хуторян закопали или спрятали иным манером винтовки, патроны и даже пулеметы. Они явно радовались началу войны и, чем дальше отступала Красная Армия, вели себя все наглее. Новоземельцам открыто угрожали местью, и едва распространились слухи, что немецкие войска захватили Ригу и подходят к границам Эстонии, как в деревнях и на проселках загремели выстрелы. В городах, быть может, и впрямь, как это теперь называется, идет всенародная война, а в деревне люди разбились на два совершенно четких лагеря. Кое-кто не решается поддерживать советскую власть из страха. Боятся, что с ними будет завтра, когда войдут немцы. Отступление Красной Армии сделало людей осторожными. Сельскому человеку, который десятью канатами привязан к своему клочку, не так-то легко покинуть отчий дом, а если ты теперь открыто выступишь против бандитов, то, как только придут немцы, деться тебе будет некуда: кулаки и главари Кайтселийта тебе глаза выклюют или сразу заколотят в землю. Я распалился и начал валить все в одну кучу. Боюсь, как бы Руутхольм не счел меня болтуном. Сказал даже о том, что и я воевал с бандитами и едва выцарапался из их когтей, а теперь самому стыдно за эту похвальбу. Я сказал еще и то, что, конечно, Вали -- это медвежий угол, но вот Килинги-Нымме или Вяндра, где бандиты вывесили сине-черно-белые флаги, -- это ведь крупные поселки. Лесных братьев вовсе не так мало, как мы думаем. Приспешники старого строя еще до войны попрятались по лесным деревням, сколотили вокруг себя единомышленников, а кое-где и пролетарию задурили голову. И пошел, и пошел. Я словно втягиваю других со мной в спор, чтобы меня опровергли и разогнали все страхи в глубине моей души. Как приятно было бы услышать от ребят: да не мели ты чушь, Олев! Напрасно ты перепугался, наш народ -- это монолит и обрушится на немцев весь целиком, как валун. Что-то в этом роде мне и сказали, но до конца меня не убедили. Чем дольше я думаю об этом споре, тем яснее мне становится, что все мы одного мнения. Из-за чего ми ломали копья? Только из-за того, как назвать кровавые дела классовых врагов. Гражданской войной, как я, выступлением антисоветских элементов, как политрук, или бандитизмом. Сегодня вечером пойдем в ночной обход. Руутхольм сказал, что нам придется проверить дом за домом несколько кварталов. Нашему батальону приказали прочесать очень большой район. Весь участок между Пярнуским и Палдисским шоссе и даже больше. Ребята из нашего батальона иногда патрулируют на улицах этого района, и мы прочесываем временами тот или иной квартал. До сих пор в городе, во всяком случае в нашем секторе, ничего особенного не случалось. Но я понимаю, что осторожность помешать не может. В Вали я на своей шкуре испытал, что значит потерять бдительность. В Таллине, само собой, тоже хватает сомнительных личностей, выжидающих удобного момента, чтобы послать нам пулю в спину. Перед выступлением, в обход командир роты Мюрк-маа выстраивает нас и взывает к чувству долга. -- Глядите в оба! -- говорит он. -- Всех подозрительных задерживать. Если кто попробует улизнуть -- хватайте! Кто окажет сопротивление, по головке не гладьте. Понадобится -- применяйте и оружие! Руутхольм уточняет: -- Оружие применяйте лишь в том случае, если на вас нападут и вы не сумеете защититься иначе. Мюркмаа из тех, кто любит, чтобы последнее слово оставалось за ними, и поэтому добавляет: -- В тех, кто попытается бежать и не подчинится вашему приказу, надо стрелять. Каждый сбежавший бандит -- это пособник фашистов. У командира нашей роты -- странная, редкая фамилия, да и вообще он человек приметный. По-моему, у этого плечистого мужчины внешность настоящего военного. Строгие, даже вызывающе резкие манеры, суровый взгляд, сжатый рот, крутой, сильный подбородок. Он один из самых старших в роте, ему лет сорок -- сорок пять. Упрямый, видно, человек. Я доволен, что нашей роте досталась не та улица, на которой у меня много знакомых. К чужим легче стучаться в дверь, легче требовать, чтобы тебя впустили. Нам велели держаться в квартирах корректно, никаких беспокойств не причинять: проверить паспорта и сразу уйти, если только не обнаружится чего подозрительного. Но корректность корректностью, а все равно же будишь людей. Каково же смотреть им при этом в лицо, особенно знакомым? Нет, лучше ходить по улицам. Оно как-то спокойнее. Если кто дунет, само собой, я не стану смотреть вслед разинув рот. Мы с напарником держимся на виду друг у друга, а вдвоем можно справиться и с вышколенным диверсантом. Навстречу мне бредет, чуть пошатываясь, какой-то папаша. Я уже сразу догадываюсь, что у него нет ночного пропуска. -- Ваши документы, гражданин, -- спрашиваю я сугубо официально. -- Да я живу совсем рядом, за углом, улица Кянну, девять, квартира пять, -- говорит старик и подмигивает мне. -- Удостоверение личности! Ночной