ходились: ничего интересного не произошло. И только Сысоев, из другой батареи, рыжий, с блестками конопатин и нагловатыми глазами, подмигнул в сторону скрывшегося Долгова: -- Осечка? Не прорезало по части свободы личности? Мне он не нравился. Он говорил, как говорят штампованные сельские гармонисты в кинокартинах: развязно, с выкрутасами. Может, и нахватался-то оттуда? Я демонстративно отвернулся. -- Э-ха, бывают в жизни веселые шутки! -- с напускным трагизмом произнес он за моей спиной. -- Один хочет, да не пускают, другого тянут, а он козлом упирается. Чудак Долгов-то -- о тебе молил у командира расчета. Слышал... -- Пошел ты... вместе со своим благодетелем! ...Болтаться по улицам надоело: я уже ходил часа два. Меня даже не занимала новизна этого небольшого города, хотя видел его второй раз. От вывесок "богоугодных" заведений принципиально отворачивался, будто от нечистой силы: оттуда пахло вкусным, соблазнительным. Планов никаких не было. Хоть бы Сергея, что ли, прихватить с собой! А он, как назло, -- в карауле. Из нашего расчета кроме меня увольнялся Рубцов, но не с ним же идти! И я слонялся один. В конце концов повернул назад, в городок: лучше читать книжку! Брел не спеша. Пройду тихую окраинную улочку с глухими заборами, потом открытый пустырь и упрусь в белую, как яичко, проходную -- кирпичный домик, приткнувшийся к железным воротам со звездой на макушке. Дощатый, почерневший, подопрелый от земли забор нависал козырьком на тротуар. Я уже проходил его и вдруг заметил объявление: написано от руки, не очень умело, правый верхний угол квадратного листа оторвался, под ветерком трепыхался, шурша плакатной бумагой. Объявление сообщало о вечере в совхозе: "1. Самодеятельность, 2. Танцы". К последнему кто-то успел карандашом приписать: "До упаду". Решил пойти. Посмотрел на часы -- в самый раз успею. Самодеятельность так самодеятельность! В совхозном поселке неожиданно столкнулся с Пушкаревым. Мы не виделись несколько дней. Он обрадовался. Обрадовался и я -- все не один. В клуб заявились перед самым открытием занавеса. Народу было много, и нам пристроиться удалось только на последней скамейке, у самой стенки. Концерт начался традиционным хором: на маленькой сцене несколько парней и девушек пели под аккомпанемент баяниста. Я равнодушно слушал, глядел по сторонам, не видел ни одного знакомого лица и даже пожалел, что поддался внезапному желанию: не надо было приходить. Потом на сцене "работали" два дюжих парня: они, скорее, дурачились -- боролись, корчили красные от натуги рожи, валялись на стареньком одеяле, служившем им ковром. Публика оживилась, то и дело прокатывались взрывы смеха, одобрительные возгласы: -- Игнат, не посрами прицепщиков! -- Васи-иль! Наших бьют! Трактористов... Особенно неистовствовал впереди, через два ряда, высоченный детина с примятыми, нерасчесанными волосами и острым кадыком на длинной шее. Я его за рост мысленно окрестил "дылдой", -- видно, тракторист, потому что кричал: "Наших бьют". Спокойно он не мог сидеть, вертелся, будто у него из-под скамейки выступало шило, и закрывал собой все, что делалось на сцене: оттуда долетали только напряженное покряхтывание "артистов" и скрип под ними половиц. Я уже не старался что-нибудь увидеть, подумывал об антракте, собираясь уйти. К тому же меня придавили к ребристой батарее: люди все подходили, подсаживались на последние скамейки. Я не заметил, когда со сцены ушли дюжие ребята: разглядывал публику. Над ухом протянул Пушкарев: -- Смотри, краля! Навалившись на батарею, я кое-как вытянулся, уперся головой в стенку, взглянул мимо дылды на сцену и удивился: Надя? С той самой толстой косой? Она ждала, когда утихомирится зал -- публика еще гудела разворошенным роем. Да, та же коса. Она закинулась на плечо, должно быть, когда Надя выходила на сцену. Руки мешали Наде: она их то скрещивала впереди, то убирала за спину. Платье фиолетового оттенка с широким клешем внизу подчеркивало талию. И то ли от тусклого света (никаких, конечно, огней рампы в клубе не было), то ли фиолетовое платье оттеняло так лицо, но мне оно показалось задумчиво-грустным. Странно: у меня екнуло в груди, будто с легким щелчком треснула совсем малая жилка и дрожит тонко, чуть слышно. Неужели от фиолетового цвета? У меня своеобразное, непонятное отношение к этому цвету. Особенно трогал он меня в природе. Если случалось стать свидетелем наступления сумерек, когда на грани дня и ночи вдруг небо и свет становились пепельно-фиолетовыми, а все вокруг, словно зыбким, нереальным, я забывал все и завороженно застывал на месте. Что-то тревожное входило в меня. Из-за кулис запоздало появился конферансье, похожий на боксера, -- тоже, наверное, прицепщик или тракторист, неловко, стесняясь своей непривычной роли, объявил: -- Песня "Стань таким..." Шмелиное гудение смолкло. Курносый баянист поправил на плече ремень, низко, точно прислушиваясь, склонился ухом к лакированной деке, взял первый аккорд. Потом победно глянул на певицу: мол, можно начинать. У Нади оказался несильный, но приятный голос. Сложив впереди руки по-детски, ладошка к ладошке, будто зажала в них что-то и сейчас спросит: "Отгадай!", она пела с чувством, вкладывая все свое умение и старание: ...