спать сидя. Олег, боясь забыть
наказ отца, вдруг попросил:
-- Я поиграю, мам! И так раз сегодня пропустил...
С удивлением мать вытащила ему из серебристого чехла скрипку. Вагон
мотало. Отводя руку со смычком, Олег ударялся о полку, и звуки получались то
прерывистые, дрожащие, то жалобные, заунывные. Сидевшие на соседних полках
пораскрывали рты и водили глазами вслед за смычком. В проходе стали
собираться зрители со всего вагона, даже больше народу, чем было в
бомбоубежище.
Ехали медленно, безо всякого расписания, часами стояли на полустанках.
На больших станциях мать бегала за кипятком и хлебом, который выдавали по
талонам. Вагоны то и дело перегоняли с пути на путь, и раз мать осталась бы
на незнакомой станции, не начнись в этот момент бомбежка: состав остановили,
и она успела добежать.
Мать с удивлением замечала, что в дороге Олег три раза в день играл
упражнения и его не приходилось заставлять. Он играл. Ему нравилось, что
зрители собираются в проходе слушать, хотя играл он одни и те же гаммы.
Впрочем, были в вагоне и недовольные, и ворчащие.
-- Совсем с ума посходили!-- ища сочувствия, говорила всем проходящим
хромая женщина средних лет, стуча клюкой об пол.-- В туалете засор, а они на
скрипке...
Никто не знал, куда они ехали шесть дней и шесть ночей. В маленьком
уральском городке эшелон загнали в тупик и объявили, что поезд дальше не
пойдет.
Охающие старухи в черном собирались на станции кучками глазеть на
выковыренных. И впрямь это их слово было точней, чем чужое и непонятное
эвакуированные. Уполномоченные с красными повязками на рукавах бегали со
списками, распределяли по улицам, по домам. Это называлось уплотнением.
Сердитые хозяева нехотя принимали к себе жить. Но народ русский к насилию
приучен и давлению сверху поддается без особого сопротивления. Подчинялись
люди нехотя, а после теплели, ссужали, кто керосинку, кто картошки, кто
лишнюю подушку.
Немцев пристроили в комнате, довольно чистой, с окном, выходящим в
огород. За перегородкой жила семья хозяина дома -- шофера мясотреста. Мяса в
городе, конечно, в помине не было, но трест имелся. Сперва мать страдала
оттого, что кровать за стенкой скрипит вечером, а потом шоферская жена
встает, и в сенях журчит вода, но постепенно привыкла. Через несколько дней
шофер узнал для матери, что в мясотресте требуется секретарь-машинистка.
Мать пошла туда. Начальница мясотреста посмеялась над ее фамилией. Проверив
анкету и позвонив куда-то, она сказала:
-- Главное, что ты с образованием, а значит, грамотная.
И зачислила в штат.
Отец в каждом письме спрашивал, регулярно ли сын играет на скрипке.
Мать в длинных письмах, которые она сочиняла, уложив детей спать, описывала
отцу происшедшее чудо. Олег играет теперь больше, не приходится даже
заставлять, ему самому нравится. Выходит, мы с тобой не ошиблись, у него
действительно талант. Как только война кончится, сам увидишь. Играть-то
маэстро играл, но учить его было некому. Олег остановился на гаммах, которые
упрямо повторял двадцать раз в день, и двух примитивных мелодиях.
-- Отведи меня в музыкальную школу,-- просил он.-- Папа сказал, чтобы я
играл всю войну.
-- Где ее взять, музыкальную школу? Нет ее здесь...
Оркестра или музыкантов в городке тоже не имелось. А если и были, мать
не могла их разыскать. Говорили, была группа духовиков, которые
подрабатывали, играя на похоронах, но всех их во главе с
дирижером-пожарником позабирали на фронт. Однако на берегу пруда, недалеко
от плотины, засаженной хилыми тополями, приютился домик, в котором за сто
лет до войны по великой случайности родился известный всему миру композитор.
Поскольку это было единственное в округе учреждение, имевшее отношение к
музыке, в поисках учителя мать отправилась в домик на плотину.
Дом, в котором родился великий композитор, был небольшой, с оконцами,
выходящими в палисадник, и крылечком. В нем размещался мемориальный музей
композитора.
Посетителей в музее не имелось, видно, не до этого людям было.
Хранителем и директором музея оказался, согласно дощечке на двери, тов.
Чупеев. Мать увидела бодрого старичка с усами, напоминающими Буденного, и
трясущимися руками. Когда Чупеев хотел что-то сказать, он сперва облизывал
усы языком, и они западали ему в рот, а со словами вываливались обратно.
Глаза старика слезились и смотрели немного в разные стороны, как бы минуя
собеседника.
Долго и сбивчиво мать объясняла ему цель своего визита, а он никак не
мог понять, что к чему.
-- Говорите громче, я плохо слышу!-- то и дело требовал директор.
Мать повторила все сначала, и теперь он вроде бы сообразил.
-- В городе нашем скрипачей нету, понимаете ли. А сам я рубал белых в
нашей округе шашкой на скаку, а теперь вот на заслуженной пенсии. Но
поскольку война, вышел по призыву, на культурный фронт...
Директор оторвал от газеты квадратик бумаги и стал скручивать цигарку
из махорки, потом ловко высек огонь, ударив кусочком металла о кремень, и
прикурил от тлеющей веревки.
