- сказал монарх, опять усаживаясь. - Снова насилие, снова битва... О Шотландия, Шотландия! Если бы лучшая кровь вернейших твоих сыновей могла утучнить твою скудную почву, какие поля на земле могли бы сравниться плодородием с твоими! Дожил ли хоть один шотландец до седины в бороде, если он не жалкий калека, подобно твоему государю? Своим увечьем король защищен от убиения ближних, но его принуждают смотреть на кровавую бойню, которую он бессилен пресечь!... Пусть войдут, не будем их задерживать. Они спешат убивать, завистливо отнимают друг у друга благотворный воздух, дарованный им создателем. Демон борьбы и убийства завладел всей страной! Когда мягкосердечный государь откинулся на спинку кресла с видом нетерпения и гнева, мало ему свойственным, дверь в дальнем конце зала распахнулась, и из галереи, куда она выходила (и где видна была в глубине охрана из вооруженных бранданов), явилась в скорбном шествии вдова бедного Оливера, которую вел под руку сэр Патрик Чартерис так почтительно, словно самую высокородную леди. За ними шли две почтенные горожанки - жены членов городского совета, обе в трауре, из них одна несла на руках грудного младенца, другая вела ребенка постарше. Далее следовал Смит в лучшей своей одежде, и поверх его камзола буйволовой кожи был наброшен креповый шарф. Скорбное шествие замыкал Крейг-дэлли в паре еще с одним советником, оба с теми же знаками траура. Гневная вспышка короля сразу погасла, как только он взглянул на бледное лицо скорбящей вдовы и увидел малых сирот, не ведающих, какую понесли они утрату, и, когда сэр Патрик Чартерно помог Магдален Праудфьют опуститься на колени и, все еще не выпуская ее руки, сам преклонил одно колено, король Роберт уже с глубоким состраданием в голосе спросил, как ее зовут и в чем ее просьба. Она не ответила и лишь пролепетала что-то, подняв глаза на своего провожатого. - Говори ты за бедную женщину, сэр Патрик Чартерис, - повелел король, - и объясни нам, какая нужда привела ее к нам. - Я скажу, если так угодно моему государю, - ответил, поднявшись, сэр Патрик. - Эта женщина и эти бедные сироты приносят вашему величеству жалобу на сэра Джона Рэморни из Рэморни, рыцаря, в том, что собственной его рукой или рукой одного из его приспешников ее ныне покойный муж Оливер Праудфьют, свободный человек и пертский горожанин, был убит на улицах города в ночь на пепельную среду или на заре того же дня. - Женщина, - отвечал король как мог ласковее, - ты уже по природе своей кротка и должна Сыть жалостлива даже в своем горе, ибо самые бедствия наши должны делать нас - и, полагаю, действительно делают - милосердными к другим. Твой супруг лишь прошел стезю, предназначенную каждому из нас. - Но его стезя, - сказала вдова, - не забывайте, государь, оказалась короткой и кровавой. - Согласен с тобою, ему была отпущена скудная мера. Но так как я оказался бессилен его оградить, как мне повелевал мой королевский долг, я пожалую тебе такое воздаяние, чтобы ты и твои сироты могли жить не хуже или даже лучше, чем при жизни твоего супруга, только отступись от обвинения и не требуй нового кровопролития. Уясни себе: я предлагаю тебе выбор между милосердием и отмщением, между достатком и нуждой. - Это верно, мой государь, мы бедны, - с неколебимой твердостью ответила вдова, - но я и мои дети - мы лучше согласимся кормиться с лесным зверьем чем бог пошлет, нежели станем жить в довольстве ценою крови моего супруга. Государь, вы не только коронованный король, вы и препоясанный рыцарь, и я прошу: позвольте моему заступнику сразиться за правое дело. - Я знал, что так будет! - тихо сказал король, обращаясь к Олбени. - В Шотландии первые слова, какие лепечет младенец, и последние, какие бормочет, умирая, седобородый старец - это поединок, кровь, месть!... Бесполезно увещевать. Впусти ответчиков. В палату вошел сэр Джон Рэморни. Он был в длинном платье на меху, какое носили в те дни мужчины высшего сословия, когда ходили невооруженными. Прикрытая складками плаща, его изувеченная правая рука лежала у пояса, на перевязи алого шелка, а левой он опирался на плечо юноши, который по годам едва вышел из отрочества, однако уже носил на челе глубокую печать ранней думы и зрелых страстей. Это был тот знаменитый Линдсей, граф Крофорд, который в более поздние годы свои был известен под прозвищем "граф Тигр" [Сэр Дэвид Линдсей, первый граф Крофорд и зять Роберта III] и правил обширной и богатой долиной Стратмора с необузданным произволом и безжалостной жестокостью феодального деспота. Несколько дворян - его личные друзья или друзья Линдсея - сопровождали сэра Джона Рэморни, чтобы своим присутствием придать ему бодрости в споре. Обвинение было вновь повторено и решительно отвергнуто обвиняемым, в ответ на что обвинители предложили доказать свою правоту божьим судом, путем испытания гробом. - Я, - ответил сэр Джон Рэморни, - не подлежу