отвоевали ретрашементы Винтершанца и Шидлиц; пробились штыками на контрэскарпы Гданска и сели прочно меж ворот Гагельсбергских... Миних, стоя в клубах дыма, бахвалился удачами: - Генерал Ласси, вы поняли - как надо воевать? - Эдак-то и я умею, коли крови людской не жалеть. - Кровь - не деньги, ее жалеть не надобно... Полуголые солдаты копали люнеты. Противным слизнем сошлепывалась с лопат земля - сочная, червивая. Петербург торопил Миниха, возбуждая в нем ревность к славе. Ночью Волынский выглотал полную чашку вудки, куснул хлебца, с бранью выдернул шпагу долой: - Пошли! Раненых подбирать, а мертвых не надо... И повел колонну на штурм форта Шотланд, где мясо, вино, порох, ядра... Босые люди в разодранных мундирах, крича и падая, бежали за ним. Артемий Петрович шагал широко, взмахивая тонким клинком, и две пули тупо расплющились об его стальной панцирь. - Езус Мария! - кричали поляки. - За убиты естем! - Святый Микола, не выдавай нас! - горланили русские... В схватках на люнетах трещали багинеты солдат. Волынский дрался на сыпучем эскарпе, пока в руке не остался один эфес. В смерть свою он не верил и не боялся ее. "Умру, но токмо не теперь!" - думалось ему в битве, и после боя долго и брезгливо чистился... С воем, источая гул в поднебесье, волоча за собой хвосты огня, словно кометы, плыли на город русские ядра. В эти дни Артемий Петрович сочинял письма противу Миниха, сообщал в столицу о реках крови, об отчаянном изнурении солдат... Однажды среди ночи его разбудили - вызывал Миних. - Зложелательство ваше, - сказал фельдмаршал, - выше меры сил моих. Доколе терпение мое испытывать клеветой станете? Волынский разругался с Минихом и пошел к врачам полковым, прося "диплома" о болезни причинной. "Диплом" врачи ему выдали: "Имеет болезнь авъфекъцию ипохондрика, и понеже в оной болезни многие приключаются сипътоми в воздыхании, временем имеет респуряцию несвободною, и хотя в пище имеет охоту, однакож, по принятии оной пищи, в животе слышит немалую тягость и ворчание..." С таким "дипломом" - ложись и помирай. Волынский был здоров как бык. А эти болваны написали такое, что и правда заболел. - У меня, - жаловался повсюду, - респуряция несвободна. Что такое респуряция - убей бог! - не ведаю. Но и сам чувствую, что несвободным часто бываю... Оттого и лечиться ехать надобно! Миних его отпустил, и Волынский укатил в Петербург, навстречу новым взлетам карьерным. А фельдмаршал, озлобленный изветами и попреками царицы, стал готовить войска к часу смертному, - теперь перед ними возвышался знаменитый форт Гагельсберг. 28 апреля 1734 года (ровно в полночь) "со всевозможным мужеством" русские солдаты тремя колоннами свалились в глубокий ров. Нахрапом взяли польскую батарею из семи пушек. Ура! Они уже на валу... И тут их накрыло огнем. Мужество осаждающих разбилось о мужество осажденных. Русские с вала не ушли. Мертвые, осыпая груды песка, съезжали в глубокий ров. Живые падали на мертвых. Мертвецы закрывали живых. Миних повернулся к своему штабу: - Господа офицеры, вас учить не надо. Вперед! Все офицеры штаба, как один, пали на валу замертво. Прошел час. Теперь войска было не стронуть: ни вперед, ни назад. Второй час! Ров уже доверху наполнился телами. Третий час... Медленно розовел восток - со стороны России. - Теперь, - сказал Ласси, - пойду вперед я! Не ради славы, а ради спасения тех, кто еще жив... Ласси солдаты уважали, и генерал знал, что его послушаются. Не сгибаясь под пулями (в руке опущенной - шпага), Ласси уходил по холмам - маленький и беззащитный, ветер Балтики сорвал с головы парик, трепал седые волосы генерала... Храбрецам везет: Ласси сумел дойти до вала живым. - Робяты! - сказал он просто. - Выбора нам не стало. Пришел час стыдный, но зато нужный - необходимо назад повернуть! Рога протрубили отход печальный, ретираду постыдную. Две тысячи человек остались во рву; живые там еще ползали среди мертвых. А над ними, глухо и слепо, стояли стены Гагельсберга! Беда не приходит одна: под утро с моря подошла французская эскадра... - Бог не с нами! - сказал Миних и отказался от завтрака. Французы сбросили с кораблей десант. Мушкетеры сошли на топкий берег, под их ботфортами колыхались болотные кочки. Предместья штранда Вейксельмюнде были заранее выжжены - прах и пепел. Крепость была хорошо видна французам, но до нее надо было еще дойти. Бригадир Лаперуз решил, что это ни к чему. Французы сели обратно на свои корабли, с миром отплыли в Копенгаген... - С нами бог! - ободрился Миних, плотно пообедав. - Жаль, что они шли при звуках моего великого имени... Очень жаль! Сибирь нуждается в даровых руках для извлечения руд драгоценных... *** Людовик Ипполит де Бреан граф Плело - поэт, солдат, ловец птиц, ныне посол французский в Копенгагене. Он счастлив оттого, что он француз; в развратный век он сохранил любовь к жене, в идиллиях воспев свою к ней