пропуск, -- требую я сурово. -- Паспорт дома лежит. Я ведь не диверсант какой, не подозрительный элемент. -- Приказано задерживать всех лиц, не имеющих документов. Папаша задумывается и спрашивает: -- Сколько тебе лет, парень? -- Четырнадцать. -- Чего? -- Четырнадцать. Вчера исполнилось. -- Ты меня за дурачка не считай. -- Нет, значит, документов? Он переминается с ноги на ногу и вдруг протягивает мне согнутый палец: -- Разогни! Я эти хитрости знаю и потому говорю: -- Ты сперва покажи, может, он у тебя вообще не разгибается. Он показывает, что палец распрямляется, и сгибает его снова. Некоторое время мы играем в эту игру. Палец у деда словно железный -- никак не разогнешь. Но и он не может разогнуть мой. -- Ничья, -- говорю я папаше. Он спрашивает: -- У тебя что за работа? -- Монтажник центрального отопления. Ну, я немножко прихвастнул: какой я монтажник? Ученик, в лучшем случае подмастерье, но уж никак не водопроводчик с опытом. -- Так мы же почти одного цеха. Я тоже по железной части. Автомеханик. И не стыдно тебе своих загребать? Я решаю его отпустить. -- Ну ладно. Ступай себе аккуратно. -- Палец у тебя крепкий, -- говорит он уважительно. -- Ох, и задаст же мне жена!.. Немцы, говорят, уже в Мярьямаа. Куришь? -- Загуляешь еще раз -- не забывай документы. -- Спасибо за науку, сынок. Кто это тебя так красиво отделал? Заметил, значит, что у меня половина лица все еще в разводах. -- Да просто так. Случается. -- Я, когда в рекрутах был, тоже дрался. Из-за девчонок и просто так. Чтобы развлечься малость. -- Начальство идет, смывайся. -- Не боюсь я ни начальства, ни подчиненных. -- Мне из-за тебя влетит. У тебя ведь ни паспорта, ни пропуска. -- Ну раз так, пойду. Но сколько же тебе лет? -- Полных двадцать. -- В двадцать лет я тоже был хват. Спокойной ночи. -- Спокойной ночи. -- Не пускай фашистов в Таллин. -- Да уж не пустим, разве что не справимся, тогда... -- Тогда -- беда. Ну, прощай. -- Прощай. Болтовня с этим веселым дедом немножко приподняла мое настроение. Я насвистываю потихоньку "Шумящий лес" и думаю про себя, что такие вот старые коряги чертовски здоровы тягаться на пальцах. Теперь мы занимаемся боксом, легкой атлетикой, гоняем футбольный мяч, играем в волейбол, баскетбол, а тогда перетягивали палку, разгибали пальцы, поднимали камни и толкали друг друга в грудь. В молодости не обойтись без того, чтобы не испытать свои силы. "Чтобы развлечься малость". Драться я не люблю, но боксерские перчатки надеваю с удовольствием. Рассуждая таким образом, я внимательно слежу за улицей. Из-за угла появляются трое. Двое наших и кто-то третий. Наверно, задержали какого-нибудь подозрительного типа. Кто бы это мог быть? Такой же заплутавший полуночник, как этот папаша, который развлек меня, или настоящий бандит? Они подходят ко мне, и я узнаю в задержанном деда, с которым мы только что разгибали друг другу пальцы. Подойдя ко мне, дед элегантно приподнимает шапку и говорит: -- Здорово, крестничек. Вот видишь, уводят. -- Здорово, крестный. За что же уводят? -- Диверсант, говорят. -- Когда же тебя закинули к нам из Германии? Мужчины следят за нами. Один из них спрашивает: -- Ты его знаешь? -- Конечно. Автослесарь, всю жизнь проработал. Живет на улице Кянну, в доме девять. -- Мюркмаа приказал задержать. Он без документов. -- А разве мало того, что я его знаю? -- Да, пожалуй, хватит, -- соглашается со мной один. -- А вдруг Мюркмаа разозлится? -- сомневается другой. -- Положитесь на меня, -- говорю я. -- Пошли, крестный. Ребята отпускают деда, и я веду его домой. -- Каменная душа у вашего начальника, -- не на шутку рассержен дед. -- Кругом полно бандитов, -- заступаюсь я за командира. -- Похож я, что ли, на бандита? Даже протрезвел. -- Ты же не боялся ни начальства, ни подчиненных. -- Да я не об том. Объясняй теперь своей бабе, где ты всю ночь шляндал. -- Это точно. -- Может, зайдешь? Познакомлю старуху со своим спасителем. Может, найдет чего у себя в шкафу. -- Сейчас некогда. Будь здоров, -- Тебя как зовут?, -- Олей. Времени у меня больше нет. Прощай. -- Прощай, крестничек. Я тороплюсь поскорее вернуться на пост, Вскоре мы меняемся ролями. Тумме начинает натрулировать на улице, а я и еще один Парень принимаемся ходить по домам. Мне не везет. В первой же квартире я натыкаюсь на женщину, которую не назовешь незнакомой. Я знаю ее, и она меня, кажется, тоже. Во всяком случае, смотрит она на меня так, будто мы старые знакомые. Это хозяйка парикмахерской, расположенной рядом с нашим домом, весьма полная дама. Вернее говоря, жутко толстая. Если бы в Таллине существовал, как в Англии, клуб толстух, она наверняка стала бы президентом клуба. У нас в доме зашел даже спор, сколько может весить такая мясистая госпожа. В конце концов мы сошлись на восьми с половиной пудах. Но, наверно, перехватили. Она