такому испытанию, поскольку могу доказать свидетельством бывшего моего царственного господина, что я находился в собственном своем жилище и лежал больной в своей кровати в те часы, когда я, как уверяют сей мэр и господа старшины, якобы совершил преступление, на какое никогда не склонили б меня ни соблазн, ни собственная воля. Следовательно, на меня не может лечь подозрение. - Могу подтвердить, - сказал принц, - что в ту самого ночь, когда произошло убийство, я виделся с сэром Джоном Рэморни и беседовал с ним о делах, касающихся моего двора. Поэтому я знаю, что он действительно был нездоров и не мог лично совершить деяние, о котором идет речь. Но я ничего не знаю касательно того, чем заняты были его слуги, и не возьму на себя утверждать, что никто из них непричастен к преступлению, в котором их обвиняют. В начале этой речи сэр Джон Рэморни обвел окружающих высокомерным взглядом, однако выражение его лица резко изменилось при заключительных словах Ротсея. - Благодарю, ваше высочество, - сказал он с улыбкой, - за ваше осторожное и половинчатое свидетельство в мою пользу. Был мудр тот, кто написал: "Не уповай на князей". - Если у тебя нет других свидетелей твоей невиновности, сэр Джон Рэморни, - сказал король, - мы не можем в отношении твоих слуг отказать твоей обвинительнице, потерпевшей вдове с ее сиротами, в нраве требовать испытания гробом - либо, если кто предпочтет, поединком. Что касается тебя самого, то в силу свидетельства принца ты от испытания освобождаешься. - Государь мой, - ответил сэр Джон, - я могу поручиться, что ни один из моих слуг и домочадцев не виновен. - Так мог бы говорить монах или женщина, - сказал сэр Патрик Чартерис. - Отвечай на языке рыцарей, готов ли ты, сэр Джон Рэморни, сразиться со мною за дело твоих приспешников? - Мэр города Перта не успел бы вымолвить слово "поединок", - сказал Рэморни, - как я тотчас же принял бы вызов. Но в настоящее время я не в состоянии держать копье. - С твоего дозволения, сэр Джон, я этому рад... Меньше будет кровопролития, - сказал король. - Итак, ты должен привести всех своих слуг, какие числятся в домовой книге твоего дворецкого, в собор святого Иоанна, чтобы они в присутствии всех, кого это касается, могли очиститься от обвинения. Прими меры, чтобы каждый из них явился в собор к часу обедни, , иначе на твою честь ляжет несмываемое пятно. - Они явятся все до одного, - сказал сэр Джон Рэморни. Низко поклонившись королю, он подошел к молодому герцогу Ротсею и, изогнувшись в почтительном поклоне, заговорил так, чтобы слышал он один: - Великодушно обошлись вы со мною, милорд! Одно слово из ваших уст положило бы конец этой передряге, но вы отказались произнести это слово... - Клянусь, - прошептал принц, - я сказал все, что было можно сказать, не слишком погрешив против правды и совести. Не ожидал же ты, что ради тебя я стану лгать... И в конце концов, Джон, в смутных воспоминаниях этой ночи мне как будто видится немой мясник с короткой секирой в руке - разве не похоже, что такой человек мог исполнить ту ночную работу?... Ага! Я вас поддел, сэр рыцарь! Рэморни не ответил, но отвернулся так стремительно, как если бы кто-либо вдруг задел его раненую руку, и направился с графом Крофордом к себе домой. И хотя меньше всего он был склонен в тот час к пированию, ему пришлось предложить графу блистательную трапезу - хотя бы в знак признательности за поддержку, какую оказал ему юный вельможа. Глава XXII Он с толком зелья составлял: Врачуя, многих убивал... Данбар Трапеза затянулась, превратившись в пытку для хозяина, и когда наконец Крофорд сел в седло, чтобы отправиться в далекий замок Даплин, где он гостил в те дни, Рэморни удалился в свою спальню, истерзанный телесной болью и душевной мукой. Здесь он застал Хенбейна Двайнинга, который волею злой судьбы один лишь и мог принести ему утешение в том и другом. Лекарь с напускным подобострастием выразил надежду, что видит своего высокого пациента веселым и счастливым. - Веселым, как бешеная собака, - сказал Рэ-морни, - и счастливым, как тот бедняга, который был укушен псом и уже начинает ощущать в себе первые признаки бешенства. Этот Крофорд, бессовестный юнец, видел, как я мучаюсь, и ничуть не пожалел меня... Что? Быть к нему справедливым? Вот уж поистине! Захоти я быть справедливым к нему и ко всему человечеству, я должен бы вышвырнуть юного графа в окно и на этом прервать его карьеру. Потому что если Линдсей вырастет тем, чем обещает стать, его успех явится источником бедствий для всей Шотландии, а для долины Тэя в особенности... Ты осторожней снимай повязку, лекарь: незаживший обрубок так и горит, коснись его муха крылом - для меня это что кинжал! - Не бойтесь, мой благородный покровитель, - усмехнулся лекарь, тщетно стараясь притворным сочувствием прикрыть свое злорадство. - Мы приложим новый бальзам и - хе-хе-хе! - облегчим вашему рыцарскому