страсть... Над башнями древнего Копенгагена всходило солнце, юная жена еще дремала в тени алькова, когда Плело растворил окна. Прекрасно море, плещущее у замка Эльсинор! Но.., что это такое? Заходят в гавань корабли - шестнадцать кораблей под флагами с бурбонскими лилиями. Этого не может быть! Граф Плело встретился с бригадиром Ламот де Лаперузом: - Если Гданск не взят, то как посмели вы вернуться? - Болота там, все выжжено на взморье... Не пройти. - Флаг Франции, - отвечал Плело, - впервые за всю историю мира показался в морях Европы северной... Зачем? Чтобы, насмешив русских, тут же бежать в страхе обратно? Ни слова больше, бригадир. Сейчас же поднимайте якоря - плывем обратно мы, под Гданск! Нарочного послал в посольство с запискою к жене, она ответила ему тоже запиской: "Я обожаю вас, любимый мой, и буду обожать всегда". Вот прекрасные слова прекрасной женщины!.. Королю он отправил эстафет. "Стыд и позор, - писал Плело в Версаль, - могут быть стерты победой или кровью. Победить или умереть!" Корабли уже выбирали якоря... В погожий майский день, под солнцем ослепляющим, когда цвели на берегу ромашки, эскадра Франции опять вошла в устье Вислы, и три полка - Блезуа, Ламарш и Перигор - вновь ступили на выжженную землю штранда Вейксельмюнде. Плело обнажил шпагу поэта и дипломата. Розовый кафтан в сиреневых кружевах раздуло ветром... Взбежав на холм, поросший вереском, взывал он к совести французов: - Честь! Доблесть! Слава! Бессмертие! Король! Франция! Полки тронулись. Туфли графа Плело, сверкая бриллиантами, месили грязь болот приморских. За ним шагали, тяжко и решительно, три тысячи королевских мушкетеров. Звенели панцири, сверкала сталь и бронза боевая. Гремели рукавицы жесткие, пузырями топорщились красные штаны. За ними сочно и неистово гремел прибой... Корабли эскадры жгли на марсах сигнальные огни, призывая жителей Гданска выступить из фортов. Воздев рога, трубили трубачи. Они бодрили души слабых и насыщали смелых жаждой подвигов. Уже видны за лесом ретрашементы русские, но.., тишина. Какая тишина царит над миром! Как он чудесен, этот мир воздушный, и запах с моря перемешан с запахом цветов весенних. И первая пчела, летя за медом, жужжит над головой, счастлива трудолюбием своим. Тра-та-та-та! - стучат барабаны. Ву-у.., ву-у - нехорошо завывают горны. Идут мушкетеры, хваленые мушкетеры, которым сам черт не страшен. А впереди - изящный, словно мальчик, граф Плело - поэт, и птиц ловец, и счастья баловень привычный. Ретрашементы рядом.., в сорока шагах. Какая тишина!.. - Выходим к первой линии, - подсказал Лаперуз. Грянул залп, насыщенный пулями. Вперед, мушкетеры! Истекая кровью, во вдохновенье боя, граф Плело провел войска через первую линию. Осталась - вторая, и он воскликнул страстно: - О славный Блезуа! О доблестный Ламарш! И ты, полк Перигорский, знамена которого прославлены храбростью... Умрем за короля! Три раза бежали французы от русских, и граф Плело трижды возвращал их в атаку. Потом шагнул в завесу дыма едкого и растворился в нем - так, будто никогда и не было его на свете. Французы в ужасе бежали снова к штранду, где качались паруса их кораблей. На песчаных пляжах Вейксельмюнде, окруженные топкими болотами, они провели ночь, пока птицы не разбудили их... Рассвет вставал над морем - свеж и розов. Со стороны русской вдруг забубнили барабаны, потом заплакали русские флейты и гобои полков армейских. К морю спускалась мрачная процессия. Русские солдаты, головы опустив, под музыку войны, терзающую души, несли тяжелый гроб, наскоро сколоченный за ночь... Французы не стреляли, завороженные. А русские шагали мерно, придавленные гробом, который плавно качался на их плечах. Впереди - офицер с обнаженным эспантоном, клинок обвит был лентой черной, и черный флер печально реял над шляпой офицера. Дойдя до лагеря французов, солдаты русские гроб опустили бережно на землю. А офицер сказал: - Смелые французы! Мы, русские, восхищены мужеством вашим... Вы отлично сражались вчера, и сегодня примите выраженье восторга нашего перед лицом противника в бою достойного! В гробу, осыпанный весенними ромашками, покоился Плело. ("Я обожаю вас, любимый мой, и буду обожать всегда...") *** Что же он натворил, этот поэт? По его вине произошло событие историческое: впервые французы встретились с русскими на поле чести бранной, чести национальной. Мужество графа Плело было мужеством не солдата, а поэта. Как он писал стихи - с наскока и по случаю, так и в войну вошел - наскоком и случайно. Их было как бы два графа Плело: один увлекал за собой мушкетеров короля, а другой шагал с ним рядом, восхищенный собственным мужеством. Порыв отчаяния и гордости - порыв поэта, но не солдата. Шестнадцать ран на теле - как венок сонетов на могилу. Венок из славянских ромашек на груди его, и слава воина, которой суждено пережить славу поэтическую... Прощайте, Плело! Европа