Мать закашлялась от дыма. Словами, ею произносимыми, руководил на
расстоянии отец, которого в это время уже забрали в ополчение, и мать не
отступала, не могла отступить.
-- У меня муж на фронте. Он велел учить сына музыке. А вы не хотите
помочь!
-- Сейчас фронт везде,-- строго сказал Чупеев, поняв ее слова как
упрек.-- Однако же и я поставлен для охраны культурных завоеваний, а не
просто так... И потом, матушка, я плохо слышу.
Не сдавалась мать:
-- Раз вы единственный в этом городе, кто состоит при музыке, помогите!
Мальчик -- вундеркинд, понимаете?
-- Вун дер... чего?
-- Ну, талант. Что же нам делать? Скоро все кончится, мы вернемся
домой, и снова будет музыкальная школа. А пока... Я ведь не бесплатно!
-- Война идет, голубушка,-- оправдывался старик.-- Деньги роли не
играют. А мальчика, конечно, жалко. Да... Что же делать? Ладно. Пускай
приходит.
Мать прибежала домой радостная.
-- Сынок, я все-таки нашла тебе учителя музыки. Нашла! Только играй ему
громче, он немножечко глухой.
Ближе к вечеру Олег взял скрипку и отправился в музей за плотиной, к
старичку. Музей был уже закрыт, Олег постучал в дверь.
-- А ну, покажь скрипку!-- попросил Чупеев, впустив Олега.
Маэстро огляделся. Внутри была полутьма, на стенах портреты в старинных
рамах, на столах под стеклом разложены ноты. Старик с любопытством повертел
скрипку в руках, окурив ее махоркой так, что из отверстий долго потом
выходил дым. Не беря в руки смычка, директор попробовал струны большим
пальцем, вернул скрипку и велел:
-- Ладно. Не боги горшки обжигают. Настраивай, деточка!
И уселся в кресло, в котором девяносто пять лет назад восседал отец
великого композитора, когда сам тот классик был в возрасте Олега и учился
играть.
-- Ля,-- попросил Немец-младший.
-- Чего?-- не расслышал учитель музыки.
-- Нажмите, пожалуйста, ля.
Старик послушно подошел к роялю, стоявшему в углу комнаты, вытер
ладонью пыль с крышки и обтер ладонь о собственный зад. Он поднял крышку и
одним пальцем проиграл гамму, от до до до,-- единственное, что директор
умел.
Олег уловил ля, быстро настроил скрипку, стоял, ждал.
-- Ну-с, валяй,-- старик выпустил клуб дыма.-- Чего можешь
воспроизвести?
Олег знал несколько пьес, которые умел играть по нотам. Ноты в суете
отъезда взять забыли,-- до них ли было, когда эвакуировались? От дыма Олег
закашлялся, но поднял скрипку к подбородку.
-- Упражнения могу для каждой струны и для всех... Еще могу этюды...
-- А из готовых, однако же, произведений?
-- Могу Бетховена "Сурок".
-- "Сурок"? Что же? Давай твоего "Сурка".
Старик подошел сбоку, наклонил ухо поближе к скрипке и начал скручивать
новую цигарку. Бетховенский "Сурок" Олегу нравился. Он напевал его, даже
когда не играл.
По разным странам я бродил,
И мой сурок со мною...
Сурка было жалко. Бездомный, забитый и голодный, бродил он с хозяином в
поисках куска хлеба. "Сурок", между прочим, сохранился в памяти Олега на всю
жизнь, и сыну своему четверть века спустя Олег это напевал.
Немец-младший сыграл "Сурка" два раза подряд, начал третий раз и
оборвал. Опустив скрипку, он стоял молча, только кашлял, глотая махорочный
дым.
-- Молодец!-- похвалил Чупеев.-- А песню "Священная война" знаешь?
-- Знаю. Только сыграть не могу.
-- Тогда спой. Только громче, а то я не слышу.
-- Вставай, стр-р-рана огр-р-ромная,-- запел Олег,-- вставай на
смер-р-ртный бой!
-- Однако же и поешь ты тоже неплохо!-- воскликнул старичок.-- Вот и
выучи к следующему разу, чтобы играть на скрипке "Священную войну". Еще
хорошо бы "Интернационал". А то Сурок, Сурок... Сейчас война, драться
надо!.. На сегодня хватит. Как разучишь, приходи. Мы с тобой вместе и споем!
Вообще-то Олег думал, что "Сурок" -- тоже военная песня. Он уже повидал
бездомных и голодных на вокзалах. Но спорить Немец не стал. Он застегнул
серебристый чехол. Старичок попрощался с ним за руку, как со взрослым, и
подтолкнул к двери.
Было начало осени. На улице стемнело. Навстречу с пруда дул
холодноватый ветер, шевеля тополиными ветками и неся сухие листья. Фонари не
горели. Кусок луны слабо мерцал над водой. Олег ускорил шаги, потом побежал
домой. В том месте, где кончалась плотина, стоял ларек. До войны в нем, судя
по надписи, продавали мороженое. Олег уже миновал ларек, когда его потянули
в сторону за воротник. Не успел Олег сообразить в чем дело, как его схватили
за плечи, развернули и прижали к стене ларька. Он обнимал двумя руками
скрипку.
-- Закурить не найдется?
-- Да я не курю...
Их было человек пять, и старшие на две головы выше его. Они смотрели,
прищурясь, хихикали, подталкивали друг друга плечами.
-- Деньжата есть?
Денег у него тоже не было, но они и сами это выяснили, потому что
облазили его карманы.
