бова плетью, стыдить его стал: - Мужик ты старый, а на што сказки разные сказываешь? - Сие не сказки, - отвечал Жолобов, телом вытягиваясь. - В душу народа российского, яко в сосуд священный, наплевали вы. Но и сейчас рука неведомая пишет уже на стенах палат ваших, что все зло сосчитано, вся пакость взвешена, все муки учтены. А мои слова... даже не вам, палачам!.. они само-державью - упрек! - Да снимите же его, - велел Бирен. С тех пор как Анна Иоанновна - в презлобстве своем - сослала на Камчатку сержанта Шубина, цесаревна Елизавета скучала много. Продовольствие она от двора имела, а в любви пробавлялась тем, что бог пошлет. И бог не обижал си- роту - когда солдата пошлет, когда монашка резвого. Цесаревна в любви не тщеславна была: хоть каторжного подавай, лишь бы с лица был приятен да на лю- бовь охочим. С подругой своей Салтыковой, урожденной Голицыной, цесаревна по- сещала по ночам даже казармы гвардейские. Иностранные послы доносили дворам своим, что из казарм Елизавета Петровна выносила "самые жгучие воспоминания". А жить ей невесело было. Локателли какой-то там книжку пропечатал - она в подозрении. Егорка Столетов сболтнул что-то с "виски" - опять ее треплют. Те- тенька на руку была тяжела: била Елизавету всласть, в мерцании киотов, при дверях запертых. С горя цесаревна однажды в церковь придворную пришла, в пол сунулась. - Боженька, - взмолилась, - да полегчи ты мне... по-легчи! В церкви было хорошо, хвоей пахло. Темные лики глядели с высот. И пели на клиросе малороссы... ах, как они пели! От самого полу Елизавета подняла на певчих свои медовые глаза. Стоял там красивейший парень. Верзила громадный. Лицо круглое, чистейшее. Брови полумесяцем. Губы - как вишни. И пел он так, что в самую душу цесаревны влезал... И про бога забыла Елизавета: "Ну, этот-мой!"- решила твердо. Даже ноги заплетались, когда шла к полковнику Виш- невскому, который при дворе Анны Иоанновны регентом хора служил. - Сударь мой, - спросила ласково, - уж какой-то там певчий новенький у вас? Экие брови-то у него... ну, словно сабли! - Он и на бандуре неплохо играет, - отвечал полковник. - Зовут его Алешкой Розумом, я его недавно вывез с Украины, где в селе Лемешах он стадо свиное пас... По-женски Елизавета была очень хитра. Пришла она к Рейнгольду Левенвольде, который по чину обер-гофмаршала всеми придворными службами заведовал, и тут расплакалась: - Уж самую-то малость я для себя и желаю. Листа лаврового от двора проси- ла, так и то дали горсточку, будто нищенке какой. Дрова шлют худые, осиновые: пока растопишь их, слезьми умоешься. Одно и счастье осталось - церковное пе- ние послушать... Левенвольде вскинулся в удивлении (он, не в пример другим немцам, к Елиза- вете хорошо относился): - Ваше высочество, и лист лавровый и дрова березовые пришлю вам завтра же... из дома своего! А церковь придворная для вас никогда не затворена. О чем вы просите, принцесса? - Дайте мне Розума Алексея, - вдруг выпалила цесаревна. - Уж больно мне голос его понравился... Пусть утешит! - Ваше высочество, берите хоть кого из хора. На миг закрался в душу страх - перед императрицей. - А тетенька моя по Розуму не хватится? - спросила. - Да кому он нужен, болван такой... забирайте его себе! Елизавета дом имела в столице - на Царицыном лугу, но жить не любила в нем. Ей больше Смольная деревня на берегу Невы нравилась, близ завода флотс- кого, который для нужд корабельных смолу гнал. И вот - с бандурой через плечо - пришагал певчий в Смольную деревню. Елизавета свечи зажгла, всю дворню ра- зогнала. Вдвоем они остались... И проснулся свинопас под царским одеялом, а рядом с ним - пресчастливая! - лежала сама "дщерь Петрова". Стали они тут жить супружно. Оба молодые. Оба здоровые. Оба красивые. Им было хорошо. Играл свинопас цесаревне на бандуре своей, пел ддя нее песни ук- раинские. А на столе Елизаветы были теперь галушки в сметане, борщи свеколь- ные, кулеши разварные. От такой пищи Розум даже голос потерял. А цесаревну стало развозить, как бочку. Поехала она смолоду вширь - платья трещали. От стола вечернего да в постель. Иных забот и не было. Певчий знай подставлял себя под поцелуи цесаревнины. - И не надо мне даже короны! - говорила ему Елизавета. - Лишь бы дали по- жить спокойно, чтобы в монастырь не сослали. - Воля ваша, - отвечал скромный фаворит. - А мне бы только поесть чего-ли- бо со шкварками. Да чтобы горилкой за столом не обнесли меня. Я вам так ска- жу, Лисаветы Петровны, краса вы писаная: судьбой премного доволен. Ежели б не случай, так и поныне бы хряков хворостиной гонял. По ею пору мне свиньи еще снятся! Средь ночи Елизавета проснулась, подушки поправила. - А отчего тебя, Лешенька, Розумом кличут? - спросила, зевая сладостно. - Или умен ты шибко? - Да где мне умным-то быть! - отвечал Розум. - Это батька мой, коли пьян напьется, так всегда про себя сказывал: "Ой, що то за холова, ой, що то за розум у мини..." За это и прозвали так. - А зваться Розумом, - рассудила Елизавета, - отныне тебе смысла нету. Я