очень долго говорила о нем. Говорила и Анна Иоанновна. Велела она портрет его сыскать и у себя в спальне повесила. Теперь, когда она грешила с Биреном, то смотрели на нее две парсуны из углов разных. Тимофей Архипыч - юродивый из села Измайловского, бородой заросший, весь в веригах ("Дин-дон, дин-дон, царь Иван Василич!"). А из другого угла спальни взирал, возвышенный и тонкий, поэт и баловень Версаля - граф де Бреан Плело... Осада Гданска продолжалась. А пока русские солдаты умирали за престол польский для Августа III, он весело кутил на лейпцигской ярмарке. Сейчас он занимался тем, что скупал на ярмарке ненужные ему безделушки. И ни о чем больше не думал. Только время от времени король спрашивал: - Брюль, а есть ли у меня деньги? - Полно! - отвечал Брюль, ставший его любимцем... Глава 7 Тобольск, - веселья полны домы! Да и как не веселиться, особливо девкам, - понаехали разные, холостые да красивые, офицеры да люди ученые, начались танцы и поцелуи, в любви признания и свадьбы скоропалительные. Всю зиму Тобольск плясал и упивался вином, над крышами трубы так и пышут - пирогами пахнет, рыбой там, вязигою или еще чем-то.., не разнюхаешь сразу! Великая Северная экспедиция зимовала в Тобольске, чтобы, подтянув обозы, по весне пуститься далее - в тяжкий путь. Одних ждут неведомые лукоморья стран Полуночных, другие поедут на острова японские, о которых Европа мало слышала, ибо японские люди наездчиков не жалуют; Витус Беринг пойдет искать таинственную землю Хуана да Гама... А где Америка с Россией смыкается? И нет ли до нее пути санного? Чтобы не кораблем плыть, а прямо на лошадке ехать... Обо всем этом часто говорили по вечерам офицеры, за столами сидя, вино разливая, рыбу мороженую ножами стругая и стружками жирными вино то закусывая. Были они ребята отчаянные, им все нипочем. Да и службе рады - все не Кронштадт тебе, где сиди на приколе в гаванях. Там волком извоешься, капусту казенную хряпая! А тут - простор, рай, палачей нету, сыщиков сами в проруби утопим, а доводчику всегда кнут первый... Простор, простор, простор! Над всей Сибирью края гибельные - это верно, но зато какие молодые, какие хорошие эти ребята... Карты России - им памятник первый и нетленный! А лейтенант Митенька Овцын начальником стал. На берегу Иртыша стоял, носом к воде повернут, новенький дуббель-шлюп "Тобол"; вот на нем и плыть Митеньке вниз - на север, за Березов, за Обдорск, дабы вызнать: а что там? Об этом часто беседовал Овцын с хозяином дома, у которого поселился зимне. Никита Выходцев был старожилом тобольским, сибиряк коренной, мужчина уже в летах, с бородой, никогда не стриженной. Удивительные дела на Руси творятся! Живет человек в глуши, учителей не имея, книг не ведая, а ухищрением, ровно дьявольским, сумел геодезию самоукой постичь. Когда жена уснет, Выходцев в одном исподнем, в громадных валенках, бутыль вина прибрав, спешит в комнаты к своему жильцу молодому. - Митенька, - говорил, - пущай баба глупая сны разные смотрит, а мы с тобой, как мужчины, разговор поведем о разностях высоких. Опять же вот и геодезия.., ну-к, как ее не любить? Так они ночей двадцать проболтали, потом Чириков пришел, все Выходцева выспросил и Овцыну посоветовал: - Лейтенант, бери ты этого бородатого с собою. Ей-ей, от тебя не отстанет. Диву дивлюся, но разум мужика признаю немало... - Никита Петрович, - сказал Овцын хозяину, - куда как тяжел путь предстоит. Загоняем мы тебя... Ведь пятьдесят тебе! - А это не так, - отвечал Выходцев. - Было б мне пять десятков, так я бы и не просился. А мне всего сорок девять врезало, и ты у моей бабы спроси, каковой я прыти человек. Ена все про меня знает, даже шашни мои, и правды не утаит! Взяли! Взяли его... Расцвел мужик тобольский от близости к высокой геодезии. А дело вроде бы и скушное. Тягомотное. Ходи по берегу, словно вол, всяким инструментом навьюченный. А вот ведь.., влюбился в науку человек. Хороший дом у него над речкой, жена нраву миролюбивого, детишки, огород, коровенка. - Все продам! - кричал, выпив. - Мне бы только вкусить от геодезии сладости научной... "Тобол" был оснащен прекрасно. Инструмент на нем - от квадранта до тисков слесарных, люди на нем - от рудознатца до иеромонаха, оба они мастера выпить и закусить рыбкой. Овцын зиму целую гулял да плясал, как заводной, а по утрам всех матросов загонял в класс. Прямо в кубрик дуббель-шлюпа. Фитиль запалит и в матросские головы, через высокие кожаные кивера, забивает мысли о звездах, о курса проложении, о материях эволюционных и прочих чудесах навигаторских. - Учу вас, - говорил Митенька матросам своим, - чтобы вы плавали не как бараны, а - мыслили... И вот крест! На нем клянусь: года не пройдет, как я самых умных из вас офицерами сделаю.... От этого было великое старание в матросах. А чтобы слова и посулы не казались пустыми, Митенька экзамен учинил Афанасию