вольно мы им присягали! Будет!.. Пускай теперь они нам присягнут! -- Что-то ты, Васька, больно разговорчивый стал, дерьмо такое! Как бы тебе в ж... ядрицы не вкапали. Молодой возразил было, -- но шум внизу, в первом этаже, заставил обоих казаков вскочить на ноги. Глухой и беспорядочный говор катился по лестницам наверх и, как пожар, начинался во всех концах дворца сразу. Он усиливался все больше и больше, -- ни шагов, ни звона оружия не было слышно; казалось, что каждый коридор, каждая комната этого сумрачного и настороженного здания заговорили сами собой. Шахов вскочил и прислушался: в этом сплошном шуме все чаще и чаще повторялось, перекатываясь из комнаты в комнату, охватывая дворец со всех сторон одно и тоже знакомое слово: -- Матросы! XIII "Серое небо, скучная земля... и эта молочница с бидонами, и этот дачный вагон, и дым за окнами, и этот кондуктор с измятым лицом, и грязь вокруг. Куда они едут, эти молочницы? Они из пригородов возят молоко, домой едут, что ли? Снова рука начинает болеть... Как медленно тащится поезд. До Царского Села только сорок пять минут, а мы уже часа два едем. И этот старик с грязной бородой. Куда он едет? На фронт?.. Революция"... -- Фронт, Революция... -- снова повторила она про себя, стараясь понять до конца все значение и смысл этих слов. -- "И он там, на фронте... Константин". Она впервые за последние годы назвала Шахова по имени, и это имя вдруг показалось ей незнакомым, как это иногда бывает со словами, которых подолгу не случается произнести. -- Кон-стан-тин, -- сказала она про себя по слогам и вздрогнула. -- "Письмо... Быть-может, все кончено уже?"... "Я больше не увижу вас, тоска, глупо попался", -- вспомнила она. -- "А я даже не знаю, что с ним случилось". Бледные мокрые поля проплывали мимо окна, где-то далеко в пригороде шел трамвайный вагон, солдаты нехотя тащились по вязкой дороге, маршрутный воинский поезд стоял на боковой ветке. В вагоне разговаривали о голоде, о большевиках, об очередях, и все это, как надоедливый граммофон в пивной, уходило в мутный свет за грязными окнами, в скрипучее пошатывание вагона. Она перебирала каждый час последних пяти дней, которые с такой стремительностью выбили ее из привычного строя ее жизни. И это глупое решение отправиться в Зимний с тайной надеждой умереть, в которой она не желала себе признаваться, и встреча с ним, с Шаховым... В тот день она как-будто подчеркивала, что она чужой для него человек, что нужно наконец порвать ту случайную и непрочную связь, которая, несмотря ни на что, все-таки еще держалась между ними. Зачем она делала это? Зачем она с таким упорством не желала сознаться перед собою в том, что с самого начала ей ясна была причина его приезда? Нужно было письмо, это письмо, быть-может последнее, которое он написал в своей жизни, чтобы заставить ее, не обманывая больше себя, и ничего от себя не скрывая, сказать, наконец, что он приехал сюда для нее, для встречи с нею. И теперь, быть-может, из-за нее, из-за этой сухой и холодной встречи, он так же, как и она, в ту ночь на двадцать шестое, пошел на фронт, желая... Старушка, дремавшая прикурнув в углу возле окна, испуганно вздрогнула и сердито посмотрела на женщину в меховой шапочке, с подвязанной рукой, которая вскочила, как ужаленная, и, сжимая руки, с отчаянием смотрела вдоль заплеванного вагонного коридора. -- Ах, боже мой, как медленно тащится поезд! -- сказала она вслух, опомнившись. -- Медленно? А вы бы, барынька, автомобиль наняли! В автомобиле скорее! -- сказал кто-то сверху. -- И проволока как медленно тянется вдоль окна, -- продолжала она думать, -- у столба поднимается, а потом идет все ниже... поднимается... и вниз... поднимается... вниз. Правительственный телеграф с правой стороны пути, -- вдруг вспомнила она слышанную где-то фразу. И снова, сама не зная почему, она вспомнила Шахова, на этот раз молодым прапорщиком, каким он был, когда она увидела его впервые: это молодое прищелкивание шпор при первом поклоне и первые слова, произнесенные еще незнакомым, еще чужим голосом. Но этот образ был неясен ей; другое лицо выплывало перед ее глазами на грязном, запотевшем стекле в белесой мути вагона. -- Он тоже там... Тарханов, -- подумала она смутно, -- быть-может они встретились там, на фронте. Со странным любопытством она представила себе эту встречу -- холеное и твердо-насмешливое лицо Тарханова и эти слова, которые он должен был произнести при встрече с Шаховым: -- Теперь мы можем окончить наш спор. Теперь я на деле покажу вам, что такое приговор военно-полевого суда! Самое это название показалось Галине сырым и тяжелым, как земля, которой засыпают гроб, опущенный в мокрую яму. -- Военно-полевого суда... Военно-полевого суда, -- повторила она про себя, -- суда... -- Сюда! -- повторил кто-то над самым ее ухом, -- сюда, закладывай, дай-ка