а и Некрасова, это явно стирает дистанцию во времени в две с половиной
тысячи лет, пролегшую между нами и древними греками.
Иначе, т. е. свободным стихом, переводили хоры Ап. Григорьев. С.
Шестаков и изредка В. Водовозов, которому эта попытка удалась, пожалуй,
лучше, чем другим. Вот один из примеров - строфа коммосе "Эдипа в Колоне" в
переводе Водовозова (ст. 534-541):
- Они от тебя родились? -
- Они же и сестры отцу.
- Увы! - О сплетенье бесчисленных бедствий!
- Ты стерпел? - Я стерпел неисходное горе.
- И сделал... - Не сделал... - То как же?... - Я принял
Дар, какого не думал, несчастный,
Никогда заслужить от граждан.
Зелинский, спустя более чем полвека, пошел по этому же пути и перевел
хоры размерами, максимально приближенными к подлиннику, не теряя при этом
его выразительности. Наиболее удачные примеры этому - парод из "Царя Эдипа",
все три стасима из "Эдипа в Колоне", парод и 4-й стасим из "Антигоны", парод
и 1-й стасим "Трахинянок", 1-й и 3-й стасимь "Аякса", 1-й стасим и коммос
(1081-1168) из "Филоктета", все три стасимг в "Электре".
Последний вопрос, связанный с хорами, - передача симметрии в парах
строф. Неудивительно, что в начале прошлого века, когда специфике и строении
греческой трагедии не придавалось серьезного значения, Мерзляков перевел
восемью одинаковыми куплетами 2-й стасим "Антигоны" состоящий в оригинале из
двух различных по ритму пар строф. Но и четверть века спустя С. Шестаков,
филолог-классик, переводя "Царя Эдипа" и "Антигону", отнюдь не стремился
передать симметрию между строфой и антистрофой. Не было никакого деления на
строфы и в переводах Котелова. Постепенно, однако, убеждение в необходимости
выделять в хоровых партиях составляющие их элементы и следить за их
симметрией стало проникать и в издания переводов. Первым, кто провел эту
мысль в жизнь, был В. Зубков в переводе "Эдипа в Колоне" (1883). Сохраняли
симметрию внутри одной пары строф Вейсс, Мережковский, Краснов. Само собой
разумеется, что Зелинский, будучи крупным специалистом по античной драме,
тщательно следил за ритмической симметрией строф и провел ее везде
последовательно.
К вопросу о членении хоров близко примыкает вопрос о членении в
переводах трагедии в целом. Согласно Аристотелю, греческая трагедия состояла
из пролога, выхода хора (парода) и его последующих песен (стасимов);
заключенные между стасимами речевые сцены Аристотель называл эписодиями,
заключительную часть трагедии, после которой не бывает песен хора, -
эксодом. В этом отношении в русских изданиях переводов Софокла на протяжении
всего XIX и начала XX в. было мало порядка. Никаких пометок не было у А.
Григорьева, С. Шестакова (в "Царе Эдипе"), Котелова, Мережковского, Д.
Шестакова. Античные термины были введены (недостаточно последовательно)
Водовозовым, употреблялись С. Шестаковым (в "Антигоне"), Занковым и в
прозаических переводах трех драм, выпущенных А. Я. Либерманом (1892).
Переводы сами по себе были почти дословными и неудобочитаемыми, но каждая
часть трагедии получила свое название в соответствии с античной традицией. В
противоположность этому в известной хрестоматии, составленной В. Алексеевым
(см. прим. 24), в отрывках из трагедий были использованы современные
понятия: действия, явления. Тот же самый принцип сохранил Алексеев и в
собственных прозаических переводах фиванских трагедий {"Царь Эдип" (1895),
"Эдип в Колоне" (1896).}. Возможно, впрочем, что это членение обязано своим
появлением уже выходу в свет в 1892 г. комментированного издания "Царя
Эдипа" Зелинского, который пошел по среднему пути: он оставил такие
названия, как пролог, парод, стасимы, эксод, но наряду с ними ввел и
действия, разделенные на сцены. Этот принцип Зелинский сохранил и в
сабашниковском издании. Между тем, в афинской драме V в. до н. э. никаких
"действий" и "сцен" не было; деление на пять "частей", соответствующих пяти
действиям новой европейский драмы, появилось впервые только в новой
аттической комедии на рубеже IV-III вв. и перешло оттуда в римскую комедию и
трагедию. Поэтому членение текста трагедий, принятое Зелинским, надо
признать эклектическим, т. е. не соответствующим на античной, ни современной
практике.
Наконец, в свое издание Зелинский ввел многочисленные и довольно
обширные ремарки, целесообразность которых сомнительна по трем соображениям.