И навстречу вьюге я кричу: "Если я тебя придумала -- Стань таким, как я хочу!" -- просила настойчиво, но с достоинством, голос ее высоко, на срыве вибрировал, и от этого сильней подмывало, поскребывало у меня сердце. Надя закончила. Пушкарев замолотил, не жалея рук, хлопки у него получались резкие, с металлическим звуком -- выделялись из всех других. Все это я слышал и сознавал отдаленно, ровно в полусне. Вернул в чувство насмешливо-веселый голос Пушкарева: -- Проснись! Здорово пела, руками хоть поработай! С запозданием, когда Надя уже мелькнула за кулисы, успел хлопнуть раза три. -- Ты что, действительно спал? -- нагнулся он ко мне. -- А сначала показалось: или с первого раза влип или знаешь ее. -- Видел, когда с ночных возвращались. Он уставился на меня с удивлением и любопытством, но ничего не сказал: или понял, что правда, или потому, что конферансье объявил очередной номер. Впрочем, все равно. После концерта публика валом повалила из клуба в единственную дверь. Парни и девчата принялись освобождать зал для танцев -- со смехом и визгом перетаскивали скамьи в дальний угол, наваливая одна на другую. Пушкарев потянул меня на воздух -- освежиться и покурить, а когда снова зашли в клуб, в углу уже возвышался штабель скамеек, часть их была расставлена вдоль стен -- на них сидели ребята. Радиола с хрипом, тягуче, будто из последних сил, выдавливала звуки какого-то старого танго. Четыре пары танцевали посередине, танцевали как-то серьезно и тщательно. Я чувствовал себя просто и свободно -- минутное настроение, возникшее тогда под впечатлением песни, улетучилось. Мой защитительный критицизм давал и тут себя знать: какое мне дело до всех, думал я, пусть смотрят, это не в кафе с пустым карманом, тут мне твердо известно, что умею и как. Или... оттого, что сказал себе: не думать больше об Ийке, мне все равно, как она поведет себя? Она свободна, как и я, мы не связаны никакими ненужными словами и обетами, и я вот буду танцевать... Оглядел зал -- Нади не было. Напротив двери у противоположной стенки сидела девушка с завитой, в кудряшках головой, подведенными бровями и мушкой на левой щеке. Пушкарев шепнул разгоряченно: -- Ты выбрал? -- Иду на мушку! Дурашливо, ничего не поняв, он гмыкнул. С внутренней улыбкой я прошел через весь зал к той самой девушке с мушкой. От меня, не скрылись ее боязливый трепет, торопливое движение навстречу. Догадался -- она ждала, что подойду. С готовностью поднялась. Неужели ее желания передались мне? Телепатия сделала свое дело? Впрочем, что бы ни было, я знаю себе цену. И вот она, эта девушка с искусственной мушкой и теплой покорной ладошкой, лежавшей в моей руке, лишний раз подтверждала правоту моих мыслей... На мои побасенки, которые без умолку рассказывал ей на протяжении всего танца, она заученно улыбалась, показывая свои редкие, но отменно чистые голубовато-фарфоровые зубки. Отвел ее на место. А когда радиола грянула медью "Амурские волны", увидел у самой сцены Надю -- все в том же фиолетовом платье. Неужели она сидела там, а я не заметил?.. Она равнодушно, нехотя поднялась, когда вырос перед ней и подчеркнуто поклонился. Рука ее легла мне на плечо, почти не дотрагиваясь до него, и мы закружились. После нас вставали новые пары. Пушкарев тоже завертелся с моей первой партнершей. Я видел строго сдвинутые Надины брови, так что над ними образовались ямочки, коса мягко, шелковисто щекотала мою руку, касавшуюся Надиной спины. Она меня явно не узнавала. Не удивительно: с той случайной встречи на дороге после ночных занятий прошло немало времени. У меня вспыхнула игривая мысль: подурачиться, разыграть ее и вообще взять насмешливый тон. Нагнувшись к уху -- рядом белая бархатистая мочка, -- медленно и негромко декламирую: -- Знакомства миг, как легкий бриг: подует ветер -- и унесет... Здравствуйте, Надя. Брови ее недовольно дрогнули, она подняла глаза: -- Здравствуйте... -- Тон был нерешительным, и, судя по строгому лицу, она с трудом вспоминала: почему ее знают? Но вдруг еще неуверенно, но радостно просветлела. -- Вы из тех, что месяц назад на шоссе поломали какую-то там установку... ракетную, что ли? -- Зачем же так жестоко? Просто увидели хороших девушек у дороги и остановились. Она почувствовала рисовку, тряхнула головой -- коса соскользнула с моей руки -- и снова посерьезнела. -- Вы на концерте были? Интересно, понравился? -- Мой сосед вас оценил: руки отбил от усердия. А за то, что я не сделал того же, обвинил меня, будто спал. Впрочем, бывает, и старик Гомер иногда подремывает. -- Да? А это не так? -- Это не так, когда птицы поют... Кажется, какой-то романс. Насмешливо взглянув, она притворно вздохнула: -- Жаль, не всем дано знать романсы. Приподнявшиеся на лбу брови подержались всего секунду и снова опустились. Они у нее, оказывается, очень подвижные -- чувствительные к малейшим движениям души. А я вдруг подумал: "Наплевать на ее пикировку, даже хорошо, покручу мозги, и ладно. Вот сейчас там у нее в голове произошла зацепка, ее уже не сбросишь -- надо думать, что и как... Словом, все идет... по нотам". От нее я не отходил весь вечер. Мы танцевали, не пропуская ни одного танца, и под хриплые, простуженные звуки радиолы острословили, смеялись, шутили, перекидывались замечаниями и вопросами. На нас обратили внимание: нет-нет да и ловил на себе взгляды любопытных. А когда во время танца близко сходились с Пушкаревым (он упорно обхаживал девушку с мушкой), в его усиленных подмигиваниях читал и зависть, и поддержку. В клубе томилась застоявшаяся духота, хотя окна были распахнуты настежь в загустевшую вечернюю синь; тучи юркой взбудораженной пыли плавали в электрическом свете; на свет залетали ночные бабочки, метались, ударяясь со звоном о плафоны под потолком. После вальса Надя, разгоряченная -- завитушки волос упали на лоб, -- остановилась около входных дверей. -- Благодарю. Мне пора домой. -- Грызете гранит науки, слышал? -- Да. -- Нет повести печальнее на свете... -- Почему? -- в голосе ее -- веселое ожидание, в глазах -- еле сдерживаемый смех. -- Науки сокращают жизнь, оставляют от студентов кожу, кости... -- По мне это не заметно! -- ...и хвосты в виде несданных зачетов. -- Поклеп на весь честной студенческий род. Не потерплю! -- Готов встать к барьеру. Провожу вас? -- Не хочу брать грех на душу. Вы пришли танцевать? -- Она прищурилась. -- Не отказывайте себе в лишнем удовольствии. В жизни их так мало! -- Все ясно, -- вздохнул я, стараясь придать своему голосу больше трагизма. -- Говорят, коль сразу не пришелся девушке по вкусу, то после уж к ней не подъедешь и на козе! Смех у нее наконец выплеснулся наружу, заливистый, чистый -- побежали, перескакивая с камешка на камешек, ручейки. Смеялась, похлопывая ладошкой по груди. Нет, это была не та Надя -- смущенная, скромно стоявшая тогда на дороге среди девчат. В душе похвалил себя: конечно, в этом моя заслуга. Брови ее подрагивали. Встряхивая чуть запрокинутой назад головой, точно стремясь освободиться от тяжести косы, она повторяла: -- Хорошо! На козе даже... И вдруг оборвала смех, взглянула с улыбкой, в которой было и изумление открытием, и неожиданно пришедшая милость. -- Опасный вы человек. Что с вами сделаешь... Голос все тот же шутливый, но с грудными ломкими нотками. Усмехнулся, толкнув перед ней дверь: все идет по плану! Деревенская тишина раннего вечера окутала все вокруг. Шли вдоль улицы по пыльной обочине. Кое-где в домах зажглись окна. Небо -- голубовато-зеленое в мерцающей россыпи игольчатых звезд. Только на западе оно лимонно желтело, подсвеченное рассеянными лучами ушедшего солнца. Выше цепочка тучек горбатилась -- печальный караван верблюдов. Воздух еще настоян дневной духотой. Вокруг жили, витали приглушенные звуки. Возможно, к сердцу Нади тоже, как и к моему, внезапно подступила сковавшая все глухота и тоскливость. Во всяком случае, она молчала, а когда мы оказались в тусклом свете, падавшем из окна дома, увидел сбоку ее лицо -- напряженное выражение застыло на нем: губы плотно стиснулись; выгнувшись, замерли брови, подбородок заострился и приподнялся. Мы прошли молча еще несколько шагов. -- Значит, не понравился вам концерт? -- Я не поклонник самодеятельности. По-моему, это всего-навсего детская игра во всеобщее искусство. Ведь на самом деле искусство только избранных нарекает своими жрецами. В этот храм перед самым носом захлопывают дверь. А мы пытаемся напролом переться туда. Она усмехнулась в темноте: -- Я смотрю, вы злы! Злой молодой человек. Но они, говорят, бывают только среди молодых поэтов? Хотите правду? -- За правду, говорят, хоть на кол! -- шутливо отозвался я. -- Не искренне вы все о самодеятельности сказали! -- А я смотрю, вы сделали кучу открытий. Опасный человек, злой, неискренний. И все против меня. Не много ли? -- Иногда "против" для человека полезнее, чем "за". Наукой доказано. Снова сорвался смешок. Что ж, могу ответить достойно! -- А вы хотите добродетели? Но пророки, предлагавшие возлюбить ближнего, как самого себя, сами были далеки от этого. Не помню, какому-то святому в свое время ничего не стоило протрубить в священную трубу, и стен древнего Иерихона как не бывало! Я не знаю, как Надя отнеслась к этой моей глубокомысленной тираде, потому что она вдруг остановилась: -- Мой дом. Два окна в доме светились, третье, крайнее, будто бельмом, мертво отсвечивало пустыми квадратными стеклами. Людей не было видно -- скрывали высокие белые занавески и плотно наставленные в горшках цветы на подоконниках. Темнело деревянное крыльцо с высокой крутой лесенкой, под ветлой -- врытая в землю лавка. На покосившемся столбе -- уличный фонарь, железный козырек отбрасывая на землю желтый неподвижный конус света. -- Хотите, посидим? -- предложила она. -- Есть минут пять. Мне любопытно слушать ваши критические замечания. Мы просидели на скамейке, конечно, не пять минут, а все двадцать. Я принялся расспрашивать ее о жизни, учебе и вскоре знал, что она студентка третьего курса вечернего пединститута, будущий филолог. -- Конечно, крутиться приходится немало. Вы правильно сказали, хотя тех самых "хвостов" пока не имею. Но, как у нас поется: С наше поучите, с наше позубрите, С наше посдавайте наобум. Бум! Бум! Я насмешливо откликнулся: Таких две жизни за одну, Но только полную тревог, Я променял бы, если б мог. -- Делаю еще одно открытие, -- засмеялась она, -- вы не только злой критик, но, оказывается, неплохо знаете и поэзию. Вокруг стояла тишина. Улица с редкими фонарями была совершенно пустынна. Только там, откуда мы пришли, в клубе, светились окна, разливались приглушенные звуки бойкого фокстрота. Тянуло легкой прохладой. Фонарь отбрасывал от ветлы зыбкие кружевные тени на крыльцо, стену дома, на Надю -- в темноте виднелись ее черные блестящие глаза. В ветке, над головой, запутавшись, зудел комар: устраивался на ночлег. С внезапно нахлынувшим вдохновением я негромко продекламировал: Былая жизнь, былые звуки, Букеты блеклых знойных роз... Глаза ее остановились на мне как-то странно -- твердо, не мигая. Она закончила тоже тихо: Все к сердцу простирает руки, Ища ответа на вопрос. Но тут же возбужденно воскликнула: -- Смотрите, звезда! Напротив, через улицу, там, где млели звезды, одна из тысяч, сорвавшись, скатилась за темную голову соседней ветлы. Встрепенувшись и подавшись вперед, Надя вся напряглась, следя за полетом. И еще с секунду сидела в задумчивости, сложив руки на коленях. Потом с грустью и шутливой иронией, будто наперед извиняясь за свою наивность, произнесла: -- Бабушка говорила: закатилась чья-то жизнь. Конечно, смешно! Но мне всегда, когда вижу такое, становится грустно. А вам? В этот миг мне пришла на память подаренная Владькой гаванская сигара, забытая, лежавшая на дне чемодана в батарейной каптерке. "Настоящая... Когда одержишь викторию, закуришь". Что-то изломилось внутри, шутливо-насмешливое. Все, вот момент! Я ведь ставил цель -- закрутить мозги, и все идет хорошо. Осуществить осталось последний акт -- поцеловать... Это -- моя виктория, моя победа! Надя склонилась ко мне и, может, ждала. С внутренней легкой дрожью и внезапной решимостью обнял ее за плечи, сжал, привлек к себе. Увидел рядом испуганно расширившиеся глаза, почувствовал упругую силу плеч под ладонями. Я ожидал всего: сопротивления, резких слов, может быть, слез, и был внутренне готов к этому. Губы ее были совсем близко... Они вдруг раскрылись -- дыхание теплое, прерывистое: -- Не надо. Зачем же так? Слова эти, сказанные тихо, с какой-то спокойной укоризной, обескуражили меня -- так были неожиданны. Руки мои сами собой разжались, а щеки взялись жаром, точно мне принародно влепили звонкую пощечину. Хорошо, что из-за темноты Надя не видела этого. Она не отодвинулась на скамейке, только выпрямилась, встряхнула головой, закинула косу за спину, поправила прическу. И все. Ровно ничего не произошло. Но от этого в тысячу раз было сквернее. Хотя, наверное, только внешне не подает виду, а в душе смеется над незадачливым ухажером. Если бы знать, что у нее там? Эх ты, лопух! Голова и два уха. Свиных... Какой позор! Вот тебе и "виктория"! Легко представил, как посмеялся бы надо мной Владька. "Салага!" Он умел произносить это медленно, с особым смаком и презрением, оттопырив нижнюю губу и будто протягивая слово через нее по слогам. Я молчал, подавленный и пристыженный. В это самое время створки ближнего к крыльцу окна распахнулись и кто-то таким же мягким, низким, как у Нади, голосом позвал ее. Окно снова закрылось. -- Мама... Мои часы с боем. Значит, больше десяти. -- Она поднялась. -- Благодарю. Мне было весело с вами, рыцарь добрый! Последние слова прозвучали насмешливо и обидно. Разъяренный, -- поймать и теперь уж, будь что будет, выполнить свое намерение! -- подхватился со скамейки. Но было поздно: Надя проворно взбежала на деревянные ступеньки крыльца, подол фиолетового платья мелькнул в двери. Я остался, как говорят, с носом. 8 Нет, в первые дни после своего неудачного дебюта твердо решил: делать там больше нечего! Конечно, обо всем, что произошло, не обмолвился ни с кем и словом. Хотя на другой день, вернувшись из караула, Сергей допытывался, приставал назойливой мухой -- как провел время в увольнении. -- Так ни с кем и не познакомился? Я отмалчивался, а он с сожалением вздыхал: -- Эх ты, шесть тебе киловольт в бок! Точно... Оставаясь наедине с собой, думал о том, что шила в мешке не утаишь, Пушкарев кое-что может рассказать, пусть и не знает о моем фиаско. И костил себя в душе. Глупец, полез с этими поцелуями! Так опростоволоситься. Ненавидел себя и Надю. Казалось, если бы встретил ее, прошел бы мимо, сделав вид, будто не знаю. А позднее гнал от себя назойливые, неприятные думы. "Вот еще блажь! Ну и случилось! В конце концов, виделись раз и разошлись как в море корабли". Однако, как ни успокаивал себя подобными доводами, мысли о ней приходили в самые неожиданные моменты: на занятиях, в наряде, в парке боевых машин, после отбоя, когда закрывал глаза и долго ворочался на жесткой подушке -- вату в ней сваляли головы не одного поколения солдат. В ушах приглушенно позванивал смех Нади, видел ее удивительно подвижные брови -- стрелки вольтметров высокой точности, -- а правую мою руку будто снова обжигало, как тогда во время танцев, знакомое шелковистое прикосновение ее косы... И сжимал глаза до боли, до радужных, золотистых искр. Меня окончательно назначили вторым номером вместо Рубцова. Случилось это после очередного воскресенья, в которое разыгрывали техническую викторину, а затем на площадке перед парком устроили состязание по боевой работе между номерами и расчетами всего дивизиона. Я получил два приза: тройной одеколон и солдатский ремень. В классе мои ответы на три вопроса викторины признали лучшими. За отдельным столиком, приютившимся тут же, в углу класса, старшина Малый выдавал призы. -- Ось, выходит, не только права наказывать, но и награждать, -- прищурился он, намекая на тот наш старый разговор после инцидента с Крутиковым. -- Получайте. Добре пойдет после бритья! Дряблое, морщинистое лицо расправилось в улыбке. Подавая флакон одеколона, он чувствительно сжал руку своими тонкими пальцами. Получил приз и Сергей -- туалетное мыло. -- За тобой не угонишься! -- с напускным неудовольствием заметил он. -- Зарился на одеколон, теперь придется твоим пользоваться. Но позднее удивились не только лейтенант Авилов и комбат, которые руководили состязаниями, -- удивился и я сам. По условиям каждый номер должен был выполнить на правильность и скорость свои прямые операции при боевой работе и дополнительно по выбору -- обязанности любого другого номера. Рубцов наводил первым и зашился: хотя по времени выполнил на "отлично", но, оказывается, пузырек уровня панорамы выгнал неточно. Ему срезали балл -- только четверка. Он сошел на землю красный, злой. Долгов тоже насупился: оценка наводчика его не устраивала. Сергей Нестеров получил твердую пятерку. Потом состязались механики-водители: выполняли заезды на позицию, останавливались с ходу, выполняли всевозможные хитрые развороты -- ревели двигатели, сизый горький дым плотно стелился над площадкой. Вышел победителем наш Гашимов -- из люка он вылез сияющим, под сросшимися бровями глаза блестели, а губы, растягиваясь в улыбке, открывали чистые зубы. Наступила очередь четвертых номеров. Свои обязанности -- осмотр направляющих, проверку крепления ракеты хомутами -- я проделал в значительно меньшее время, чем требовалось по нормативам. А потом выполнял операции второго номера. Странно, что в ту минуту не думал, к чему все это приведет, к каким последствиям, -- просто поддался общему подъему -- соревнования, спора, той горячности, которые царили среди солдат. Еще раньше, когда наводил Рубцов, я подумал, что, если заранее сориентироваться на месте по основному направлению и сразу точнее останавливать установку, чтоб потом только чуть довернуть, -- будет сэкономлено время. И вот теперь, получив основное направление, прикинул, шепнул Гашимову: "На угол парка!" Он было воззрился на меня непонимающе, удивленно изломив бровь, но я отрезал: "Давай! После скажу". Может быть, мой решительный вид и окрик подействовали -- Курбан встал точно, тютелька в тютельку. А когда, выполнив наводку, я доложил: "Второй готов!", комбат, стоявший с секундомером в руке, удивленно, с нотками неверия произнес: -- Не может быть! Давайте посмотрим. Он поднялся на площадку вместе с Авиловым, придирчиво смотрел в панораму, проверял, как выставлен угломер. Савоненков качнул головой, взглянул с легким недоверием и интересом: -- Ну-ка повторить, юрьев день! Во второй раз я сократил время еще секунд на семь, и, снова все тщательно проверив, капитан посмотрел на меня так, будто впервые видел, и молча спрыгнул с решетки. Только лейтенант Авилов шепнул, задержавшись на площадке: -- Молодец! Старший лейтенант Васин, член жюри (с расчетом его мы соревновались), оглядел меня удивленно, сдвинул фуражку на затылок, протянул: -- Чем-пи-он! От меня валил