совсем не старая. Наверно, около сорока. Походка у нее легкая, и она даже покачивает бедрами. Одевается модно. Ходит расфуфыренная, словно пава. Вокруг нее всегда вьется облако приторного аромата. Парикмахерская у нее была маленькая. Всего два кресла. Одно обслуживала она сама, другое -- помощница. Она и сейчас работает там же, -- наверно, вошла в какую-нибудь артель. Так вот пышная дама с пухлым ртом брила мою первую бороду. Почему-то я решил, что первую щетину непременно должен сбрить мне профессиональный мастер. Придет же в голову такая блажь! Ну, первая моя бородка была не лучше всякой другой. Мягкий шелковый пушок. Я отрастил его подлиннее, надеялся, что станет солиднее. Но пушинки эти не стали ни гуще, ни жестче, только начали завиваться колечками. Глупо было ждать дольше, друзья уже подтрунивали. Взял я себя в руки и пошел в ближайшую парикмахерскую. Ею оказался тот самый салон, принадлежавший этой мадам с необычайно пышными формами. Не спрашивая ни слова, хозяйка накрыла меня белой простыней и начала стричь голову. Я подумал, что слегка подстричься тоже неплохо. И начал нравственно готовиться к следующей процедуре. В глубине души я надеялся, что она сама заметит, какая мощная у меня растительность, и спросит: "Вас побрить?" И тогда мне было бы очень просто ответить: "Да, пожалуйста". Но она не заметила или не захотела заметить. Покончив со стрижкой, она сняла с меня простыню, стряхнула волосы на пол и сказала: -- Двадцать сентов, пожалуйста. -- Побрить тоже. Я попытался сказать это как нечто само собой разумеющееся. Она внимательно посмотрела на мой подбородок и спросила: -- С мылом или без? Она спросила это ужасно громко. В зеркале я увидел, как взрослые, ждавшие своей очереди, заухмыля-лись. А может, они и не ухмылялись, может, парикмахерша задала вопрос обычным тоном, но так мне показалось. Во всяком случае, нервы мои были напряжены, я чувствовал себя смешным, мне было стыдно, жутко, и черт его знает что я там еще испытывал. Наверно, даже досаду, потому что я гаркнул во всю глотку: -- С мылом! Чего уж там пищать, если тебя все равно выставили на посмешище? Так оно или иначе, но священный момент, которого я ждал с таким трепетом, превратился в тяжелое испытание. Затем все пошло нормально. Благоухающая толстуха намылила мой подбородок, наточила бритву, отчего я вновь несколько воспрял, и сверкающая сталь скользнула по моей щеке. Я поморщился, и парикмахерша удивленно спросила: -- Вам больно? -- Пустяки! На этот раз толстуха все же попалась и снова принялась точить бритву. Я испытывал блаженное чувство мести. Лишь позже я понял, что она все же отнеслась К моей мужской чести не вполне серьезно. Обычно мылят и бреют лицо дважды, а в тот ответственный час она обошлась одним разом. Примерно в то же время распространились слухи, что она взяла к себе жить долговязого парня, на пятнадцать лет моложе себя. Она не вышла замуж за этого пьянчужку, который был гол, как брючная пуговица, а просто жила с ним, как с любовником. Женщины разводили руками, мужчины скалились, а мы, мальчишки, несли всякую похабщину. И вот теперь я требую у этой самой парикмахерши паспорт. Она по-прежнему пышна и кругла, по-прежнему благоухает и по-прежнему не разучилась колыхать бедрами. Протягивая удостоверение личности, она бросает мне кокетливый взгляд. Чтобы прийти в себя, я углубляюсь в изучение документа серьезней обычного, потом возвращаю его назад и окидываю взглядом комнату. Мягкий диван и мягкие кресла, круглый стол и буфет под орех. Пустой столик для приемника в углу. Дверь в соседнюю комнату закрыта. Скорее всего, там стоит широкая кровать тоже под орех, трехстворчатый шкаф и трюмо. Я раздумываю, заходить ли мне в другую комнату или нет. -- Вы же мой старый клиент! Голос ее звучит приторно. Мой спутник спрашивает: -- Больше тут никто не живет? -- Нет, милые молодые люди. -- Пошли! -- И мой товарищ собирается уходить. Я открываю дверь в соседнюю комнату. Там темно. И все-таки у меня возникает чувство, что в комнате кто-то есть. Я нашариваю рукой выключатель рядом с дверью и зажигаю свет. При мягком свете красного абажура я обнаруживаю, что за шкафом прячется какой-то человек. Он подходит ко мне, протягивает руку и непринужденно произносит: -- Здорово, Олев. Передо мной Эндель Нийдас. Да, это он. В летней рубашке с открытым воротом и в домашних туфлях. -- Так вы друзья? -- восклицает у меня за спиной полная дама. -- Как чудесно! Я не знаю, что делать. Я поражен и растерян. -- У меня нет ночного пропуска, и мне не захотелось нарушать порядок, -- объясняет Нийдас. Хотя он старается держаться как можно спокойнее, я вижу, что он здорово нервничает. Мой товарищ просовывает голову в дверь. Это новый человек у нас в батальоне, он не знает Нийдаса. Взглянув на Нийдаса, он спрашивает: -- Знакомый? Я киваю