я завяжу!.. Видишь, сейчас уже к станции подъезжаем. Она очнулась. Какой-то парень в поддевке помогал старушке завязывать узлы, все уже давно собрали вещи и толпились у выхода, поезд подходил к Царскому Селу. XIV Матрос, с размаху влетевший в комнату, где сидел Шахов, сам хорошо не знал, что он делает. -- Арестованный? Освободить! -- закричал он казакам, хотя те и без этого ничем не препятствовали освобождению Шахова. Тут же он бросился к Шахову, схватил его за руку и потащил в коридор. -- Взяли Гатчину? Гатчину взяли, что ли? -- торопливо спрашивал Шахов. -- Сама взялась! -- весело прокричал матрос, -- перемирие, что ли! Пленными меняемся! И хотя ясно было, что матрос сам хорошо не знал, заключено ли в самом деле перемирие, и будут ли меняться пленными, Шахов ему тотчас же поверил. -- Где тебя взяли? -- закричал матрос. (Кричал он также без особенной причины, -- в коридоре хотя и сильно шумели, но говорить можно было, не повышая голоса.) -- Под Пулковом в плен взяли! -- ответил, тоже крича, Шахов. Матрос радостно завыл и хлопнул его по плечу. -- Спирька Голубков, комендор второго Балтийского экипажа! Как звать? -- Шахов. -- Какого полка? -- Смольнинского красногвардейского отряда. -- А где тут еще пленные? Шахов не успел ответить, -- толпа матросов хлынула снизу и разом оттеснила его в один из круговых коридоров. Дворец кишел, как муравейник. Солдаты местного гарнизона бродили туда и назад по всем трем этажам. В каждой комнате был митинг. Матросы и красногвардейцы, согласно плана Военно-Революционного Комитета, "говорили с казаками через головы генералов". Шахов, потеряв из виду матроса, пошел дальше один. С трудом пробираясь через толпу, он бродил по дворцу, пытаясь отыскать кого-нибудь из красногвардейцев своего отряда. Наконец, устав искать, он снова спустился вниз и, незаметно пройдя лишний пролет лестницы, вдруг попал в узкий коридор, в котором гулко отдавались шаги, а свет электрических ламп становился все более тусклым. Он хотел уже повернуть обратно, когда за беспорядочной грудой оружия, которою пересечен был коридор, услышал голос, показавшийся ему знакомым. -- Тринадцать карабинов, -- говорил хмурый мужской голос, -- один, два, три, четыре... -- Кто вам позволил здесь распоряжаться, во дворце? -- крикнул другой голос. -- Зачем вы считаете оружие? -- Как зачем? Надо же его по счету сдать, или как? -- Да чорт побери, поймите же вы, наконец, что это не ваше, а наше оружие! -- Чье это ваше? -- Наше, третьего конного корпуса! -- Идите вы к матери с вашим корпусом, -- хмуро сказал первый голос; он продолжал считать: -- семь, восемь, девять, десять... -- Согласно условиям перемирия, -- раздраженно закричал второй, -- все оружие остается в распоряжении третьего конного корпуса! Если вы сейчас же не уйдете отсюда, я... -- Ладно, ладно. Вам оружие не нужно ни к чортовой матери. Зачем вам оружие? Вы только и знаете по своим стрелять. -- Согласно условиям перемирия... Хмурый голос окончил подсчет карабинов и принялся за винтовки. -- Вот сосчитаю, да как к вечеру чего не хватит, так тебя же, как начальника арсенальной части, расстреляю. Над грудой винтовок, сваленных в кучу поперек коридора, Шахов мельком увидел лицо человека, с таким хладнокровием производившего подсчет чужого оружия. Оно за последние три дня не очень изменилось, это лицо, только седая щетина выросла еще больше да глаза провалились еще глубже под нависшими старческими бровями. -- Кривенко! Шахов разбросал оружие, подбежал к нему, едва не опрокинул столик, на котором красногвардеец записывал по счету казачьи карабины. -- Кто это? Ты? Шахов? Вот так-так? Тебя, значит не ухлопали? Он стиснул Шахову руку. -- Вот это дело! Вот это дело! Оба они промолчали несколько мгновений, неловко улыбаясь и глядя друг на друга с нежностью. Красногвардеец, открыв рот, переводил глаза с одного на другого. -- Ты, может-быть, этого, -- пробормотал Кривенко, -- может-быть, не ел давно? Я тебя сейчас... Шахов и в самом деле давно ничего не ел; но сейчас ему не до того было. -- Послушай-ка, -- спросил он торопливо, -- ты мое письмо получил? -- Получил. -- И то тоже? -- И то получил. -- И отправил? -- Отправил. Шахов вдруг усмехнулся невесело. -- Так, может-быть, она... А впрочем, так оно и лучше! Он замолчал. Кривенко проворчал что-то, участливо посмотрел на него, хлопнул по плечу и тут же с затруднением почесал голову. -- Ну, и что ж такого? Еще раз напиши. -- Нет, ничего. Ты с отрядом? -- Отряд здесь, в Кирасирских казармах. -- Ладно, так я к отряду. Кривенко присел на опрокинутый табурет и задумался. -- Нет, погоди, мы тебя не в отряд отправим. У нас тут суматоха, путаница, людей не хватает. Надо бы с Турбиным поговорить! -- Он с досадой посмотрел на груду еще не просчитанного оружия. -- Поднимись в третий этаж, отыщи Турбина. Скажи, что я послал. А я тут пока... ............... На третьем этаже стояли матросские караулы. Было уже четыре часа дня, в Военно-Революционный Комитет давно уже была послана телеграмма о том, что "Гатчина занята Финляндским полком, казаки бегут в беспорядке и занимаются мародерством", а капитан пущенного ко дну корабля под защитой матросской шинели и синих консервов уже более трех с половиной часов тому назад покинул свой капитанский мостик. -- Турбин? Да ведь это должно быть тот самый прапорщик Турбин! Это к нему меня тогда, в городе, из главного штаба посылали. Я так его и не нашел тогда... Один из матросов провел его к запасной гостиной, той самой, в которой военный совет при штабе Керенского пять дней назад обсуждал план наступления на Царское Село. Матрос вошел в гостиную и через несколько минут вернулся обратно. -- Занят. Говорит, что если дело насчет отряда, так пускай отыщет товарища Кривенку. XV -- Т-так ваша фамилия, гражданин офицер? -- Подпоручик Лебедев. -- К-какого полка? -- Гвардии Литовского полка, начальник нестроевой роты. Турбин на особом листке из блокнота отметил это показание и, морщась, дважды подчеркнул какие-то слова. -- Лит-товского полка? Офицер смотрел на него, приподняв голову. -- Да, Литовского полка. -- А где стоит Л-литовский полк? -- В Петрограде, на Кирочной улице. -- Так каким же образом вы п-попали в Гатчину? -- Как лицо подчиненное я был обязан исполнить распоряжение моего командования. -- К-кто приказал вам покинуть вашу часть? -- Я выехал из Петрограда 28 октября по приказанию капитана Козьмина. Турбин пробормотал что-то невнятно. -- Однако ж, вы, п-по вашим словам, служите в Л-литовском полку, а оказались в ш-штабе третьего конного корпуса. Л-литовский полк к корпусу Краснова не принадлежит. Офицер хотел возражать. -- Да нет, это н-неважно, -- пробормотал нехотя Турбин (видимо все это -- и дело и самый допрос были ему неприятны до крайности). -- Вам известно, по какому поводу вы задержаны? -- Нет. Я считаю мой арест простым недоразумением. -- Н-не-до-ра-зу-мением? -- по слогам переспросил Турбин. -- Так п-почему же вы отстреливались, когда вас задержали м-матросы? Что-то дрогнуло в лице офицера. Он ответил, вежливо улыбаясь. -- Я, знаете ли, щекотлив, а они меня как-то неловко схватили под мышки. -- Вы арестованы по п-подозрению в переброске казачьих войск н-на Дон с целью сосредоточения там крупных сил для п-поддержки п-правительства Каледина, -- хмуро сказал Турбин и добавил немного погодя: -- Это к-контр-революция, за которую нужно судить по всей строгости законов... -- Строгости законов? -- вдруг переспросил офицер торопливо. -- Р-революционного времени, -- твердо докончил Турбин, -- а теперь будьте д-добры ответить на эти вопросы. Прошу вас отвечать, как можно п-подробнее. Он развернул согнутый пополам лист; на левой стороне его четко от руки было написано несколько вопросов. Офицер внимательно и спокойно прочел один вопрос за другим и тотчас, не задумываясь, принялся записывать свои показания на правой стороне листа. 1. Состояли ли вы 1 ноября с. г. на действительной военной службе в Гатчинском отряде? 1. Да, состоял. К отряду был причислен согласно распоряжения Штаба корпуса от 28 октября. 2. Кто и когда вызвал отряды с фронта, какие части с каких мест? 2. Отряды с фронта вызывались от имени Верховного Главнокомандующего. Названия частей не могу указать, так как об этом велись неизвестные мне переговоры в порядке командования. 3. Каким эшелонам генерал Краснов посылал телеграммы о переброске их на Дон, и о каких частях идет речь в телеграмме фронтового казачьего съезда от 30 октября? 3. Из телеграмм, полученных Штабом корпуса за время моего пребывания в Гатчине, мне известны: 1) от генерала Духонина -- о подчинении Временному Правительству; 2) от кавказской армии -- тоже; 3) о задержании трех эшелонов с броневыми машинами на ст. Режица большевиками. 4. Известны ли вам обстоятельства, при которых А. Ф. Керенскому удалось скрыться, и что вы сделали, чтобы это предупредить? 4. Последний раз я видел Керенского 1 ноября в 11 часов дня. На мой вопрос о положении дел в Гатчине он ответил одним словом "скверно". Через час, проходя по тому же коридору, я встретил бегущего прапорщика Брезе с пальто Керенского на руке. От него я узнал, что Керенский бежал. С этим известием я явился к генералу Краснову и здесь был задержан матросами. 5. Когда была послана телеграмма Каледину с требованием захвата волжской флотилии и подчинения донскому правительству войск на Кубани и Тереке? 5. Никакой телеграммы Каледину я лично не посылал и за посылку таковой, как лицо подчиненное, не ответствен. Офицер хотел отвечать на остальные вопросы, но Турбин, внимательно следивший за каждой фразой, которую он вносил в протокол допроса, остановил его. -- Т-так вам ничего неизвестно о связи Каледина с Красновым? -- Ничего. -- А известно вам, что за л-ложные показания... -- Я ответил на каждый вопрос все, что мне известно, -- перебил офицер; глаза у него потускнели, лицо передернулось. Турбин вдруг побагровел и, пробормотав что-то про себя, с силой хлопнул ладонью по столу. -- Вы называете себя п-подпоручиком Литовского полка Лебедевым? -- Да. -- А мне известно, что вы... Он остановился и докончил спокойно: -- Что вы исполняющий д-должность штаб-офицера для поручений при начальнике третьего конного корпуса поручик Т-Тарханов. Офицер встал, пошатываясь, и дрожащей рукой схватил со стола протокол допроса. -- Вам было п-поручено д-держать связь с с-советом с-союза к-казачьих войск, -- отчаянно заикаясь, продолжал Турбин, -- вами была отп-правлена телеграмма Каледину, вами... Офицер разорвал на мелкие клочки протокол допроса. Лицо его судорожно дергалось. -- Хорошо, -- сказал он, наконец, глуховатым, но ровным голосом, -- я отвечу на ваши вопросы все, что знаю. Но я ставлю условием мое освобождение и полную возможность уехать отсюда, куда мне угодно. -- В-ваши товарищи по штабу Краснова и по п-политическому управлению К-Керенского были немедленно отпущены по своим частям п-после дачи показаний, -- не глядя на него, сказал Турбин. Тарханов несколько мгновений с напряженным вниманием разглядывал узор ковра; на ковре изображены были букеты и гирлянды, толстый амур летел со стрелой в руках, нога Венеры торчала из-под письменного стола и вокруг плыли облака и цветы, облака и звезды, облака и цветы... Он качнул головой и начал говорить, с трудом выдавливая из себя одну фразу за другою. -- Совет союза казачьих войск предложил генералу Краснову... XVI -- Это какая деревня будет? -- Селькилево. -- А эта, напротив? -- А это будет Монделево. -- Ну, спасибо. Галина кивнула головой и быстро отошла от повозки. Финн погладил свою бороду, которая росла откуда-то снизу, из рубашки, и замахнулся на лошадь. Тут же он придержал ее и, оборотившись, закричал на Галину. -- Ну, куда посол, куда ты посол? Сута не нужна ходить, там треляют. И видя, что Галина не оборачивается, он запыхтел, сердито шлепнул губами и погнал лошадь. В Сельгилеве стреляли. Вызванный с Северного фронта и пришедший уже после перемирия ударный батальон утром 1 ноября застрелил парламентеров Военно-Революционного Комитета и пошел в наступление со стороны Витебской железной дороги. Редкие ружейные выстрелы прерывались, начинались снова. Изредка принимался работать пулемет. Галина подошла к лесу и за ним неожиданно скрылась деревня, которую она только-что ясно видела с дороги. Лес был болотистый, широкие лужи пересекали время от времени заросшую вязкую тропинку. Голые сучья были навалены поперек непроходимых мест, и эти сучья пружинили и скользили под ногами. Неглубокий окоп встретился ей неподалеку от тропинки; мертвая лошадь лежала возле него, вытянув тонкие, сухие ноги, оскалив желтые зубы. Деревья стали редеть, и за почерневшими от дождя стволами показались унылые крыши деревни. Выстрелы стали повторяться все чаще и чаще и, выйдя на открытое место, Галина сразу почувствовала, что дальше нельзя итти так, как она шла до сих пор, что невидимая и знакомая опасность охватывает все вокруг нее: и горбатые стволы деревьев, и голые избы, которыми начинается деревня; это чувство утраивалось тем, что она не видела вокруг себя ни одного человека. Маленький кусочек коры, взбрызнутый пулей, упал к ее ногам. Она машинально подняла его, размяла в руках и, неожиданно для себя самой, торопливо побежала через опушку к деревне. Она бежала, подбирая юбку, стараясь держаться сухих мест, прыгая по кочкам. Пронзительный и тупой визг пуль все учащался, время от времени закатывался долгий, почти непрерывный стук пулемета. Она бросилась на землю, прямо в холодную вязкую грязь и ползком стала перебираться через опушку. Замызганная сторожка с провалившейся соломенной крышей была в двадцати шагах от нее. Галина вскочила на ноги и, ничего не чувствуя, кроме желания уйти, укрыться от этого визга пуль на пустом месте, побежала к сторожке. Маленькая кривая дверь качалась на одной петле, она торопливо распахнула дверь и остановилась на пороге. В этой сторожке, под низким потолком, между задымленных стен, у разбитых окон стояли, сидели и лежали люди. Это были красногвардейцы и матросы. Приземистый человек стоял на коленях перед пулеметом -- он повернул голову, когда вошла Галина; она успела заметить застывшее, как-будто металлическое лицо, и широко открытый белый глаз. Справа и слева от него стреляли из винтовок, просовывая дула сквозь разбитые окна. Матрос в изодранной голландке сидел на полу и негромко стонал, поматывая головой и щупая рану. Снова мелькнуло металлическое лицо, и пулемет, повертываясь во все стороны, стал стучать, закатываться и задыхаться. И