Во-первых, в античных изданиях никаких ремарок не было, и в современной
издательской практике принято снабжать перевод только самыми необходимыми
для читателя указаниями. Во-вторых, ремарки, характеризующие состояние
действующих лиц ("улыбаясь", "вспыхнув", "брезгливо" и т. п.), неизбежно
носят субъективный характер, навязывая читателю то восприятие текста,
которое хочет найти в нем переводчик; мы увидим в дальнейшем, что далеко не
все они получают подтверждение в ходе и в характерах трагедии. Следует
помнить и о том, что античные актеры играли в масках и поэтому не могли ни
"улыбаться", ни "краснеть". Зелинский, правда, оговаривал эти ремарки тем,
что он представлял себе сцену не такой, какой она была в древние времена, а
"витавшую перед глазами поэта". Трудно, однако, сказать, в какой степени
перед драматургом, писавшим для актеров в масках, могла витать в мыслях
мимика его персонажей. Наконец, в целом ряде случаев ремарки Зелинского
носят характер указаний для режиссера и художника, которые к тексту Софокла
опять же никакого отношения не имеют. Никто из переводчиков Софокла до
Зелинского так необоснованно широко ремарками не пользовался, и только Вейсс
ввела их в свой перевод "Царя Эдипа", вышедший в свет после появления
комментированного издания той же трагедии Зелинского. Последовал за ним в
прозаических переводах и В. Алексеев {"Антигоне" (1896, затем 1905, 1914) и
особенно в "Царе Эдипе" (1895).}.
3
При всем значении, которое имеют для современного издания Софокла
членение и оформление перевода, все же не эти вопросы определяют оценку
труда, взятого на себя Зелинским. Гораздо важнее выяснить, какое воздействие
оказало его собственное восприятие трагедий Софокла на перевод, который
всегда является отражением мировоззрения и эстетической концепции
переводчика. Это тем более верно, когда речь идет не о каком-нибудь одном
стихотворении или даже целой трагедии, а обо всем дошедшем до нас творчестве
античного драматурга, и когда к тому же перевод сделан видным
филологом-античником. Подходя с этой точки зрения к переводу Зелинского,
следует отметить в нем - при всех его высоких достоинствах - целый ряд
погрешностей в передаче как мысли оригинала, так и ее художественного
выражения.
Вообще говоря, далеко не всегда легко определить, где начинаются
отступления переводчика от содержания оригинала и где - неадекватность в
передаче его словесного оформления. Как правило, эти две стороны перевода
очень тесно связаны между собой. Тем не менее мы попытаемся здесь выделить
направления, по которым сличение перевода Зелинского с оригиналом дает
основание констатировать ряд существенных расхождений между ними. Эти
расхождения можно классифицировать по следующим рубрикам.
1. Внесение в перевод современных представлений о древнегреческом
мировоззрении, не находящих себе места в тексте Софокла или не играющих в
нем той роли, которую склонны им приписывать в новое время.
2. Наделение персонажей Софокла психологическими характеристиками,
импонирующими человеку нового времени, но чуждыми представлениям древних
греков о своих легендарных героях далекого прошлого.
3. Усиление или распространение словесных образов оригинала, вносящее в
перевод краски и оттенки, чуждые тексту Софокла.
4. Ослабление или опущение словесных образов оригинала, приводящее к
потере существенных оттенков мысли, содержащейся в тексте Софокла.
5. Прямые недосмотры, ошибки и стилистические небрежности.
4
Начнем с внесения в перевод тех представлений, которые принято считать
непременной принадлежностью древнегреческого взгляда на мир, но для которых
текст Софокла в целом ряде случаев не дает никаких оснований. Первым среди
этих представлений будет пресловутый рок.
Смешно было бы отрицать, что герои Софокла нередко видят в своих
бедствиях проявление некоей непостижимой силы, отождествляемой с волей богов
или судьбой. Но из этого отнюдь не следует, что словом "рок" позволительно
переводить целый ряд совсем других понятий.
"Кто в превратностях жизни стал спутником свирепых бед и страданий?" -
восклицает хор в "Царе Эдипе" (1205 сл.) после саморазоблачения героя.
"Насмешка рока где полней?" - у Зелинского. "От деяния обоих (т. е. Эдипа и
Иокасты, вступивших по неведению в брак) прорвались эти беды - не только для
него одного, но смешавшиеся для мужа и для жены", - несколько ниже заключает
домочадец (1280 сл.) сообщение о самоубийстве Иокасты. "Так грянул _рок_ из
тучи двуобразной..." - у Зелинского.
В "Аяксе" Тевкр, узнав о самоубийстве героя, восклицает: "О несчастный
я, несчастный!" (981). В переводе: "О _рок_ мой злополучный!".
На уговоры хора Электра в одноименной трагедии отвечает: "Мои беды - из
числа тех, которые всегда будут называть неисцелимыми" (230). В переводе:
"Крепко стянут рока узел". В этой же трагедии хор, слыша предсмертные крики
Клитеместры, констатирует: "Свершаются проклятья" (1419) - речь идет о
родовом проклятье, тяготеющем над потомками Пелопа. В переводе: "Свершился
_рок_".
В "Трахинянках" Деянира объясняет сыну, что относительно последнего
похода Геракла есть пророчество: либо он встретит в нем смерть, либо, добыв
победу, проведет в покое остальную часть жизни. "Когда весы находятся в
таком положении, неужели ты не поможешь ему, сын?..." (83 сл.). В переводе:
"Перед ударом _роковым_ / Ты не пойдешь отцу на помощь?". В этой же трагедии
Деянира несколько ниже противопоставляет беспечной девичьей юности долю
законной супруги, "с тех пор, как вместо девушки ее назовут женщиной" (148
ел.). В переводе: "...когда / Ночь _роковая_ женщиною деву / Вдруг
наречет...". Оставляя в стороне неточность перевода (о чем см. ниже),
зададимся вопросом, почему брачную ночь надо считать роковой?