благородию зуд, который вы так стойко переносите. - Стойко, подлец! - сказал Рэморни с гримасой боли. - Я его переношу, как переносил бы палящие огни чистилища... Кость у меня как раскаленное железо! Твоя жирная мазь зашипит, если капнуть ею на рану... Но это декабрьский лед по сравнению с той лихорадкой, в которой кипят мои мысли. - Мы попробуем сперва успокоить мазями телесную боль, мой благородный покровитель, - сказал Двайнинг, - а потом, с разрешения вашей чести, покорный ваш слуга попытается применить свое искусство к врачеванию возмущенного духа... Впрочем, душевная боль должна до некоторой степени зависеть от воспаления в ране, когда мне удастся смягчить телесные муки, я надеюсь, волнение мыслей уляжется само собой. - Хенбейн Двайнинг! - сказал пациент, почувствовав, что боль в ране утихла. - Ты драгоценный, ты неоценимый лекарь, но есть вещи, которые вне твоей власти. Ты мог заглушить телесную боль, сводившую меня с ума, но не научишь ты меня сносить презрение мальчишки, которого я взрастил! Которого я любил, Двайнинг, - потому что я и впрямь любил его, горячо любил! Худшим из дурных моих дел было потакание его порокам, а он поскупился на слово, когда единое слово из его уст сняло бы всю тяжесть с моих плеч! И он еще улыбался - да, я видел на его лице улыбку, когда этот ничтожный мэр, собрат и покровитель жалких горожан, бросил мне вызов, а он ведь знал, бессердечный принц, что я не способен держать оружие... Я не забуду этого и не прощу - скорее ты сам начнешь проповедовать прощение обид! А тут еще тревога о том, что назначено на завтра... Как ты думаешь, Хенбейн Двайнинг, раны на теле убитого в самом деле должны открыться и заплакать кровавыми слезами, когда к нему приблизится убийца? - Об этом, господин мой, я могу судить только с чужих слов, - ответил Двайнинг. - Слыхал я, что бывали такие случаи. - Скотину Бонтрона, - сказал Рэморни, - берет оторопь при одной мысли об этом. Он говорит, что скорее пойдет на поединок. Что ты скажешь?... Он железный человек. - Не впервой оружейнику бить железо, - ответил Двайнинг. - Если Бонтрон падет в бою, меня это не очень опечалит, - признался Рэморни, - хотя я потеряю полезного подручного. - Полагаю, ваша светлость не станет так о нем печалиться, как о той руке, которую вы потеряли на Кэрфью-стрит... Простите мою шутку, хе-хе-хе!... Но какими полезными свойствами обладает этот Бонтрон? - Бульдожьими, - сказал рыцарь, - он кусает не лая. - А вас не страшит его исповедь? - спросил врач. - Как знать, до чего может довести страх перед близкой смертью, - ответил пациент. - Он уже выказывает трусость, хотя она всегда была чужда его обычной угрюмости, бывало, он и рук не ополоснет, }бив человека, а сейчас не смеет глянуть на мертвое тело - боится, что из ран выступит кровь. - Хорошо, - сказал лекарь, - я сделаю для него что смогу, потому что как-никак тот смертельный удар он нанес в отмщение за мои обиды - даром что удар пришелся не по той шее. - А кто тому виной, подлый трус, - сказал Рэ-морни, - если не ты сам, принявший жалкую косулю за матерого оленя? - Benedicite, благородный сэр! - возразил изготовитель зелий. - Вы хотите, чтобы я, работающий в тиши кабинета, оказался так же искусен в лесной потехе, как вы, мой высокородный рыцарь, и умел в полночном мраке на прогалине отличить оленя от лани, серну от сайги? Я почти не сомневался, когда мимо нас к кузнице пробежал по переулку человек в одежде для пляски моррис. Но все-таки тогда меня еще смущала мысль, тот ли это, кто нам нужен: мне показалось, что он вроде бы ростом поменьше. Но когда он вышел опять, пробыв в доме достаточно долго, чтоб успеть переодеться, и враскачку прошел мимо нас в кожаном камзоле и стальном шлеме, да еще насвистывая любимую песенку оружейника, сознаюсь, тут я был введен в обман super totam mate-riem[По совокупности признаков (лат.)]. Я и напустил на него вашего бульдога, благородный рыцарь, и тот неукоснительно исполнил свой долг - хоть и взял не того оленя. Поэтому, если проклятый Смит не убьет на месте нашего бедного друга, я сделаю так, что дворовый пес Бонтрон не пропадет, или все мое искусство ничего не стоит! - Трудное это будет испытание для твоего искусства, лекарь, - сказал Рэморни. - Знай: если наш боец потерпит поражение, но не падет убитым на поле боя, - его прямо с места поволокут к виселице и без долгих церемоний вздернут, как уличенного убийцу, и когда он часок-другой прокачается в петле, как мочало, вряд ли ты возьмешься лечить его сломанную шею. - Извините, благородный рыцарь, я другого мнения, - скромно ответил Двайнинг. - Я перенесу его от подножия виселицы прямо в царство эльфов, как некогда были перенесены король Артур, и Угеро Датчанин, и сэр Юон Бордоский, или же, если угодно, я дам вашему Бонтрону поболтаться на виселице сколько-то минут или даже часов, а там - фыоить! - умчу его прочь с глаз