Курову - матросу. И тот Куров, не мешкая, голосом громчайшим на все вопросы Овцына отвечал, все каверзы навигаторские, какие в море случаются, разгадал... - Молодец! - похвалил его Овцын. - Теперь пойдешь со мною за подштурмана. Поплавай, потом и о чине тебе постараемся... Всю ночь Иртыш ломал лед. Сбежали в реку ручьи благовонные, сладко и безутешно запахло прелью, и "Тобол", вздернув тонкие мачты, отошел от берега, сердясь словно, растолкал форштевнем редкие льдины. По берегу долго гналась за кораблем жена Выходцева. - Никитушко! - взлетал ее вопль. - А мне охабень смуростроевый на меху беличьем... Слышишь ли? Уж ты расстарайся. - Привезу.., жди! - сулил ей муж, смеясь. - Вот баба глупая, не верит ведь, что я в Березов плыву... Думает, я тишком денег скопил и теперь гулять куда-то поехал... Из Березова я ей только кочку болотную с мохом привезти способен. На голову - вместо шапки. И текли мимо темные берега, хваченные лиственником. За кормой дуббель-шлюпа шлепали днищами по волнам три дощаника с едовом да с питием. Команду едва распихали по закутам, спали один у другого на головах, а третьему на живот головы клали: - Поешь больше, чтобы живот вздуло: мне спать мягше станет... Иртыш врезал свои желтые воды прямо в синь, прямо в простор - это пролегла широченная Обь, шевели да пошевеливай парусом, рулем работай, впередсмотрящим спать не придется. Такие коряги плывут, такие кедры, что не дай бог напороться с ходу... - Теперь - в океан! - сказал Овцын, трубу подзорную за отворот мундира сунув: и без оптики видать, что вокруг дичь, глухомань, безлюдье жутчайшее. - Где человецы? - вздохнул лейтенант. - Полно по берегам твари разной, дикой, летающей да пушистой, а вот человецев лишь в Березове мы повидаем... Где-то очень далеко лежал по курсу Березов - место ссыльное. Митенька Овцын судьбы своей не ведал. А там, на краю света, ждала его любовь. Любовь ослепительная и горячая, как взрыв ядра вражеского. Пока ты на воде, моряк, тебе хорошо будет; не дай бог на берег ступить - земля меньше моря ласкова... Крепко и свежо, шкаторинами хлопая, полоскались над головой навигатора паруса - плыли, как на свадьбу, с песнями... *** Анна Иоанновна локтем отодвинула спящую на столе моську, сказала: "Хосподи, вразуми!" - и одним росчерком пера вывела на бумаге важной свое монаршее одобрение: "Опробуеца. Анна". И сама не знала того, что сделала счастливым одного человека. Этим человеком был Иван Кирилович Кирилов, секретарь сенатский, прибыльщик и картограф... В волнении чудесном секретарь из дворца вышел: кому радость передать? - Греби! - сказал лодочнику. - На остров Васильевский, у корпуса кадетского я тебе копейку полную дам... Федор Иванович Соймонов дела личные в порядок и благолепие приводил. Как раз прибыл из серпуховских поместий управляющий. Жаловался. На жары. На дожди. На грады небесные. На люд разбойный... Прошлый год - год 1733-й - выпал на Руси неурожайный, нужда пришла. - Каково-то в нынешнем станется? - тужил Федор Иванович. - И ладно: мужикам своим разорителем не буду... Отныне велю присылать тако: три четверти ржи да овса, три туши свиные, одну телячью, сена четыре воза. Да к праздникам пять баранов и поросят, ушат творогу деревенского, масла полпуду, яиц куриных две сотни... Семье моей того хватит, а мужикам передай, что видеть их голодными не желаю. И печься о них стану по-христиански. И тут явился к нему счастливый Кирилов: - Поцелуй ты меня, Федор Иваныч. - Уж не серчай! Горазд не люблю с мужиками целоваться.., будто лягуху волосатую ко рту подносишь! Однако, ежели причину радости назовешь, я тебя, может, и поцелую.., без брезга! Кирилов встал и руку воздел над собой: - Предначертаниям моим апробация учинена! Мечта жизни моей, ныне ты здравствуй. Затеваются дела важные... Киргиз-Кайсацкие орды, Каракалпакские, и прочие тамошние, никому не подвластны и многонародны, просят принять их под руку русскую! Ехать мне в те края, на реке Обь город осную, руды сыскивать стану, заводы запущу. Да на море Аральском знамя флота русского объявим пред миром! Дороги лежат из тех краев - дикие, но чудесные: в Индию, Федор Иваныч... И край весь этот, досель непокорен, я на веки вечные за Россией укреплю, - вот мне и памятник сооружен... Соймонов губы толстые ладошкой вытер, секретаря к себе через стол потянул и поцеловал в лоб: - Увижу ль я тебя, Кирилыч? Ухожу я ночью в море с эскадрой на фрегате "Шторм-Феникс", с казною флотской и штабом комиссариатским. Идем под Гданск... Может, убьют меня? На кого детей оставлю? Только службой жил... А коли жив вернусь, так тебя, видать, в Питерсбурхе уже не застану. Прощай, друг мой... Накануне, опередя эскадру, ушел в боевое крейсерство фрегат "Митау" под командой Пьера Дефремери. Рейд Кронштадта оживал в скрипе рей, талями на мачты вздымаемых, задвигались весла галерные, срывая с волн пенные гребни. На "флейты" (грузовые корабли) была погружена артиллерия и припасы. Миних в горячности своей все ядра и бомбы на Гданск перекидал, магазины опустошил. Флагманом шел на эскадре Фома Гордон - вице-адмирал. Разменявшись с Кроншлотом салютацией прощальной, корабли тронулись. Лихие шнявы, воздев косые паруса, долго гнались за эскадрой, держась в крутом бейдевинде, потом волны стали захлестывать их, и шнявы отстали... Впереди - Балтика! От шведских шхер вдруг рванул крепкий свежак, паруса напружились, и тогда все загудело... Корабли разом вздрогнули, накренились. Мачты их напряглись, стоная, сдержав ярость стихии, и... Пошли, пошли, пошли! *** За Мемелем отдали якорь; грунт был плох - якорь то грохотал по камням, то тянулся в иле, но "не брал". Неподалеку от "Митау" обрубил концы фрегат "Россия" и снова поднимал паруса. Дефремери, спящего в каюте, встревоженно разбудил Харитон Лаптев. - Не берет! - сказал. - "Россия" якорь на грунте оставила, сигналит, дабы крейсерство продолжить. Здесь не отстояться нам! Было свежо. Раннее солнце еще не прогрело моря. Дефремери глянул на картушку компаса: в цветистой радуге румбов плясали четыре страны света - норд (синий), зюйд (красный), ост и вест (цвета белого). "Россия", ставя паруса, широко забирала ветер, дующий с берега, - пахнул он травами и землей. Следом, держась в струе за "Россией", толчками набирал скорость "Митау". Тридцать две пушчонки, упрятанные в бортах, с угрозой ощупали мутное пространство. Вахту в полдень сдал лейтенант Чихачев - вахту принял лейтенант князь Вяземский; на фоке и на грот-мачтах постоянно несли дежурство мичмана - Лаптев, и Войников... Бежали ходко, держа курс на Пиллау, где за песчаными гафами укрылась земля. Огибая мыс Гиль-Гук, заметили неизвестную эскадру. - На сближение! - скомандовал Дефремери. - Фок на ветер, гик перебрось вправо.., к повороту. Ложимся на галс - левый! Маневрируя, мимо пронеслась, в гудении и плеске волн, "Россия". Командир ее барон Швейниц, к борту подбежав, прогорланил: - Питер! Поднимаем флаги шведские.., давай! Над мачтами русских фрегатов взметнулись желтые полотнища со львами, держащими в мохнатых лапах палаческие секиры. Такой обман для войны полезен. В туманной дымке проступали корабли. Купцы? Или военные? Издали было не разобрать... А со стороны Гданска, едва слышимое, доносилось глухое ворчание. Там, за прусскими гафами, что заросли сосняком, Миних снова начинал бомбардировку города; значит, эскадра Фомы Гордона уже сгрузила на берег бомбы и ядра... Медленно, как привидение с того света, таяли в море неизвестные корабли. "Россия", ложась круче на ветер, заваливалась к весту и скоро ходко пропала из виду. "Митау" пошел один, продолжая крейсерство. В орудийных деках плескался в чанах уксус. На жаровнях юнги поддерживали огонь, и в пламени тихо краснели зажигательные ядра. К вечеру стали раздавать пищу команде: миска кислой капусты, кусок мяса, краюха хлеба, водка и квас. Матросы ели, не отходя от орудий; через открытые порты море забрасывало внутрь корабля лохматую пену. От сырых бортов фрегата многих колотило ознобом. Харитон Лаптев крикнул Дефремери: - Вижу пять вымпелов... По траверзу борту левого! Пять судов заходили на пересечку "Митау". Флаги их были вытянуты ветром в нитку - не разберешь, чьи корабли. Через подзорную трубу Дефремери на случай драки пересчитал число орудий. Пересчет был неутешителен: на фрегат неслись полным ветром 260 пушек. И тут корабли развернулись - стал на повороте виден их флаг с бурбонскими желтыми лилиями. - Это французы, - сказал Дефремери, сунув трубу Лаптеву. - Будем курсом своим следовать, благо войны меж нами нету... Французы улеглись в галс, каким шел и "Митау". Торжественно и жестоко было спокойствие безмолвного поединка. Сто тридцать пушек короля Франции следили за русским фрегатом со стороны правого борта. Тогда фрегат "Митау" ожил по боевому гонгу, и в откинутые порты матросы силой мускулов просунули шестнадцать пушек с борта левого... Ветер спал. Солнце село. Не стало чаек. - Галса не менять! - велел Дефремери. - А флаг смени... Сбросили флаг шведский - поплыл в облака флаг андреевский. Французы тяжко разворачивались, заходя сразу с двух бортов, и с флагмана прокричали по-голландски, чтобы на "Митау" паруса брасопили, гася скорость, и пусть русские пришлют шлюпку с офицером. При это под нос "Митау" дали холостой выстрел. - Звать совет! - рассудил Дефремери. - А галса не менять... Идти, как и прежде, курсом норд-тень-вест... С богом! Совет корабля - закон корабля. По праву выслушивается сначала мнение младшего, затем - старшего. Первый говорил мичман Войников: мол, войны с Францией у нас нет, он согласен навестить французов и вразумить их, стыдя за поведение неблагородное... - Вот ты и сходи, мичман, - последним говорил Дефремери. - И пристыди! Коли дело за салютацией стало, так мы им