придумала: будешь ты Разумовский, и я тебя в экономы свои назначу, дабы дур- ного о нас никто не подумал... Елизавета и сама не заметила, как вокруг нее сложился двор. Из людей моло- дых, башковитых, мыслящих, за родину страдающих. Это были захудалые дворяне - братья Александр и Иван Шуваловы, Мишка Воронцов и прочие; своим человеком средь них и заводилой каверз разных был лейб-хирург Жано Лесток... Все они кормились близ цесаревны, еще не ведая, какая высокая им предначертана судь- ба. Но даже неистовой энергии этих людей не хватало на то, чтобы разбудить Елизавету от обжорной и ленивой спячки. Елизавету разбудит от этого сна удивительный человек, имени которого она сейчас даже не знает. Как сказочный рыцарь к спящей царевне, он приедет к Елизавете, издалека - совсем из другой страны, прямо из Версаля! А сейчас она сыто живет и тому рада... На Сытном рынке людей казнили, и первой скатилась голова Жолобова... Перед смертью он успел крикнуть в толпу: - Эй, сударики! Почем сегодня мясо человечье? - Подешевело! - отвечал ему из толпы голос дерзостный... Столетову отрубили голову, когда он был ухе почти мертв после пыток. Обезглавленные трупы - под расписку - сдали причту храма Спаса Преображения, чтобы похоронили, кандалов с трупов не снимая. Так погиб первый поэт России, песни которого можно было петь, не сломав себе языка при этом. Ибо до него, до амурных романсов Егорки Столетова, стихи таковы писались, что не только пропеть их, но порою выговорить было невозможно... Прощай, Егорка! Худо-бедно, но ты свое дело в этом мире, как мог, так и сделал, и на этом тебе спасибо нижайшее. Через 200 лет (при прокладке рельсов трамвайных) найдут твои кости, перепутанные цепями. Но отшвырнут их в сторо- ну, как неизвестный прах. История умеет вспоминать - история умеет и забывать! ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Корф не оставил своих мыслей о русских юношах, которые бы в науку приходи- ли. Но тут новые дела отвлекли его. Анна Иоанновна велела Корфу - через кана- лы научные - сыскать в Европе доброго мастера дел литейных. Чтобы он ей коло- кол отлил, да не просто колокол, а... царь-колокол! В ответ на это парижский литейщик Жермен ответил Корфу, что русские шутят; знаменитый колокол "Бурбон" на Нотр-Дам весит 650 пудов, а это... предел! Анна Иоанновна с огорчением выслушала об отказе Жер-мена: - Пишите на Москву дяденьке моему Салтыкову, чтобы мастеров сыскал природ- ных. Со своим проще дело иметь: коль не справятся, драть их будем как коз Си- доровых... Москва издавна вздымала к небесам златые главы своих храмов. Кто не знает на Руси знаменитых голосов "Сысоя" и "Полиелейного"? От них рассыпались на весь мир дивные перезвоны, для человека радостные, - сысоевский, акимов-ский, егорьевский и будничный. Секрет красоты званной еще и в том, что в Европе сам колокол раскачивают, а на Руси колокол не тронут - в него языком бьют. Ныне же Иван Великий стоял пуст: не благовестил. Уже два царьколокола повисели под облаками, но ликовали они недолго - разби лись. А теперь в симфонию заутрен московских надобно включить могучую октаву третьего царь-колокола - небывало- го. Московскому губернатору Салтыкову, дяде царицы, били челом два человека Маторины - отец Иван да сын его Михайла. - Сможете ли отлить? - сомневался граф Салтыков. - Велено мне застращать вас, прежде чем за работу возьметесь. - На словах да клятвах, - отвечали ему отец с сыном, - колокола не отоль- ешь. Не станем божиться. Повели начать, а мы уж постараемся... Осколки от "царей" прежних переплавим, олова еще догрузим. А сколько уж там пудов полу- чится, пущай после нас внуки колокол вешают, коли у них весы добрые сыщутся. - Ой, не завирайтесь, мастеры! - грозился Салтыков... И рыли в Кремле яму глубокую; больше миллиона кирпичей обжига особого спекли в печах и теми кирпичами опоку выложили. Холодна яма в земле, мерзнут в ней работнички. Но скоро здесь забушует геенна огненна, и тогда кирпич красный станет цвета белого - велик жар! Но и страх зато велик. Старик Мато- рин и сын его Михаила - люди смелости небывалой: такими деньгами стали воро- чать, какими бы и Миних не погнушался. Тысячи рублей летели в эту прорву сы- рую, в пекло ямы будущей плавки, и говорил отец сыну. - Ладно, колокол мы им отольем. А вот сыщутся ли гениусы на Руси, чтобы эту махину сначала из ямы вызволить на свет божий, а потом водрузить и выше - на Ивана Великого? Как бы храм не присел к земле от тяжелины колокольной... Заревел в яме огонь. Нестерпимый жар сразу истребил бороды у Материных, седую - отцовскую, русую - сыновью. Пеплом осыпались брови с опаленных ликов мастеров. Подбегали солдаты с ведрами - водой литейщиков окатят, а сами прочь от пекла бегут. Но случилась беда: металл прорвало клокочущий, огонь сожрал бревна машины подъемной, все прахом пошло. В глубокой яме, которая светилась в ночи, словно глаз издыхающего вулкана, осталась груда металла, который не скоро теперь остынет. Старик Маторин, плача, ушел... Возле ямы остался