головой. Не могу же я утверждать, будто не знаю Нийдаса. Товарищ вежливо обращается к хозяйке: -- Если позволите, я выкурю папиросу, пока они поговорят. -- Прошу, прошу, -- мигом соглашается хозяйка. Слова их звучат как-то слишком отчетливо. А я все не могу сообразить, с чего начать. Но Нийдас начинает сам: -- Глупо в тот раз получилось. У меня в наркомате была договоренность -- помнишь ведь, я говорил тебе, что ходил туда. Им не хватало людей, заслуживающих доверия, которые смогли бы организовать эвакуацию заводов и станков. Я остался у них при условии, что они согласуют мой перевод из истребительного батальона. Он врет. Но я удивляюсь, с какой находчивостью Нийдас способен заговорить зубы кому угодно. Не подыскивает слов, не отводит взгляда в сторону. Народная мудрость, правда, утверждает, будто люди с черной совестью избегают смотреть прямо в глаза, но, увы, есть исключения и из этого правила. Великие притворщики и жулики смотрят тебе в глаза честным взглядом и врут с самой ангельской миной. -- Паспорт у тебя с собой? Я не хочу слушать его разглагольствований и не могу придумать более умного вопроса. Даже последнему подонку трудно сказать сразу, кто он такой. -- Конечно, с собой. Но скажи, Олев, зачем я должен предъявлять удостоверение личности? Ты же меня знаешь как облупленного. Шутник ты, братец, ей-богу. Этакий юморист. Из соседней комнаты доносится звон рюмок. Я слышу, как женщина спрашивает: "У вас ведь найдется немного времени?" Вероятно, вид у меня несколько необычный, потому что Нийдас все-таки подходит к шкафу, открывает дверцу и начинает рыться в пиджаке. -- Ты что, живешь тут? Он оборачивается ко мне и, скорчив презрительную гримасу, говорит шепотом: -- Просто мимолетное приключение. И опять врет. На самом деле Нийдас боится ночевать дома. Не то из-за нас, не то бог знает из-за чего. -- А Хельги?.. Хельги тоже мимолетное приключение? Этого мне не следовало спрашивать. Или по крайней мере, сделать это необычайно холодно, свысока, с язвительным осуждением. Я и хотел держаться такого тона, но в голосе моем прозвучала горечь, и этого было достаточно. -- Ох, Олев, какой же ты молокосос! И до чего же ты, братец, ревнив. Но можешь быть спокоен, между нами ничего не было. Она, кажется, немножко увлеклась мной, но я ведь не свинья, Олев. А Хельги... Он почти загнал меня в угол. Чувствую, как лицо начинает у меня гореть, еще минута -- и я оставлю его в покое. Я становлюсь безоружным перед последним прохвостом, если мне дают понять, что я действую из эгоистических побуждений. Есть ведь такое понятие: эгоистическое побуждение... С виду скромная, а на самом деле предельно циничная похвальба Нийдаса, будто Хельги неравнодушна к нему, помогает мне преодолеть обычную робость. Я обрываю его: -- Пикни еще о санитарке хоть словечко, и я расквашу тебе рожу. -- Прости меня, ради бога, если я тебя задел. Я чувствую, что Нийдас снова выскальзывает у меня из рук. Общаясь с лощеными и скользкими людьми, я становлюсь вконец беспомощным. Они словно окутывают твою волю каким-то клейким тестом и потом лепят из этого теста что хотят. -- А ты знаешь, что в батальоне тебя считают беглым? Сам не понимаю, как мне подвернулось это старомодное слово "беглый", только Нийдас опять оказывается в седле. Он с несчастным видом разводит руками: -- Это не моя вина, а вина наркоматского отдела кадров. Они были обязаны уладить связанные со мной формальности. Но теперь я, слава богу, знаю, что они еще не сделали этого. Спасибо тебе, Олев, В дверь стучат. Лишь тут я замечаю, что Нийдас успел закрыть ее. Он чертовски предусмотрителен. В дверях появляется раскрасневшаяся хозяйка квартиры. -- Товарищи, я вам немножко помешаю. Хочу предложить всем по чашке кофе. У таких друзей, надеюсь, найдется время на чашку кофе? -- Не забывай, Олев, что нам некогда. Это кричит из другой комнаты мой спутник. При этом он явно что-то дожевывает. Нийдас бросает хозяйке многозначительный взгляд, и дверь мгновенно захлопывается. -- Мы ходили к тебе домой. Разговаривали с твоей матерью, -- говорю я. Нийдас пугается. Так вот где у него слабое место! -- А что... что вы ей сказали? -- Не волнуйся, -- говорю я презрительно. Презрение мое переходит в злость, и я вдруг нахожу нужные слова: -- Мы не сказали твоей матери, что ее сын предатель. Да, ты предатель! За шкуру свою дрожишь, трус. Не сомневаюсь, что, если немцы захватят Таллин, ты, лишь бы выслужиться, начнешь выдавать всех честных рабочих. Ты в десять раз хуже Элиаса. Он не притворяется и не скрывается. Я уже не могу остановиться и как следует отхлестываю словами Нийдаса. И под конец приказываю: -- Одевайся, пойдешь с нами. Выясним в штабе батальона, что ты здесь набрехал, а что правда. В жизни не видел такого перепуганного и убитого человека. Губы у него дрожат. Он не может выговорить