салютацию учиним всем бортом. А курса менять не станем... Шлюпка с Войниковым отгребла, и от борта французского линейного корабля скоро оттолкнулся вельбот. Два офицера королевского флота поднялись на палубу "Митау". - О, так вы француз? - обрадовались они, заговорив с Дефремери. - Какое счастье! Командир эскадры нашей просит вас прибыть на борт для переговоров партикулярных, чести вашей не отнимая... На адмиральском корабле Дефремери приняли с честью, выстелив коврами ступени трапа. Но капитан увидел своего мичмана Войникова привязанным к мачте. - Что это значит? - возмутился Дефремери. - Он сразу стал буянить. Но вы же не русский дикарь, вы буянить не станете, и вас вязать не придется... В салоне корабля тянуло мощным сквозняком, под распорками бимсов качались две клетки с черными мадагаскарскими попугаями. Адмирал вынул шпагу и салютовал. Дефремери - тоже. - Патент ваш и патент корабля! - потребовал адмирал. - Иначе мы станем признавать вас за разбойников морских... - Того не предъявлю. И разбой морской не с нашей, а с вашей стороны наблюдаю. Королевство Франции с империей Русской во вражде воинской не состоят, дипломаты войны указно не учиняли. - Но вами объявлена война Станиславу, королю польскому! - Если это так, - дерзко отвечал Дефремери, - и если вы сражаетесь на стороне польской, то обязаны флаги Людовика на мачтах спустить и поднять боевые штандарты Речи Посполитой... - Сдайте оружие! Вы - пленник короля Франции. Дефремери сорвал с пояса шпагу, и, звякнув, она отлетела в угол салона. Фрегат "Митау" французы взяли как приз и под конвоем в пять вымпелов отвели в Копенгаген. Дефремери вернули шпагу: - Вы француз, и потому.., свободны! - Нет, - отвечал благородный Дефремери. - Меня вы отпускаете, а товарищей моих в трюмах держите... В таком случае прошу вас считать меня русским. Послом царского двора в Дании был барон фон Браккель; он навестил пленников, угрожая им лютой казнью: - Вы опозорили ея величество! Уж я позабочусь, чтобы всем вам быть на виселице. А тебе, французу, висеть первому... Из Копенгагена французы перегнали "Митау" в Брест: вот она, прекрасная Франция! Дефремери вдыхал запахи родины - глубоко и ненасытно. Тринадцать лет прошло с тех пор, как в дождливую осеннюю ночь он покинул Бретань, убегая от изменчивой любви, и нашел себе вторую родину - в России заснеженной. А тринадцать лет - это немало... Офицеры держали меж собою совет. - Полагается нам казнь через головы отсечение. Тебе первому под топор и ложиться, - объявили они Дефремери. - Ладно, мы, русские, а ты француз природный. Благодари судьбу: уже спасен, уже ты дома. Возьми шпагу, коли дают, и оставайся здесь. Только простись с нами по-божески: ну вина поставь.., ну песни споем.., ну поплачем напоследки. Дефремери отказался покинуть своих офицеров. - Вы меня не отпихивайте, - просил он. - Я с вами хочу судьбу разделить. Смерть - так смерть. А вина и так поставлю. У нас, во Франции, вино хорошее, это правда. Его, братцы, уже не репой закусывают... Глава 8 Умер в Березове старый князь Алексей Григорьевич Долгорукий, и старшим в семье, покровителем ее и заботчиком остался князь Иван... Какой он там заботчик? С утра напьется, слова путного не услышишь. А все заботы легли на Наташу: и белье выстирай, и начальников задобри, и мужа пьяного раздень, за детьми уход... Весна, весна! А Наташе всего двадцать лет. Ей в ночи белые вирши писать хотелось, музыку слушать. Да вот беда: бумаги нельзя держать, а музыка утешная вся на Москве осталась. Так и пропали эти мечтания втуне, в потемках женского сердца.. А уж сколько это сердце настрадалось - никто не узнает. Нехорошие люди Долгорукие: в злате и холе грызлись, а теперь, в обидах ссыльных, никак помириться не могут. И все время делят что-то... - Что вы делите? - не раз говорила им Наташа. - Только ворованное с трудом делится, а честное - легко. Да и было бы что делить! - А у нас много чего было, - отвечала Катька, царева невеста. - У нас не как у Шереметевых - у нас-то всего хватало! - Было, да сплыло... Скоро до воздуха доберетесь, тоже делить учнете: кому больше, кому меньше вздохов досталось... Уймитесь! Катька в рост, в сыть бабью, входила. Стала вдруг женщиной - волоокой и статной, ей любви жаждалось в остроге березовском. Но предмета не было галантного - одни подьячие да урядники казачьи. Как же ей, царской невесте, унизиться? Она и не глядела в их сторону: пройдет, не заметит. Гордая была. Но иногда (в ночь зимнюю, когда за окнами пуржит и воет) боль за прошлое прорывалась. - Я, - кричала Катька на весь острог, - не порушенная от его величества! Мое право на престол российской еще не отнято... А Наташа думала тогда: "Ну и дура же ты, Лексеевна!" Об одном Наташа часто печалилась: ей в сад хотелось, чтобы яблок нарвать.., а потом - вишни, сливы. Ничего здесь нету: вот хлеб, клюква, рыба мороженая, мясо