людских так легко, как уносит ветер увядший лист. - Пустое хвастовство, сэр лекарь, - ответил Рэморни. - Его пойдет провожать на казнь вся пертская чернь, каждому лестно поглазеть, как помирает челядинец благородного рыцаря за убийство кичливого горожанина. У подножия виселицы соберется тысяча зрителей. - А соберись их там хоть десять тысяч, - сказал Двайнинг, - неужели я, мудрый врач, учившийся в Испании и даже в Аравии, не сумею обмануть глаза грубой своры горожан, когда ничтожный плут, набивший руку на фокусах, умеет обдурить, как ни зорко за ним следят, самых разумных рыцарей? Говорю вам, я напущу на них мороку, как если бы я обладал волшебным перстнем Кедди. - Если ты правду говоришь, - ответил рыцарь, - а думаю, ты не посмел бы лукавить со мной в таком деле, то, значит, ты полагаешься на помощь сатаны. Но с ним я не желаю путаться. Я ему не слуга! Двайнинг засмеялся своим сдавленным смешком, когда его покровитель отрекся от нечистого и в подтверждение осенил себя крестом. Однако он притих под строгим взглядом Рэморни и заговорил почти серьезно, хотя не без труда подавлял разбиравшее его веселье: - Сговор, мой благочестивый сеньор! Сговор - вот на чем зиждется искусство фокусника. Но... хе-хе-хе!... я не имею чести... хе-хе-хе!... состоять в союзе с джентльменом, о котором вы говорите... и в чье существование... хе-хе-хе... я не очень верю, хотя вашей рыцарской чести, несомненно, представлялось больше случаев завязать с ним знакомство. - Дальше, мерзавец! И без твоей усмешки, или ты за нее поплатишься! - Слушаюсь, мой бесстрашный рыцарь, - отозвался Двайнинг. - Так знайте же, у меня тоже есть тайный пособник, без которого мое искусство немногого стоило бы. - Кто он, позволь узнать? - Стивен Смазеруэлл, если угодно вашей чести, горстяник[То есть палач Именовался так, потому что он среди прочих поборов брал в свою пользу горсть муки из каждого мешка, принесенного для продажи на рынок] Славного Города. Удивительно, как это вы, мой благородный рыцарь, с ним незнакомы. - А меня, подлый раб, удивляет, что ты не познакомился с ним при отправлении его профессиональной обязанности, - ответил Рэморни. - Вижу, нос тебе не обрезали и уши не отсекли, а если и есть у тебя на плечах рубцы или клеймо, так ты умно придумал носить камзол с высоким воротом. - Хе-хе!... Ваша милость изволите шутить, - сказал лекарь. - Я не как пациент свел знакомство со Стивеном Смазеруэллом, а в порядке купеческой сделки: коли угодно знать вашей милости, я выплачиваю некоторые суммы серебром за тела, головы, руки и ноги тех, кто помирает при содействии кума Стивена. - Несчастный! - отшатнулся в ужасе рыцарь. - Ты покупаешь бренные останки смертных, чтобы творить колдовство и наводить порчу на людей? - Хе-хе-хе!... Никак нет, ваша честь! - ответил врачеватель, забавляясь невежеством своего покровителя. - У нас, рыцарей скальпеля, в обычае производить тщательное рассечение трупов (мы называем это диссекцией): мы таким путем исследуем мертвые члены и уясняем себе, как нам поступить с тем или другим членом тела у живого человека, когда он занедужил из-за ранения или по другой причине. Ах, если бы высокородный рыцарь заглянул в мою бедную лабораторию, я бы ему показал головы и руки, ноги и легкие, о которых люди полагают, что они давно гниют в могильной земле! Череп Уоллеса, украденный с лондонского моста, сердце сэра Саймона Фрезера [Знаменитый предок Ловатов, повешенный и четвертованный в Хэлидон-хилле], не боявшегося никого на свете, милый череп прекрасной Мегги Лоджи[Красивая девушка, любовница Давида II]... Ох, когда бы только посчастливилось мне заполучить рыцарскую руку моего многочтимого покровителя! - Сгинь ты, раб! Ты хочешь, чтобы меня стошнило от перечня твоих мерзких диковин? Говори прямо, к чему ты клонишь? Каким образом твоя сделка с подлым палачом может послужить нам на пользу или спасти моего слугу Бонтрона? - Я это советую вашей рыцарской чести только па случай крайности, - ответил Двайнинг. - Но допустим, бой состоялся и наш петух побит. Вот тут нам важно держать его в руках: пусть знает, что, если он не победит, мы все-таки спасем его от казни - но только если он не скажет на исповеди ничего, что бросит тень на вашу рыцарскую честь. - Стой! Меня осенило! - сказал Рэморни. - Мы можем сделать больше... Можем вложить в уста Бонтрону слово, которое будет не совсем приятно тому, кого я проклинаю как виновника собственной моей беды. Пойдем в конуру этого дворового пса и разъясним ему, как он должен себя вести при всех возможных обстоятельствах. Уговорить бы его на испытание гробом, и мы в безопасности - это ведь только зря народ пугают. Если он предпочтет поединок - он свиреп, как затравленный медведь, и, возможно, одолеет противника, - тогда мы не только в безопасности, мы отмщены. Если же Бонтрон будет сам побежден, мы пустим в ход твой фокус, и, если ты сумеешь