ни слова. -- Ладно, -- говорю я, успокоившись, -- сегодня мы тебя не заберем. Если ты человек, явишься завтра сам. А если шваль, так катись ко всем чертям. Я оставляю его в задней комнате, кричу парикмахерше, которая зазывает меня к столу, что пусть она лучше позаботится о своем нахлебничке, и мы уходим. У меня такое чувство, будто я освободился от чего-то очень грязного и гнусного. Догадываюсь, что Нийдас не явится в батальон, но я ничуть об этом не жалею. После того как я увидел Нийдаса во всем его убогом ничтожестве, мне становится ясно, что такой, как он, никогда не сделал бы Хельги счастливой. Должен, однако, признаться, к своему стыду, что, придя к такому решению, я испытываю даже удовольствие. -- Что это за тип? -- спрашивает на улице мой товарищ. Я отвечаю ему уклончиво. Не хочется признаваться, что мы имели дело с человеком, удравшим из батальона. Я никому не говорю про то, что видел Нийдаса. Ни Тумме, ни даже Руутхольму. Да и нри встрече с Хельги держу язык за зубами. Потом я прихожу к мысли, что нашей санитарке следовало бы увидеть Нийдаса таким, каким увидел его я. Тогда она поняла бы, что нечего горевать о таком подонке. Она все еще печальная. Иногда, правда, уже улыбается, и тогда я радуюсь. Но теперь она уже не такая доверчивая, как прежде. Меня и то стала немножко побаиваться. Иногда мне становится за нее страшно. Ужасно она импульсивная. Хитрости в ней никакой -- что думает, то и говорит без всяких колебаний. Сказала Мюркмаа прямо в лицо, что тот бессердечный человек. Из-за того, что командир роты хотел послать в ночной обход человека с температурой. -- Вам бы в детском саду служить, а не в истребительном батальоне, -- бросил Мюркмаа. Хельги, не растерявшись, ответила: -- А такому человеку, как вы, я не доверила бы даже конвоировать пленных. Об этой стычке между Хельги и Мюркмаа мне рассказал Коплимяэ. Не сомневаюсь в том, что оба могли и так разговаривать. Мюркмаа, тот любит уязвить, а Хельги не умеет сдерживаться. Если уж она верит кому, так верит до конца, а кого она не переносит, так высказывает свое презрение в открытую,. Тумме говорит про нее, что слишком она легко вспыхивает. И пожалуй, он прав. Вот этот притворщик, этот Нийдас, и воспользовался ее характером, Да что говорить о Хельги --он же обманул вcex нас. Исключая разве что Руутхольма, которому Нийдас не сумел заговорить зубы. Хельги сочувствует каждому несчастному. Без конца осматривает мое лицо. Если я сам не явлюсь в медпункт, она разыскивает меня в роте. Поняв это, я стал аккуратно являться по утрам к врачу. Зачем доставлять ей ненужные хлопоты? С помощью врача санитарке удалось добиться того, что в поликлинике на Тынисмяэ мне сделали рентгеновский снимок лицевой кости. Конечно, кость оказалась целой. И Хельги обрадовалась, а я попробовал отшутиться, но у меня как-то неважно это вышло. Хельги даже рассердилась, что я такой тупой и бесчувственный. Мне приятно бывать с ней. К сожалению, мы встречаемся только по утрам, а после того, как последние синяки исчезают с моего лица, у нас не остается и этой возможности. Хоть опять попадай в лапы бандитам, чтоб тебя избили! Неохота же крутиться вокруг медпункта под всякими глупыми предлогами. Сам не понимаю, что со мной происходит. Смотрю косо на всех, с кем разговаривает Хельги. Неужели Нийдас в самом деле прав и я ревную ее ко всем? Глупость! Сперва надо полюбить, а уж потом ревновать. То, что я испытываю, это вовсе не ревность: просто я злюсь на тех, кто не дает девчонке покоя. Вот год назад я в самом деле влюбился. Слонялся словно ошалелый. Избранница моя была замужем. Муж ее работал посменно, и, когда вечерами его не бывало дома, я бегал за ней по пятам, словно щенок. Даже мать заметила, что со мной что-то происходит, и спросила, в чем дело. Сестры, услышав это, захихикали, как полоумные. А потом начали шептаться с матерью, и я чуть не убежал из дома. Не знаю, чем кончилось бы дело, потому что эта женщина разрешала целорать себя, жаловалась, что муж ее не понимает, и в конце концов я оказался в ее объятиях у нее в постели. Она была красивая, и все, что меня интересовало на свете, это были ее ласки. Но, к счастью или к несчастью, они переехали в Кивиыли, где ее муж нашел место получше. А к Хельги я ничего такого не испытываю. Просто симпатичная девушка, которую мне жалко. Я отношусь к ней, как к своим сестрам. Наверно, из-за сестер я так и принял к сердцу ее огорчения. Я и рассказывал eй о своих сестрах, и она знает, что они должны эвакуироваться вместе с матерью. -- Одному тяжело, -- сказала Хельги. -- Я никогда еще не бывал совсем один, -- признался я. -- И я раньше не поверила бы, что быть одной иногда ужасно грустно. -- Тумме хороший человек, вы же с ним знакомы. -- Да, мы живем в одном доме. Но ему не расскажешь все, что у тебя на душе. -- Отца с матерью