Антигона в своем прощальном монологе горюет, что ей предстоит умереть
"прежде, чем удастся до конца отведать своей доли в жизни" (896). В
переводе: "Казалось, лет не мало / Мне _рок_ судил".
В "Филоктете" Неоптолем рассказывает, как явившиеся к нему после смерти
Ахилла послы убеждали его плыть под Трою: "Не положено-де никому другому,
кроме меня взять (троянскую) твердыню" (346 сл.). В переводе: "То я один, по
властной воле _рока_...". Несколько раньше: "Когда выпала Ахиллу доля
умереть..." (331). В переводе: "Когда Ахилл по воле _рока_ умер". Хор,
сочувствующий Филоктету, удивляется свалившейся на него напасти. Ведь он не
совершил никакого преступленья ни против богов, ни против людей, а между тем
"погибал так недостойно" (685). В переводе: "Ах, и казнью такой _рок_ ему
мстит!" В конце трагедии Неоптолем убеждает Филоктета плыть с ним под Трою:
там он исцелится от своей язвы. "А как я узнал, что дело обстоит таким
образом, я тебе скажу" (1336). В переводе: "А как мне ведом _рока_ путь,
скажу". Уговоры напрасны. "Дай мне выстрадать то, что мне должно выстрадать"
(1397), - возражает Филоктет. В переводе: "Не бойся. Все, что _рок_ велит,
стерплю".
Итак, человек жалуется, что он несчастен, - Зелинский отождествляет это
с роком. Неисцелимые беды - рок; проклятья - рок; неопределенное будущее
Геракла - рок; брачная ночь - рок. Что выпало человеку на долю - рок; что
ему предстоит - тоже рок. Страдания, недостойный добродетельного человека, -
рок; предсказание прорицателя - снова рок.
Чтобы объяснить преувеличенную роль рока в переводах Зелинского
достаточно обратиться к его вступительным статьям к каждой трагедии в
сабашниковском издании. С одной стороны, он сам опровергает
"распространенный предрассудок", будто "античный мир преклонялся перед
роком" {Софокл. Драмы. М., 1915. Т. II. С. 60. Далее ссылки в тексте;
римской цифрой обозначается том, арабской - страницы.}; сам признает, что
"воплощенное в Эдипе человечество облагоражено и возвышено красотою его
жизни и красотою его гибели" (II, 69), не при том считает "Царя Эдипа"
"трагедией рока" (см. II, 14, 27, 32, 56 и само название статьи). Действие
рока видит Зелинский и в "Электре": (I, 313-319), хотя в этой трагедии
многое, если не все, в разрешении конфликта зависит от собственной воли и от
собственных поступков действующих лиц. "Носителем рока" становится для
Зелинского Филоктет (I, 138), вокруг фигуры которого он конструирует целую
мифологему, далеко не доказанную для ранней стадии мифа и, во всяком случае,
не имеющую никакого отношения к трагедии Софокла. И Деянира, оказывается,
приносит себя в жертву "той непонятной, роковой силе, которая руководила и
ее судьбой и ее действиями" (III, 47), хотя трудно представить себе
что-нибудь по-человечески более понятное, чем желание жены вернуть себе
любовь мужа. Если в "Трахинянках" вполне разумные побуждения Деяниры
приводят к трагическим последствиям, то причина этого - ограниченность
человеческого знания, а отнюдь не "роковая" предопределенность.
Другой категорией, часто вносимой Зелинским в его перевод, является
грех. Опять же не станем отрицать, что убийство отца - грех, равно как и
сожительство с матерью, даже если оба преступления совершены по неведению.
Отправить мужу отравленный плащ - тоже, конечно, грех, даже если женщина по
неведению считала смертельный яд безобидным приворотным зельем. Поэтому,
хотя понятие о "грехе" принадлежит христианской морали, не будет большим
отступлением от смысла трагедий Софокла, если невольные деяния Эдипа и
Деяниры мы назовем грехом. Заметим все же, что в древнегреческом языке
понятие "греха" отсутствует: невольное преступление называют в нем
"ошибкой", "виной" (ἁμαρτία), сознательное преступление, особенно в сфере
кровного родства, - "скверной", "осквернением". Тем более непростительно,
когда словом "грех" Зелинский пользуется в тех случаях, в которых оригинал
содержит совсем иную мысль.
В "Царе Эдипе" Креонт объясняет, почему вовремя не расследовали
обстоятельств убийства Лаия: "Вещавшая загадками Сфинкс вынудила нас
оставить неясные события, а заниматься тем, что у нас перед глазами (букв.:
смотреть себе под ноги)" (130 сл.), У Зелинского: "Так ближний _грех_ тот
дальний заслонил". Но почему появление Сфинкс - грех? Для фиванцев оно было
бедствием, несчастьем, позором - чем угодно, только не грехом. Да и гибель
Лаия ("дальний грех") тоже для фиванцев не грех, пока не стало известным,
как она произошла.