чисто обделать дело, мы еще продиктуем ему предсмертную исповедь и воспользуемся ею (а как - я объясню тебе при следующей встрече), чтобы ускорить месть за мои обиды! Все же остается некоторый риск. Допустим, наш бульдог будет смертельно ранен на арене боя - что тогда помешает ему выбрехать совсем не ту исповедь, какую мы хотим ему внушить? - Пустое! Лекарь уладит и это! - сказал Двайнинг. - Поручите мне выходить его, дайте мне случай хоть раз приложить палец к его ране, и я вам поручусь, он ничего не выдаст. - Эх, люблю, когда черт покладист и не надо его ни уламывать, ни поощрять! - сказал Рэморни. - Зачем? Я и без того рад услужить благородному рыцарю. - Пойдем, вразумим нашего пса, - продолжал рыцарь. - Он тоже будет сговорчив, потому что, как истый пес, он умеет отличить, кто кормит, а кто дает пинка, моего бывшего царственного господина он люто возненавидел за оскорбительное обхождение и унизительные клички, какими тот награждал его. И я еще должен вызнать у тебя подробно, какой уловкой ты рассчитываешь вырвать собаку из рук оголтелых горожан. Оставим двух достойных друзей плести свою интригу, к чему она привела, мы узнаем в дальнейшем. Хоть и различные по складу, оба они были, каждый по-своему, приспособлены измышлять и проводить в жизнь преступные замыслы, как приспособлена борзая хватать дичь, которую подняла легавая, а легавая - выслеживать добычу, которую углядел глаз ищейки. Гордость и эгоизм были главной чертой у обоих, но в людях, принадлежавших к двум разным сословиям, в людях разного воспитания и дарования эти свойства проявлялись по-разному. Что могло быть более несходно с надменным тщеславием придворного фаворита, любимца дам и отважного воина, нежели заискивающая приниженность лекаря, который, казалось, принимал оскорбления с подобострастным восторгом, в то время как в тайниках души он сознавал, что обладает высоким превосходством учености - силой, какую дают человеку знание и ум, бесконечно его возвышавшие над невежественной знатью современного ему общества. Это свое превосходство Хенбейн Двайнинг сознавал так отчетливо, что, подобно содержателю зверинца, от важивался иногда забавы ради возбуждать буйный гнев в каком-нибудь Рэморни, уверенный, что внешнее смирение позволит ему уйти от бури, которую он вызвал сам. Так мальчишка, индеец швыряет легкий челнок, устойчивый в силу своей хрупкости, навстречу бурунам, которые неизбежно разбили бы в щепы более тяжелое судно. Что феодальный барон должен презирать низкородного врачевателя, разумелось само собой, хоть это не мешало рыцарю Рэморни подпасть под влияние Двайнинга, и нередко в их умственном поединке лекарь одерживал верх над противником, как иногда двенадцатилетний мальчик смиряет причуды норовистого коня, если владеет искусством выездки. Но далеко не так естественно было презрение Двайнинга к Рэморнн. Сравнивая рыцаря с самим собой, он считал его чем-то вроде дикого животного, правда способного погубить человека, как бык рогами или волк зубами, но одержимого жалкими предрассудками и погрязшего в "церковном дурмане" - выражение, в которое Двайнинг включал религию всех толков. Вообще он считал Рэморни существом, коему сама природа назначила быть его рабом, добывающим для него золото в копях, а золото он боготворил, и стяжательство было его величайшей слабостью, хотя отнюдь не худшим пороком. В собственных глазах он оправдывал эту свою неблаговидную наклонность, убеждая самого себя, что ее источником была жажда власти. "Хенбейн Двайнинг, - говорил он, со сладострастием глядя па собранные втайне сокровища, когда время от времени навещал их, - ты не какой-нибудь глупый скупец, которого тешит в червонцах золотой их блеск, власть, которую они дают своему владельцу, - вот чем ты дорожишь! Что в том, что все это еще не в твоих руках? Ты любишь красоту, когда сам ты - жалкий, уродливый, бессильный старик? Вот та приманка, которая привлечет самую красивую пташку. Ты слаб и немощен, над тобою тяготеет гнет сильного? Вот то, что вооружит на твою защиту кое-кого посильнее, чем жалкий тиран, перед которым ты дрожал. Тебе потребна роскошь, ты жаждешь выставить напоказ свое богатство? В этом темном сундуке заперта не одна цепь привольных холмов, пересеченных долинами, не один прекрасный лес, кишащий дичью, и покорность тысячи вассалов. Нужна тебе милость при дворах светских или духовных владык? Улыбки королей, прощение старых твоих преступлений папами и священниками и терпимость, поощряющая одураченных духовенством глупцов пускаться на новые преступления? Все это святейшее попустительство пороку покупается на золото Даже месть, которую, как говорится, боги оставляют за собой - не уступать же человеку самый завидный кусок! - даже месть можно купить на золото! Но в мести можно достичь успеха и другим путем - высоким искусством, и такой путь куда благородней! А потому я приберегу свое