-- Чего ж у тя есть?-- спросил тот, который стоял напротив и был
заправилой остальных.
Он ловко перекатывал папироску губами справа налево и обратно.
-- Дай ему в глаз, Косой, и пусть катится,-- предложил кто-то.
Так это, оказывается, Косой! Его боялся весь город. Это он отнимал у
ребят хлеб, когда они, отстояв в очереди, бежали из магазина. Олег знал, что
плакать в такой ситуации -- последнее дело, но слезы сами полились то ли от
беспомощности, то ли просто от страха.
Взгляд Косого остановился на серебристом чехле.
-- Что за чемоданчик? Шкалик, взгляни!
Шкалик, маленький, юркий, вынырнул из-под Косого.
-- Да это же Немец, выковыренный. Немец -- фамилие у него такое.
Фашист, значит, фриц...
-- Здорово!-- заржал Косой.-- Значит, мы фашиста в плен взяли. Может,
его повесить, а?
Все загалдели. Шкалик между тем ухватился за чехол. Олег прижимал к
животу скрипку.
-- Слыхал приказ?-- пропищал Шкалик.-- Ну!
Сейчас отберут и тогда... Отец не простит этого матери, мать не простит
Олегу, не переживет.
-- Немецкая рожа у него, а ходит по русской земле!
Косой лениво сделал шаг вперед и небрежно махнул кулаком. В нос Олегу
не попал, удар пришелся по скуле, под глаз. Боль заставила думать быстрее.
Еще не зная, что предпринять, Олег крепче сжал скрипку. Вдруг он, меньше
всех ростом, резко присел на корточки, словно провалился вниз и, прижимая
скрипку к животу, ринулся головой под ноги Косому. Тот подставил подножку,
но Олег и так уже лежал на земле. Они не успели навалиться на него. Еще
мгновение, и он вылез из круга на четвереньках, шмыгнув в тень, в кусты.
-- Держи фашиста!
Это был голос Косого.
Его успокоили:
-- Не бойсь! Далеко не уйдет.
Компания разбежалась прочесывать окрестность.
Олег лежал у ограды в сорняках, прижавшись к земле и накрыв собой
скрипку. Руки, лицо, ноги обожгло крапивой, все загорелось, нестерпимая боль
охватила тело.
Дружки Косого покружили, посвистели, переругиваясь, и снова собрались у
ларька. Тогда Олег пополз. Он полз по-пластунски, как разведчики в кино. Не
удалось, однако, скрыться.
-- Вон он!-- радостно заорал Шкалик.
Ватага сбежалась, окружила Немца плотным кольцом. Он поднялся, все еще
обнимая скрипку обеими руками.
Две сильных руки развели Олегу локти. Шкалик выхватил скрипку и
протянул ее Косому. Косой перекинул папироску из одного угла рта в другой и
велел:
-- Открой! Посмотрю балалайку!
Шкалик начал отстегивать на чехле пуговицы. У него не получилось, и он
стал просто отрывать их. Наконец чехол сполз, скрипка осталась раздетой.
-- Тонкая штука!-- удовлетворенно протянул Косой, с интересом вертя в
руках инструмент.-- Давай, фашист, сыграй! Послухаем!
Он протянул скрипку Олегу.
Тот взял инструмент, но отрицательно покачал головой:
-- Я не умею, я только учусь.
Немец поднял с земли чехол и дрожащими руками попытался натянуть его на
скрипку. Чехол у него вырвали и бросили в пыль.
-- Мы желаем музыки,-- осклабился Косой.-- Верно я говорю?
Компания оживленно загудела.
-- Играй, падло!
Косой поднес кулак к самому носу Олега.
-- Чувствуешь, чем пахнет? Ха!
Все опять загоготали следом за ним.
Олег заплакал бы, но так горела кожа на лице, что слезы уже не могли
течь или он их не чувствовал. Тут решение, близкое и соленое, как слезы,
пришло к нему. Он ясно понял: другого не дано. Олег бросил скрипку на землю
и наступил на нее ногой раз, потом другой, третий. Скрипка жалобно
хрустнула. Одна струна загудела под подошвой и умолкла.
Несколько мгновений компания пребывала в неопределенности. Все глядели
на Косого.
Первым всполошился Шкалик.
-- Косой! Давай его утопим в пруду...
Олег рванулся в сторону. Но его ударили и держали за руки, чтобы не
удрал.
-- Атас!-- крикнул кто-то.
По плотине шел военный патруль -- трое рослых матросов в черных
бушлатах с красными повязками на руках и с автоматами. Косой струхнул, но
сделал вид, что потерял интерес.
-- Отпустите его, он чокнутый!-- сказал Косой.
Сам он повернулся и в мгновение исчез. Кто-то пнул Олега под зад ногой.
Все они рассыпались в разные стороны по примеру атамана. Патруль медленно
прошел мимо и растворился в темноте.
Постояв в одиночестве, Олег нагнулся, поднял с земли бывшую скрипку.
Обломки фанеры висели на проволоке. Он аккуратно запихнул куски в
серебристый чехол и медленно побрел домой.
Мать возилась на кухне. Увидав заплывшее от крапивы лицо сына и под
глазом синяк, она обняла Олега, запричитала, заплакала. Он сказал, что
подрался и все, больше ничего она выведать не могла.
Чехол он как ни в чем не бывало повесил на гвоздь.
Глаз стал тяжелым, не открывался. Лютая обида комкала сердце.