сын. Прожженную рубаху его раздувал жаркий ветер, летящий вихрем из ямы литейной - столбом к небу. - Велено мне драть вас, - напомнил граф Салтыков... Старый Маторин от горя заболел и вскоре умер. А молодой Михаила Маторин, тятеньку похоронив, начал вторую отливку колокола. - Погоди драть, осударь, - сказал он Салтыкову. - Из-под кнута добрых дел не выскакивает... Вновь забушевал в яме вулкан - бурлило там и плескалось, грохоча яростно, плавкое олово, навеки скрепляясь со звончатой медью. Москва плохо спала в эту ночь: любопытные да гулящие теснились для "приглядки", а солдаты били их пал- ками, разгонял. Колокол - дело государево: на нем сама императрица должна быть изображена. Особенно же лез ближе к пеклу один недотепа юный с раскрытым от удивления ртом. Ему тоже палкой попало. Под утро в розовом пламени родилось на колоколе изображение самой Анны Иоанновны в пышных робах, державшей в руках регалии власти самодержавной... Маторин прочь от ямы отошел: - А теперь дерите, кому не лень! Я свое дело сделал... Стал народец прочь разбредаться. Иные, судача о чудесах человеческих, пря- мо в кабаки ранние потянулись, чтобы за чаркой обсудить все, как и положено православным. А юный недотепа с раскрытым от удивления ртом отправился из Кремля в Заи- коноспасскую академию, где его встретил Митька Виноградов: - А тебя, Мишка, ректор сыскивал... Ломоносова спрашивал! - Не знаешь ли, Митька, за делом каким? - Указ, сказывают, из Сената объявился. Будто двадцать душ из учеников на- добно для Академии питерской. - Удастся ль нам, сирым, в науки попасть? - Ты попадешь, оглобля такая, - утешил его Виноградов. - Ты у нас даром что ротозей, а мух ноздрями не ловишь. Тебя возьмут. - А тебя, Митька? Ты меня разве хуже? - Могут и под скуфьей до самой смерти оставить... Указ Сената предписывал ректору: "... из учеников, кои есть в Москве в Спасском училищном монастыре, выбрать в науках достойных двадцать человек, и о свидетельстве их наук подпи- саться..." Более двенадцати не нашли! На широкую дорогу физики и химии из стен монастыря выходили лишь двенадцать недорослей, и среди них - Ломоносов с Виноградовым... Явился в тулупе козлином поручик Попов, повез учеников в Пе- тербург. Хорошо ехалось! Даже зуб на зуб не попадал - столь ветром прожигало; оде- жонка-то на всех худая. На дворах постоялых, у притолок стоя, только рты ра- зевали студенты, на других глядя - как едят да пьют. Поручик Попов задержи- ваться не давал: - Чего раззявились? Нужду справили? А тогда трогай... Нно! И прыгали вновь по санкам, кутаясь плотнее, один другого обнимая, чтобы не застыть. Крутились перед ними хвосты кобыльи. Хорошо ехали. Смолоду ведь все кажется хорошим... Взвизгнул шлагбаум, осыпая с бревна снег лежалый, открылась за Фонтанной речушкой улица - прямая, каких в Москве не видывали. По улице резво бежали санки... Петербург! Из окон желто и мутно свет лился на першпективу знатную. Фонари зябко помаргивали, слезясь маслом по столбам. И никто из бурсаков опомниться не успел, как санки раз за разом поскидались на широкий простор реки, словно в море ухнули... Нева! Двинуло сбоку ветром, над конскими грива- ми запуржило. Мчались кони прямо меж кораблей, которые вмерзли в лед до вес- ны. - Эвон и Академья ваша, - показал поручик варежкой. Был день 1 января - Россия вступала в новый, 1736 год. Город, в котором жил и творил великий Тредиаковский, был наполнен всякими чудесами. С трепетом душевным приобрел Ломоносов в лавке академической книгу Тредиаковского о сложении стихов российских... Дивен град Петра, чуден! - Ну что ж, - сказал Корф. - Надо бы их встретить поласковей. Велите эко- ному академическому Матиасу Фельтену, которому я сто рублей уже дал, чтобы он постели для них купил. Столы, стулья... Кстати, сколько стоит простая кро- вать? - Тринадцать копеек, - отвечал Данила Шумахер. - Вот видите, как дешево. А я целых сто рублей отпустил... У эконома Фель- тена еще куча денег свободных останется! - С чего бы им остаться? - вздохнул Шумахер. - Можно, - размечтался барон Корф, - сапоги и башмаки им пошить. Чулки га- русные. И шерстяные, чтобы не мерзли. Белье надо. - Гребни! - заострил вопрос Шумахер. - Верно, - согласился Корф. - Каждому до два гребня. Редкий, чтобы красоту наводить. И частый, чтобы насекомых вычесывать... Дабы сапоги свои охотно чистили, по куску ваксы следует выдать. Я думаю, там еще целая куча денег у Фельтена останется. - Да не останется, барон! - заверил его Шумахер. Шумахер был опытен: от ста рублей ни копейки не осталось. Матиас Фельтен приходился братом тому кухмистеру Фельтену, на дочери которого был женат Да- нила Шумахер, - такова родственная подоплека этой "нехватки". Когда тихий ды- мок над ста рублями развеялся и проступило над Академией серое чухонское не- бо, статс-контора выдала еще 300 рублей ("до будущего указу"). Матиас Фельтен ранее, до службы в Академии наук, содержал павлинов в зверинцах Анны Иоаннов- ны и теперь всюду хвастал: - От павлинов ни одной жалобы не имел... Ошеломленные