сокровище на другие нужды, а месть свершу gratis [Бесплатно (лат.)], более того - к торжеству отмщения обиды я прибавлю сладость приумноженных богатств! " Так размышлял Двайнинг, когда он, вернувшись от сэра Джона Рэморни, прибавил к общей массе своих накоплений золото, полученное за разнообразные услуги, затем, полюбовавшись минуты две на свои сокровища, он запер на ключ тайник и отправил- ся в обход пациентов, уступая проход у стены каждому встречному, кланяясь и снимая шляпу перед самым скромным горожанином, владельцем какой-нибудь жалкой лавчонки, или даже перед подмастерьем, еле-еле зарабатывающим на хлеб трудом своих мозолистых рук. "Мерзавцы, - думал он про себя, делая поклон, - подлые, скудоумные ремесленники! Знали бы вы только, что я могу отворить этим ключом! Злейшая непогода не помешала бы вам снять шляпу предо мной, самая гнусная лужа среди вашего городишки не показалась бы вам слишком мерзкой, чтобы пасть в нее ниц, благоговея пред владельцем такого богатства! Но я еще дам вам почувствовать мою силу, хотя мне нравится прятать ее источник. Я стану инкубом для вашего города, раз вы отвергли меня и не избираете в городской совет. Я, как злой кошмар, буду гнать вас и душить, оставаясь сам невидимым... А этот жалкий Рэморни туда же! Потеряв руку, он, как бедный ремесленник, утратил с нею единственную ценную часть своего существа - и он еще осыпает меня оскорблениями, как будто хоть что-нибудь из всего, что может он сказать, в силах пошатнуть стойкий ум, подобный моему! Обзывая меня плутом, мерзавцем или рабом, он поступает не умнее, чем если бы вздумал развлекаться, выдергивая мне волосы в тот час, когда я держал бы в руке пружины его сердца. За каждое оскорбление я тут же могу отплатить телесным страданием или душевной болью... Хе-хе! Надо сознаться, я не остаюсь у рыцаря в долгу! " В то время как лекарь тешился своею дьявольской думой и, крадучись, пробирался по улице, за его спиной послышались женские голоса. - А, вот он, слава пречистой деве! Во всем Перте кто, как не он, поможет нам сейчас! - сказал один голос. - Пусть там говорят о рыцарях и королях, воздающих за обиды, как это у них называется, а мне, кумушки, подайте достойного мастера Двайнинга, составителя лекарств! - добавил другой. В ту же минуту лекарь был окружен и схвачен говорившими - почтенными матронами славного города Перта. - В чем дело? Что такое? - усмехнулся Двайнинг. - У кого тут корова отелилась? - Не в отеле на этот раз дело, - сказала одна из женщин. - Умирает бедный малыш, потерявший отца. Иди скорее с нами, ибо все наше упование на тебя, как сказал Брюс Доналду, Властителю Островов. - Opiferque per orbem dicor [Я лее славлюсь по всему свету как подающий помощь (лат)], - сказал Хенбейн Двайнинг. - От чего умирает ребенок? - Круп у него... круп, - запричитала одна из кумушек. - Бедняжка хрипит, как ворон. - Cynanche Irachealis[Старинное латинское обозначение дифтерии]. Эта болезнь быстро вершит свое дело. Немедленно ведите меня в дом, - продолжал врач, который зачастую оказывал помощь больным бесплатно - невзирая на свою жадность, и человеколюбиво - несмотря на свой злобный нрав. Так как мы не можем заподозрить его в более высоких побуждениях, возможно его толкали на это тщеславие и любовь к своему искусству. Тем не менее в этом случае он, пожалуй, уклонился бы и не пошел к больному, знай он, куда его ведут добрые кумушки, и располагай временем придумать отговорку. Но лекарь не успел сообразить, куда идет, как его чуть ли не втолкнули в дом покойного Оливера Праудфьюта, откуда доносилось пение женщин, обмывавших и обряжавших тело покойного шапочника к назначенному на утро обряду. Их песнь, если ее переложить на современный язык, прозвучала бы примерно так: Дух незримый, дух парящий, Кротко на того глядящий, В ком ты сам когда-то жил, В чьем обличий ты был, - Жди, крылами помавая, Вправо, влево ли порхая. Ввысь взлетишь иль канешь ты - Жди у роковой черты! Мстя за раннюю разлуку, Неурочной смерти муку, Подчини себе ты вновь Тайной силой ум и кровь. Коль того приметит око, Кто пронзил тебя жестоко, Коль того заслышишь шаг, Кто тебя поверг во мрак, - Силы тайные проснутся, Мышцы дрогнут, встрепенутся, Зев разверзнут раны вновь, Взывая: "Кровь за кровь! " Лекарю, как ни был он закален, претило переступить порог человека, к чьей смерти он был непосредственно причастен, пусть даже вследствие ошибки. - Отпустите меня, женщины, - сказал он, - мое искусство может помочь только живым - над мертвыми мы уже не властны. - Да нет, больной наверху - меньшой сиротка... Пришлось Двайнингу войти в дом. Но когда он перешагнул порог, его поразило, что одна из кумушек, хлопотавших над мертвым телом, вдруг оборвала пение, а другая сказала остальным: - Во имя господа, кто вошел?... Проступила большая капля крови. - Да нет, - возразил другой голос, - это капля жидкого