После раскрытия невольных преступлений Эдипа Креонт велит слугам увести
слепца в дом. "Ибо родным больше всего подобает видеть беды, происшедшие с
родными, и слышать о них" (1430 сл.). У Зелинского: "Лишь брату брата не
опасен _грех_". Конечное самоослепление Эдипа - результат разоблачения его
"грехов", но здесь речь идет вовсе не о них, а формулируется общая мысль: в
несчастьях людей должны принимать участие их близкие, и незачем выносить
свои беды на всеобщее обозрение.
В "Аяксе" хор, обнаружив тело покончившего с собой героя, восклицает:
"О мое горе! Ты пролил свою кровь..." (909). В переводе: "О мой _грех_, мой
_грех!_..." Однако никакого греха хор не совершил: сначала он поверил
умиротворяющим словам Аякса; затем, узнав о грозящей ему беде, бросился на
розыски. В чем вина хора, не говоря уже о грехе? Несколько ниже в своей
песни хор с тоской размышляет о том человеке, который первым открыл грекам
путь ненавистной брани. "О страдания (πόνοι), порождающие страдания! Этот
человек погубил людей" (1196-1198). В переводе: "Вот он, _грех_, всем пращур
_грехам!_ От него мы и ныне гибнем!" У Зелинского получается, вопервых, что
всякая война - грех (чего хор не думает) и что, во-вторых, люди гибнут
именно от этого греха. В оригинале виной бед назван не грех, а тот человек,
который стал причиной всех страданий для дальнейших поколений.
В "Филоктете" честный Неоптолем, согласившись было с доводами Одиссея,
сумел войти в доверие к Филоктету и завладеть его луком, необходимым для
захвата Трои. Поскольку, однако, благородная натура юного героя противится
совершенному обману, он хочет вернуть Филоктету его лук и в диалоге с
Одиссеем отстаивает свое право на этот поступок. "Я хочу исправить то, в чем
провинился раньше", - говорит он Одиссею. "В чем же твоя вина?... Что за
дело ты совершил, не подобающее тебе?" (1224-1227). В оригинале - уже
известное нам существительное ἁμαρτία - "вина", глагол ἐξαμαρτάνω -
"ошибаться", "провиниться", а в последней реплике - и вовсе нейтральное
слово ἔργον - "дело, деяние". Не то у Зелинского: "Хочу свой _грех_ недавний
искупить." - "...в чем же видишь _грех_ свой? ...Жду имени _греха_ я
твоего". Спустя еще неполных два десятка стихов, Неоптолем резюмирует: "Я
попытаюсь искупить вину, в которой я позорно провинился" (1248 сл. - все те
же ἁμαρτία и ἁμαρτάνω). У Зелинского: "..._грех_ свой гнусный / Хочу
загладить я". Заметим, что на стороне Одиссея есть своя, и не малая логика:
если с помощью лука Филоктета можно взять Трою и избавить сотни людей, его
соотечественников, от гибели, то надо ли проявлять такую щепетильность в
отношении одного упрямца? Во всяком случае, ни один из зрителей Софокла не
счел бы поступок Неоптолема не только что преступлением ("грехом"), но даже
виной. Своим переводом Зелинский модернизирует текст, а следовательно, и всю
проблему до неузнаваемости.
В "Электре" хор упрекает героиню в том, что открытой ненавистью к
убийцам отца она еще больше увеличивает свою собственную беду. "Разве ты не
понимаешь, что из нынешних бед ты позорно ввергаешь (себя) в еще большие"
(214-216). Перевод: "Знай, мятежной распри вихрь / В вольный _грех_ тебя
ввергает". Но почему чувство ненависти и жажда мести убийцам Агамемнона -
грех? Софокл так не думал, - его "Электра" свидетельствует об этом с полной
очевидностью.
С бесчисленным количеством "грехов" мы встретимся в переводе "Эдипа в
Колоне", для понимания которого как раз очень важна предпринятая Софоклом в
конце его жизни реабилитация невольного преступника. Итак, слепой Эдип
оказался в священной роще Евменид, доступ в которую не дозволен. Пришедшие
сюда поселяне требуют, чтобы он покинул запретное место: "Ты далеко зашел,
далеко" (155), - говорят они, имея в виду совершенно конкретную ситуацию: в
глубь рощи нельзя заходить. "_Грешишь_ ты, _грешишь_", - в переводе
Зелинского. "Вынес я страшные беды, вынес, но поневоле да знает это бог!" -
объясняет впоследствии Эдип свое прошлое (521 сл.). И еще дальше, в ответе
Креонту: "Ты не сможешь найти никакого повода упрекать меня в вине которой
бы я провинился перед собой и перед своими близкими" (966-968). Если еще до
рождения Эдипа его отцу была предсказана смерть от руки сына, "справедливо
ли в этом упрекать" его, тогда еще даже не зачатого (969-972). Какое
основание упрекать его в невольном деянии? (977). Заметим, что во всех
приведенных случаях, где речь идет действительно о "смертных грехах", Софокл
не употребляет слов, означающих преступление, осквернение и т. п. Везде -
такие понятия, как "вина" или "деяние"". Что у Зелинского? "_Грех_ свершил
я, друзья... / _Грех_ роковой" (521 сл.). "Но где ж во мне открыл _греха_ ты
семя, / Того _греха_, что погубил нас всех?" (966-968). "В каком _тогда_
грехе повинен был я?" (971). "И ты в _грехе_ меня коришь невольном" (977).