никто не заменит. -- У вас две сестры? -- Две. -- Как их зовут? -- Рийна и Эллен. -- Сколько им лет? -- Пятнадцать и четырнадцать. Рийне скоро будет шестнадцать. С виду она не младше вас. -- А у меня нет ни братьев, ни сестер. -- Вы могли бы быть мне сестрой. Мне даже кажется иногда, будто вы моя третья сестра. Хельги смутилась. Она посмотрела мне прямо в лицо и покраснела. Я тоже почувствовал, что мое лицо начинает гореть. С великим удовольствием взял бы свои слова обратно. Вдруг она весело рассмеялась: -- Ладно. Считайте меня своей третьей сестрой. -- Брат с сестрой должны разговаривать на "ты". -- Должны? А еще чего я должна? -- Младшая сестра должна слушаться старшего брата. Родные сестры слушаются меня. -- А вы строгий брат? -- Как раз такой строгий, каким должен быть старший брат, если в семье нет отца. -- У меня есть отец. -- Но я ведь вам не родной брат. -- Слишком строгим братом вы и не можете быть. Я так и не понял, условились ли мы считать друг друга братом и сестрой или нет. Но если кто-нибудь еще раз огорчит ее вроде Нийдаса, то убереги бог этого прохвоста. Тумме тоже заботится о Хельги. И тоже вроде меня следит недобрым взглядом за теми ребятами, которые болтают с Хельги. Даже и меня он, кажется, считает ухажером. А то зачем ему было говорить мне, что Хельги по-детски откровенна, что ей чертовски легко причинить боль. Намек Тумме задевает меня. Подозревать меня, человека, который хочет Хельги только хорошего! Я хочу быть ей добрым братом, и больше ничего. Я чуть не начал убеждать Тумме, что меня ему опасаться нечего. Уж кто-кто ее обидит, но только не я. Но я вовремя спохватываюсь. Таавет не понял бы меня. Да и какое впечатление произвел бы на вас человек, который ни с того ни с сего начинает вам доказывать, что не собирается причинять никакого зла ни вашей дочери, ни дочери ваших добрых друзей. Вы сочли бы его или хитрецом, или дурнем, а в глазах Таавета Тумме мне не хотелось бы выглядеть ни тем, ни другим. Вечером проходит слух, что скоро нам предстоит настоящее боевое задание. Наверно, нас пошлют на фронт. Мы мчимся по городу. Мне кажется, что на улицах Таллина гораздо меньше людей и машин, чем раньше. Большинство рабочих и служащих копают окопы и противотанковые рвы на окраинах. В центре людей побольше, но и здесь не увидишь прежней толчеи. Поглядев с Тынисмяэ на Пяр-нуское шоссе, я не увидел ни одной машины, ни одной пролетки, даже трамваи не гремели. Только по тротуару торопливо шли прохожие. Как бы мне хотелось, чтобы на улицах было полно машин и пешеходов! Чтобы все оставалось таким же, как месяц назад. Чтобы война так и не наложила печать на мой родной город. Мы торопимся. Нам надо догнать два взвода из своей роты, которые час назад уехали с Мустамяэ на автобусах по направлению к Пярну. Мы, то есть Коп-лимяэ и я, отстали. Мы должны были бы лихо мчаться на мотоцикле, впереди всех, но вряд ли мы вообще их догоним раньше чем через час-полтора. Отстали мы из-за глупой случайности. За час до выезда командир роты Мюркмаа послал меня с какими-то бумагами в штаб батальона, приказав вернуться вовремя. Зная Коплимяэ и его умение ездить, я не сомневался, что мы уложимся в назначенный срок. От Мустамяэ, где теперь занимает оборону наша рота, до города нет и десяти километров. А если дать Коплимяэ волю, он будет нестись как угорелый. Однако все обернулось иначе. Мы думали, что выбрали самую верную дорогу. С Мустамяэ мы поднялись возле рыночного здания в Нымме на Пярнуское шоссе и потом, дав полный газ, помчались через Рахумяэ, по виражам Ярве и Халлива-на в город, где сразу после железнодорожного переезда свернули на улицу Койду. Быть может, по низу, по Ка-дакаскому и Палдисскому шоссе, ехать было бы прямее, и днем мы наверняка поехали бы этим путем, но ночью, в темноте, нам не захотелось добираться до порядочных мостовых по всем этим ухабам. На улице Койду нас остановил флотский патруль. Едва мотоцикл затормозил, как один из матросов подскочил к Коплимяэ и содрал с его плеч погоны. Точно так же, не говоря ни слова, с нас обоих сорвали карабины и лишь после этого спросили, кто мы такие. Опять вся беда была в том, что я не умею говорить по-русски, да и Коплимяэ по этой части не намного меня умнее. Что поделаешь? Когда мы ходили в школу, русскому не учили. Но мы все-таки поняли, что они спрашивали у нас, и я вызывающе ответил им: "Истребительный батальон". Честное слово, с каждой секундой я начинал все больше выходить из себя. За кого они нас принимают! Но тут мне вспомнился Сергей Архипович, и я призвал себя к порядку. У меня даже возникло какое-то теплое чувство к этим не в меру бдительным матросам, и я дружелюбно им улыбнулся. -- Пароль? -- Русалка. -- Документы? Коплимяэ, который без конца носится на своем мотоцикле, предъявил удостоверение, в котором было написано