бальзама. - Нет, соседки, то была кровь... Еще раз спрашиваю: кто вошел в дом? Женщины выглянули из комнаты в тесную прихожую, где Двайнинг, встревоженный донесшимися до него обрывками разговора, нарочно замешкался и не шел дальше, делая вид, что не различает лесенку, по которой ему надлежало подняться на верхний этаж дома скорби. - Это же только достойный мастер Хенбейн Двайнинг, - отозвалась одна из сивилл. - Мастер Двайнинг? - более спокойно подхватила та, которая заговорила первой. - Наш верный помощник в нужде? Тогда, конечно, то была капля бальзама. - Нет, - сказала другая, - это все-таки могла быть и кровь, потому что лекарю, когда нашли труп, власти приказали поковыряться в ране инструментами, а откуда бедному мертвому телу знать, что это делалось с добрыми намерениями? - Верно, соседушка, верно! Бедный кум Олизер и при жизни частенько принимал друзей за врагов, так уж нечего думать, что он теперь поумнел. Больше Двайнинг ничего не расслышал, потому что его втащили по лестнице в горенку вроде чердака, где Магдален сидела на своем вдовьем ложе, прижимая к груди младенца. У крошки уже почернело личико, и он, задыхаясь, выдавливал из себя похожие па карканье звуки, по которым и получила в народе свое название эта болезнь. Казалось, недолгая жизнь младенца вот-вот оборвется. Возле кровати сидел монах-доминиканец со вторым ребенком на руках и время от времени произносил слова духовного утешения или ронял замечания о болезни. Лекарь бросил на монаха беглый взгляд, полный того невыразимого презрения, какое питает человек науки к знахарю. Его собственная помощь оказалась мгновенной и действенной. Он выхватил младенца из рук отчаявшейся матери, размотал ему шею и отворил вену, из которой обильно полилась кровь, что немедленно принесло облегчение больному крошке. Все угрожающие симптомы быстро исчезли, и Двайнинг, перевязав вену, снова положил младенца на колени полуобезумевшей матери. Горе несчастной по утраченному супругу, отступившее было перед смертельной опасностью, угрожавшей ребенку, теперь нахлынуло на Магдален с повой силой, как река в половодье, когда она вдруг сокрушит плотину, преградившую на время ее поток. - Ах, мой ученый господин, - сказала она, - перед вами бедная женщина, которую вы знавали раньше богатой... Но тот, кто вернул мне мое дитя, не оставит этот дом с пустыми руками. Великодушный, добрый мастер Двайнинг, примите эти его четки... они черного дерева и отделаны серебром... Он любил, чтобы вещи были у него красивые, как у джентльмена. Ну, он больше всякого другого, равного ему по состоянию, был похож в своих обычаях на джентльмена, оттого и погиб как джентльмен. С этими словами в немом порыве скорби она приложила к груди и губам четки своего покойного мужа и снова стала настойчиво совать их в руки - Двайнингу. - Возьмите, - сказала она, - возьмите из любви к тому, кто сам искренне вас любил. Ах, он, бывало, говаривал: "Если кто может оттащить человека от края могилы, так только мастер Двайнинг... " И вот его родное дитя возвращено к жизни в этот божий день, а он лежит неподвижный и окоченевший и не знает ни здоровья, ни болезни!... Ох, горе мне, горе!... Но возьмите же четки и вспоминайте о его чистой душе, когда станете перебирать их, он скорей освободится из чистилища, если добрые люди будут молиться за спасение его души. - Убери свои четки, кума, я не умею показывать фокусы, не знаю никаких знахарских ухищрений, - сказал лекарь: растроганный сильнее, чем сам ожидал при черствой своей натуре, он упирался, не желая принять жуткий дар. Но последние его слова задели монаха, о чьем присутствии он забыл, когда произносил их. - Это что же, господин лекарь? - сказал доминиканец. - Молнтзу по усопшему вы приравниваете к скоморошьим фокусам? Слыхал я, будто Чосер, английский стихотворец, говорит о вас, лекарях, что вы хоть и ученые, да не по святому писанию. Наша матерь церковь долго дремала, но глаза ее ныне раскрылись, и она начинает различать, где ее друзья, а где враги. Я верно вам говорю... - Что вы, досточтимый отец! - перебил Двайнинг. - Вы же не дали мне договорить! Я сказал, что не умею творить чудеса, и собирался добавить, что церковь, конечно, могла бы сотворить непостижимое, а потому богатые четки следует передать в ваши руки, ибо вы, перебирая их, принесете больше пользы душе усопшего. Он набросил четки на руку доминиканца и выбрался за порог дома скорби. "Удивительно, что меня привели сюда - ив этот час! - сказал он про себя, когда вышел на улицу. - Я не больно-то верю в такие вещи... а все же, хоть это и пустая блажь, я рад, что спас жизнь младенца, висевшую на волоске... Но пойду-ка я поскорей к другу Смазеруэллу, он мне, конечно, понадобится в деле с Бонтроном. Вот и выйдет, что я в этом случае спас две жизни, а сгубил только одну". Глава XXIII То кровь его, а не бальзам, Он кровью умащен ... Она взывает к небесам: "Да будет отомщен! " "Уран и Психея" По решению городского совета обряд должен был состояться в соборе святого Иоанна Пертского: поскольку Иоанн считался покровителем города, казалось, что здесь испытание должно было пройти с наибольшим успехом. Церкви и монастыри домини-каицев, картезианцев и других монашеских орденов щедро одаривали и король и знать, а потому горожанe единодушно решили, что надежней будет положиться на суд "своего святого - старого доброго Иоанна", в чьей благосклонности они не сомневались, и предпочесть его новым покровителям, которым доминиканцы, картезианцы, кармелиты и прочие построили новые обители вокруг Славного Города. Извечная тяжба между белым и черным духовенством придала остроту этому спору о выборе места, где должно свершиться чудо при прямом воззвании граждан к богу для изобличения преступника. И городской писец так ревностно ратовал за то, чтобы предпочтение было отдано собору святого Иоанна, как будто и святые в небесах делились на две партии и одна из них держала сторону Славного Города, другая же была его противницей. В связи с выбором храма строилось и разрушалось немало мелких интриг. Но все же городской совет, полагая это делом высокой чести для города и уповая на справедливость и неподкупность своего покровителя, постановил доверить исход божьего суда влиянию святого Иоанна. Итак, с большой торжественностью, как требовал случай, отслужили обедню, после чего собравшиеся, обстоятельно и горячо помолившись, приготовились воззвать к небу, чтобы оно прямым своим знамением произнесло суд о загадочном убиении несчастного шапочника. Сцена являла ту впечатляющую торжественность, какая всегда отличает обряды католического богослужения. Восточное окно, богато и затейливо расписанное, пропускало струн смягченного света на высокий алтарь. На поставленных подле него носилках лежали бренные останки убитого, причем руки его были сложены на груди ладонь к ладони, кончиками пальцев вверх, как будто бесчувственное тело само взывало к небесам об отмщении тому, кто насильственно разлучил бессмертный дух с его земной оболочкой. Рядом с носилками установили троны, на которых восседали Роберт Шотландский и его брат Олбени. Принц сидел подле отца, на сиденье пониже. По этому поводу пошли толки среди собравшихся, что Олбени посажен почти на одном уровне с королем, тогда как сына королевского, хоть он и достиг совершеннолетия, хотят, очевидно, поставить ниже его дяди пред лицом всех граждан Перта. Носилки помещены были таким образом, чтобы тело, распростертое на них, было видно по возможности всему набившемуся в церковь народу. Подле носилок стоял у изголовья рыцарь Кикфоне, обвинитель, а в ногах - юный граф Крофорд, представитель ответчика. Свидетельство герцога Ротсея "в обеление", как говорилось тогда, сэра Джона Рэморни избавило его бывшего конюшего от необходимости явиться самому в качестве лица, подлежащее го искусу, а болезнь послужила для него оправдание ем, чтобы и вовсе остаться дома. Его домочадцев, включая и тех, кто прислуживал непосредственно сьру Джону, но числился за двором принца и еще не получил отставки, насчитывалось до десяти чело-Еек. Большей частью это были люди распутной жизни, и, по общему суждению, любой из них мог, озоруя в праздничную ночь, совершить убийство шапочника. Они выстроились в ряд в левом приделе храма, облаченные в белую одежду кающихся - нечто вроде рясы. Под пристальным взором всех глаз многие из них ощущали сильное беспокойство, и это предрасполагало наблюдателей считать их виновными. У истинного же убийцы лицо было таково, что не могло его выдать: этот тупой и мрачный взгляд не оживляло ни праздничное веселье, ни вино, никогда не воз-мутил бы его страх разоблачения и казни. Мы уже отметили, какая поза придана была мертвецу. Лицо было открыто, равно как руки и грудь, тело завернуто в саван самого тонкого полотна, так что, где бы ни проступила кровь, ее тотчас же заметили бы. Когда закончилась месса и вслед за нею прозвучал торжественный призыв к небу, чтобы оно оградило невинного и указало виновного, Ивиот, паж сэра Джона Рэморни, был первым приглашен подвергнуться испытанию. Он подошел нетвердой поступью. Может быть, он боялся, что его тайная уверенность в виновности Бонтрона делала и его самого причастным убийству, хотя он и не был непосредственно в нем замешан. Юноша стал перед носилками, и у него срывался голос, когда он клялся всем, что создано в семь дней и семь ночей, небом и адом, и местом своим в раю, и господом богом, творцом всего сущего, что он чист и не запятнан кровавым деянием, свершенным над этим телом, простертым перед ним, - ив подтверждение своего призыва перекрестил грудь мертвеца. Не последовало ничего. Тело осталось недвижным и окоченелым, на запекшихся ранах - никаких признаков крови. Горожане переглянулись, и лица их выразили откровенное разочарование. Все зар