Антигона умоляет Эдипа выслушать Полиника: какой вред от слов? "К тому
же, деяния, задуманные во зло, изобличаются речью" (1187 сл.). Антигона
надеется, что слова отца отвратят Полиника от братоубийственного похода.
"Когда в душе туман _греха_ клубится", - перевод Зелинского. Пришедший
Полиник приносит отцу свое запоздалое раскаяние, называет себя проклятым,
негоднейшим и продолжает: "Содеянное мной я осознал не под чужим влиянием"
(1266). "Я сам за _грех_ казню себя, отец" - в переводе. Наконец, Эдип
оставляет Фесею свое завещание - блюсти закон богов "Среди множества
городов, если в них и хороший правитель, легко найдется место гордыне" (1535
сл.) - т. е. пренебрежению божественными заповедями. "В несметном сонме
городов нетрудно / _Греху_ найтись..." - переводит Зелинский.
В "Трахинянках" Деянира, узнав, что введенная к ней в дом пленницей
Иола является объектом страсти Геракла, не собирается мстить за это ни ей,
ни тем более своенравному герою. "Я была бы безумна, если бы вздумала
чем-нибудь попрекать своего мужа, охваченного такой болезнью (т. е.
любовью), или эту женщину, соучастницу того, в чем (для нее) нет ничего
позорного и для меня - никакой беды" (445-448). Разумная женщина - по
крайней мере, в изображении Софокла - понимает, что любовное наваждение
овладевает мужчиной помимо его воли, и что Геракл, находясь в вечных
странствиях, не мог отказывать себе в удовлетворении желаний. Иначе
рассуждает на этот счет Деянира у Зелинского: "Мне ль мужа своего корить,
что он / Болезни той безропотно отдался? / Иль мстить... вот той, что
_согрешила_ страстью / Невинной, безобидной для меня...". При сравнении с
оригиналом мы видим, что Зелинский наградил "греховной страстью" Иолу, о чем
на самом деле нет речи, а говорить о пленнице, взятой героем в наложницы,
что она "согрешила", вообще абсурдно {Любопытно отметить, что в прозаическом
переводе "Трахинянок" (см. прим. 1) Зелинский целиком верен мысли оригинала.
По-видимому, в поэтическом переводе он искал более энергичные выражения -
пусть даже вопреки оригиналу. Это касается вообще всех приводимых ниже
стихов из "Трахинякок", кроме 339 (см. ниже), где Зелинский уже в 1898 г.
создал свою "модель" отношений между Деянирои и Гераклом.}. Затем, если
Деянира и понимает, что в увлечениях Геракла нет ничего позорного и особой
беды, то едва ли она считала их для себя "безобидными".
Позже, увидев, как под воздействием употребленного зелья сгорел клок
шерсти и опасаясь того же исхода для Геракла, Деянира отвечает ободряющему
ее хору: "В недобрых замыслах нет никакой надежды и не дружит с ними отвага"
(725 сл.). В переводе: "Ах, если _грех_ на совести лежит, / Не служит и
надежда утешеньем". Конечно, невольная вина Деяниры может быть оценена нами
как грех, но Софокл пользуется здесь словом βουλεύματα ("замыслы").
Подведем итог. Подобно тому, как множество разных греческих понятий
Зелинский передает однозначным русским словом "рок", так и к
одному-единственному слову "грех" он сводит множество греческих понятий, не
находящихся с "грехом" ни в какой связи. "Горе" и "беды" - грех. "Страдание"
и "деяние" - грех, не говоря уже о вольной и невольной вине и случайном
нахождении в запретном месте.
5
Другой вид отступлений от оригинала, отчетливо прослеживаемый а
переводах Зелинского, это - модернизация психического облика персонажей
Софокла, может быть уместная при постановке его трагедий на сцене, но едва
ли позволительная при переводе текста, адресованном читателю.
Так, в представлении Зелинского, мифические цари и герои отличаются
высокой степенью демократизма, который дает им основание неизменно видеть в
своих подчиненных "друзей" или "товарищей".
В "Антигоне" после выходной речи Креонта и следующей за тем краткой
стихомифии с хором на орхестре появляется страж, в страхе от необходимости
сообщить царю мрачную новость. Поэтому он начинает издалека, отнимая у царя
время рассказом, совершенно не относящимся к делу. Креонт реагирует на все
это однострочной репликой; "Что же это за дело, которое внушает тебе такую
робость?" (237) и, поскольку страж все еще не объясняет цели своего
появления, царь достаточно резко напоминает ему о его обязанности: "Так
говори, наконец, и, сделав дело, уходи!" (244). Вот как этот отрывок
выглядит у Зелинского:
Креонт (с ободряющей улыбкой)
В чем дело, друг? Ты оробел, я вижу! /
1... Скорее сбудешь - и скорей уйдешь.
Креонт явно представлен добродушным человеком, для которого и последний
страж - друг (ср. также в переводе ст. 242: "Не мешкай, друг!"), хотя текст
ни малейшего намека на такой демократизм царя не содержит. Напротив. Как мы
узнаем впоследствии из слов Гемона, один лишь взгляд царя "страшен простому
человеку", не решающемуся перечить его речам (690 сл.).