переменой в жизни, студенты пока тоже не жаловались. До ушей барона Корфа бурчание их животов не доходило. Надзирание за бурсаками поручи- ли адъютанту Ададурову, ученику Бернулли. Математик этот разрешил сложнейшие формулы, но никак не мог решить простой задачки. Матиас Фельтен утверждал, что купил двенадцать столов, а студенты сидели за двумя столами... Возникал вопрос: куда делись еще десять столов? - Ребятки, - осторожно намекал Ададуров, - уж вы мне, как отцу родному, сознайтесь: не пропили ль вы десять столов? - Да нет, мы столов в кабак шло не относили... По бумагам выходило у Фельтена, что он купил для студентов на рубахи 576 аршин полотна, а студенты приняли только 192 аршина. По бумагам 48 аршин им выдано на "утиральники", а они утирались подолами. Но есть студентам (невзи- рая на знатное родство Фельтена с кухмистером самой императрицы) совсем не давали. Злее же всех от голода был Прошка Шишка-рев, и, будучи нравом прост, он кричал слова зазорные, слова подозрительные. - Вот! - орал Шишкарев. - Хоша про немчуру и говорят, будто не воры оне, однако мы в самое немецкое воровство вляпались... И случился грех: в муках неизвестности пред суровым будущим Алешка Барсов спер у Митьки Виноградова два рубля, а у Яшки Несмеянова стащил "платок шел- ковый да половинку прутка сургуча красного". Велик грех Алешкин! Бить надо Алешку! Нехорошо ты ведешь себя, Алешка! Последнего сургуча лишил ты товарища своего... - Послушайте, - удивлялся в канцелярии Корф, - не надо быть Леонардом Эй- лером, чтобы догадаться: ведь там еще куча денег у Фельтена осталась. - Да ничего не осталось! - клялся Шумахер. А тут еще указ вышел: Алешку Барсова "высечь Академии наук у адъюнкта Ада- дурова при собрании обретающихся там учеников...". Все собрались и с лицами пристойными смотрели, как секут Барсова. - Как же дале будет? - кричал пламенный Шишкарев, заводила главный. - Эвон Мишка Ломоносов дубина какая вымахал! Ему же не прокормиться с кухни науч- ной... Кады-нибудь до ветру пойдет, в канаву завалится, и все тут! Скоро до того дошло, что только два студента на лекции ходили. Остальные "ответствовали, что они у себя не имеют платья и для того никуда из палаты выходить не могут". - Пострадать надо, - говорил робкий Несмеянов, у которого Барсов сургуч спер. - Может, немцы потом и сжалятся над нами. - Еще чего - ждать! - неистовствовал Шишкарев. - Робяты! Там же много де- нег отпущено бароном Корфом на нас... Куда же они все подевались? Идем до Се- нату, клепать на всех станем! - Ой, ой! - испугался Несмеянов. - Чего ойкаешь? Я вот тебе в глаз врежу - ты у меня до Сенату без порток побежишь... Идем, робяты! - взывал Шишкарев. - Пущай Сенат деньги на прокорм дает нам в руки, а не эконому Матьке Фелькину, чтоб он сдох, стерво немецкое! Стали писать прошение о нуждах (не подписался под ним только Несмеянов). Ададуров, заговор усмотрев, стал их отговаривать: - Нева-то двигается - путь опасен от Академии до Сенату... - Идем! - махал бумагою Шишкарев. - Кидай жребью, робяты, кому страдать за обчество студенческое... Выпал жребий Виноградову и Лебедеву. Пошли. У депутатов в руках - палки, чтобы лед щупать. В иных местах дед тонок был, кое-где вода выступала. Какой уж день в Сенате было тихо. С того берега Невы никто не ездил. И вдруг - на тебе! - явились студенты и стали шум делать перед старцами. Началось строгое следствие. - Вот вам, барон! - злорадствовал Шумахер. - Вы мне тогда не верили, а так оно и случилось. Ученых среди русских не выискалось. Зато бунтовщики быстро созрели. Жили мы себе тихо и мирно, и вдруг в наши стены ворвались варвары... Вы когда-нибудь слышали такой гвалт? Им не сладкий нектар науки надобен, а - каша! - Каша тоже нужна, - отвечал Корф, недоумевая, как быстро из его благих начинаний родился бунт в Академий. - Однако не спешите с выводами. Изберем самого злого профессора, чтобы устроил он экзамен студентам... Кстати, кто у нас самый злой из ученых? Шумахер подумал и сказал: - Вот академик Байер - хуже собаки! Так и рычит, будто его мясом сырым кормят. И по-русски ни единого слова не знает... - Пусть этот Байер и экзаменует русских бунтовщиков. Перед экзаменом Шумахер велел бить батогами Шишкарева: - Это ты, русская свинья, утверждал, что мы, немцы, воры? - Я! - не уклонился от правды Шишкарев. - Тогда - ложись... Адъюнкт Ададуров, а вы проследите. - Ах, Прошка, Прошка... На што ты этот муравейник растревожил? Говорил ведь я тебе... как отец родной. Академик Байер вызывал каждого по отдельности. Двери запирал на ключ, что- бы испытуемый в науках юноша не сбежал. Иногда из-за дверей раздавался звук - будто пустой горшок расколотили. Слышалось грозное рычание академика... Вылетел из дверей смятенный Барсов, плача: - Академик сказывал, будто я в науках никуды не годен... Вылетели и другие! Пришла очередь Шишкарева. - А мне хоть бы што, - сказал он, веселясь. Долго мучили и пытали Шишкарева. Но вдруг двери растворились, выскочил из них академик Байер. Держа за руку бедного Шишкарева, он промчался вдоль кори- дора, будто метеор... Так они достигли дверей барона Корфа. - Рекомендую, барон! - сказал Байер. - Всех прочих превзошел и даже стихи по-латыни сочинил. Смело читал Виргилия и Овидия, Цицероновы письма знает. Своею охотой, никем не побуждаем, греческий язык постиг... Ко всему прочему, юноша жития столь благородного, что похвалы вашей вполне достоин! - Как зовут? - спросил Корф, и Шишкарев назвался; барон был очень удивлен. - Так это вы, сударь, бунт в Академии учинили? - Я! - признался Шишкарев, взирая со смелостью. - Ну что ж. Поздравляю. Экзамен вы сдали... Ломоносов в этой истории не участвовал. Ему выпала иная судьба. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Всю зиму валялся Потап на вшивых кошмах в степном ногайском улусе... Было обидно: взял его в полон ногаец - маленький, кривоногий, одноглазый. Попадись такой в иной час, пальцем бы раздавил, словно гниду поганую. А вот ведь... "Не я его, а он меня!" Ближе к весне приехал в улус татарин с лошадьми. Без оружия, но с плетью, рукоять которой была сделана из козлиной ноги. Накинул он на шею парня аркан и погнал его перед собой, словно барана. Долог был путь, и всю дорогу распе- вал песни татарин. Однажды под вечер очнулся Потап на мосту. Текла внизу гни- лая мутная вода - пополам с мочой лошадиной. Открылись ворота каменные. На воротах тех сидела сова - неживая, а тоже каменная. И сверху, уши навострив, смотрела сова на Потапа - мудро, тяжело и неласково... Это был Перекоп, а во- рота те назывались - Ор-Калу. Они ступили на мост, и татарин обжег Потапа плеткой. - Кырым! - сообщил он, радостно ощерив зубы... Город Перекоп был грязен и зловонен. Татарин завел Потапа в какую-то хижину, выскобленную (уж не когтями ли?) в завалах песчаника. Хлопнул дверью скособоченной, и с потолка, со стен - отовсюду на голову и плечи с шорохом просыпался мелкий песок. - Блык! - сказал татарин и, выложив кусок вяленого балыка, ушел; только потянулся Потап к этому куску, как вдруг, откуда ни возмись, молнией возник рыжий котище; кот вцепился зубами в балык и вместе с ним исчез стремительно, будто нечистая сила. Татарин вошел в хижину. Увидел, что балыка уже нет, и решил, что ясырь сыт - можно теперь гнать его дальше. - Базар! - выкрикнул он, заставив идти Потапа на продажу. Потап даже по сторонам не озирался (все тут постыло и тошно), а татарин понукал его плеткой. Потап на это даже не обижался. Он словно понимал: поймай он татарина, и тоже погнал бы его впереди себя на аркане, потому что в этой многовековой вражде иначе нельзя... Еще через день в расщелине гор показался город. - Кафа! - сообщил Потапу татарин. И стало легче, когда увидел, что он не один здесь. Отовсюду текли - гусь- ком, как журавли, одним арканом связанные, - толпы ясырей-пленников. Если па- дал кто, стар иль немощен, татары ловко вырезали из него пузырь желчный, нуж- ный им для приготовления мазей, и оставляли человека гнить, где лежит. Собаки татарские начинали пожирать мертвого - всегда с носа, который откусывали с визгом. Осторожно тащили по обочинам носилки с девочками, хорошо откормленны- ми, одетыми в шелк, - несли их продавать. Все дороги в Крыму ведут в Кафу... А за гвалтом базарным уже синело море, и там качались мачты кораблей, которые к вечеру, забитые живым товаром, уплы- вут далеко-далеко. Татарин поставил Потапа на продажу, сорвав с парня рубаш- ку, чтобы все видели сильные мышцы ясыря. Как и все торговцы вокруг, стал визжать татарин о том, что у него продается ясырь - самый свежий, самый глу- пый, самый сильный, самый бестолковый. Но многие, оглядев мощную фигуру Пота- па, отступали с плевками. - А, поган урус! - говорили они и давали за Потапа такую низкую цену, что хозяин-татарин тоже плевался. Простоял так до полудня. Даже знакомцами обза- велся. Из разговоров разных уяснил Потап, что русские рабы - самые дешевые тут. Ибо татары их считают хитрыми, коварными, злыми, непокорными. Заведомо известно, что русский все равно убежит. - Это уж так, - вздохнул Потап. - Бегать мы привычные... Торговцы заманивали богатых турок на молоденьких пленниц: - Рудник всех добродетелей мира! Ты только засунь в рот этой красавице своей благоуханный в святости палец... Иной богач заставлял девочку укусить его за палец - по прикусу судил, бу- дет она сладострастна в любви или нет. Страшно было Потапу видеть, как отры- вали детей от русских баб, от украинок и полек. Татары безжалостно продавали жену от мужа, а мужа от жены. Сердце иссохлось от женского воя. И одно думал Потап: "Поскорей бы уж купили меня... чтобы уйти отсель и забыть это место!" Солнце давно стояло высоко, один корабль уже отплыл от берегов Крыма, расп- ластав скошенные паруса, и - судя по всему - татарин снизил на Потапа цену... Нехорошо пахло горелым мясом. Проданных тут же клеймили каленым железом. Ставили тавро, как на лошадей. Кому на грудь или на руку, а иному прямо на лоб. Базар уже опустел, когда в толпе показался какой-то знатный турок. Боль- шая