пар. Отошел в сторону, к бачку с водой, пил из мятой алюминиевой кружки жадно, взахлеб ломившую зубы воду (старшина, спасибо, позаботился) и вдруг увидел на ободке кружки муху. Она сидела безбоязненно, сложив прозрачные сетчатые крылышки, воткнув в слюдяную каплю воды ворсистый хоботок. Наши глаза разделяло расстояние всего в десять сантиметров -- в ее темных блестящих полушариях мое отражение было с булавочную головку... Смех вдруг подступил к горлу: неужели таким маленьким ей кажусь? Я прыснул, обдав муху брызгами: вырвав хоботок, она метнулась к земле. В это время от столика, вынесенного сюда же, на площадку к парку, где толпились солдаты, сразу несколько голосов позвали: -- Кольцов, к старшине! Наверное, так с улыбкой я и подошел к Малому. Он потряс ремнем перед моим лицом. -- От улыбается человек! Все призы забрал. На Украине говорят: "Як мед, так ще и ложкой!" Ремень гарный, носи на здоровье! Если бы он знал, почему я улыбался! А на другой день на утреннем разводе лейтенант Авилов объявил: назначаюсь вторым номером. Поменялись местами с Рубцовым! Оказывается, то ночное тактическое занятие было только началом: выезды наши на "выгон" с тех пор участились. Теперь чуть ли не каждый день тренировались в занятии позиции, выполняли самые неожиданные вводные, сыпавшиеся на нас, точно горох: "В результате атомного взрыва...", "Наши войска, прорвав оборону противника, успешно развивают наступление...", "Противник производит перегруппировку сил, скопление его техники отмечено..." По смуглому суховатому лицу Гашимова пот тек семью ручьями -- в тесной рубке установки поднимались приличные градусы, -- и Сергей подшучивал над ним: -- Как, Курбан, пожарче небось, чем в твоем Азербайджане? Своя Кура под комбинезоном течет! -- И подмигивал дружелюбно, незлобиво. -- Вай, не говори! Доставалось и всему расчету: то и дело перезаряжали установку, снимали и ставили тяжелую крышку лотка, поднимали и наводили ракету -- белые соляные потоки разрисовывали замысловатыми вензелями спины наших рабочих гимнастерок. А угрюмый Долгов, тоже уставший, осунувшийся в эти дни так, что его железные загорелые скулы блестели кофейной карамелью, не отступался: -- Заряжай! Основное направление... От установки! Отбой! Сменить позицию, -- требовал он. Голос его командирский не был так отточен и поставлен, как у Крутикова, он был без игры -- негромкий, даже глуховатый. Но в нем заключалась та внутренняя сила и суровость, которые, вероятно, могли остановить и руку преступника и заставить человека беспрекословно выполнить любое повеление. И однако, быть почти целый день в этой установке -- удовольствие ниже среднего. Внизу на своем железном языке говорят гусеницы так, что ушные перепонки, кажется, становятся толще слоновой кожи и болят; на сиденье кидает будто на корабле -- с носа на зад, с боку на бок. То и дело больно клюешь о товарища, об острые выступы корпуса; душу воротит от букета запахов горелого масла и отработанных газов. Уфимушкин строгий, молчаливый -- шлемофон наполз к бровям, подбородок, точно ошейником, стягивают ларингофоны, на бледном лице резко, окружьями выделяется темная оправа очков. От тряски они прыгают на переносице, соскальзывают на кончик носа. Подслеповато, досадливо морщась, Уфимушкин то и дело поправляет их левой рукой -- правая занята: лежит на барабане подстройки рации. И только Долгов на своем месте, слева от водителя, сидит как ни в чем не бывало -- вот уж битюг выносливый. Да что ему -- шахтер, привык в забое вкалывать! А потом, когда остановится, рявкнет: "К бою!" И ты, хоть в первую минуту и пошатываешься, глотаешь по-рыбьи воздух, но должен делать все "пулей" -- потому что ракетчик! У нас дрожали поджилки, становились бесчувственными, будто деревяшки, руки и ноги, а Долгов все подстегивал, и, ошалелые и разъяренные, мы снова, как быки на мулету, бросались к ракете. Даже Сергей примолк со своими шуточками и, успевая смахивать пот с лица, с хрипотцой шептал: -- Вот медведь гималайский, хоть бы перерыв дал! Чем это вызвано, мы знали: наш расчет соревновался с отделением Крутикова, и нам надо было побить их по всем статьям. Чаще всего в те дни обходили крутиковцев: у них то замешкивались топографы, то допускали ошибки вычислители. Но иногда, случалось, те нас обскакивали. Долгов узнавал об этом и сразу защелкивался замком -- насупливался и чернел. В такой вечер он не приглашал меня в ленинскую комнату на "одну партийку" в шахматы. А на другой день заставлял нас "выдать на-гора". И только когда мы уже готовы были, кажется, упасть в изнеможении, бросал наконец нехотя: -- Перерыв. Лицо его принимало недовольное, укоризненное выражение -- хмурились брови, прорезая две знакомые несимметричные складки, губы поджимались, будто он хотел сказать: "Какой тут перерыв? Ничего не понимаете. Крутиков опять обойдет, а вам -- перерыв!" И отворачивался уже не в состоянии, наверное, видеть, как мы сразу после команды, ни секунды не мешкая, плюхались прямо тут же, куда попало, -- в траву, в пыль, на болотистую лесную поляну, где пахло грибной прелью, тянуло терпкой горячей сыростью. Разомлевший, расслабленный Рубцов в один из таких перерывов, привалившись к пеньку, замшелому, поросшему коричневыми губчатыми грибами, проворчал: -- Тактические занятия... Куда такая спешка? Обехаэс, что ли, на пятки наступает? Не пойму. Он покосился на Долгова -- тот с Гашимовым осматривал установку, заглядывая под каленое днище. Сергей растянулся на спине, блаженно разбросав в стороны руки и ноги, рыжеватая смешливая физиономия была теперь серьезной: видно, и сивку укатали крутые горки. Я уже подумал, что слова Рубцова останутся без ответа, но Нестеров спокойно откликнулся: -- Понимать нечего! Новички влились, сколотить расчеты полагается, чтоб боевую готовность на уровне держать. А полевая выучка, должен знать, тут самый гвоздь, Андрей! Так что не в обехаэсе дело, а чтоб тебя, вояку, не застали на перине в интересном виде. -- Совершенно резонно, -- подтвердил Уфимушкин, протирая очки носовым платком. Без очков худое лицо его совсем моложаво -- не дашь двадцати четырех лет. -- Все ясно! -- не унимался Рубцов. -- Только вот сомневаюсь, что надо делать масло масляное, как говорила учительница биологии. Сергей вскинулся на бок, губы хитровато, в перекос, растянулись. -- У нас тоже был преподаватель... Спросил он одного хитреца про законы Кеплера, а тот в ответ: у меня, мол, на этот счет сомнения есть, так ли все в этой небесной механике... Посоветоваться хотел бы с вами. "Что ж, сомнения двигают науку, молодой человек, но в данном случае они есмь объективно незнание и оцениваются в единицу". Так-то! А до этого удавался номер... Он вдруг распрямился, сел, хитроватое выражение исчезло, снова стал серьезно-задумчивым. -- Все это мышиная возня, Андрей, -- произнес он негромко и вздохнул. -- Вот сейчас смотрел на небо -- какое оно красивое, голубое! И вспомнил, как читал на днях газету. В Пентагоне хотят сделать его черным -- мало земли! И небо должно стать театром военных действий, думают учинять там бойни средствами, основанными на последних достижениях науки. Вот шесть киловольт... -- Ничего нет удивительного, -- откликнулся Уфимушкин, вздев очки. -- Стоит вспомнить заключительные главы "Аэлиты" Алексея Толстого: электромагнитное поле, мечи синеватого пламени, огненные стрелы, падающие корабли к ногам гигантской статуи Магацитла, улыбающегося с закрытыми глазами. -- Можно представить плазменное состояние вещества, -- снова заговорил задумчиво Сергей, -- и то, что в обычных условиях это состояние наблюдается во время полярных сияний, при вспышках молний, в разреженных слоях ионосферы, занимающей большую часть далекой термосферы. Это, так сказать, четвертый лик вселенной. После твердого, жидкого и газообразного... Но, Вениамин, -- обратился он к Уфимушкину, -- будто процессы сжатия физического вакуума вселенной приводят к рождению невиданных сгустков сверхплазмы или эпиплазмы... Тогда, выходит, образуется и антиплазма?.. -- Пожалуй. Природа -- многоликий Янус. -- Кстати, в чем смысл механизма отделения частиц от античастиц? Его предложили шведы Альфен и Клейн. Рубцов, кажется, хотел уже отпустить какую-то пакость, но при последних словах Нестерова -- его сразили фамилии ученых -- скептическая усмешка сползла с узкого лица. Повернулся и хотя прикрыл веками глаза, но прислушивался к разговору. Уфимушкин неторопливо и обстоятельно принялся излагать предложенный учеными способ. У меня было такое ощущение, что он эти столь сложные вещи будто выворачивал, вскрывал самую суть их, и они становились ясными и простыми. Нестеров не оставался в долгу. В их разговоре то и дело летали, как обыденные, словечки: плазма, кванты, масса покоя, масса движения, аннигиляция... Да, они хотя и были такие же люди, как и я, но многое, о чем они толковали, для меня было просто дремучим лесом, вещами в себе. Они словно бы изъяснялись на языке знакомом и в то же время незнакомом мне. Что ж, один -- без пяти минут ученый, другой -- техник. Да, Сергей меня удивил: выходит, не просто, как говорил когда-то Рубцов, примазывается к науке -- он немало читал и знал, даже не боялся вступать в решительный спор с Уфимушкиным. Закончив осмотр, Долгов с Гашимовым тоже устроились на траве -- сержант густо пыхтел папиросой, помалкивая, не вступая в разговор, сквозь сизую живую кисею дыма поглядывал на спорщиков. -- Практическое применение? -- переспросил Уфимушкин. -- Те же лазеры, например... Недалек день, когда эти "гиперболоиды инженера Гарина" заговорят своим неумолимым языком. Или шаровые молнии... Искусственные. Чисто плазменное оружие. За океаном полагают, что такую молнию, сгусток