Объяснение столь благостному изображению Креонта мы находим во
вступительной статье Зелинского к "Антигоне". Здесь выясняется, что Креонт
"не тиран, а монарх-демократ" (II, 341), и поскольку его повеление
"равносильно государственному закону" (II, 327 - Софокл повторяет это якобы
не раз!), то мы должны "освободить созданный им героический образ Креонта от
всех изъянов и случайностей, представить его богом со сверкающими доспехами"
(II, 351). С таким толкованием - одним из многочисленных толкований
"Антигоны" можно спорить; бесспорно только одно: толкование должно исходить
из текста, а не быть привнесенным в него переводчиком. Впрочем, обратимся к
персонажам не столь демократичным, как Креонт в изображении Зелинского.
Деянира в "Трахинянках", услышав из уст вестника радостное сообщение о
возвращении Геракла, спрашивает, от кого он об этом узнал. "Его слуга,
глашатай Лих возвещает об этом" (188 сл.), - ответствует вестник. В
переводе: "Его ж товарищ все нам рассказал, глашатай Лих...". Сам Лих в
конце своего монолога, объясняя присутствие перед дворцом пленниц из Эхалии,
говорит Деянире: "Так приказал твой супруг, я же, будучи ему верен, исполняю
(приказ)" (285 сл.). В переводе: "...Я ж, верный друг ему, приказ исполнил".
Но откуда взял Зелинский, что Лих - "друг" и "товарищ" Геракла? В первом
случае в оригинале прямо сказано "слуга", во втором Лих отчитывается в
исполнении приказа перед царицей, - поведение, более свойственное
посыльному, чем другу Геракла.
В начале "Филоктета" перед зрителем появляются Одиссей и Неоптолем в
сопровождении моряка. Осмотрев пещеру отсутствующего Филоктета, Одиссей
считает нужным обезопасить себя от неожиданного появления ненавидящего его
героя. "Пошли этого человека в дозор, - говорит он Неоптолему, - чтобы тот
[Филоктет] неожиданно не натолкнулся на меня" (45 сл.). В переводе: "Итак,
товарища на холм пошли...". Однако, моряк - такой же товарищ юному и
знатному Неоптолему, как Лих - Гераклу.
В "Царе Эдипе" коринфский вестник не понимает, из-за какой женщины Эдип
не решается вернуться в Коринф, куда его зовут на царство. "Из-за Меропы,
старик, бывшей супруги Полиба", - отвечает Эдип (990). "Меропа, друг,
Полибова вдова", - в переводе Зелинского. Но почему пастух из Коринфа друг
Эдипу, славному царю Фив? В другой раз в этой же трагедии хор обращается к
ослепившему себя Эдипу: "Что за безумие охватило тебя, несчастный?" (1299
сл.). "Что за ярость, о друг, обуяла тебя?" - у Зелинского. Хор в греческой
трагедии может достаточно сурово судить царей, но без той тени панибратства,
которую приписывает ему в данном случае переводчик. По-видимому, несмотря на
усилия Зелинского, нам придется все же расстаться с представлением об
излишнем дружелюбии софокловских царей и героев в отношении их слуг.
Значительно ближе к современным представлениям, чем это могло быть
изображено Софоклом, передает Зелинский отношения между мужчиной и женщиной.
Начать надо со знаменитых, упоминавшихся ст. 568-572 из "Антигоны".
Здесь, как известно, Исмена потрясена решением Креонта казнить Антигону,
посватанную за его сына, царевича Гемона. "И ты убьешь невесту своего сына?
- Для посева пригодны и другие пашни. - Нет, коль у него с ней все слажено.
- Я не терплю дурной жены для сына! - О дорогой Гемон, как бесчестит тебя
отец!" - завершает спор Исмена. По крайней мере, так стоит в большинстве
рукописей, хотя в Альдине - первом издании печатного текста Софокла - этот
стих и отдан Антигоне, и вслед за ним так же поступают многие современные
издатели.
Как видит читатель из прозаического перевода, в этом диалоге нет ни
слова о любовных чувствах молодых людей. Конечно, выражение Исмены "у него с
ней все слажено" можно понимать в том смысле, что выросшие вместе в царском
дворце Гемон и Антигона с детства питали друг к другу симпатию, которая со
временем переросла во взаимное влечение. К такому выводу приведут нас и
последующие события, когда мы узнаем, что Гемон проник в склеп к
замурованной Антигоне и там покончил с собой, обняв труп невесты. Но и хор в
"Антигоне" и афинские зрители Софокла понимали реплику Исмены куда более
прозаически. Будущие супруги - царского происхождения и к тому же двоюродные
брат и сестра; такие браки очень приветствовались в Афинах, так как
позволяли сохранять приданое невесты в пределах одного рода. К тому же в
реальной афинской жизни никому не приходило в голову справляться о взаимном
согласии молодых: детей сватали родители, и главным критерием при выборе
невесты было требование, чтобы она, живя в родительском доме, как можно
меньше знала и видела; своего собственного супруга она могла в первый раз
встретить только при бракосочетании или незадолго до этого, - какая уж там
любовь! Поэтому не чем иным, как откровенной модернизацией, надо считать
толкование, приданное этому стиху Зелинским: "А их любовь ты ни во что не
ставишь?"