черным по белому, по-русски и по-эстонски, что мотоцикл номер такой-то принадлежит истребительному батальону и что водителем его является боец Коплимяэ Ильмар Карлович. А я протянул свой комсомольский билет. Матросы осветили фонариками наши бумаги, переговорили о чем-то между собой, после чего один из них сел за спину Коплимяэ, а другой ко мне на колени в коляску. Махнув рукой вперед, они скомандовали: -- Давай! Коплимяэ завел мотор, и мы поехали. Третий матрос, у которого осталось наше оружие, пошел следом за нами пешком. Черт подери, наивные они были ребята! Если бы мы в самом деле были бандитами, за которых они нас приняли из-за погон Коплимяэ, то им пришлось бы плохо. Плевое усилие, и сидящий у меня на коленях матрос оказался бы на булыжниках, а уж вдвоем мы управились бы и с другим. И наверняка бы удрали. Вскоре нам скомандовали "стоп", и мы прекрасно поняли эту команду. Коплимяэ моментально затормозил. Сидевший на мне матрос выскочил, подбежал к светло-зеленому дому, сунул пальцы в рот и свистнул. На свист открылось окно на втором этаже, из которого высунулся человек в форме моряка. Человек этот мигом спустился. Взгляд мой еще раз скользнул по открытому окну, и все стало ясно: из-за гардины за нами следила светловолосая девушка. Старшина -- вызванный сверху моряк носил нашивки старшины -- снова проверил наши документы, спросил пароль и с подозрением взглянул на плечи Коплимяэ, на которых еще видны были следы погон. Я и ему улыбнулся дружески И сказал "истребительный батальон", но лицо его при этом не изменилось. И тут я сделал ошибку, решив немножко поддеть этих не в меру бдительных парней (они ведь были немногим старше нас!). Я двинул Коплимяэ локтем в бок, кивнул головой в сторону открытого окна и пошутил про матросов: проворные, дескать, ребята. Поведение мое явно обозлило старшину, потому что он официальным тоном приказал матросу отвести нас в комендатуру. Уж я-то понял, что означает слово "комендатура", он повторил несколько раз. В комендатуре все разрешилось мигом. Наши бумаги и объяснения (мы оба с Коплимяэ, как могли, лепетали по-русски) вызвали доверие у дежурного, у нас попросили извинения и сказали, что мы можем ехать куда хотим. Но на получение обратно оружия тоже ушел добрый час. Никак не могли найти Петьку, у которого остались наши карабины. Конвоиры снова свистели возле того же дома, но на этот раз окно оставалось закрытым. Нам пришлось опять помчаться в комендатуру, куда наконец явился Петька с нашими карабинами. Так что в штаб батальона мы добрались только без четверти семь. Там у нас тоже ушло больше времени, чем мы надеялись. Сначала я не мог найти начальника штаба. Коплимяэ, без конца подгонявший меня, посоветовал вручить прямо дежурному тот рапорт или донесение, которое нам дал Мюркмаа, но я напомнил ему, что нам приказали передать бумаги лично начальнику штаба. Мне повезло. Как раз когда я уладил все дела с начальником штаба, мне встретилась Хельги. -- Здравствуй! -- сказал я ей радостно. " -- Здравствуй! Она улыбнулась, и на душе у меня стало чертовски хорошо. Мы разговаривали минут пять или даже немножко дольше. Коплимяэ и подмигиваниями и жестами торопил меня, но я делал вид, что не понимаю его знаков. Лишь после того, как Хельги сообщила, что она должна дать лекарство одному больному с высокой температурой, я решился уйти. -- Ваша рота сегодня выезжает? -- спросила напоследок Хельги. -- Уже выехала. Мы с Коплимяэ должны их догнать. -- Счастливого пути! -- Спасибо! До свидания! -- Будь осторожен, братец! -- крикнула она мне вслед. Господи, до чего же чудесная девушка! Так что в глубине души теперь я благодарен был матросам. Если бы они не задержали нас, я бы не повидал Хельги. Ильмару, который с упреком посмотрел на часы, я весело сказал, что он должен винить не меня, а себя. Нечего было напяливать френч с такими подозрительными погонами. Откуда он вообще выудил такую старорежимную рухлядь. Пока я все это болтал, Коплимяэ смотрел на меня, как на законченного идиота. Но теперь нам надо было жать вовсю. Коплимяэ все время прибавляет скорость. Не стоило бы нестись так по городу, но мы должны догнать роту. И чем раньше, тем лучше. Потому что Мюркмаа не признает так называемых объективных причин. Отлично себе представляю, что он скажет: "Не пускайте мне пыль в глаза. Когда люди знают пароль, их любой патруль пропустит. Послать бы вас на "губу", но, к вашему счастью, истребительный батальон -- это не регулярная армия. Ну, спорить нечего! Все!" Моя мама уже взяла на фабрике расчет, и они каждый день могут выехать. Неизвестно, застану ли я мать и сестер, вернувшись после операции назад. С отправкой эвакуационных эшелонов произошла какая-то непредвиденная задержка: то ли дорогу разбомбили, то ли еще что случилось, иначе бы они уже, миновав Нар-" ву, катили бы