство и здесь ужасно... О боже, боже!" - Возьми, - сказал старухе, раскрывая кошелек. Дуэнья удалилась, и тогда из-под косынки снова вздохнула чья-то затравленная душа: - Меня вы можете звать Бьянкой. Я так вам благодарна, добрый форестир... Спасибо, что избавили от грубости людской! Михаил Алексеевич стал хмур. Пересчитал деньги - мало (едва до России доехать). И верный Флегонт бежал из рабства русского в рабство чужое. Его было жалко, а теперь вот... "Расход, - подумал князь, - нечаянный мне выпал... Да и на што мне это?" Он отцепил кружева от камзола, чтобы не запачкать их. Раскинув локти по столу, Голицын наклонил кувшин, вино разливая: - Ночи холодные, а здесь не Россия - печей топить не принято. Вот вам вино, согрейтесь... И вот - рыба! Я не богат, как решила обо мне ваша дуэнья, и ужин мой скромен... Бьянка упала перед ним на колени, прорвалось первое рыдание: - Возьмите меня с собой, форестир! Я одинока здесь. Не сегодня, так завтра меня продадут в Алжир пиратский... Я изнемогла от грехов людских, а мне всего шестнадцать лет... О нет, - пылко убеждала она, - не думайте обо мне дурно. Я не хочу быть русской княгиней. Я согласна быть вашей рабыней... - Да русский раб - не флорентийский раб! - сказал Михаила Алексеевич и отвел от лица ее косынку: плакали глаза синие-синие, а волосы до того были рыжи, что казались красными при отблеске свечей; и мелкие веснушки на носу точеном... Стало жаль такой красоты! - Встаньте же, сударыня, - сказал Голицын, - не могу я губить души вашей. И нам, князьям, тяжко на Руси, каково же вам станется? - Согласна я, - отвечала Бьянка. - На все согласна: стирать белье и мыть посуду. Но только увезите меня отсюда... Князь Голицын был силен (смолоду матрос да в кузницах немало поработал); нагнулся он и, подняв Бьянку, посадил ее рядом: - Дитя мое.., спасибо вам! За то, что поверили мне. - Вы не обидите меня.., я знаю. - Конечно, нет. Грешно обижать сирых и слабых. Но как же я возьму вас с собою? Россия - веры греческой, вы - веры католической. Как совместить сие - не ведаю. И оттого смущаюсь... Бьянка подняла бокал с вином. Пила с закрытыми глазами, а из-под ресниц ее срывались слезы: одна.., другая.., третья... - Вы попросили меня выпить, и вот бокал пуст! Князь Микаэль, я уже начала служение вам... Преданно и верно! Михаила Алексеевич спустился во двор локанды. У сонной прислуги разменял цехины на мелкие павлы, чтобы удобнее было в дороге, велел зажечь факелы и донести багаж до пристани... Рассвет открыл долину Арно; мутная и коричневая, река текла средь виноградников и древних башен. Доплыли до Пизы, откуда каналами прибыли в Ливорно. Италия скоро выпустила за свои рубежи двух странных людей - русского князя, целовавшего туфлю папы, и его слугу... Арсения Квартано! В Женеве Голицын и Квартано уже спали на одной постели. Слуга и господин. Валялось на полу разбросанное белье, но женских юбок не было. Бьянка ехала в Россию под видом мужчины. Со шпагой на боку, как "свободный гражданин Флорентийской республики". Так вернулся Голицын в Россию, где его ждал "Ледяной дом", а в этом доме - свадьба с грязной калмычкой Бужениновой. *** Аббат Жюббе-Лакур нюхал воздух московский... Дурно пахло! Тревогой. Сыском. Разоблачением. Герцог де Лириа покинул Россию, и теперь дипломатический пас аббату никто не подписывал. Кто же теперь аббат Жюббе? Лишь воспитатель детей прекрасной Ирины "Долгорукой, на род которых выпали гонения великие. Жюббе чувствовал себя на Москве, как голый человек среди людей одетых. И укрыться нечем! Защитников не стало: князь Василий Лукич - на Соловках, а Кантемир - в Лондоне... "Итак, все кончено. Но, проживи Петр Второй еще немного, и дети церкви восточной имели бы своим ключарем папу римского!" Легкий шорох за спиной - Жюббе обернулся: перед ним стояла стройная княгиня Ирина, красавица уже в летах. - Фратр, - прошептала она, - хотите вина? Жюббе тронул женщину за локоть, привлек ее к себе. Упругая грудь выскочила из-под лифа, и княгиня прикрыла ее ладонью, блеснувшей перстнями. Узкими жадными глазами аббат смотрел, как женщина оправляет лиф платья... - Рим, - произнес потом он тихо, - не оставит заблудших овец человеческого