Соответственно нет упоминания о любви и в двух других случаях, где она
появляется в переводе. При виде подходящего Гемона корифей хора спрашивает:
"Идет ли он, горюя о судьбе Антигоны, его невесты, и скорбя об утерянной
надежде на брачное ложе?" (627-630). На вопрос же Креонта, не гневается ли
на него сын за невесту, Гемон отвечает: "Никакой брак я не поставлю выше
твоего мудрого руководства" (637 сл.). Зелинский переводит в первом случае:
"Знать не сладко с _любовью_ прощаться", в другом: "Нет той _любви_, которую
бы сын твой / Твоим благим заветам предпочел". В обоих случаях он считает
"любовь" синонимом "брака", - древние греки опять же судили иначе.
Вступление в брак они считали гражданской обязанностью, а любовь искали в
кругу гетер.
"Любовь" и "ласка" вообще часто возникают в переводах Зелинского вместо
отнюдь не тождественных понятий. В "Аяксе" Тевкр удивлен тем, что Одиссей,
при жизни Аякса - его злейший враг, взял его после смерти под защиту. "Ты
развеял мои страхи", - говорит Тевкр Одиссею (1382). "Мог ли ожидать / Такой
_любви_ я от тебя?" - звучит в переводе, хотя Одиссей отнюдь не изъясняется
в любви ни Тевкру, ни его погибшему брату. "Нет ничего позорного в том,
чтобы чтить своих единокровных", - говорит Антигона Креонту (511).
"Стыдиться ли мне, что брата я _люблю_?" - в переводе. В "Электре" героиня
жалуется: "Я истаиваю без родителей, ни один из близких мне людей не берет
меня под защиту" (187 сл.). В переводе: "Сколько уж лет сиротой изнываю я, /
_Ласки_ не зная супруга любимого...". Но в оригинале речь идет вовсе не о
супружеских ласках, а об отсутствии мужчины-родственника, который бы на
правах κύριος отстаивал интересы подопечной женщины.
Не менее показателен для Зелинского и перевод ст. 764 из "Трахинянок".
Рассказывая матери, как Геракл совершал жертвоприношение, надев присланный
ею смертносный плащ, Гилл продолжает: "И сначала он, несчастный, с радостным
сердцем возносил мольбу, радуясь торжественному одеянию" (763 сл.). В
переводе: "Вначале он с душою просветленной / Мольбы, несчастный, возносил к
богам, / Плащу и _ласке_ радуясь". Может быть, Деянира и хотела, посылая
плащ, вложить в него ожидание супружеской ласки, - Геракл, которого
существование законной жены никогда не удерживало от увлечений на стороне,
едва ли был расположен к подобным нежным чувствам.
Впрочем, Зелинский был на этот счет другого мнения. Анализируя
"Трахинянок" во вступительной статье, он непременно хочет сделать Геракла
верным мужем, только однажды нарушившим долг супружеской верности.
Соответственно Зелинский готов принять за чистую монету саркастические слова
Деяниры о Геракле как "верном, любящем супруге", и, наоборот, считает
притворными ее слова о том, что она часто терпела его увлечения (III, 38,
53). Однако зрители Софокла достаточно хорошо знали многочисленные мифы,
повествовавшие о связях Геракла с Авгой, Омфалой, пятьюдесятью Фестиадами и
т. д., чтобы не встать на точку зрения Зелинского, и едва ли, кстати, при
тогдашнем отношении к браку видели в этих связях что-нибудь
предосудительное. И если Зелинский, исходя из своей мифологемы Геракла,
делает его (а не только Деяниру) героем "трагедии верности" (III, 34, 49),
то это возможно только потому, что весь раздел о взаимоотношениях героя и
его супруги в указанной статье построен на психологизирующих и достаточно
модернизованных домыслах Зелинского (ср. от начала до конца придуманную
психологию Лиха и вестника, которому безо всяких на то оснований
приписывается пристрастие и к сплетням, и к стаканчику вина, - III, 39-43).
Можно привести и другие примеры такой психологизации, наложившей свой
отпечаток на перевод вопреки недвусмысленному характеру оригинала.
В "Царе Эдипе" главный герой, пытаясь раскрыть тайну убийства Лаия,
спрашивает у Креонта, не мог ли совершить это кто-нибудь, подкупленный в
Фивах. "Об этом думали" ("Такую возможность допускали" 126), - отвечает
Креонт в форме безличного предложения. "И я так думал", - переводит
Зелинский, чтобы еще больше усилить подозрительность Эдипа по отношению к
своему шурину: если и он так думал, но не принял мер для розыска убийцы,
стало быть, и у него рыльце в пушку.
Когда был убит Лаий? - спрашивает Эдип в другом месте у Иокасты.