-- Когда опять на урок, сын?-- спросила из кухни мать.
-- Через три дня,-- ответил Олег.
Три дня он врал матери, возвращавшейся с работы, что играет по три раза
в день, что разучивает песню "Священная война" и "Интернационал". Он хотел,
чтобы мать не волновалась и не писала о случившемся отцу.
Над кроватью Олега висел чехол с останками скрипки. Люська неведомо как
догадалась: брат рвануться к скрипке не успел,-- она стащила с гвоздя чехол
и открыла. Оттуда высыпалась деревянная труха и моток струн.
-- Так я и думала,-- философски протянула Люська.
Но Олега не выдала.
Ему казалось, мать радовалась, что он играет. А Олег то и дело думал о
том моменте, когда она узнает, что скрипки больше не существует. Уж хоть бы
она узнала скорей!
-- Знаешь, Олег,-- сказала вечером мать.-- Сегодня у Люськи на плотине
какие-то подонки хлеб отобрали. Хозяин взял топор, и мы с ним побежали, но
там уже никого не было.
-- Это Косой! Я знаю, Косой!-- крикнул Олег и умолк.
-- Мне соседка тоже сказала, что Косой. А что с твоей музыкой?
-- Понимаешь, учитель велел тебе передать, что я очень талантливый. Ему
меня просто нечему учить. Он сказал, из меня и так получится Паганини,
может, даже Ойстрах. Но после войны.
Мать аж присела на стул и продолжала удивленно смотреть на сына.
-- Боже, ты такой же чудак, как твой отец! Только... он мне никогда не
врал.
Немец-младший взглянул на гвоздь над кроватью. Там было пусто.
-- А скрипка?-- спросил он.
-- Боже ты мой, конечно, выбросила!-- качнула головой мать.-- Да что
уж...
-- Я ничего ей не говорила,-- сказала на всякий случай Люська.
-- Ма, а как ты узнала?
Мать сжала губы, чтобы не разреветься, что с ней часто случалось в
последнее время. Она вынула из кармана резной обломок подпорки под струны.
-- Это тебе на память.
-- Где ты взяла?
-- Утром, после того как ты подрался, на работу бежала. И вот, нашла на
плотине. После войны купим тебе другую скрипку. Будешь писать отцу -- об
этом ни слова, ладно?
КОРОБКА ГУАШИ
Задолго до войны отец Олега купил коробку дорогих японских красок.
Получилось это так.
Всю жизнь он мечтал стать художником, Немец-отец. Молодым носил этюды к
художнику Грабарю, и тот его однажды похвалил. Отец пытался даже делать
гравюры, как Фаворский. Судьба, видно, не складывалась. Стал отец ретушером
в фотографии, а потом в издательстве. Там ретушеров требовалось все больше
для исправления реальной жизни, которая в книгах становилась все лучше, все
веселее. А мечта о живописи в душе отца не умерла. Тень несостоявшегося
художника следовала за ним по пятам и однажды толкнула на нелепый поступок.
Отец шел по улице в центре, и на яркой витрине в торгсине (были
когда-то такие магазины для торговли с иностранцами за валюту, а со своими
гражданами --за натуральные золотые изделия) он увидел японские краски в
серой картонной коробке. Коробка с синими иероглифами по бокам была открыта,
в ней стояли двадцать четыре баночки с королевскими гербами на блестящих,
никелированных крышках. Имея такую гуашь, это было ясно даже дилетанту,
просто невозможно не стать художником. Пока отец стоял у витрины, он понял:
упустишь такой случай -- он может и не повториться. Во что бы то ни стало
коробка должна принадлежать ему.
Он сунулся было в дверь, обратившись к продавщице, но та откровенно
засмеялась. В торгсине на советские деньги ничего не продавали. Отец ушел ни
с чем, сперва расстроился, но по дороге успокоился и смирился. Вечером
рассказал это матери как шутку: полцарства не за коня -- зачем ему конь?-- а
за краски. Мать отнеслась к этой шутке неожиданно серьезно.
-- Постой! У меня же золотое колечко есть! Помнишь, бабка мне подарила,
когда я с тобой познакомилась...
Бабушка была уверена, что, увидев кольцо из червонного золота, отец
сразу женится на матери. Отец действительно женился. Правда, кольцо это
увидел уже после свадьбы. Мать стеснялась его носить (тогда это, мягко
говоря, не модно было в пролетарском государстве) и, ничего не сказав бабке,
тихонько спрятала, а потом в суете просто про кольцо забыла.
Но когда мать поняла, что отцу необходимы японские краски, она,
порывшись немного в вещах, отыскала спрятанное в старой сумочке кольцо,
пролежавшее там несколько лет, и протянула ему. Отец замахал руками,
отказался.
-- Да зачем оно нам?-- воскликнула мать.-- Безделушка старых времен и
все. Кому сейчас придет в голову носить кольца? Разве что недобитой
буржуазии, бывшим нэпманам. А краски нам жизненно нужны. Имея такие краски,
будешь творить и станешь настоящим художником. Вот увидишь, тебя выставят в
Третьяковке!
Мать ничего не понимала ни в красках, ни в живописи, но хорошо
чувствовала движения души отца. Отец, поколебавшись, взял кольцо и
отправился в торгсин.
Там приемщица лениво взяла лупу, рассмотрела клеймо на ободке, бросила
кольцо на специальные весы и что-то записала в ведомость.