собачье да оленье, молоко - тощее, синее, будто сыворотка... Зато водка здесь крепкая! Писала она на Москву своему братцу - графу Петру Борисовичу Шереметеву: вышли мне сюда яблочков, хоть моченых, да пришли с оказией верной готовальню мою, посмотреть на нее желаю, а яблочком твоим, братик родный, слезу горькую закушу... Ничего ей брат не ответил: "слова и дела" боялся, мерзавец! А ведь тысячи душ крепостных имел - мог бы от богатств своих хотя бы яблочко сестре выслать... Наташа долго по этому случаю плакала, потом рукою повела крест-накрест, слоно брата навсегда для себя зачеркивая, и сказала тогда: - Апелляции из острога нету... Пользуйся, брат! Утром муж проснется с похмелья. Начинает старое поминать. Как жил. Какие кафтаны нашивал. Что съесть успел. Что выпить. - Хватит вам, сударь, тарелки да кубки пересчитывать, - вспыхивала Наташа. - Говорила я вам, чтобы в деревню ехать. От двора подалее. А ныне... Вот лежит дите мое! Уж как люблю его, один бог знает. А буди мне ведомо, что он, в возраст придя, ко двору царскому сунется, так мне легше его сейчас за ноги разболтать да - об стенку! Так и тарарахну насмерть! Только бы уверену быть, что окол престолов мои дети порхать не станут... В мире эвтом много занятиев для людей сыщется - более придворных полезнее! - Дура-а, - стонал князь Иван. - Ой и дура-а же ты... - Нет, сударь. Ошиблись: высокоумна я! Через стены острожные шла молва о Наташе, как о женщине в чести и разуме крепкой. Выйдет она на улицу, всяк березовец издали ей поклонится - и стар, и млад. Слова дурного о ней не придумаешь. По городу слухи ходили: - Наша императрица - курва самая последняя! Уж коли таку кротку бабу Наталью выслали, так, видать, в Рассей порядков не стало... Березов жил сам по себе: Петербург слишком далек, там престол, там перемены, там какой-то Бирен (значение которого до конца березовцы так и не понимали), там войны разные, а здесь снег да тишина.., рай. Ругай, круши, матери! Воевода Бобров не выдаст - свой человек. Закостенел, заберложил, бородой зарос (тоже яблочка лет с двадцать не кушал). Спасибо Тобольску: иной раз пришлют оттуда бочку с капустой квашеной, тут все накинутся с ложками, и в един час всю бочку - до самого дна - под водку стрескают! Хорошо жили.., тихо. Раздумчиво. Дай-то бог и далее так жить. - Нам Питерсбурх не в указ, - говорили березовские. - У нас Тобольск есть, а там губернатор... Ну и хватит нам'! А весна выдалась пригожая. Посреди острога был копан (еще Меншиковым) ставок, и слетались туда лебеди. Наташа кормила их хлебом, они ей свои шеи давали гладить. Экие умниды! А месяц май закатился над тундрами незаходным солнышком. Растеплело в краях березовских. На берегу речном размякли сугробы, из-под снежной замяти кресты выступили - князей Меншиковых да Долгоруких. - И в один из ден все опальное семейство потянулось гуськом из острога - пошли проведать папеньку с маменькой... Каково-то лежится им там? Первыми шли в паре Наташа с Иваном, и князь Иван, на диво трезвый, руку жены в своей руке держал и говорил слова хорошие: - Наташенька, ангел ты мой, прости меня... Ей-ей, слаб человек посередь страстей мирских. И только вот, на виду могил, от греха бежать желаю. Ах, синица ты моя! Люблю я тебя, Наташа... За ними, голову задрав, на солнце глядя, будто ястребица, шагала порушенная невеста царская Катька. У нее даже сейчас много всего было напрятано. Вот и сегодня убрала жемчугом копну волос своих, а на руке манжет имела особый, а в манжете том - медальон, на коем портрет царя покойного... Шли за Катькой братики - Николашка, Алешка, Санька и бубнили молитвы, спотыкаясь. За братцами - золовки Наташины: Анька да Аленка - эти две (еще глупые) тоненько выпевали нечто божественное. Вот вышли семьей на берег - к часовенке. Стали у крестов печали свои выплакивать. А Наташа в сторонку отошла, чтобы одной (без Долгоруких) о себе поплакать. Расселись внизу раскисшие, словно грибы после дождя, березовские строения - гниль да труха, мохом затыканная. Чадные дымы выплывали из дверей и окон. Из церквушки Рождества богородицы вышел к Долгоруким березовский поп, отец Федор Кузнецов, человек добрый, и стал увещать он князя Ивана. - У меня, - говорил, соблазняя, - не брага, а чисто музыка духовная... Трубы нет, так я ружьецо казачье приспособил. Прямо из ружья бражка льется, наварена. Опосля божественного исполнения пойдем, князь, ко мне и помянем родителей ваших! "Опять, значит, напьется Иван..." Сверкала река, и смотрела Наташа вдаль - вот бы ей плыть, плыть, плыть до Тобольска. Потом на санках бы, сынка к груди прижав, она бы ехала, ехала, ехала... Соли Камские, Мамадыш да Казань татарская, потом Нижний в куполах да башнях, а потом ударит в уши граем вороньим, плеснет в глаза блеском, вскинутся кони, и вот она - Москва.., край отчий.., кров и покой... Так вот и смотрела Наташа, мечтая, в