энергии в небольшом объеме, шаре, могут создать собранные в фокусе лучи нескольких мощных локаторов. Фантазия? Уже сейчас есть сведения, будто американцы строят в Пуэрто-Рико гигантский локатор, назначение которого -- проверка возможности создания таких молний. Рубцов не выдержал, его тоже увлек необычный разговор: он уже смотрел во все глаза, стараясь осмыслить недоступное, таинственное, о чем шел разговор. Чистенький, как у младенца, лоб его наморщился -- шаровые молнии его доконали. Он вдруг беспокойно выпалил: -- Прямо шар? И что же он?.. -- Да, шар, огненный клубок, в котором напряжение сотни тысяч вольт и температура, близкая к солнечной... Ничто живое, никакие ракеты, спутники не устоят против этого разящего огненного кинжала. В той же "Аэлите", когда пошли корабли Тускуба... Помните? "Навстречу им из темноты улиц взвился огненный шар, второй, третий. Это стреляли круглыми молниями машины повстанцев". -- Кинжал? -- уставил на Уфимушкина расширенные глаза механик. -- Это не кинжал, а черная смерть, "кара олум". Они -- думают, а у нас -- нет? -- спросил он возбужденно. -- Видно, и у нас думают. -- Конечно, -- примирительно произнес Сергей, -- многое еще не скоро найдет практическое применение. Яичко может остаться в курочке. Точно! Да и найдет ли в далеком будущем -- жирный вопрос. Уфимушкин глубокомысленно изрек: -- От дерзкой, смелой мысли до открытия всего один шаг. Аксиома. Хотя этот шаг часто бывает ой каким долгим и трудным! После его слов все как-то примолкли: каждому стал понятен действительно нелегкий удел ученого. А разговор о сокровенных тайнах природы приоткрыл им бездонные глубины, перед которыми обычного человека невольно берет оторопь. Долгов уже не раз поглядывал на массивные -- во всю руку -- "кировские" часы: отведенные пять минут давно истекли, но он, наверное, первый раз не решался оборвать перерыв. -- Ясно! -- негромко нарушил молчание Сергей. -- Но оружие, основанное на свойствах антигравитации, "прожекторы антиматерии" -- как все это далеко! Хотя и заманчиво. Столкновение частиц материи и антиматерии -- штучка почище термоядерной бомбы! Поджигателям такое во сне снится -- слюнки пускают. -- Нестеров вдруг погрустнел, укоризненно, сырым голосом сказал: -- Вот так, Андрей, а ты про свой обехаэс... Рубцов угрюмо отвернулся, засопел молча. Нестеров опять раскинулся на спину, но только на секунду. Подхватился пружинисто, лицо сияло, ноздри напряглись, в глазах -- зеленоватое пламя, точно у туземца, совершающего религиозный ритуал. -- А вот, Вениамин, какая у тебя... ну святая, что ли, мечта в жизни? -- Закончить диссертацию... -- неуверенно, захваченный врасплох протянул Уфимушкин, дотрагиваясь пальцами до оправы очков. -- И главное... чтоб воплотить, как говорят, ее в металл. -- А у меня все та же дорога! Никуда от нее, как нищий от сумы. Эх, чтоб по боку все контактные сети -- столбы, подвески, провода... Вместо этого над путями --всего тоненький невидимый пучок электромагнитной энергии. Из него энергия прямо в электровоз -- и мчись! И экономно, и в военном отношении порядок! -- Сергей весело подмигнул, подтолкнул шлем на затылок -- светлая челка высыпалась на лоб. -- Чего ж так, Нестеров? -- отозвался сержант Долгов, придавливая каблуком окурок. -- Тогда уж без пучка, а прямо конденсировать энергию из атмосферы. -- Можно! Точно! -- От загибальщик! -- повеселел Рубцов. -- Пироги Нестерову с неба... -- А только выступал против фантазии. -- Этого у него хватает. Долгов отвернул рукав комбинезона -- решился: -- Закончить перерыв. Поднимались с земли, отряхивались от сосновых колючих иголок, травы, -- Все ничего, -- в раздумье проговорил Уфимушкин, пристраивая очки, -- только вот глаза, боюсь, разобьются. -- Очки? -- обернулся Сергей. -- Подумать можно, как помочь горю. -- По местам! -- негромко, но твердо отрезал Долгов. Все начиналось сначала... А утром, перед построением на развод, Нестеров с шутливой торжественностью извлек из кармана комбинезона узенькую тесемку: -- Рядовому Уфимушкину согласно прошению, поданному личным составом расчета старшине батареи Малому, выделено допобмундирование -- тесьма белая, обыкновенная, для крепления очков к ушам. Уфимушкин секунду непонимающе, растерянно смотрел на ухмыляющегося солдата и вдруг просветлел: -- Благодарю... Идея. Как говорится, и я был спасен Аполлоном. Сергей тут же, под наши шутки, помог привязать очки, и они, будто приклеенные, больше при тряске не соскальзывали с переносья Уфимушкина. И окончание занятий в те дни не приносило нам облегчения: потом в парке дотемна приводили в порядок установку. Мыли, чистили всю ее, драили лоток, вылизывали механизмы, штоки подъемников. После ужина еле дожидались желанного сигнала трубы -- "Отбоя" и спали мертвецким сном. Обстановка приглушила мысли о Наде, не было даже минуты думать