это лицо и задыхающийся пулемет были так страшны, что Галина метнулась было обратно... -- Закрой дверь! -- сердито крикнул ей один из матросов. Она закрыла дверь и вошла в сторожку. -- Сволочи, сволочи, дерьмо, -- пробормотал тот же матрос, беспомощно оглядываясь и дергая заевший затвор винтовки. Затвор щелкнул наконец, матрос снова бросился к окну, расталкивая красногвардейцев. Галина молча оттягивала от тела мокрую жакетку; холодные струйки воды стекали у нее по спине. Револьвер, засунутый в карман жакетки, попался ей под руки; она вытащила его, машинально проверила, на месте ли обойма, и до странности неторопливо двигаясь вдоль стены, наткнулась на полусломанную скамейку. Медленными и аккуратными движениями, которыми как-будто руководил кто-то другой, она разогнула и вставила в желобок вывернутую ножку скамейки. Отсюда, через головы стрелявших, она увидела лес и дорогу, по которой она шла, и колыхающиеся штыки над желтым валом справа от дороги, и маленькие силуэты, которые мельтешили в глазах и катились все ближе и ближе, сгибаясь, неся на перевес свои винтовки. -- Ого, куда барынька залезла, -- весело сказал один из красногвардейцев, торопливо улыбаясь и снова пристраиваясь стрелять. И вдруг чувство непонятной злобы и того, что нужно сейчас же, сию же минуту войти в скучную и нужную работу, которою были заняты эти люди в сторожке, -- охватило Галину. Прищурив глаза, крепко прижимая к себе раненую руку, она прицелилась наугад в одну из фигурок, катившихся ей навстречу, и один, другой, третий раз выстрелила из своего револьвера. -- Брось, дерьмо! -- пробормотал матрос, у которого заело затвор в винтовке, показывая Галине на револьвер. Он поднял с пола винтовку, видимо, брошенную раненым, и подал ее Галине. -- Не могу, рука, -- коротко сказала она, качая рукой, висевшей на повязке. Матрос сердито поставил винтовку в угол. И снова маленькие силуэты замельтешили в глазах, вырастая все больше и все ближе подкатываясь к сторожке, и снова одноглазый пулеметчик, как детской игрушкой играя своим оружием, завертел головой, каждым движением металлического лица поворачивая задыхающийся пулемет. Но ничего не смешивалось, все шло в каком-то строгом и простом порядке, как-будто это было много раз проделано раньше, и этим людям у окон ничего не стоило повторить однажды заученную роль. И только время от времени, когда металлическое лицо раздвигало свои посеревшие губы и спрашивало о том, есть ли еще пулеметные ленты и не пришли ли подкрепления из Гатчины, становилось ясно, что эта игра не может продолжаться вечно, что круг наступающих сужается все больше и больше, что всему на свете, даже пулеметным лентам и ружейным патронам, приходит конец, что если через полчаса не придет помощь, то каждому придется выбирать между смертью и пленом, который был плохим псевдонимом смерти. Но нельзя было ни умирать ни сдаваться, -- человек с белым глазом приказывал победить, а ему в этот час, в этой сторожке, которую обстреливали со всех сторон, -- нельзя было не повиноваться. Нельзя было не повиноваться, нельзя было думать о том, что она, Галина, борется с теми самыми людьми, бок о бок с которыми, пять дней тому назад, она защищала Зимний от своих случайных союзников. Нужно было только следить за каждым поворотом металлического лица, за каждым словом, которое говорят посеревшие губы, нужно было стрелять, стрелять, стрелять, стрелять во что бы то ни стало... XVII Известие о том, что ударный батальон застрелил парламентеров Военно-Революционного Комитета и наступает на Гатчину с тыла, было получено первого ноября днем. К тому времени как Шахов был освобожден из своего заключения, под Сельгилево был брошен уже небольшой матросский отряд. Но ударный батальон наступал со стороны железной дороги -- его силы в любую минуту могли увеличиться вдвое и втрое. Как известно, для того, чтобы выиграть войну, нужны не только железные нервы, но и железные дороги. Решено было послать под Сельгилево все что возможно; здесь же на месте, в Гатчине, по которой еще гуляли красные казацкие лампасы, были собраны три сводных красногвардейских отряда. Начальником одного из них был назначен Шахов. Он собрался в четверть часа; половина этого времени ушла на то, чтобы написать и отослать с санитарной кареткой записку Галине. По пути на дворцовый плац-парад, где давно уже собирались отправляющиеся под Сельгилево красногвардейцы, он остановился в коридоре первого этажа и, напрягая глаза, прочел криво и бледно отпечатанные строки своего мандата. "Предъявитель сего Шахов, Константин Сергеевич, назначается начальником сводного красногвардейского отряда, действующего против контр-революционных войск Керенского. Настоящим тов. Шахову предоставляется право... вплоть до... и расстрела на месте". -- Волоки сюда! Мы его отсюда на двор выволочем, сукина