свита сопровождала пашу. Будто Вавилон какой двигался - и негры, и албан- цы, и черкесы, и запорожцы. Среди них шагал красивый великан в пышных одеж- дах, при сабле, в шелковых зеленых шароварах. Был он по силе и росту - под стать Потапу, могли бы силенкой помериться. И вдруг, подмигнув, он спросил Потапа по-русски: - Давно ли, земляк, попался? Сам-то откуда ты будешь? Потап, обрадованный, отвечал охотно - со слезами. - Да не плачь... А меня Алешкой Тургеневым кличут[6]. Меня граф Бирен погу- бить решил, да я не пропал, вишь! Царица-то наша, слышь-ка, на меня глаз свой кинула. На любовь с нею совращала. Бирен-то это приглядел и сослал меня в Низ - в полки порубежные, чтобы живым мне не выйти. Да я, вишь, уцелел. Вот прип- лыл сей день из Константинополя бусурманского... Кому что выпадет! А ты, - спросил Тургенев, - давно ли тут стоишь на солнцепеке? - С утра околеваю здеся... ни пивши, не емши, - А я тебе совет дам, - вдруг зашептал Тургенев. - Когда тебя щупать да торговать станут, ты ерепенься. Кулаками ма-ши. Ори громче. И не давайся! Чтобы все непокорность твою видели. Тогда ты цену на себя собьешь, и тебя здесь продадут - в Крым же! - А ежели дороже купят меня? - спросил Потап. - Тогда... беда, брат. Ушлют за море - в Алжир или в Тунис, а то еще даль- ше... Вовек будешь для родины ты потерян. Потап упал на колени перед Тургеневым. - Барин! - выкрикнул с мольбой. - Уж вижу я, что богат ты и одет мурзою... Окажи милость божецкую - купи ты меня! - Э, нет, - отвечал Тургенев. - Того не могу, хотя кошелек у меня и не пуст. Покупать ясыря могут только мусульмане, евреи и фратры католические, которые в черных шляпах ходят. Коли такой капуцин подойдет - не бесись: он тебя купит и в Европы увезет, тогда ты большой мир повидаешь и в Россию мо- жешь вернуться... Потап был продан лишь к вечеру. Буянил, рвался, не давал себя трогать. Да- же укусил одного турка. Потом устал. Притих. С утра не ел. Не присел ни разу. Солнцем темя накалило. Тут к нему подошел небогатый татарин, неся на спине своей моток проволоки медной. Потолковал о чем-то с торговцем, и моток прово- локи перебросил на спину Потапа. - Давай тащи, холера худая... Устал я, - сказал по-русски. - Чай, к ночи до дому доберемся. Ты голоден? Я тоже жрать хочу... Ночью они добрались до татарского улуса. Вроде маленького городка. Лаяли во мраке собаки. От дворов пахло жареными орехами. Навоз гнилостно расползал- ся под ногами, противно квасясь между пальцами босых ног. Татарин толкнул уз- кую дверь в сакле: - Кидай сюды проволоку. Пойдем поужинаем, что аллах послал! Татарина работать не заставишь: его дело разбойничать. Все за него должны делать рабы, и рабы все делали. Ленивый ум крымских разбойников даже не заме- чал, что ясырь из Московии мечеть складывал в виде креста православного, что в стенках бани татарской окошки прорезал на русский лад, а гарем возводил - как терем московской боярышни. Из конских подков, стоптанных в набегах на Русь, ковали ясыри для татарина острые кривые сабли. Шлемов татары не знали, если и носили, то трофейные. Русские ладили для крымчаков посуду из меди, мастерили седла, бурки, шили чувяки юным татаркам. Русские выделывали в Крыму дивный сафьян, плети-нагайки, мячи для игр, кушаки, шнурки, мяли кожи и вой- локи; были русские токарями, пекарями, чулочниками и чубучниками. Из Крыма произведения русских рабов расходились по миру - вплоть до Лиссабона, обога- щая бездельников-татар. Потап попал в кабалу к Байтуфану, которого бабушка его Аксинья называла на свой лад - Богданом. Бабушка Аксинья сама из краев воронежских, из дворян ро- да Тевяшевых, ее татары еще в девках взяли, в Крыму она и пустила корни свои по миру бусурманскому. Внуки - кто где, одни уже в землю ткнулись, посеченные саблями, другие в янычарах служат, а Баитуфан при бабушке остался - мастерс- кую содержит... Сердитый кашель верблюдов разбудил Потапа. - Вставай, сокол ясный, - сказала ему бабушка Аксинья. - Деньто нонеча ка- кой... развиднелось, а ночью дожць был. - И тронула старуха его рукой. - Не печалуйся, не век горевать будешь... Вышел Потап на воздух. Невдалеке протекала речонка. - Бабушка, что это за речка така? - Кача, милок. - А там-то подале... храм, что ли? - Там супостаты волосок из бороды своего пророка хранят. - Чудно! - удивился Потап. - И все мне вчуже кажется. - А ты бойся привыкнуть, как я, грешная... Байтуфан на продажу для ногайцев пули выделывал и Потапа с утра к работе определил. Каковы были стрелки татары - говорить не надо: за сорок шагов они пулю через перстень простреливали. Ногайцам и этого мало казалось. Две пули следовало скрепить воедино проволокой, скрученной в пружинку. При выстреле пружина растягивалась между летящими пулями. И две пули сразу врывались в те- ло человека, а между ними (словно удар сабли!) оставалась рваная рана от скрученной проволоки, - таковы пули татарские... Потапу показали, как надо скреплять пули пружиной. - Ладно, - ответил он... Был у Байтуфана еще один ясырь. Старик