"Известие об этом достигло города незадолго до того, как ты принял власть
над этой землей" (736 сл.), - отвечает царица и повергает Эдипа в смятение
души, ибо он-то помнит, что убил некоего старца на распутье трех дорог по
пути в Фивы. "То было... дай припомнить... незадолго..." - переводит
Зелинский, вводя (видимо, для оживления диалога) отсутствующее в тексте и
лишенное всякого смысла "дай припомнить": неужели Иокасте время гибели
первого мужа не запомнилось достаточно отчетливо на всю жизнь? Та же Иокаста
снова становится объектом психологизирующей интерпретации Зелинского еще
полтора десятка стихов спустя. Где сейчас находится раб, бывший свидетелем
убийства Лаия, - спрашивает Эдип, - в доме? "Нет, - отвечает Иокаста, -
после того, как он оттуда вернулся и увидел, что тебе досталась власть
погибшего Лаия, он умолил меня, припав к моей руке, послать его в поля и на
пастбища, чтобы быть как можно дальше от города. И я его отослала. Этот
человек, хоть и раб, был достоин такой и еще большей милости" (758-764).
Казалось бы, здесь все ясно: рожденный в царском доме верный раб,
заслуживший доверие господ долгой службой, получает удовлетворение вполне
законной просьбы - не служить новому, "чужому" царю после смерти "своего",
старого. Совсем не то видит здесь Зелинский. Ведь это - тот самый раб,
которому чуть не полвека назад было поручено подбросить родившегося у
Иокасты младенца; этого царица ему-де простить не может. Поэтому начало ее
краткого монолога предваряется ремаркой "(мрачно)", а конец звучит так: "Не
будь рабом он - от меня б награду / И не такую заслужил злодей". Ясно, что
"злодей" попал в русский текст исключительно в угоду интерпретации
Зелинского и вопреки Софоклу.
Методологический источник модернизирующей психологизации Зелинского
очевиден. Это убеждение в том, что во все исторические эпохи люди одинаково
любили и страдали, радовались и ненавидели. Между тем, восприятие и оценка
этих "одинаковых" эмоций, несомненно, глубоко различны в разные времена, и
задача переводчика-исследователя (каким был Зелинский) состоит отнюдь не в
том, чтобы эти различия затемнять {Ср. очень верное замечание историка
культуры Возрождения о том, что "некая общность разума между людьми всех
времен и регионов" "слишком малосодержательна, не подвержена изменениям,
находится вне истории. Поэтому заниматься ею - удел не историков культуры, а
скорее биологов, антропологов, формальных логиков или, на худой конец,
историософов". См. Боткин Л. М. О некоторых условиях культурологического
подхода // Античная культура и современная наука. М., 1985. С. 308.}.
6
Переходя к частому у Зелинского приему усиления или распространения
словесного образа оригинала, мы имеем в виду два случая.
Первый - относительно безобидное расширение оригинала, более уместное в
комментариях, чем в тексте.
В "Филоктете" моряк, одетый купцом, говорит Неоптолему: "Оказавшись в
равном с тобой положении (т. е. причалив к тому же острову), я решил не
совершать плаванья молча, прежде чем я не расскажу тебе..." (551 сл.). У
Зелинского: "Я так решил: раз общая нас доля / _На этот остров дикий
занесла_ - / То, знать, не след мне молча удалиться, / А должен все поведать
я тебе".
В "Электре" героиня, оплакивая мнимую смерть Ореста, над которым теперь
глумится их же мать, замечает с горькой иронией: "Не довольно ли ему этого?"
(790). У Зелинского: "Ужель, о боги / Достойно с нами поступили вы?"
В "Аяксе" хор призывает Пана: "О явись, владыка, ведущий хоры богов,
чтобы, придя, начать со мной Нисейские и Кносские хороводы, которые ты
изобрел" (697-700). У Зелинского: "Как на Нисе _под меди звон_ / Пляшет
_Вакха безумный рой_, / Или под Кноссом, _где юный бог / За себя Ариадну
взял_ / Так и нас научи плясать ты!"
Как видит читатель, "купец" в "Филоктете" не сообщает о том, что он
прибыл на дикий остров (зритель и так это знает); Электра в данном случае не
призывает богов" и хор в "Аяксе" не растолковывает, какие события
происходили на Нисе или под Кноссом, - все это добавлено Зелинским, и с
этими добавлениями, в конце концов, можно примириться. Если даже читатель не
поймет из этих стихов перевода, как экономно выражал свою мысль Софокл, он
все-таки поймет, что хотел сказать автор. Хуже обстоит дело со вторым
случаем усиления в переводе словесного образа, когда читатель получает не
совсем то или совсем не то, что сказал Софокл. Таких примеров, к сожалению,
очень много. Выберем некоторые из них.
В "Аяксе" Афина объясняет Одиссею, что герой "ночью, один, коварно
поднялся" (47) против ахейских вождей. У Зелинского: "...Пошел он ночью
одинокий / С коварным замыслом в душе больной". Однако Аякс отправился
мстить обидчикам в полной здравии ума, - желание мести никогда не считалось
у греков признаком помрачения разума, и душа Аякса стала "больной" лишь
вследствие вмешательства Афины, - характерное для греков убеждение в том,
что лишить смертного разума могут только боги.
В "Трахинянках" вестник, первым сообщивший Деянире о возвращении
Геракла, задерживает ее после ухода Лиха перед дверью дворца, чтобы открыть
глаза на истинное положение вещей. "В чем дело? - спрашивает Деянира. - Чего
ради ты заступаешь мне дорогу?" (339). У Зелинского:
Деянира (не останавливаясь, брезгливо):
Ты здесь? Зачем подкрался ты ко мне?
Можно было бы оставить на совести переводчика р