-- На переплав,-- сказала она и кинула кольцо в ящик, стоящий в
сейфе.-- Вы чего желаете купить?
-- Мне бы краски,-- попросил отец.-- Во-он те, японские.
Она поставила перед ним на прилавок коробку с синими иероглифами на
боковых стенках.
-- Больше ничего?
-- А сколько остается?
-- Еще на кисточки хватит,-- сказала она.
Такого счастья отец не ожидал. Пачка кисточек легла на коробку.
В дом отец внес коробку впереди себя на руках, торжественно, будто
исполнял некий языческий ритуал. Лицо его сияло.
-- Сколько же она стоит?-- из простого любопытства спросила мать.
-- Если узнаешь -- разведешься,-- ответил отец.
С тех пор как Олег Немец помнил себя, коробка стояла на этажерке под
приемником. Трогать краски строго-настрого запрещалось. Всем друзьям и
знакомым, которые часто захаживали в дом, отец собственноручно показывал
гуашь, выставляя на стол одну за другой баночки с яркими цветными
этикетками. Он очень гордился, что у него есть такие краски.
Казалось, в коробке не было ничего особенного: темно-серый футляр из
плотного картона. Разве что на боках обозначены синие замысловатые
иероглифы. Зато внутри!.. Баночки с яркими красками стояли по шесть в ряд,
каждая в своей особой ребристой ячейке. В никелированные крышки можно, как в
кривом зеркале, разглядывать свое изуродованное изображение. На крышках
выпуклые старинные гербы. Цвета у красок чистые, сочные. Плюс ко всему, если
отвинтишь крышку -- ощущаешь особенный, вкусный запах.
Отец собирался развязаться с делами, немножко освободиться от
приработка и снова, как в юности, заняться живописью. В этот раз -- всерьез.
Он нечасто говорил, но часто думал об этом. На жизнь денег не хватало, он
брал больше и больше работы. Скорей, все же, кроме денег, не хватало ему
таланта и настойчивости. Но и в этом случае кто возьмет на себя смелость
отказать человеку в праве надеяться?
Так и не выбрал он времени взять кисти и опробовать краски.
Впрочем нет, один раз он открыл их. К Немцам зашел управдом, попросил
написать плакат: "Соблюдай светомаскировку!" Очень выразительный и яркий
получился плакат. Но больше краски отец не открыл.
После Олег не раз думал: не они ли с Люськой виновны в том, что
отцовским мечтам не суждено было свершиться? Его и сестру надо было кормить,
одевать, обувать, Олега учить музыке. Виноваты были Олег с Люськой
несомненно уже тем, что родились. Но не они одни. А если так, то кто же еще?
Гитлер? Сталин? Судьба?
Мать с детьми эвакуировали. Отец оставался один. Потерянный, он стоял
посреди маленькой комнаты и оглядывался: что еще, совершенно необходимое,
они забыли?
-- Не беда!-- говорил он почти весело.-- Ненадолго все. Скоро
вернетесь! Но для меня вот это обязательно возьми. Только это. Мало ли
что...
Он протянул матери коробку с японскими красками.
-- Может, останешься один и начнешь рисовать?-- осторожно предложила
она.
-- Сейчас все равно не до того. А у тебя они сохранятся.
Отец повернулся к сыну.
-- Только береги мои краски, не разбей! Война кончится, я обязательно
живописью займусь. Вот увидишь!
Все тогда были уверены, что сразу после войны само собой наступит
счастье, полное, светлое, радостное, и все свершится, сбудется, осуществится
мгновенно, будто по мановению волшебной палочки.
Так коробка с японскими красками очутилась в фанерном ящике из-под
папирос "Беломорканал" и вместе с матерью, Олегом и Люськой попала в город
на Урале. Отец остался дома. Там он ушел на фронт, тут заботы свалились на
мать.
Постепенно она продала на толкучке привезенную хорошую одежду, себе и
детям латала старье. Продавать стало нечего. Несколько раз вынимала мать из
ящика серую коробку с красками, вертела в руках и прятала обратно.
Но однажды, когда с продуктами стало еще хуже, поколебавшись, мать
приписала в конце письма отцу: "Еще хотела тебя спросить про японские
краски. Что, если мы обменяем их на отруби или кусок сала? Кончится война,
купим новые, в сто раз лучше этих".
Ответа не пришло.
Мать переживала, кляла себя, что написала отцу про краски. Ведь он
собирался после войны рисовать. Зачем же было его расстраивать?
Как-то раз мать и Люську отправили в деревню убирать картошку. Олег
остался один. Все, что мать оставила ему поесть на три дня, он слопал за
раз. Второй день Олег голодал, на третий вспомнил про краски.
Вынул он их со дна фанерного ящика, понес на рынок. Сейчас он обменяет
их на хлеб и на продукты, сам будет сыт и еще накормит мать и Люську, когда
они вернутся.
В той части рынка, которая была отведена под толкучку, народ в
действительности не толкался. Там ходили не торопясь, останавливались,
присматривались к товару, приценивались, торговались. Те, кто продавал или
менял, стояли рядами и выкрикивали:
-- Кому новые галифе? Почти новые галифе...
-- Ситчик довоенного образца. Налетайте, дамочки!
-- Планшет немецкий! Был немецкий, стал советский!
-- Сапоги старые, отремонтируешь -- будут новые!
В этот-то ряд и встал Олег с коробкой японской гуаши.