стада. Мы еще вернемся на Москву... - Значит, - спросила княгиня Ирина, - вы уезжаете? - Будем считать, что меня изгоняют. - А я? Мужа моего сослали, - сказала женщина спокойно (без жалости к мужу). - Долгорукие страдают. Меня спасло, что я урождена княжной Голицыной. Но скоро примутся и за мою фамилию. - В опасности вам следует отречься от веры истинной... - Как? Мне, матери детей уже взрослых, раздеться в церкви при народе и снова лезть в купель? У меня язык не повернется, чтоб выговорить клятву отречения. - Он повернется.., по-латыни, - спокойно произнес Жюббе. - Чтобы никто не понял? - Да. А отреченье вы дадите не от веры католической, а лишь от веры.., лютеранской. Римский папа будет помнить, что дочь его живет среди схизматов... - Кто-то подъехал к дому нашему, - прислушалась Ирина. - Меня здесь нет, - сказал Жюббе, вставая. - Не уходите. На этот раз вам нечего бояться: это мой сородич - князь Микаэль Голицын... Жюббе, успокоенный, снова опустился в кресла: - Оставьте нас одних, - посоветовал он женщине. Шаги - словно удары. Взвизгнула дверь, и вот он - Голицын. - Аве Мария, - сказал Михаила Алексеевич. - Аме-е-ен, - пропел Жюббе, знак тайный сделав, как брат брату во Христе: двумя пальцами, едва заметный. Голицын знака того от аббата не принял и плотно сел. - У меня, - сказал напряженно, - до вас личное дело. - Дел не приму. Но слова ваши выслушаю. - Проездом через Краков я венчан был по обряду истинной веры с гражданкой Флорентийской республики... Вы слышите? - Да, слышу. Но я лишь труп, который начальство поворачивает в гробу господнем, как ему угодно. Я слышу, но.., не слышу! - Фратр! - с укоризной произнес Голицын. - Я не прошу вас о спасении моем. Но молодую женщину, впавшую в невольное рабство, благодаря любви ко мне, вы должны спасти. Не забывайте, что времена могут перемениться: я еще пригожусь истинной церкви. - Я могу сделать для вашей жены лишь одно: упрятать ее в доме Гваскони, где, надеюсь, ее не посмеют тронуть... Голицын шагнул к дверям, и вывел из сеней стройного рыжеволосого юношу со шпагой на боку. - Бьянка, - сказал, - из рабства флорентийского ты перешла в рабство русское... Прости! Вот этот отец отвезет тебя в убежище. Иногда мы будем видеться с тобою. Но тайн о... Грустно пожилому Михаиле Голицыну возвращаться домой в одиночество свое. Двух жен уже потерял, счастья с ними не повидав. Теперь дочь его Елена, пока он в нетях зарубежных пребывал, нашла себе дурака в мужья - графа Алешку Апраксина. Пьет зять, дурачится и дворню обижает. Трудная жизнь у Михаилы Алексеевича: лишь к сорока годам из службы вырвался, учиться поехал... А зачем учился? К чему знания приложить? - Алешка! - кричал князь на зятя своего. - Перестань юродствовать, все едино тебе Балакирева не перешутить. - Ай, переплюну? - спросил граф Апраксин. - Шутам ныне хорошо живется при дворе. Будто генералы жалованье имеют... В один из дней Голицын велел везти себя на Тверскую в дом, что в приходе церкви Ильи-пророка. Долго стучал он башмаком в ворота. Заливались внутри усадьбы собаки. - Откройте же, люди! Я человек, худа не ищущий... В щелку глядел чей-то глаз - опасливый. Открыл офицер. - Живописные мастеры, Никитины-братья, Иван да Роман по отцу Ивановы, - спросил Голицын, - здесь ли проживают? Имею до них слова приветные от маэстро Томазо Реди из Флоренции? - Позвольте записать, - сказал офицер, книгу доставая. - Ведено всех, кто нужду в Никитиных иметь станет, записывать по форме. Потому как Никитины взяты намедни... - Куды взяты-то? - В застенок пытошный. По делу государеву... Записали фискально: и Голицына (майора) и Томазо Реди (маэстро). Вспомнилось тут ярчайшее солнце над -Флоренцией... Голову низко пригнув, плечи сбычив, Голицын шагал к лошадям. "Надежда России.., надежда искусства российского, - размышлял князь. - Разве можно палитры их в огонь пытошный бросать? О Русь, Русь, Русь.., до чего же печальна ты!" *** Но палитры живописцев уже сгорели в огне. Их бросил в пламя просвещенный деспот - Феофан Прокопович. Глава 13 Князь Санька Меншиков гнал лошадей на Москву, вожжи распустив, во весь опор - лошади кормлены на овсе с пивом, чтобы ехали скорее, вполпьяна! Уж