сына! Шахов сложил мандат и сунул его в карман шинели; два матроса тащили по коридору за ноги чье-то тело, голова, залитая кровью, подскакивала на пустых обоймах и патронах, которыми были усеяны коридоры Павловского дворца. -- Да х.. ли его тащить? Бросай тут и ладно! Голые пятки с деревянным стуком ударились об пол. Шахов прошел мимо, но тотчас же возвратился и торопливо наклонился над телом. Лицо этого человека (это был офицер, на нем висел разодранный от плеча до плеча офицерский китель и на ногах были синие офицерские брюки со штрипками) было разбито пулей; видимо в него стреляли в упор; но разве одной пули достаточно для того, чтобы исчезнуть бесследно, чтобы сразу уничтожить те тысячи признаков, по которым отличают одного человека от другого? У офицера, лежавшего перед Шаховым на полу, с раздвинутыми ногами, -- один глаз был выбит пулей; но в другом, окровавленном и напрягшемся, все еще сохранялось, как-будто, насмешливое и твердое выражение. Вся правая часть лица была сорвана, -- как срывается резьба в перестрелянной пушке, -- но слева видны были белокурые волосы, и тщательный пробор, как-будто, все еще рассекал их на две неравные части. -- "Он так и должен был умереть... с пробором". Шахов выпрямился и, неловко поеживаясь, указывая бровями на тело, спросил у матроса: -- Застрелили? -- Чорта ли их всех, собак, перестреляешь? -- хмуро ответил матрос, -- сам... из нагана! У часового отнял. Шахов постоял еще немного; босые, широко-раздвинутые ноги вдруг привлекли его внимание; он осторожно подвинул одну к другой, -- и вдруг все тело, не сгибаясь, поддалось к стене. Шахов, почему-то растерявшись, хотел подвинуть его обратно и тут произошло что-то неожиданное и страшное: он судорожно засмеялся (матрос злобно и испуганно посмотрел на него) и быстрыми шагами пошел к выходу, подрагивая, как бы от приступов неудержимого смеха. И уже давно он прошел коридор, спустился по лестнице, вышел на плац-парад, а этот бесконечный, закатистый, негромкий смех все еще дергал его. И только вид отряда, построенного и вооруженного, готового в путь, привел его в себя. С ужасным напряжением он заставил себя перестать, наконец, смеяться и, сжав зубы, на ходу ощупывая висевший сбоку наган, пошел к отряду. Ему подвели лошадь -- малорослую, с лысиной на лбу, с короткими стременами, видимо только-что отнятую у казаков. "Что ж... он хорошо сделал... легко и просто!", -- уже спокойно подумал он, не особенно ловко садясь на лошадь и приноравливаясь к неудобному казацкому седлу. XVIII Трудно быть в одно и то же время начальником штаба, и комиссаром полка, и представителем Военно-Революционного Комитета, и просто прапорщиком Турбиным, который качается от усталости на длинных ногах и отдает приказания, и принимает донесения, и подписывает свои приказы, и выполняет чужие, и, не смея спать, изредка бросает дела и начинает ходить туда и назад по комнате. Тогда можно на десять минут забыть о том, что в Луге стоят вызванные Керенским войска, и в Москве юнкера угрожают захватить в свои руки весь город, и здесь, в Гатчине, нет ни патронов ни хлеба. Тогда можно подойти к окну и смотреть вниз, на плац-парад, на котором курносый император когда-то муштровал своих напудренных гвардейцев, и на Арсенальное Карэ, и на крытые ворота (через которые несколько часов тому назад прошел человек в автомобильных консервах, сменивший френч верховного главнокомандующего шинелью простого матроса), и на полосатые николаевские будки, и на готовые в путь красногвардейские отряды. -- Этот, должно быть, под Сельгилево... Красногвардейцы строились узкой колонной по шесть человек в ряд. Один из них с красной повязкой на рукаве, в огромной широкополой шляпе, суетился, кричал что-то, бегал туда и назад по плац-параду. Турбин стоит неподвижно, прикасаясь к холодному стеклу разгоряченным лбом; он хочет уже вернуться обратно к своему столу, когда какой-то военный, спускающийся вниз по широким, закругленным ступеням подъезда, привлекает его внимание. Военный быстрыми шагами (и улыбаясь как-будто) идет, наперерез плац-парада, к красногвардейцам. Турбин торопливо протирает запотевшее стекло и пригибается ближе. Он бормочет, не договаривая слова и задыхаясь: -- Да ведь это же он!.. Снова он!.. Шахов! Военный, на ходу ощупывая оружие, приближается к отряду; ему подводят лошадь. Турбин вдруг бросается к дверям и тотчас же останавливается на пороге, растерянно улыбаясь. -- Ну и что же, -- говорит он внятным голосом, как-будто обращаясь к кому-то в комнате, -- ну, если Шахов, так что же? Покачивая головой и сгорбившись, он возвращается к окну; отряд длинной и неровной цепью выползает через ворота плац-парада. Турбин, невнятно бормоча, медленно идет по комнате и, случайно скосив глаза, видит, что худощавый человек на длинных ногах шагает рядом с ним, подражая его движениям. Он подходит к этому человеку вплотную и смотрит на него в упор. Из зеркала на него глядит усталое, дергающееся лицо, с впалыми глазами и острым клоком волос, который падает ему на лоб и висит, подрагивая и качаясь.  * КНИГА IV *  I Часы революций бегут вперед, и тот, кто пытается остановить их, рискует потеряться во времени, потому что каждая стрелка этих часов не менее остра, чем детская игрушка Гильотена, и режет головы не хуже или даже лучше, чем она, потому что большое колесо этих часов вертится не хуже чем то колесо, о которое точили свои ножи якобинцы. Первые дни революция пыталась говорить не только свинцовым языком пулеметов; но кровь рабочих на стенах Кремля, и кровь юнкеров у Тучкова моста, и просто кровь на улицах Москвы, и просто кровь на улицах Петрограда показали яснее чем это было нужно, что всякая возможность соглашения потеряна. Больше не о чем было говорить: оставалось стрелять. И звуки этой стрельбы, которые все еще отдаются от юга Индии до севера Монголии, были звоном часов революции. А этот звон слышен в руках того, кто заводит эти часы, и над трупом того, кто пытается остановить их, и над всей страной, по которой катится точильное колесо якобинцев. II Вдоль сводчатых коридоров проходили туда и назад вооруженные рабочие в полном походном снаряжении, с пулеметными лентами, крест на крест переплетавшими спину и грудь. Смольный в этот день, когда всем стало ясно, что преждевременно считать революцию бескровной, больше чем когда-либо напоминал боевой лагерь. Снаружи, у коллонады, стояли пушки, возле них пулеметы со своими змееобразно висящими лентами. Впрочем, пулеметы, в любую минуту готовые начать свою хлопотливую и разрушительную работу, стояли повсюду: в подъездах, в коридорах, на площадках всех трех этажей; если бы революция была проиграна, любая комната Смольного в одно мгновение превратилась бы в укрепленный форт, и каждый форт пришлось бы брать отдельно. Шахов, накануне вернувшийся с фронта, предъявил постовым свой пропуск и поднялся в третий этаж. Он остановился на две-три минуты перед листовкой, под гром баррикадных сражений объявлявшей "равенство и суверенность народов России", и быстро прошел в канцелярию Военно-Революционного Комитета. Прошло два дня с тех пор как в финской деревушке среди матросов, отправившихся при помощи своих кольтов объяснять, что убивать ни в чем неповинных парламентеров, по крайней мере, не имеет никакого смысла, -- он нашел Галину. Должно-быть, навсегда он запомнил эту приземистую сторожку с задымленными стенами и страшного человека с бельмом на глазу и с пробитым пулей лбом, который и мертвый как-будто все еще стрелял из своего пулемета, и ее, Галину, с браунингом в здоровой руке, и раненого матроса с развороченной грудью, лежавшего ничком у ее ног. С этой минуты, -- когда, обойдя с тылу наступающий батальон и наткнувшись случайно на лесную сторожку, он толкнул хромую, повисшую на одной петле, дверь и перешагнул порог, -- все изменилось для Шахова. Кривая его судьбы вдруг представилась ему прямее кратчайшего расстояния между двух точек, а два года, до сих пор казавшиеся ему двумя столетиями, превратились в две минуты, которые проще было забыть чем помнить. Эти два года, превратившие его в сосредоточенного и меланхолического человека, только усилием воли умеряющего постоянное душевное беспокойство, воспоминание о которых постоянно сопровождало его в яростном круговороте последних дней, -- теперь стерлись, отошли в сторону. Все было решено встречей в лесной сторожке, этими словами, этим лицом, в одно мгновенье объяснившим Шахову, что женщина, ради которой он готов был с радостью умереть или родиться снова, любит его и не скрывает больше того, что она его любит: он был нужен, он должен был любить, делать революцию, стрелять из вот этой винтовки, носить вот эту шинель с оборванным крючком и вот эту засаленную солдатскую фуражку. Только иногда перед ним выплывало гримасничающее лицо с лисьим подбородком и длинная кавалерийская шинель, и щеголеватое позвякивание шпор, и все, что нес за собою человек, бросивший ему под ноги память о том, что он забыл теперь или должен забыть во что бы то ни стало. Ничего не было! Не он в пятнадцатом году в Варшаве ценою предательства купил себе жизнь, не он в Гатчинском дворце, ожидая расстрела, видел человека с черным смоляным мешком на голове, не он ушел от женщины, которую он любил, боясь, что на нее упадет черная тень от высокого помоста! И новый Константин Шахов ничем не напоминал -- не должен был напоминать того хмурого человека, каким он был до сих пор; наоборот, он скорее походил -- должен был походить на того молодого прапорщика, который два года назад весело отправлялся на фронт, не подозревая, что вместо жестокой войны против Германской империи ему придется вести жестокую войну против самого себя. ............... В канцелярии Военно-Революционного Комитета спал, протянув ноги, откинувшись головой на спинку стула, человек, которого Шахов смутно помнил: утро после бессонной ночи на двадцать шестое, чернобровый матрос и сквозь приотворенную дверь -- квадратное лицо с почерневшими запавшими глазами. Этот человек спал, -- в коридоре и в соседних комнатах стоял шум и грохот, который даже мертвецу не показался бы колыбельной песней, -- а он спал, бросив по сторонам руки; одного взгляда на него было достаточно для того, чтобы сказать, что время в союзе с усталостью мстит за себя, что этот человек мог бы заснуть под дулом револьвера, на полуслове приказа, от которого зависела бы его жизнь и жизнь его солдат, умирая от смертельной раны, обнимая женщину, проигрывая или выигрывая решительное сражение. Шахов подошел к нему ближе, тронул было за плечо, но тотчас же отдернул руку. Телефон, неожиданно и глухо забарабанивший под грудой бумаг, наваленных на письменном столе, -- помог ему. Человек поднял голову, обвел комнату слепыми от сна глазами и схватил телефонную трубку. -- Слушаю! Видимо никто не ответил; он сразмаха бросил трубку и обратился к Шахову. -- Кто и откуда? -- По приказу Штаба Красной Гвардии откомандирован в ваше распоряжение. Квадратное лицо сморщилось, руки потащили из кармана платок и вытерли рот и глаза. -- Не помню. Для какой цели откомандировались? -- Как специалист по военно-инженерному делу, на ваше усмотрение. -- Ага, знаю! Вы тот самый инженерный офицер, о котором мне давеча говорил кто-то на заседании. -- Я был прапорщиком инженерных войск. Квадратное лицо окончательно стряхнуло с себя сон и усталость; владелец его встал, потянулся, прошелся по комнате и быстро вернулся к Шахову. -- Видите ли, дело очень простое, -- сегодня в пять часов... Вы подрывное дело знаете? -- Знаю. -- Сегодня в пять часов с Николаевского вокзала в Москву отправляется команда подрывников. Начальник этой команды в бегах или умер; и то и другое -- одинаково плохо. Мы послали туда комиссара, но он, во-первых, ничего не понимает, а во-вторых, он им не понравился, и они выгнали его вон. Ехать согласны, а комиссара выгнали вон! -- повторил он и засмеялся. -- Так вот, вам придется заменить этого сбежавшего начальника. Вы согласны? Шахов смотрел на него, широко открыв глаза и не говоря ни слова. "Как, сегодня уехать... Снова расстаться с нею, теперь, когда"... -- Вы согласны? -- Сегодня в пять часов? -- медленно переспросил Шахов. -- Ровно в пять на Николаевском вокзале. Шахов посмотрел на часы, -- они показывали половину второго; у него оставалось три с половиной часа, -- он может успеть проститься с Галиной, он может зайти к себе в номер, чтобы сменить заношенное белье, и, если останется время, он может даже написать небольшое письмо Кривенке, чтобы поручить ему Галину. -- Я согласен! III В течение двух часов они говорили обо всем сразу, стараясь преодолеть чувство неловкости, вдруг возникшее между ними от близости, которую оба они так долго ждали и которая все-таки была неожиданной для них. Фронт, Сибирь и долгая разлука, и письма без ответа, и случайные встречи последних дней -- все казалось неизбежным и нужным для того, чтобы случилось то, что случилось с ними теперь. Галина радостно и спокойно встретила его; и ее со времени этой встречи в Сельгилеве нельзя было узнать; Шахов поверить не мог, что перед ним та самая постаревшая, усталая и жесткая женщина, которую он поднял полумертвой на чердаке Зимнего дворца и с которой на другой день он говорил, мучась и теряясь. Все, что с такой силой бросало ее от близости к чужому человеку, -- до формы прапорщика "лейб-гвардии Кексгольмского полка" -- все это теперь было вычеркнуто из ее жизни и заменилось спокойствием и ровностью. Даже известие о неожиданном отъезде Шахова в Москву она встретила без особенного волнения, не сказав ему ни одного лишнего слова и не упрекая его ни в чем. И потому то, что она была счастлива и спокойна, что все изменилось для нее, что это уверенное спокойствие как-будто ничем нельзя было поколебать, -- она была поражена волнением, вдруг отразившемся на лице Шахова, когда она случайно упомянула в разговоре о подвыпившем человеке в длиннополой шинели, который заплетающимся языком пытался рассказать ей, что у него, Шахова, есть какой-то изъян в "куррикулюм вите". Шахов побледнел и вдруг с ужасной торопливостью принялся расспрашивать ее о наружности этого человека. -- Невысокого роста, белокурый? В длинной шинели? Он сжал кулаки и сел, опершись локтями о колени и обеими руками закрывая лицо. -- Я должен, наконец, рассказать вам, Галя, -- сказал он глухо, -- или это постоянно будет преследовать нас обоих... Лучше всего, если бы я рассказал вам сразу же... тогда, когда все это случилось! Но и теперь не поздно. Он тотча