Подходили к нему многие. Брали коробку, открывали, разглядывали
королевские гербы на никелированных крышках, удивлялись своему искаженному
отражению, смотрели краски на свет, зачем-то трясли, даже лизали, пробуя на
вкус. Кто ухмылялся, кто щелкал языком, кто спрашивал, где юный владелец
украл эту коробку, кто пожимал плечами, но все возвращали краски обратно, не
спрашивая, чего и сколько Олег хочет за них получить.
Постоял он так с полдня, расстроился, совсем голодный унес краски
домой, спрятал их на место. От голода ныло под ложечкой. Он питался
картофельными очистками, которые подбирал у соседей. Жарил и парил он их на
сковородке, то и дело подливая воду.
Матери, когда они с Люськой вернулись, Олег ничего не сказал...
Минуло с того времени примерно четверть века.
Пришел как-то Олег Немец домой. Заглянул из коридора в комнату, видит,
сын его рисует и сам с собой разговаривает. Олег подсел к нему, стал вникать
в рисунки. На картинках ползли танки, стреляли пушки, пикировали самолеты и,
конечно, взлетали ракеты с пышными огненными хвостами.
-- Что это?-- спросил Олег.
-- Не видишь? Воздушный бой! Вот -- наши, вот -- фашисты. Огонь!
Трах-трах...
Олег не видел, где наши, а где фашисты. Но, действительно, на картинке
шел бой, и Валеша точно знал где кто. Откуда у ребенка, родившегося через
полтора десятка лет после войны и не умеющего читать, столь обширные
исторические сведения? Очевидно, частично из детского сада, ну, еще из
детских книг, да и телевизор он смотрит. Везде и всюду без конца твердят про
войну и показывают войну.
Но Валеша вообще был странным ребенком. Раз, обидевшись на мать за
несправедливый упрек, схватил он жирный красный карандаш и провел по стене
черту на всю длину комнаты. Когда Олег спросил, что это изображено на обоях,
сын ответил, уже успокоившись:
-- Не видишь? Это моя злость!..
Жена возмутилась, а Олег заинтересовался. Про линию злости он рассказал
своему зятю Нефедову. Как Люськин муж объяснит поступок его темпераментного
сына?
Школьный учитель истории Нефедов, крупный домашний философ, задумался и
истолковал факт по-своему.
-- Возможно, это самовыражение,-- сказал он.-- Мальчик пытается найти
себя в изображении чего-то... Если хочешь научить сына рисовать, не покупай
ему этих малюсеньких детских красок. Купи настоящие банки гуаши, большие
кисти, пускай мажет что хочет и как хочет. Не связывай его фантазии. Связать
ее еще успеют.
Немец так и сделал. Он купил рулон обоев и прикрепил кнопками большие
куски на стенах -- тыльной стороной наружу. Пусть лучше Валеша выражает свои
чувства тут, чтобы не ремонтировать квартиру.
-- Рисуй везде,-- распорядился Олег.-- А вообще тебе нужны настоящие
краски. В получку куплю.
-- Купи,-- согласился сын.-- Бабушка давно хотела подарить и не
подарила.
Олег тоже стал замечать, что мать здорово постарела в последние годы и
стала забывчивой.
-- Обещала ему краски?-- спросил Олег, когда она приехала в гости.
-- Ведь и верно, обещала! Наши, отцовские, помнишь...
Мать время от времени находила и дарила внуку свои реликвии: то значок
"Почетный донор", то игральные карты, то полтинник старой чеканки. И правда,
в следующий приезд она не забыла, привезла сверток.
Олег развернул и долго разглядывал полуразвалившуюся коробку с
выцветшими синими иероглифами.
-- Знаешь, мам? Ведь я носил их продавать...
-- Знаю,-- кивнула мать.-- Я, сынок, тоже. Да кому тогда было дело до
японских красок? Вот никто и не купил... А Валеша где?
Внук лежал под кроватью с деревянным автоматом в руках и выслеживал
каких-то врагов.
-- Валеша!-- позвала она.-- Поди-ка сюда!..
Торжественно держа перед собой серую коробку, бабка произнесла:
-- Вот краски. Помнишь, обещала? Нарисуй бой с фашистами, про которых я
тебе рассказывала.
Стало ясно, что имеется еще один источник информации, из которого
ребенок черпал познания про ту проклятую войну.
-- Валешенька,-- прибавила бабка,-- это краски деда твоего. Береги их!
Краски очень хорошие -- японская гуашь. Правда, Оля?
-- Кто это -- Оля?-- спросил Валеша.
-- Оля -- твой отец,-- сказала бабка.-- Олей я его маленьким звала.
-- Очень смешно,-- заметил Валеша.-- Он что -- был девочкой?
-- Вылитый дед!-- заметила бабушка.-- Тот тоже всегда говорил: "Очень
смешно!" А сам не смеялся.
-- Ба, где мой дедушка?-- спросил Валеша.
Мать заморгала глазами, не ответила.
-- Он к нам не приедет?
-- Нет, не приедет,-- сухо сказал Олег.
-- Никогда?
Ему не ответили, и Валеша не переспросил. Он уже открыл коробку. Там
стояло двадцать четыре разноцветные банки -- никелированные крышки с гербами
слегка потускнели, но все еще отражали предметы. Олег дал сыну кисть и молча
показал на лист бумаги на стене.
-- Открой!-- тихо попросил сын.
Олег попытался отвинтить крышки. Края их поржавели, не поддавались.