даль речную. Вдруг белая искорка блеснула за излучиной. - Ой, что это? - испугалась Наташа. - Гляньте-ка! Да, теперь все видели - шел кораблик, неся мачты. Ветерок набил полные пазухи парусов - они вздулись, ветром сытые. А напротив самого Березова-городка в воду убежал канат якорный, и лодочка к берегу стала подходить. - Не за нами ли? - пригорюнились Долгорукие. - Эвон и солдаты там с ружьями на нас глядят... Как бы беды не стало! По высокому берегу бежал офицер - флотский. И еще издали его улыбку заметили. А сам-то молод, на ногу скор и брови черные... - Ой.., ой... - провыла Катька. - Никак это.., он? Наташа сбоку глянула: стояла невеста порушенная, ни жива, ни мертва. В лице ни кровинки. А офицер, оглядев опальных, сказал: - Лейтенант Овцын я... И прибыли мы с добром, чтобы далее отплыть. И про страны Полуночные все дельное вызнать. Ну а вы, господа, как живете-можете? Тут Катька глаза опустила и, словно в былые времена, чинила политес офицеру на глине скользкой. Среди кочек болотных приседала она, боками платьев шурша заманчиво. - Милости просим.., до острогу нашева, - говорила чинно. - Чего, сударь, ранее к нам не приезживали? Уж мы рады... Анька с Аленкой хотя и глупы еще, но уже девицами стали. Они тоже на лейтенанта завидно поглядывали. Но Овцын, с князем Иваном сойдясь наскоро, вечером пить вино к подьячему Тишину закатился. Скулу ладонью подпер. Слушал, что говорят. Тишин ему невзлюбился - ярыга! А вот боярский сын Яшка Лихачев, за разбой в Березов сосланный, ему приглянулся. - Атаман, кой год здесь, небось места здешние знакомы? - Оно так. На пузе все исползал. За бобрами. За утками. - Вот и ладно! - кивнул Овцын. - Завтра спозаранку, как проснешься, возьми казаков и до окияна самого ступай. - А меня куды зашлешь? - скалил зубы Тишин. - У тебя изо рта скверной пахнет, - ответил Овцын. - Мне такие не надобны... Пей вот, сопля подьяческая! И, здорово подьячего обидев, Овцын ушел от него" - сам чистый, ладный, быстрый. На боку его звенел кортик, и на нем вписано: "Богу и Отечеству", а на лезвии: "Виват Анна Великая", - слова те казенные, от них скука бывает... А пока он делами занимался, княжна Екатерина Долгорукая медальон с портретом царя с руки сняла и говорила сестрам своим младшим так: - Ежели вы, опята острожные, еще раз на лейтенанта мово глазами впялитесь, так я вам глаза-то ваши бесстыжие вилкой повыкалываю. Одна я любоваться им стану. Мне всегда навигаторы нравились!.. Она этого лейтенанта сразу взлюбила: у нее и тогда, на берегу, сердце екнуло. "Он!" - сказала, будто о суженом. Где-то граф Миллезимо-красавчик? Небось в Вене своей, при короле отплясывает... Бог с ним! Эвон и черемухой дали обрызгало, эвон какие румяные закаты пошли полыхать, эвон и птица в кустах свиристелит... - Куда уходите, Дмитрий Леонтьич? - спросила Катька. - Что недолго у нас гостили? - Иду я, Катерина Лексеевна, далече от вас. Путем древним плыть мне, како и предки наши в Мангазею с товарами плавали. Воскресить курсы забытые надобно и на карты все разнесть причинно, чтобы другим кораблям ходить в те края не опасно было. - Вернетесь ли? - обмерла Катька, печалуясь. - Вернемся. До заморозу жить у окияна не станем. Я людей своих, как начальник, присягой беречь обязался. Да и мне приятнее возле вашего обхождения зиму провесть, нежели в снега зарыться... Овцына перед отплытием навестил воевода Бобров: - А вот, лейтенант мой ласковый! Уж скажи ты мне, как человек шибко грамотный: будто (слух такой дошел) Россия наша с сорока королями в войне сцепилась, и от Питера царского хрен с маком остался... Верить тому или из ушей поскорей вытрясти? - Какая война? - удивился Овцын со смехом. - Да и откуда знать-то мне? Я ныне, воевода, такой же волк сибирский, как и ты... *** Французская эскадра боя с русскими кораблями не приняла и бежала из-под Гданска вторично. А десанты свои на произвол судьбы покидала. Денно и нощно теперь гремела канонада: Миних осыпал город ядрами с суши ,и моря. Особенно доставалось от него бедным французам, которые лопали в эту историю, как кур в ощип. Бомбардирские галиоты шлялись вдоль берега, между гафов, разрушая траншеи и ретрашементы, в грудах песка взрывались ядра, наполняя воздух жаром и грохотом... Французы прислали к Миниху парламентеров. - Я давно наблюдаю за вами, - сказал им Миних. - И решил нарочито не тревожить вас предложеньями о капитуляции, дабы вы до конца прочувствовали свою вину перед моей государыней... - Мы желаем вернуться на родину, - просили французы. - Желание ваше похвально! Каждый блудный сын должен к матери своей возвращаться. Садитесь же на наши корабли, и, клянусь честью своей, что адмирал Фома Гордон высадит вас в Копенгагене... Глубокой ночью, минуя пикеты, вышли из осажденного города крестьяне. В грубых рубахах и мохнатых шапках, в руках у них - палки, чтобы дно каналов прощупывать. Только