к Волге. На железнодорожном переезде мотоцикл сильно подбрасывает. Коплимяэ ругается: -- Не переезд, а какой-то свиной выгон. Мне почему-то кажется, что Ильмар ругается просто для порядка. Или для самооправдания -- ведь он должен был сбавить скорость перед переездом. А может, просто хочет дать понять, сколько драгоценного времени я потратил на болтовню с Хельги. Проезжаем мимо окруженной деревьями больницы, -- в ней еще до сих пор можно встретить сестер-монашек в черных балахонах, -- мимо мыльной и спичечной фабрик. Коплимяэ гонит еще сильнее. Я смотрю на него сбоку. Он сосредоточенно всматривается вперед. Крепкие пальцы цепко сжимают руль. Руки у Коплимяэ тонкие этот парень может показаться с первого взгляда слабым и хрупким. Но я-то знаю, что это не так. В его жилистых мускулах силы, пожалуй, побольше, чем в мышцах какой-нибудь жирной туши. Не знаю, почувствовал ли он мой взгляд или нет, но только он повернул ко мне голову и улыбнулся. Простил, значит. Я улыбаюсь ему в ответ. Мне хочется сказать хоть что-нибудь, и я говорю: -- Сегодня будет хорошая погода. Приходится кричать, чтобы перекрыть рев мотора, -- Жаркое лето! -- орет он в ответ. На Мустамяэ мы больше не заезжаем, нет смысла: наши автобусы уже на полпути к Пярну. Слава богу, что нам по крайней мере известно направление маршрута. А то, глядишь, наши ребята уже встретили бы грудью врага, а мы все еще петляли бы, как идиоты, по городу. Здорово приятно было услышать, что в Мярьямаа отбили наступление немцев. Кое-кто говорит, что их уже отогнали до самого Пярну, а другие уверяют, будто наши войска даже отбили Пярну обратно. Не очень-то я в это верю. Да и Руутхольм относится к этому известию скептически. Но что под Мярьямаа немцам крепко дали по зубам, это точно. Возле школы в Рахумяэ Ильмар поворачивается ко мне: -- Я бы задержался в Кивимяэ минут на пять, потом в дороге наверстали бы. -- Хочешь заскочить домой? -- Я живу в Сикупилли. -- Иначе никак нельзя? -- Можно, -- сознается Коплимяэ. Он чертовски честный. -- Но все же было бы неплохо задержаться в Кивимяэ. Я, конечно, соглашаюсь. Хорош бы я был, если бы начал спорить. Ведь сам-то я разговаривал с Хельги. После Хийу Коплимяэ сворачивает с бульвара Свободы направо, мчится, вздымая густые облака пыли, по немощеным песчаным улицам и возле какой-то калитки затормаживает. Кинув на меня виноватый взгляд, он пускается бегом во двор. Я закуриваю. Сквозь высокий коричневый штакетник виднеется за соснами двухэтажный дом. Пожалуй, слишком большой для обычного жилого дома, да и окна в нем выше н шире обычных. Рядом с домом стоит пять-шесть шезлонгов. "Что же это за дом и почему моему другу было так необходимо заскочить сюда?" -- ломаю я голову. Ильмар сдерживет слово. Не успеваю я докурить и папиросы, как он уже появляется между сосен. Включает мотор, вскакивает в седло, и мы уже мчимся дальше, оставляя за собой пышный шлейф пыли. Перемахнув через речной мост в Пяаскюла, Коплимяэ кричит мне: -- Во время войны хуже всего больным. Тут я понимаю, что мы заезжали в больницу. Нет, наверно, в санаторий: где-то не то в Кивимяэ, не то в Пяаскюла, вспоминаю я, должна вроде бы находиться какая-то лечебница для легочных больных. -- Кто у тебя там? -- кричу я ему. Дурацкий, конечно, вопрос. Коплимяэ отвечает не сразу. Потом что-то говорит, но ветер относит слова в сторону. Чтобы оправдать свою бестактность, ору ему прямо в ухо: -- Сказал бы мне, так я бы тебя не торопил. -- Пообещал своей сестренке опять заглянуть к ней на обратной дороге. Может, тогда будет больше времени потолковать. Скорость все время нарастает. В ушах свистит ветер. Сбоку мелькают одинокие дома, рощицы, верстовые столбы. Местность тут плоская, обзор широкий. Вскоре мы переезжаем через узенькую, извилистую и мелкую речку Тыдву. Вот-вот доберемся до перекрестка, где стоит здание с белыми колоннами, не то бывший трактир, не то почтовая станция. Там мы повернем на дорогу в Кей-лу. Я объездил на велосипеде вдоль и поперек все окрестности Таллина, потому и знаю. Коплимяэ опять перегибается ко мне и кричит сквозь рев мотора: -- Знаешь, про что у меня сестренка спросила? Убивал я уже людей или нет. Понимаю, что на душе у него какая-то тяжесть. -- Хорошо, что не пришлось ей врать. Он немножко сбавляет газ, чтобы громкий треск мотора не так заглушал голос. -- Я бы не смог ей соврать, -- продолжает он, перегибаясь ко мне еще ниже, чтобы я слышал каждое слово. -- Она так сверлила меня глазами, что... Проезжаем перекресток с корчмой у Канамаа. На меня находит вдруг волнение, я приподнимаюсь и реву ему в ответ: -- Я тоже никого еще не убил. А ведь из-за того, что мы так мало угробили немцев, они и прут без конца вперед. Когда я выхожу из себя, когда приходится говорить что-то неприятное, у меня с языка всегда срываются уличные словечки: