ой мне Временным Правительством, предлагаю вам, генерал, завтра на рассвете начать наступление на Царское Село. Выходя из гостиной, Тарханов почувствовал, как кто-то легким движением коснулся его плеча. -- Ваше превосходительство, -- негромко и почтительно сказал он, оборотившись, и пошел за генералом по коридору. -- Я сегодня получил сведения от Богаевского. Атаман Каледин учредил войсковое правительство на Дону. От нас и от совета союза казачьих войск он требует переброски всех войск на Дон. Этим (он остановился и посмотрел на Тарханова пристальными и безучастными глазами) и только этим нам нужно заняться в ближайшие дни. Вы зайдете ко мне сегодня ночью. Я передам вам все сведения и инструкции об этом. -- Ваше превосходительство, а как же... наступление? -- Наступление? Какое наступление? Взгляните на казаков. Он снизу перегнул пополам свою жесткую бороду. -- Вы думаете, что мы можем с ними наступать? А я боюсь, чтобы они на нас не наступили! VII В течение трех часов Шахов искал свой отряд в окрестностях Царского Села и не нашел не только никаких следов отряда, но не узнал даже, в какой стороне его нужно искать. На станции ему сообщили, что какие-то красногвардейцы были в Царском Селе два часа назад и, едва прибыв, выступили по направлению к фронту; оставалось искать фронт. Он шел вдоль красных игрушечных домиков, по направлению к царскосельскому парку, и до самого дворца, в левом крыле которого помещался совет, не встретил ни одного человека. Совет был заперт; солдат, бродивший вокруг здания, держа руки в карманах штанов, подозрительно щурясь, осмотрел его с головы до ног. -- Совет уехал два дня назад, -- сказал он. -- Здесь не проходил красногвардейский отряд Смольнинского района? -- А шут его знает, какого он района! Мало тут отрядов проходит! -- А в какую сторону проходили отряды? -- Ясное дело в какую сторону! К фронту. -- А фронт где? -- Фронт, фронт! -- пробормотал солдат, -- а шут его знает, где фронт? Я, что ли, должен знать, где фронт? Он без всякой причины ругнул Шахова по-матери и снова принялся мерным шагом ходить вокруг пустого здания, засунув руки в широкие солдатские штаны. Шахов пошел было дальше, вдоль парка, но тут же повернул обратно и решил возвратиться на станцию. -- Да, чорт возьми, ни отряда, ни казаков, ни фронта. Ничего понять нельзя! Минут пятнадцать он шел по грязной дороге (тонкий осенний лед хрустя, раскалывался в колее под его ногами), попрежнему нигде не встречая никаких признаков жизни; не только фронта, но и тыловых сооружений не было видно на версту кругом. И вдруг навстречу ему, не то из-за вымокших берез справа, не то из-за разбитой сторожки -- слева, коротко ударил винтовочный выстрел. Шахов бросился в сторону, прилег к земле. Сейчас же вторая и третья пуля просвистели неподалеку от него, взрывая маленькие ямки в чахлом дерне на краю дороги. В небольшом лесу, на поляне, скрытой за низким кустарником, вокруг потухшего костра, сидели трое солдат и все трое с любопытством следили за Шаховым. Шахов медленно поднялся и засунул правую руку за спину; за спиной на полотняном солдатском ремне болтался у него кольт. -- "Итти назад? Бежать? Нет, не бежать... Пристрелят..." Он опустил руку и пошел прямо к лесу. Три винтовки поднялись, ударились прикладами в плечи и уставились в одну точку. -- Это вы по мне, что ли, стреляли, товарищи? -- По тебе, сукин сын... -- обидчиво возразил один из солдат, -- да на тебя, если по правде сказать, патрона жалко. -- Мы не по вас, товарищ, а по зайчикам, -- вежливо объяснил другой. -- По каким зайчикам? -- По обыкновенно каким. Которых жрать можно. Шахов рассмеялся и сел у костра. -- Смеется, стерва, -- сердито сказал обидчивый солдат, -- мы тут второй день сидим не жрамши, а он....... смеется. -- Вы что же тут поделываете, товарищи? -- Онамизмом занимаемся, -- деловито сказал вежливый солдат. Шахов посмотрел на него, -- он был очень серьезен. -- А фронт отсюда далеко? В ту самую минуту, как он задавал этот вопрос, в четырех верстах от Царского, в деревне Перелесино, уже стояли казаки третьего конного корпуса. Батальон Царскосельского полка, не открывая огня, пытался преградить им путь. После нескольких минут колебания казаками был открыт артиллерийский огонь из трех батарей, головные сотни, обойдя батальон, стали входить в Царское Село, и первые выстрелы конных орудий донеслись до поредевшего леска по царскосельской дороге. Сердитый солдат прислушался и покачал головой. -- А вот тебе и фронт! -- сказал он, медленно поднимаясь. -- А вот тебе и фронт, дорогой товарищ! VIII В течение двух дней красногвардейские и матросские отряды, которых никто не снабжал ни хлебом, ни патронами, у которых не было никакого плана, бродили между Петроградом и Царским Селом. Эти отряды, бесцельно переходившие с места на место, сталкиваясь, расходясь и снова сталкиваясь в пригородных деревнях, мало-по-малу замешивались, стягивались, густели. Первые же выстрелы гражданской войны довершили дело: они были магнитом, в одно мгновение притянувшим к себе металлическую пыль революции. Военно-Революционному Комитету в два дня удалось овладеть беспорядочным движением красногвардейских отрядов, опытных в войне городской и беспомощных в войне позиционной. В понедельник тридцатого полевой штаб уже руководил общим направлением революционных войск, дисциплина выросла сама, как вырастает в несколько минут дерево факира, беспорядочная толпа превратилась в армию, и солдаты этой армии получили, наконец, свое место на позициях, свою винтовку в руки и своего врага, которого каждый мог без труда увидеть невооруженным глазом. У них было мало патронов, мало винтовок, мало хлеба; они были слабее противника; у них было только одно преимущество перед ним: решительный выбор между победой и смертью. Пулковский полевой штаб помещался в одноэтажном деревянном доме, в огромной пустой комнате, перегороженной невысоким барьером. На полу, подостлав под себя грязные шинели, подбросив под головы свои патронташи, спали в повалку люди. Они крепко спали; они не видели во сне ни Пинских болот, которые были позади, ни Уральских хребтов, которые были впереди, ни тех, кого по воле врагов народа они убивали во имя двуглавого орла, ни тех, кого по воле народа они должны были убить во имя красного знамени. Они просто спали, как спят уставшие от винтовки, от голода, от грязи, от храбрости, от страха люди. Керосиновая лампа чадила, вокруг нее по столу были разбросаны объедки черного хлеба. За столом, низко склонившись над картой, сидел немолодой офицер -- начальник пулковского штаба. Все кругом спали. Матрос в изодранной голландке, из-под которой была видна полосатая грудь, растянулся в двух шагах от него, запрокинувшись назад головой, раскинув по сторонам руки, -- он один бодрствовал, склоняя над картой свою, начинающую седеть, голову. Впрочем, прошло уже двадцать минут, как эта карта, на которой красными кружками были отмечены пустые места, где должна была стоять артиллерия (решавшая исход боя), и где ее еще не было, была оставлена начальником штаба. Перед ним, хмуро топорща усы, недовольно теребя пулеметную ленту, которою был подпоясан черный матросский бушлат, стоял Кривенко. -- Сколько в вашем отряде штыков? -- спрашивал офицер. -- Около трехсот штыков, -- нехотя отвечал Кривенко. -- Пулеметы есть? -- Есть три пулемета. -- Вы весь ваш отряд считаете боеспособным? -- Да как сказать?.. Считаю боеспособным. -- Вот видите... Стало-быть, вы хотите снять с позиций триста человек, на которых можно положиться. Кривенко досадливо махнул рукой. -- Ну, и что же, что снять с позиций? Я хочу обойти и ударить с тылу... Я их для дела беру, а не для... -- Вы хотите снять с позиций ваш отряд, -- не раздражаясь, повторил офицер, глядя на Кривенку умными старческими глазами. -- Я не могу разрешить этого... У нас на учете каждая боеспособная часть. Ваш отряд занимает ответственное место... Теперь поздно производить диверсии. Слово "диверсии", которое Кривенко не понял, показалось ему неотразимым доказательством правоты начальника штаба. Он вздохнул и, не возразив ни слова, повернулся и вышел на улицу. Начинало светать, на лицо и руки оседала мелкая водяная пыль. Повозки беженцев тащились по дороге, и старые финны, которых даже известие о собственной смерти не могло бы лишить полного душевного равновесия, посасывая коротенькие трубки, флегматично качались на передках. Предрассветная дремота стояла в Пулкове, ничего не было слышно, только где-то неподалеку фыркали и позвякивали мундштуками лошади. Кривенко прошел мимо пустых и светлых окон пулковских бараков, в которых разместился Павловский полк, и попал в расположение отряда кронштадтцев. Он остановился и долго смотрел на красные огоньки цыгарок то разгоравшихся, то погасавших в голубовато-сером утреннем свете. Матросы говорили о семейных делах, шутили над красногвардейцами, ругали командование. Один из них рассказывал о каком-то командире Дризене, который "когда объявили войну, совсем растерялся, приказал из судового погреба выкатить вино на верхнюю палубу, разрешил команде пить, есть и веселиться, а сам стоит в судовой церкви на коленях и богу молится"... Пятеро конных карьером пролетели мимо отряда и осадили лошадей перед штабом. Кривенко побежал вслед за ними. Турбин, длинный, усталый, неловкий, бормоча что-то про себя, улыбаясь, неуклюже слезал с лошади. -- П-привез арт-тиллерию! -- сказал он, входя в штаб, покачиваясь и подергивая одеревеневшими от верховой езды ногами, -- за нами идет... д-две баттареи! Начальник штаба отбросил в сторону карту и, опираясь на палку, встал из-за стола. -- Две батареи?.. Отлично. Мы начинаем! IX Через час Шахов привык к свисту пуль, к белым комкам шрапнелей, окутывающим где-то позади низкие постройки Пулкова, к неопределенным шумам, которые плыли и дрожали вокруг него: ноги больше не вростали в землю, спина не вдавливалась в стенку окопа. Он не чувствовал больше ни малейшего страха: наоборот, слишком часто (чаще чем это нужно было одному из тех, кому поручена была простая задача прикрывать наступление с флангов), он приподнимался над окопным валом, быть-может, забывая, а быть-может, прекрасно помня о том, что для хорошего стрелка голова живого человека на триста шагов отличается от головы мертвеца только временем полета пули. Впрочем, эта бедная голова делала еще одну, более привычную, работу: Галина, гвардеец, фамилию которого он с намерением пытался забыть, и его, Шахова, тяжкая судьба, разбитая на-двое забавным "варшавским анекдотом". Он до мелочей припоминал разговор с Галиной и испытывал горькое чувство полной уверенности в том, что эта женщина, от которой он не мог уйти, как в ту ночь, не мог уйти от сломанного под углом переулка, потеряна для него навсегда. Не потому, быть-может, что она любила другого (он был почти уверен в этом), но потому, что она сама стала другою. И этот гвардеец, у которого было чересчур свежее белье и слишком белые руки, он был причиной того, что она так изменилась. Об этом -- не о самом гвардейце -- он думал с ненавистью, и к ненависти примешивалась досада на самого себя: он сам не вернулся к ней, когда он был свободен, когда он надеялся еще забыть все, что произошло в Варшаве, он сам, не умея преодолеть угрызений совести и детских опасений за ее судьбу, не отвечал на ее письма... Впрочем, что ж! все идет своим порядком, его руки делают только шесть простых движений -- затвор вниз и назад, затвор вперед и наверх, приклад в плечо, палец на курок, -- он метко стреляет, он имеет право забыть наконец о том, что... -- Атака! В атаку пошли! -- говорил кто-то у него над ухом. Он оперся на винтовку и выглянул из-за невысокого вала: по рыжему полю летели игрушечные всадники. Они сбились в кучу, потом раздались в стороны и лавой помчались прямо на красногвардейцев, на Шахова, на окопы. Дикий, отдаленный крик вдруг стал слышен, он с каждым мгновением все наростал и приближался. Правее поля атаки часть отряда бросилась бежать. Кривенко с револьвером в руках выскочил из окопа и побежал наперерез бегущим, злобно и тяжело ругаясь. -- Назад, назад, мать вашу... Крик все приближался; и вдруг Шахов увидел, что с обоих флангов навстречу казакам бегут матросы. И снова чувство странного отчуждения от самого себя, отчуждения, граничащаго с бешенством, то самое чувство, которое он испытал во время штурма дворца, овладело им. Он торопливо выскочил из окопа, все его соседи, карабкаясь через вал, один за другим, выползали на поле, -- и побежал к оврагу, навстречу игрушечным всадникам и голубой глине оврага и белым комьям разрывов, которые пятнали синий кусок неба над Царским Селом. Молодой матрос, держа винтовку наперевес, молча бежал рядом с ним. Шахов мельком увидел его лицо, разгоряченное, потное, и ему показалось, что над этим лицом качается и свистит пронизанный пулями воздух. Овраг остался за ними, какие-то мокрые постройки замелькали в стороне от оврага, на краю неширокого поля. -- А-а-ах! -- негромко сказал матрос и остановился. Навстречу им из-за построек выскочили казаки, и дальше все покатилось куда-то, как в нестройном перепутанном сне. Шахов выстрелил из винтовки раз, другой, третий, ударил кого-то штыком и горячей рукой, схватившись за холодный стержень затвора, пытался снова зарядить пустую винтовку. Огромный лохматый казак, стоявший у обгорелой избы, неторопливо подошел к нему: он повернулся и бросился бежать обратно. -- Стой, сукин сын, -- неспешно сказал казак, свободной рукой крепко схватив его за ворот гимнастерки и толкая в спину прикладом. Задыхаясь и хрипя, Шахов старался разогнуть крепкие, костяные пальцы. Он разорвал, наконец, рубаху и повернул голову: матрос, вырвавшись из рук казаков, бежал по узкой меже под железнодорожной насыпью. Другой казак, коротенький, кудрявый, что-то невнятно приговаривая, стал целить; матрос все бежал и бежал, не оглядываясь. -- Как медленно бежит, -- случайно подумал Шахов, и вдруг кровь тяжело отхлынула вниз, и сердце стало биться медленными, пустыми ударами. Казак выстрелил, и матрос, рванувшись, сделал несколько торопливых шагов в сторону и, подняв правую руку, упал вниз лицом на землю. -- Идем, что ли, -- чему-то улыбаясь, сказал кудрявый казак. Они пошли вдоль железнодорожной насыпи. Только теперь, как бы очнувшись от непонятного перепутанного сна, Шахов пришел в себя и понял, что произошло с ним. С радостью и необычайным спокойствием, которое неожиданно пришло к нему, он понял, что исход боя решен, что ненапрасно эти люди из утлого окопа бежали навстречу казакам, и не напрасно этот матрос упал вниз лицом, чтобы не подняться больше, и не напрасно, его, Шахова, ведут с закрученными руками под угрозой двенадцати, пятнадцати или двадцати пяти винтовок. Он глубоко втянул в себя воздух и огляделся: Батареи казаков отходили назад. Последние отряды их еще отстреливались нехотя, -- но все уже было кончено: матросы, непрерывно стреляя, окружали Царское Село со всех сторон. Лошади, потерявшие всадников, метались вдоль деревень и падали, сраженные нечаянными пулями. В стороне, неподалеку от Виттолова, дымным пламенем горела подожженная снарядами дача; вокруг нее мелькали черные силуэты людей. Под Александровской, где стояли коноводы, казаки наскоро разбирали дыбившихся лошадей и один за другим скакали по Гатчинскому шоссе. -- Пленные? -- спросил за спиной Шахова, резкий голос. Казак, не выпуская Шахова, вытянулся во фронт. -- Так точно, господин генерал. Шахов поднял глаза: он увидел черную жесткую бороду и красноватые глаза, смотревшие на него в упор, не мигая. -- В штаб, в Гатчину, -- коротко сказал генерал. Он, хромая, пошел в сторону, по узкой тропинке. Два есаула шли за ним. Опираясь на шашку, он с трудом перелез через крутую насыпь, отталкивая адъютантов, которые хотели поддержать его. X ...Усиленная рекогносцировка с боем, произведенная сегодня, выяснила, что... для овладения Петроградом наши силы считаю недостаточными... Царское Село постепенно окружается матросами и красногвардейцами... Тарханов осторожно вошел в комнату, и, почтительно вытянувшись, остановился у порога. ...Необходимость выжидать подхода обещанных сил вынуждает меня отойти от Гатчины, где занять оборонительное положение, для чего головной отряд... -- Ваше превосходительство! ...Граждане, солдаты, доблестные казаки донцы, кубанцы, забайкальцы, уссурийцы, амурцы и енисейцы, вы все, оставшиеся верными своей солдатской присяге, вы, поклявшиеся крепко и нерушимо держать клятву казачью, к вам обращаюсь я... Перо трещит, рвет бумагу, забрызгивает чернилами аккуратные круглые буквы. -- Прошу извинения, ваше превосходительство! Я только-что встретил пленного, которого взяли вчера вечером. Это -- видный большевик. Я встречал его в Петрограде. Разрешите допросить? Генерал мельком взглянул на Тарханова и тотчас же снова обратился к приказу. -- Прикажите привести сюда. Шахов под охраной двух казаков стоял в коридоре, с закрученными на спине руками. Его втолкнули в комнату. Не глядя ни на кого, опустив голову, он молча подошел к столу. -- Развяжите руки, -- быстро сказал генерал. Казаки перерезали веревку. -- Поручик, допросите пленного. Тарханов, прищелкнув шпорами, сел за стол и придвинул к себе чернильницу и бумагу; глаза у него сузились, бледное лицо побледнело еще больше. -- Назовите вашу фамилию. Шахов молча растирал затекшие руки; на запястьях у него были синие полосы. Только теперь, при звуках этого голоса, он поднял голову -- и увидел знакомое лицо, которое он видел всего два раза в своей жизни, и которое теперь в третий раз предвещало ему, что он никогда не увидит его в четвертый. Он усмехнулся и ничего не ответил. -- Фамилия? -- повторил Тарханов. -- You say, you used to meet him; therefore you must know his name*1, -- раздражительно произнес генерал. --------------------------------------------------------------- *1 Вы говорите, что вы с ним встречались; стало-быть, вам должно быть известно его имя. --------------------------------------------------------------- Тарханов, разбрызгивая чернила, принялся писать. -- Сколько вам лет? -- спросил он, отрываясь от протокола допроса и с совершенной корректностью перегибаясь к Шахову через стол. Шахов внимательно и как-будто с особенным любопытством рассматривал бледное и холеное лицо: ровный, как струна пробор, свежевыбритые, слегка напудренные щеки, высокий, прямой лоб, тонкие губы; от него пахло одеколоном, и только теперь Шахов заметил, что правый глаз у Тарханова немного больше и темнее, чем левый. Он снова ничего не ответил. -- Вы будете отвечать? -- сдержанно спросил Тарханов. -- Нет. Тарханов встал и, отодвинув от себя протокол допроса, обратился к генералу: -- Я полагаю... -- Я полагаю, что вы должны осведомиться о причинах, которыми руководствуется этот человек, отказываясь отвечать на ваши вопросы. Тарханов молча наклонил голову и сел. Руки у него едва заметно дрожали. -- Будьте добры объяснить причины, -- начал он. -- Имейте в виду, что большевики -- наши друзья, -- весело перебил его генерал, -- они учат нас искусству гражданской войны. Для наших стратегов это драгоценный опыт. Я очень благодарен вашим товарищам, господин большевик, за вчерашние уроки. -- Пожалуйста. Рад служить, -- отрывисто ответил Шахов. -- Продолжайте допрос, поручик. -- Вы состоите на действительной военной службе?.. Вы по своему почину явились на фронт или?.. Почему вы отказываетесь отвечать на мои вопросы? -- Если вам угодно знать, -- вежливо и презрительно отвечал Шахов, -- то именно потому, что эти вопросы задаете мне вы. Тарханов вздрогнул, поднял голову и невольным движением оборотился к генералу. -- Разрешите просить вас выяснить это обстоятельство, поручик, -- быстро произнес генерал. -- Если вам угодно, ваше превосходительство, -- вздрагивающими губами ответил Тарханов. -- А по какой причине, позвольте узнать, -- надменно улыбаясь, обратился он к Шахову, -- вы именно мне отвечать отказываетесь? -- А по той причине, -- неторопливо ответил Шахов, -- что если бы у вас было на одну сотую больше чести, чем нужно для того, чтобы защитить ваш заплеванный мундир, вы не стали бы меня допрашивать. Тарханов встал и с грохотом отодвинул стул. -- Вы видите, ваше превосходительство... -- Продолжайте допрос, поручик. -- Я отказываюсь продолжать допрос, ваше превосходительство. Этот человек... -- Вы правы. Этот человек, несомненно, замешан в важных государственных преступлениях. Допрос его может иметь особенно важное значение. Будьте добры продолжать допрос, поручик. Тарханов молча наклонил голову. -- Объявите ваше воинское звание, -- сказал он, удерживая вздрагивающие губы и тщательно одергивая китель, -- назовите отряд, в котором вы состояли, когда были взяты в плен. Шахов следил за ним молча. -- Я должен вас предупредить, что этот допрос может совершенно изменить вашу участь. В известных случаях вы можете надеяться... Он вдруг оборвал и откинулся на спинку стула. Шахов с посиневшим лицом ударил кулаком по столу и беззвучным голосом закричал, бешено гримасничая ртом: -- Если вы мне скажете... еще хоть одно слово... (он задохся и перевел дыхание), я тебя... Грубое матерное ругательство вырвалось у него. Тарханов снова поднялся. -- Еще раз прошу вас освободить меня от... -- I should not have appointed you the examining magistrate of the court-martial*1, -- сказал генерал с любопытством глядя на Шахова быстрыми, красноватыми глазами, -- я полагаю, что нет необходимости впутывать меня в вашу личную жизнь, поручик! Впрочем, в чем же дело? --------------------------------------------------------------- *1 Я бы не назначил вас следователем военно-полевого суда. --------------------------------------------------------------- -- Дело только за вашим распоряжением, -- вздрагивающим голосом и на этот раз по-английски отвечал Тарханов, -- вы можете мне поверить, ваше превосходительство, что только такими мерами... По всей строгости законов военного времени... -- Да, да, -- нетерпеливо произнес генерал, -- поступайте, как вам угодно... Шахов усмехнулся; кровь отлила у него от лица, лицо обострилось, пожелтело. -- Я понимаю по-английски, -- сказал он медленно, сам не зная, зачем он это говорит. -- Тем хуже для вас, -- коротко произнес генерал, -- в таком случае вы знаете, что вас ожидает. А теперь, поручик, -- обратился он к Тарханову, -- вы меня извините, у меня... Казаки подошли к Шахову; он, не торопясь, повернулся и вышел из комнаты. Тарханов щелкнул шпорами и осторожно закрыл за собою двери. XI Солдат долго топтался в кухне, вытирая ноги о половик и боязливо поглядывая на маленькую женщину, одетую с ног до головы в черное, которая стояла подле него и молча ждала, когда он заговорит. -- Это вы и будете Бартошевская, -- сказал он, наконец, делая ударение на о. -- Да, я. Солдат внезапно побагровел и стащил с головы фуражку. Потом, не говоря ни слова, он растегнул пояс, сбросил шинель, обеими руками полез куда-то в штаны и с усилием вытащил кусок бумаги. -- Это вам будет? Маленькая женщина взяла у него бумагу: на бумаге жирным шрифтом было напечатано: ...Приказываю всем начальникам и комиссарам во имя спасения родины, сохранить свои посты, как и я сохраняю свой пост верховного главнокомандующего, до изъявления воли Временного Правительства Республики. Приказ прочесть... Она протянула бумагу обратно. -- Ничего не понимаю. Солдат, нахмурившись, взял было бумагу, вдруг захохотал так, что на кухонной полке задребезжала посуда, и объяснил: -- Да нет! у него наверно бумаги не было. На другой стороне писал. На другой стороне было написано от руки: "Вот видите ли, Галя"... Маленькая женщина не стала читать дальше. -- Это сестре, -- объяснила она и вышла. Солдат, оставшись один, надел шинель в рукава, аккуратно затянул пояс. На оборотной стороне военного приказа было набросано карандашом несколько строк; бумага измялась, кое-где карандаш стерся: "Вот видите ли, Галя, я бы очень хотел, чтобы те письма, которые я писал вам и которые вы не получили, были бы все-таки прочтены вами. Они в Томске, у моего товарища, преподавателя Томского Университета Крачмарева. Он вышлет, если вы напишите ему на адрес Университета. Вот и все. За последние дни я приучился курить, а здесь мне очень трудно достать что-нибудь; у дверей комнаты, в которой я сижу, стоят два казака, очень милые люди, которые, к сожалению, ничего не понимают в политике. Впрочем о политике мне нельзя писать, -- мы что-то с вами не сошлись в этом деле". Дальше шло несколько неразборчивых строк. Галина достала с этажерки папиросы, дрожащий огонек спички долго тыкался туда и сюда и никак не мог выполнить свою простую задачу. ...- "Мне всегда казалось, что я окончу жизнь таким образом, но все-таки я предпочел бы получить мой свинцовый паек два года назад; тогда расстреливали целым отделением, и из двенадцати пуль по меньшей мере три попадали в сердце. Теперь сумятица, неразбериха, и все это будет гораздо проще. Ну, прощайте, дорогой друг мой. Ваш Шахов. P. S. Революция только начинается, я больше не увижу вас, не хочется умирать, тоска! Глупо попался". Папироса давно была зажжена и ее, без сомнения, постигла бы участь всех ее товарок, но на этот раз в ее судьбе приняли горячее участие губы: губы никак не могли крепко взяться за мундштук. -- Кто это принес? -- Какой-то солдат. Он, кажется, ждет ответа... Солдат на цыпочках прошел в комнату Галины, вежливо качнул головой и остановился, крепко прижимая к груди фуражку. Галина попросила его сесть, он взялся рукой за спинку стула, но остался стоять. -- Вам сам Константин Сергеевич передал эту записку? -- Такого не знаю, -- немного покраснев, отвечал солдат. -- Так кто же вам ее передал? -- Эту записку ктой-то... Ее что ли в штаб прислали. Меня товарищ Кривенко послал. -- А где он находится? -- Товарищ Кривенко стоит в Пулкове. -- Да нет, не Кривенко, а этот, от кого записка? -- Неизвестно, -- немного извиняясь, сказал солдат, вытирая о шинель вспотевшие руки, -- мы находимся в деревне Паюла, около Красного Села, а где он находится, ничего не могу сказать. Не знаю. Папироса, крепко схваченная зубами, была выкурена до половины; хрупкий пепельный столбик подсыхал, шатался, но не падал. -- Так Кривенку в Пулкове искать? -- В Пулкове. Там и штаб. Там можно, конечно, узнать, только... Он почесал голову. -- Туда всеки ехать опасно. Не то, что бои, а... а всеки путают там, то да се. Вам всеки туда ехать не годится. Он неожиданно сунул Галине руку, надел фуражку и вышел. Недокуренная папироса с разорванным мундштуком была брошена на пол. Минут десять Галина ходила туда и назад по комнате, потом позвала сестру. -- Маруся, я сейчас же еду. Маленькая женщина в черном подняла на нее глаза. -- Куда? -- В Пулково, на фронт! Может-быть, что-нибудь еще удастся сделать. x x x Покамест сестра накладывала на заживающую рану свежую повязку, она мысленно составила себе план действий: сперва в Смольный, чтобы получить пропуск на фронт; должно быть, туда без пропуска нельзя проехать; потом в Пулково, в штаб, чтобы узнать, где находится Кривенко, оттуда на фронт, а там... Она проговорила вслух. -- Не может же быть, чтобы уже... -- Что уже? -- Нет, ничего. Ты кончила? Вот что еще нужно сделать. Она вытащила все папиросы и табак, который у нее был, и попросила сестру крепко увязать все это в газетную бумагу. Та, молча, не спрашивая ни о чем, исполнила ее просьбу. -- Кажется все? Она еще раз пересчитала все, что хотела взять с собою. -- Деньги, документы... Ах, да. Не забыть бы... Она выдвинула ящик стола и достала маленький браунинг. Обойма его была пуста; здоровой рукой она принялась вщелкивать в нее патроны, вынимая их из маленькой кубической коробочки. -- Теперь кажется все? У потускневшего зеркала она надела свою черную меховую шапочку, простилась с сестрой, которая и не пыталась ее остановить, а только, не отрываясь, смотрела на нее сухими глазами, и пошла к двери. Как раз в это время позвонили. На пороге стоял маленький человек в длинной кавалерийской шинели. Он поднес руку к козырьку. -- Извините... Не могу ли я увидеть Бартошевскую, Галину Николаевну? -- Да, это я. -- Ах, это вы и есть! Военный вошел в прихожую и еще раз щеголевато поклонился. От него пахло вином; он помахивал тросточкой и заметно пошатывался. -- Позвольте представиться, -- Главецкий. Вы, кажется, собрались уходить? -- тотчас же продолжал он, -- тогда... -- Пожалуйста, зайдите. Главецкий протиснулся в двери, снял фуражку и, стараясь держаться прямо, прошел вслед за Галиной. -- Я, может-быть, поступаю в данном случае нахально, -- сказал он, внезапно оборотившись к Галине и начиная гримасничать, -- нахально! Но с благородным намерением! Он сел и зажал между колен свою тросточку. -- Видите ли, в чем дело! Я имел, так сказать, удовольствие вас несколько раз встретить, и мне запала в голову одна в высшей степени оригинальная мысль. Он заметил, что Галина усмехнулась, немного отвернувшись в сторону, понял, что она смеется над ним, но не только не обиделся, а как-будто даже обрадовался этому. -- Оригинальнейшая мысль, -- повторил он с удовольствием. -- Мысль эта заключается в том, что у каждого человека есть своя судьба, так сказать, своя автобиография, написанная в то же время за этого человека и, может-быть, даже до его рождения. Книга судеб! Это и есть так называемое "куррикулюм вите". Галина сухо остановила его. -- Извините... Я тороплюсь. Может-быть, вы ускорите... -- "Куррикулюм вите", -- повторил он, не обращая ни малейшего внимания на то, что сказала ему Галина. -- Так вот есть такие люди, у которых эта самая судьба выходит на все сто процентов. Я сам встречал в начале войны некоего поручика Сапонько, -- вот у этого человека, например, были все сто процентов, так сказать, все десять десятых. Наоборот, у той личности, о которой я хотел бы с вами поговорить и даже предупредить вас кое о чем, имеется на этот счет некоторый изъян, так сказать, только девять десятых! Одна же десятая и, может-быть, самая счастливая утеряна безвозвратно! -- Прошу вас прямо сказать, что вам угодно и о ком вы хотите говорить. -- Ради бога, прошу вас, извиняюсь, -- вдруг пробормотал Главецкий, как-будто только теперь догадываясь, что его, быть-может, и слушать не хотят, -- извиняюсь, я вас, кажется, задерживаю. Видите ли, я просто хотел спросить у вас, знаком ли вам некий Шахов, Константин Сергеевич Шахов? -- Да, знаком. Галина слегка пригнулась к нему, он это тотчас же заметил. -- А биография его вам известна? -- Да... То-есть, я не могу поручиться за то, что мне известен каждый день его жизни... А в чем дело? -- Ну, зачем же каждый день? Тут дело, как я вам только-что объяснил, не в днях... А вы знаете, где он служил в бытность свою на фронте? -- Что вы хотите этим сказать? -- Ничего. Решительно ничего. Он служил в 176 отдельном саперном баталионе. -- Да, это я знаю. Ну и что же? -- Ничего! -- Главецкий убедительно взмахнул рукой. -- Я его, знаете ли, встречал на фронте. -- Где вы его встречали? -- Да на фронте... слу... случайно... Он искоса посмотрел на Галину. -- Изъян в прошлом, -- сказал он вдруг торопливо, -- сейчас еще ничего не могу сказать, но... крупнейший недочет в "куррикулюм вите". -- Какой недочет? -- Не знаю... Ничего не знаю. Я, знаете ли, встречал его на фронте. Очень, очень... -- пробормотал он невнятно. -- Я прошу вас рассказать, что вы знаете о Шахове. Когда это было на фронте? Что он сделал? Главецкий встал и, уже не заботясь больше о том, чтобы итти прямо, направился к двери. -- Говорю, вам, что я не знаю, -- повторил он грубо, -- а если бы и знал, так... Неужели вы думаете, что я так бы все это вам и выложил? -- Подождите! Так зачем же вы приходили? Главецкий тотчас же возвратился. -- Исключительно для того, -- сказал он, пьяно растягивая слова, -- чтобы предупредить вас и, так сказать, облегчить сердце. Очень возможно, что я места себе из-за этого не находил! Прапорщик инженерных войск Шахов, ого! А я вам советую посмотреть в его "куррикулюм вите". -- Вы просто хотите очернить человека из каких-то грязных соображений! -- Очернить? Кого очернить? А вы его спросите насчет... Он прищурил глаз и с пьяным удовольствием посмотрел на Галину. -- Вообще, насчет его жизни. Может, он вам расскажет? -- Вы пьяны! Прошу вас сейчас же уйти и больше не являться ко мне с подобными разговорами. -- Я уйду, -- тотчас же согласился Главецкий, -- я к вам не для того пришел, чтобы, скажем, хапнуть. Исключительно для вашей же пользы... Очень, очень... -- снова пробормотал он и, покачиваясь, вышел в прихожую. Поздно вечером, получив наконец пропуск до Пулкова и ожидая поезд на перроне Царскосельского вокзала, Галина вспомнила о своем странном посетителе и еще раз перебрала в памяти весь свой разговор с ним. "Как он сказал? Девять десятых... девять десятых судьбы... Одна десятая и, быть-может, самая счастливая, потеряна безвозвратно...". XII В ночь на первое ноября Гатчинский дворец напоминал тонущий корабль. Офицеры сбились в одну комнату, спали на полу, не раздеваясь, казаки, не расставаясь с ружьями, лежали в коридорах. И так же, как команда пущенного ко дну корабля не доверяет больше своим командирам, казаки третьего конного корпуса больше не верили офицерам. У офицерских комнат давно уже стоял открытый караул, назначенный казачьими комитетами. -- "Довольно мы ходили на Петроград... довольно мы по своим стреляли". Корабль тонул и те, кто руководил им, все чаще задумывались о том, какою ценою они, в случае крушения, могли бы купить свою жизнь. У них оставалось немного времени, чтобы решить этот сложный вопрос, -- вода проникла в трюм и команда уже перебралась на верхнюю палубу; а прежде чем самим потонуть, команда этого корабля в любую минуту была готова потопить виновников крушения. Накануне вечером представители казачьих комитетов переехали через линию фронта и отправились в Царское Село, чтобы предложить революционным войскам перемирие. Это перемирие было концом первой кампании гражданской войны. Корабль тонул, -- а крысы бегут с тонущего корабля! Эти крысы бросаются вплавь и тонут и доплывают до берега. На этот раз берег был недалек, -- крысы доплыли. Они бежали с правого борта на Дон и с левого борта на Волгу и в подвалы своей страны, и в амбары иностранцев. В ночь на первое ноября только капитан, завернутый во френч, сидел на капитанском мостике со своими вестовыми. Он молча сидел в кресле у камина и смотрел на огонь своими близорукими глазами. Он ждал до тех пор, покамест волны стали захлестывать капитанский мостик. Тогда бежал и он, -- капитан, превращенный в крысу. Часовой похаживал туда и назад, поправлял сползавший с плеча ремень винтовки, и пел по-татарски: "двадцать пять шагов туда, двадцать пять шагов назад, вот я, караульный Бекбулатов, стою на посту". Он скучал, этот татарин, бог весть как попавший в Красновскую дивизию. По коридору время от времени проходили казаки, в комнате напротив тихо и тревожно разговаривали офицеры; Шахов лежал на полу, расстелив шинель, глядел на сумеречные огни Гатчины, и прислушивался к ночным шорохам, к позвязгиванию оружия и шпор, которое казалось ему чудесной музыкой в эту ночь, как-будто повторявшую печальные и знакомые минуты его жизни. Он не подводил никаких итогов, ни о чем не жалел. Еще утром ему удалось отправить письмо Галине, и с этим письмом от него отошло все, что тяготило его, все его заботы и радости, и то, что он сделал уже, и то, что еще собирался сделать. Остались только вот эти ночные шорохи и глухой разговор и эта песня, которую бормочет за его дверью часовой. -- Очень хочу спать, -- пел часовой, -- я очень, очень хочу спать... Вот скоро придет смена, и тогда я пойду спать, спать, спать... И снова, как тогда, в вагоне, Шахов увидел себя и ясно почувствовал, что он сам, Шахов, откуда-то из-за угла следит за каждым своим движением. Ему казалось, что он лежит на полу, раскинув по сторонам руки, и девушка с незнакомым лицом, в зеленом платье играет на гитаре, раскрывает рот и снова закрывает его, закидывая назад голову, перебирая струны. Она пела, но Шахов не слышал ни звука. -- Я оглох... глухота, -- подумал он неясно. Девушка уже не пела, а кричала ему все громче, и громче -- он видел, как жилы напружинились на белой, нежной шее, -- и он все-таки не слышал ни звука. Тогда маленькая посиневшая рука потянулась к двери. Он медленно поворотился. Главецкий в бесконечной кавалерийской шинели, волочившейся за ним по полу, мелкими шажками, боком входил в комнату. -- Именем государя императора всероссийского, короля польского, князя финляндского и проч. и проч. и проч., -- сказал он торопливо, -- Константин Шахов приговаривается к смертной казни через повешение. -- Какое же повешение? -- возразил Шахов, -- я прапорщик, я подлежу расстрелу. Он услышал поскрипывание и легкий скрежет, -- кто-то аккуратно срезал ему ворот пиджака, холодной сталью ножниц касаясь худощавой, слегка вспотевшей кожи. Те же руки надевают ему мешок на голову и длинным бантом завязывают тесемку, и все пропадает, только во рту остается солоноватый запах пота... -- И вот я вернусь назад, -- пел татарин, -- я приду назад и буду долго спать, спать, спать... Шахов привстал и снова лег, -- у него болела голова, было душно. И снова, сквозь смутные прорезы решетки, он увидел толпу, окружившую невысокий помост и длинную веревку, качавшуюся от свежего осеннего ветра, и человека с черным, смоляным мешком на голове, который стоял на помосте и, как слепой, кружил вокруг себя легкими сухощавыми руками. И снова он увидел себя, на этот раз, в парадном мундире офицера, с высокой грудью, с эполетами на вздернутых плечах. Быстрыми шагами он идет через узкий тюремный двор, вплотную подходит к помосту и протягивает руки и сдергивает смоляной мешок. И знакомое лицо друга, с прикушенным посиневшим языком, с закаченными глазами, качается перед ним и, заикаясь, спеша, силится сказать ему, Шахову, одно слово, только одно слово, которое нельзя не сказать здесь, на этом помосте, которое нельзя унести с собою.......... ............... -- Ему начальство, елки зеленые, распоряжение делает, а он хочь бы хны! -- сердито сказал кто-то за дверью. -- Начальство? А что мне начальство? Было да сгнило. Нас начальство по всем фронтам третий год гоняет, а большевики хотят сразу на Дон отпустить... Вот тебе и начальство! -- Сволочь ты после этого! За дверью весело и лениво засмеялся кто-то. -- А сейчас бы славно домой... Матросы вчера говорили, что целыми маршрутами отправлять будут! А девки там! Эх, дядя! Разве тут есть такие девки? -- Девки! -- хмуро сказал первый голос, -- тебе вся суть в девках! А присягу ты, сукин сын, забыл? -- Тоже, брат, взялся про присягу разговаривать. До