уже, он еще с крымских походов при князе Голицыне сюда попал. Когда-то пушкарем в стрелецком войске служил. Глаз у него вытек. В ступнях старца - мелко рубленый конский волос, чтобы не убе- жал. Ходить ему больно было. Коли заторопится куда - так на четвереньках по-собачьи проворно бегал. Хмуро глядел земляк одним глазом на молодого ясы- ря. Спросил он Потапа без ласковости: - Видать, ты из волости Дурацкой из города Глупова? - Неучен, это верно, - согласился Потап. - А я тя поучу... Хошь? - Поучи, батюшка, ежели што не так делаю. Взял старик шкворень, которым ворота запирают, и "поучил" Потапа вдоль спины. Речи же его были при этом вразумительны: - Теи пули противу наших земляков супостаты готовят. А ты, кила московс- кая, для Магометки стараешься? - А как надоть? - оторопел Потап. - Гляди, как надо, ежели души испоганить не желаешь. Показал ему старый солдат, как следует пружинку ту испортить, чтобы в по- лете она сломалась, и тогда пули татарские бесцельно в разные стороны разле- тятся. - За науку спасибо, - низко поклонился Потап. - А эвон бабушка-то Аксинья про это мне ничего не сказывала. - На то она и бабушка, чтобы внуков жалеть. Делай, как я велю тебе. Ежели не покоришься - расшибу тебя, пес! Звали стрельца Агафоном, но со двора позвали: - Селим! - и он откликнулся тут же: - Чего надо? Потап к нему пристал с вопросами: - Какой же ты Селим, дядя Агафон! Или обусурманился? - Вера, брат, дело пустое. Погоди, и к тебе подступятся. Вот приведут на майдан, штаны велят снять. А кончик кола бараньим салом намажут. Вставят кол тебе в задницу концом жирным и предложат: или за Магомета молись, или... ткнут тебя! - Ну а дале-то как? - допытывался Потап. - А дале поведывать не стану, - отвечал ему Агафон-Селим. - На себе испы- таешь, какова вера лучше - быть живу иль быть мертву? Потап вокруг осматривался. Веры и впрямь здесь никакой не было. Русские люди "бусурманились" часто и легко. Попавшие в рабство к евреям - по синаго- гам шлялись. Фратры же своих ясырей в католическую "прелесть" искушали. И бы- ло в Крыму много греческих храмов, куда русские тоже забегали - по привычке. Молитвы скоро забывались рабами. Но была одна, совсем не божественная, кото- рую все в Крыму знали, передавая ее из поколения в поколение... Вот она, эта молитва: "Боже, освободи нас, несчастных невольников, из земли бусурманские. Возврати ты нас, господи, к ясным зоренькам, к водам тихим, в край веселый - меж народ крещеный!" С этою скороговоркою ложились. С нею же и день новый встречали. Это даже не молитва -стон всех умирающих от тоски по родине. Одна- ко Потапу многое внове даже любопытно казалось в Крыму, и до тоски смертной он еще не дожил. - Погоди, завоешь, - сулил ему Агафон. - Еще как завоешь! А в один из дней Агафон принес откуда-то полный карафин желтого, как ян- тарь, болгарского вина. Выпили, и он сообщил: - На майдане слыхал за верное, будто наши на Крым сбираются с армией неис- числимой... Одно плохо, - загрустил пушкарь, - Русь уже не раз на Крым хажи- вала. А как до Перекопи дойдет, так и - от ворот поворот. Был тихий вечер. По двору гуляли беззаботные и веселые татарки в шальва- рах. Жевали они смолки пахучие. Ногти на пальцах их рук и ног были покрашены красным лаком. Эти яркие ногти какой уже раз приводили Потапа в ужас: - Во страх-то где... Будто мясо сырое когтями рвали! Потапу в рабстве по- везло. Байтуфан изо всех татар был самым хорошим татарином. Воспитанный своей русской бабушкой, он, кажется, не прочь был бы и на Русь выехать. - Да, говорят, плохо там у вас, - делился он с Потапом. - Будто и царица у вас непутевая. Бедно живете вы в России, а здесь у нас хорошо... И работать не нужно! Бабушка Аксинья позвала Потапа: - Иди-кось сюды, я тебе покажу самое дорогое свое... Зазвала к себе в комнаты. Полно тут кувшинов на полу стояло, словно в лав- ке посудной. Лежали на оттоманках ветхие паласы. Пыльно было. За окнами сакли дождик сыпал - тихонький, серенький (совсем как в России). Открыла бабушка сундук, долго рылась в нем. Извлекла икону святого Николая Можайского, прило- жилась к ней. - Вот ему и молюсь, - сказала, губы ладошкой вытерев. - А за что ты, бабушка, Николу Можайского почитаешь? - Он с мечом представлен - воин! А на майдане сей день опять шумели кадии, будто русские в поход собираются... Я здесь состарилась уже. А коли наши при- дут, брошу все и домой уйду. В сторону кладбища татарского пронесли покойника. На следующий день сходил туда Потап - посмотреть. Сторож кладбищенский долго следил за Потапом издали, потом по-русски браниться начал: - Ну чего ты шляешься, какого рожна потерял тута? - Да я так, дяденька. Написано тут, гляжу, мудрено. - Ах, дурень! Написано тут: "Буюн бана иссе, ярын сана дыр". А по-нашенски это значит, что все подохнем. И здесь у татар мудро об этом на камнях высече- но: "Сегодня - ты, а завтра - я!" Теперь давай проваливай. А то мулла увидит и меня палкой отколотит, что я неверного до правоверных могил допустил... Ты сам уйдешь или мне бить тебя? - Сам уйду, сам... Была ранняя весна 1736 года. Крым вооружался. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Академия де-сиянс проводила громадную работу. Сейчас надо было составить сложнейшие таблицы для определения времени по высоте солнцестояния. Все ака- демики говорили, что для этих расчетов ученому нужно самое малое - три меся- ца. - Дайте мне, - сказал Эйлер. - Мне нужно всего три дня! И сделал за три дня. Но от напряженного труда ослеп на правый глаз. Когда Эйлер умрет, люди не скажут, что перестал жить, а скажут так: "Эйлер перестал вычислять..." Одноглазый гений жил в цифрах. И в море цифр ему было хорошо, как моряку в океане. По вечерам - короткий отдых, когда секретарь Фусс прочи- тывает ему газеты немецкие, а Эйлер в это время (чтобы без дела не сидеть) занят с магнитами. Стол перед ним, а на нем - пластинки; передвигая их, он слушает известия мира и силы магнетизма изучает. - Довольно, Фусс, вам спать пора. Итак, до завтра... Он открыл окно. Ладожский лед еще не прошел. Улица была пустынна. Лишь вдалеке, размахивая шляпой и танцуя, шел человек. Высокий, молодой, красивый и нарядный, он что-то напевал. - Наверно, выпил лишку... Забавно тратят люди время, когда могли бы с большой пользой логарифмы вычислять! Но это был не пьяный, а - вдохновенный композитор. - О сударь мой! - сказал он Эйлеру, в окне его завидев. - Я так сегодня счастлив, закончив новое творенье. Не знаю, приходилось ли вам когда-либо ис- пытывать восторг творца? - Бывало, - буркнул Эйлер из окна. - И не реже вас! Незнакомец с улицы представился, взмахнув шляпой: - Меня зовут Франческо Арайя, я завтра с музыкой своей буду играть у графа Левенвольде. Но я наполнен ею так сегодня, что вам хотел бы что-либо из нее исполнить... Позволено ли будет? - Браво! - ответил Эйлер и позвал лакея, чтобы тот впустил в дом компози- тора и клавесин к окну придвинул. Франческо Арайя, с порога скинув плащ, присел за инструмент, пальцы его обнажились из-под манжет, хрустящих черными кружевами. - Названье композиции такое - "Сила Любви и Ненависти". - Я слушаю... извольте. Он заиграл, а Эйлер поднял глаза к потолку, мысленно проведя через него диагональ. Расчет кубатуры помещения занял немного времени, но этот вдохно- венный шелапут, кажется, еще не скоро кончит тарабанить... - Вы не устали? - спросил его Эйлер, церемонно привстав. - Как вы нетерпеливы, - возмутился тот, - я только начал. Прослушайте пас- саж вот этот... И - как он показался вам? - Вы в самом деле гениальны. Исполнив свое сочинение, Арайя признался: - Поверьте мне, я душу всю вложил. - И это видно, - ответил Эйлер. - Но меня заинтересовала не ваша музыка, а... звуки. Франческо Арайя был поражен: - Я создавал не звуки, а музыку. Вы отвечаете ли, сударь, за те слова, что произносите столь легкомысленно? - Вполне, - сказал на это Эйлер с улыбкой доброю. - Тем более что я живу в стране с таким суровым климатом, где за слова людей привыкли вешать... Что делать! Я до безумия влюблен в Большую Медведицу, и вот на корабле, наполнен- ном моими иксами и тангенсами, переселился я поближе к Северу... Постойте же, куда вы? Удержав артиста, Леонард Эйлер продолжил: - Ваша музыка взволновала меня, как... подраздел богатой науки об акусти- ке. Слушая вас, я невольно задумался об отношении между колебаниями струн и воздушной массы. Вы случайно не извещены - применял ли кто-либо из композито- ров логарифмы для различия в высоте музыкальных тонов? - Пожалуй, лучше мне уйти, - сказал Арайя, берясь за шляпу. Эйлер смешал магниты на столе и воскликнул: - Так и быть! Я напишу научный трактат о музыке. Арайя возмущен был до предела: - И это... все, что вы можете сказать о моей музыке? - Еще не все. Гармония звуков непременно должна объединиться с гармонией красок. Я не побоюсь выдвинуть в науке новейшую гипотезу - музыка должна быть видима слушающему ее![4] Арайя нахлобучил шляпу на пышный парик. - Ты пьян... иль сумасшедший? - заорал он, убегая прочь. Леонард Эйлер со вздохом произнес ему вдогонку: - Это тоже гипотеза - гипотеза о сумасшествии Эйлера... А впрочем, - заду- мался математик, - я опять опережаю свое время. На следующий день Арайя играл в покоях Левенвольде - на Мойке, в доме пыш- ном и богатом. Он сумел понравиться обер-гофмаршалу. Оперу его поставили в придворном театре. Анна Иоанновна была ею довольна. Играя с князем Черкасским в квинтич на бриллианты, она прослушала музыку с удовольствием. Кантата же Арайи называлась так: "Состязание Любви и Усердия". В кантате этой были такие куплеты: Можно ль найти более усердия, чем у тебя, августейшая самодержица, и любовь более пылкую, чем любовь твоих подданных? Как не счесть звезды на небе - так невозможно исчислить твои славные деяния. О смелость композитора! Ты потерпела аварию средь океана добродетели. Солнце не нуждается в похвалах, как и божественная русская императрица... - А он и впрямь гениален, - сказала Анна Иоанновна. - Такого-то нам и на- добно. Придворные с восторгом окружили композит