Немец колотил по ним кулаком, накладывал мокрую тряпку, поливал горячей
водой и, наконец, облив крышки одеколоном, отвинтил.
Краски в банках остались такими же яркими, как были, но за прошедшие
годы окаменели и потрескались. Рисовать ими Валеша не смог.
-- Пап,-- все так же шепотом попросил сын.-- Купи мне другие, которые
красят. Ты же обещал...
-- Ну как краски?-- крикнула из кухни бабушка.-- Нравятся?
-- Очень нравятся, спасибо!-- ответил внук.
Промолчав, Олег с гордостью отметил: приятно иметь дело с воспитанными
людьми.
-- По-моему, Олег, Валю пора учить музыке...
Все, абсолютно все возвращается на круги своя, усмехнувшись, подумал
Немец.
На другой день он зашел в универмаг и постоял возле скрипок. Понятны
благие желания матери сделать так, чтобы ее любимый внук пилил на скрипке.
Но хватит в доме одного скрипача -- его самого. И Немец принес домой из
универмага портфель, набитый банками с разноцветными красками. Уж лучше
иметь дома художника: это хотя бы тихо.
Новые краски сразу пошли в дело. Валеша тут же стал малевать на стенах
самолеты, танки и еще какие-то штуки, понятные ему одному.
-- Когда будет война,-- объяснил сын,-- я буду летать вот на такой
ракете. Смотри!
И он показал на стену.
-- Только войны нам не хватало!-- пробурчала жена.-- Да еще, чтобы ты
там летал...
-- Ну, конечно, на ракете,-- согласился Олег.-- На чем же еще?
-- Война -- это очень интересно, да?-- спросил сын.
-- Не очень,-- сказал Немец.
Засохшие японские краски он аккуратно сложил в коробку и поставил на
сервант.
-- Рисует Валеша?-- спрашивала бабка, приезжая к ним в гости.
-- Конечно рисует! Вот, видишь?
Олег показывал на стены, увешанные разрисованными листами, а потом
смотрел на сервант, где стояла коробка с высохшей японской гуашью.
УРОКИ МОЛЧАНИЯ
Автобус устало тронулся. Сзади Олега старая женщина слабыми пальцами
пыталась удержаться за дверцу, в которой отсутствовало стекло. Дверца
закрылась и туго прижала женщину к пассажирам, стоящим на ступеньках. Прямо
перед глазами Олега на поручень легла рука, такая узкая, будто из одной
сделали две. Внезапно Олег ощутил голод, хотя только что позавтракал. Эта
рука держала перед его глазами серебряную ложечку, полную сахарного песку.
Во рту стало сладко.
Двери с трудом расползлись на остановке. Посветлело. Олег увидел
родинку у женщины на щеке, ближе к носу. Крупную родинку, которая придавала
лицу смешливое выражение. Женщина глядела мимо, занятая своими мыслями. Он
старался быстрей сообразить, что скажет, если она тоже признает его. Ему
было восемь, а стало, как-никак, сорок. Стало быть, ей...
Она получала на большой перемене от завхоза буxанку хлеба на класс,
резала ломтями, а ломти делила на четвертушки. Медленно шла она по проходам
и на каждую парту клала три кусочка. Затем еще раз проходила по классу и
каждому насыпала чайную ложку крупного желтого сахарного песку из
полотняного мешочка. Голодные дети жадно следили глазами за ее длинной узкой
рукой. Ложечка быстро опускалась в мешок, осторожно вытаскивалась и снова
пряталась.
Есть начинали все вместе, когда пустой мешочек ложился на учительский
стол. Сначала Олег не торопясь объедал черные блестящие края. Обсасывая
горелую корку, он постепенно подбирался поближе к сахару. Теперь можно было
погрузить в песок язык и втягивать нектар, подобно пчеле, по крупице,
укрепляя в перерывах волю, чтобы хватало надольше.
Учительнице тоже полагался хлеб и чайная ложка сахару. В первый день
учебного года по неопытности все слишком быстро съели и уставились на нее.
Она вытерла платком пальцы, села за стол и положила перед собой свою порцию
хлеба. Поднесла было кусочек ко рту, но подняла голову и оглядела класс:
-- Кто желает добавки?
Руки взметнули все.
-- А ты, Патрикеева?-- спросила учительница.
Олег оглянулся. Патрикеева сидела позади него -- остроскулая удмуртка с
широко посаженными глазами. Мать у нее умерла, а про отца она ничего не
знала. До школы жила в деревне с бабкой и по-русски понимала плохо.
-- Патрикеева,-- медленно повторила учительница, отделяя слово от
слова.-- Ты -- почему -- не -- хочешь -- добавки?
-- Х(чу!
Патрикеева тоже выставила руку.
-- Ну вот. У нас остается ничей кусок. Будете его получать по очереди.
-- А тэбе?-- спросила Патрикеева.
Она говорила учительнице "ты".
-- Я сыта, ребятки, не хочу...
И тут же отнесла хлеб первому счастливчику, на которого весь класс
смотрел с завистью.
Теперь каждый день на большой перемене класс хором кричал, чья очередь,
и, глотая слюни, следил за очередником, который обсасывал вторую порцию.
А возможно, они любили ее не за это.
Олег напряг память и с трудом вспомнил ее имя, хотя имена обычно не
держатся в его голове. Она велела, чтобы звали ее Даша Викторовна, говорила,
что паспортное имя у нее трудно выговаривается и ей самой не нравится.
В тот год Олег настроился идти в другую школу в другом городе, куда его
записали весной родители, а попал в эту, потому что между двумя школами
пролегла эвакуация. Школой на Урале оказалась одноэтажная бревенчатая изба
под черной дранкой, а в настоящей школе разместили госпиталь. "Немец Олег"
-- округлым, как звенья цепочки, почерком Даша Викторовна вписала данного
мальчика в журнал.
Двор школы, от забора до забора, был голый, основательно утоптанный.
Травка опасливо вылезала по краям из-под досок забора, между которых зияли
щели. Дорогу в школу сокращали, бегая через огороды, подкармливаясь по пути
чужой морковкой. Классы маленькие: учительский столик, притиснутый боком к
перекошенной, потрескавшейся доске, и разнокалиберные двухместные парты, на
которых, скукожившись, сидели по трое. Сумка у среднего лежала на полу. Олег
упирался в нее ногами. Чтобы среднему выйти к доске, крайнему следовало
встать. Вскакивали все охотно: тело затекало, и хотелось двигаться.
Даша Викторовна выглядела так, будто война ее не коснулась. Словно жила
она до или после. Ходила в обтягивающем фигурку светло-синем костюмчике и
белой блузке с кружавчиками, как нынче ходят стюардессы. Лицо у нее было
скуластое, и глаза немного раскосые. Темные густые волосы, идеально
зачесанные назад, скручены в тугой узел, такой тугой, что Олегу казалось, ей
всегда больно.
Написав на доске мелом, она тщательно вытирала свои длинные пальцы
белоснежным платочком с кружевами и складывала его по прежним складкам. Она
была удивительно красивая в профиль, когда глядела в окно, где за стеклом в
узорах занималась красноватая заря. Почерк ее в ученических тетрадях был
такой же красивый, как она сама.
Всему миру было некогда, а она относилась к детям с лаской. Кровь стыла
от прочитанного в газетах, не говоря уж об услышанном, а она читала им
сказки и завязывала ушанки под подбородками. У всех лица печальны -- она на
уроках улыбалась. А может, просто родинка у носа делала ее веселой?
Она не любила про себя рассказывать. Раз только вспомнила, как было у
нее в жизни два самых счастливых дня. Двадцатого июня сорок первого она
кончила педучилище, а двадцать первого расписалась с курсантом летной школы.
Это у них задолго было запланировано и наконец свершилось. Они стали мужем и
женой. Двадцать второго он улетел.
В ноябре... нет в декабре сорок первого морозы стояли лютые, за
тридцать. В доброе время по радио повторяли бы, что детям в школу не идти.
Утром, подбегая затемно к школе, Олег слышал визг пилы. Завхоз Гайнулла
плечом впихивал чурбан на козлы и работал двуручной пилой, приспособив на
другой конец хитрую пружину.
Гайнулла орудовал единственной рукой. Правый плоский рукав офицерской
гимнастерки был заправлен под истертый ремень. Ворот расстегнут, одно ухо
шапки поднято, другое висит. Он не мерз и в тридцатиградусный мороз, только
облачко пара висело у лица. Работал Гайнулла остервенело. Пилу с плохим
разводом заедало, он дергал ее, упираясь в чурбан коленом. Бревно урчало, но
не отдавало пилу.
До самого звонка вокруг козел толпились зеваки. Некоторые давали
советы, как лучше освободить защемленное полотно, как нажимать на пилу.
Когда Гайнулла пилил, казалось, он никого не замечает вокруг. Он вообще был
молчалив и говорил только в крайних случаях. Даже матюгался не всегда, а
только если заедало пилу. Все-таки дети вокруг -- он тоже понимал кое-что в
педагогике.
Все считали завхоза фронтовиком и, побаиваясь, хранили к нему уважение.
Ведь он такой же, как у многих учеников отцы, которые были далеко. Не многим
старше. Но однажды Гайнулла рассказал, что на фронте он не был. Руку
отрезало ему трамвайным колесом еще до войны.
-- А гимнастерка откуда?-- как мухи, пристали к нему ребята.
-- Гимнастерку достал. На толкучке достал. Привез из деревни сала и
обменял.
Уважение растаяло, завхоз стал лицом второстепенным, придатком к школе.
Само собой, он обязан привозить из леса дрова, топить две печи, выходившие
боками в четыре класса, потом снова пилить, звонить на перемену и на урок.
Гайнулла тихо прокрадывался в класс с охапкой сосновых поленцев, от
которых пахло смолой, и бесшумно открывал дверцу печи, стараясь остаться
незамеченным. Если полено падало от его однорукости, он стыдливо оглядывался
на учительницу. Позже Гайнулла бежал по скользкой улице на другой конец
города, в пекарню, где по измусоленной доверенности получал под расписку
четыре буханки хлеба и мешочек желтого сахарного песку.
Незаменимость Гайнуллы ощутилась, когда он исчез.
Учительница из четвертого, закутавшись в платок, вышла на крыльцо с
колокольчиком. Бренча, она проталкивала детей в дверь и причитала:
-- Ох, сердешные вы мои! Померзнете теперь. И куда запропастился этот
Гайнулла?..
-- Он заболелся,-- сказала Патрикеева.
-- Заболел!-- поправила училка и вздохнула.
Учительницы сами приносили охапки дров, бегали по очереди в пекарню за
хлебом. Печи дымили, дети кашляли. Через неделю дрова кончились. Гайнулла
лежал с воспалением легки