а Южном Урале или что на выставке фотолюбителей ее снимки заняли первое место. Я не знал ее душевной твердости, ее прямодушия, ее справедливого, умного отношения к жизни - всего, что Кораблев так хорошо назвал "нелегкомысленной, серьезной душой". Мне казалось, что она гораздо старше меня, - особенно, когда она начинала говорить об искусстве, от которого я здорово отстал за последние годы. Но вдруг в ней показывалась прежняя Катька, увлекавшаяся взрывами и глубоко потрясенная тем, что "сопровождаемый добрыми пожеланиями тлакскаланцев, Фердинанд Кортес отправился в поход и через несколько дней вступил в Гонолулу". О Фердинанде Кортесе я вспомнил, увидев на одном фото Катю верхом, в мужских штанах и сапогах, с карабином через плечо, в широкополой шляпе. Геолог-разведчик! Капитан был бы доволен, увидев это фото. Так прошло несколько дней, а мы еще не говорили о том, что произошло после нашей последней встречи, хотя произошло так много, что разговоров об этом могло бы, кажется, хватить на целую жизнь. Мы как будто чувствовали, что нужно сначала хорошенько вспомнить друг друга. Ни слова о Николае Антоныче, о Ромашове, о том, что я виноват перед ней. Но это было не так-то легко, потому что почти каждый вечер на Сивцев-Вражек приходила старушка. Сперва она приходила торжественная, церемонная, в платье с буфами и все рассказывала истории - это было, когда Николай Антоныч еще не вернулся. Так, она рассказала о своей подруге, которая вышла замуж за "попа-стрижака", и как поп нажился, а потом вышел на амвон и говорит: "Граждане, я пришел к убеждению, что бога нет". Не знаю, к чему это было рассказано, - должно быть, старушка находила между этим попом и Николаем Антонычем какое-то сходство. Но вот однажды она прибежала расстроенная и сказала громким шепотом: "Приехал". И сейчас же заперлась с Катей. Уходя, она сказала сердито: - Нужно тактику иметь - жить с людьми. Но Катя ничего не ответила, только молча, задумчиво поцеловала ее на прощанье. Назавтра старушка пришла заплаканная, усталая, с зонтиком и села в передней. - Заболел, - сказала она. - Доктора к нему позвала. Гомеопата. А он его прогнал. Говорит: "Я ей отдал всю жизнь, и вот благодарность". Она всхлипнула. - "Это последнее, что держало меня в жизни. Теперь - конец". В этом роде. Очевидно, это был еще не конец, потому что Николай Антоныч поправился, хотя сильный сердечный припадок действительно уложил его на несколько дней в постель. Он звал Катю. Но она не пошла к нему. Я слышал, как она сказала Нине Капитоновне: - Бабушка, больного или здорового, живого или мертвого, я не хочу его видеть. Ты поняла? - Поняла, - отвечала Нина Капитоновна. - Вот и отец ее такой был, - уходя, жаловалась она Кириной маме. - Как переломит ее - у-у. Хоть под поезд бросай! Фанатичная. Но Николай Антоныч поправился, и старушка повеселела. Теперь она забегала иногда по два раза в день - и таким образом у нас все время были самые свежие новости о Николае Антоныче и Ромашке. Впрочем, о Ромашке однажды упомянула и Катя. - Он заходил ко мне на службу, - кратко сказала она, - но я попросила передать, что у меня нет времени и никогда не будет. - ...Письмо пишут, - однажды сообщила старушка. Все летчик Г., летчик Г. Донос, поди. И этот просто из себя выходит, - попович-то. А Николай Антоныч молчит. Распух весь, сидит и молчит. В шали моей сидит... Несколько раз на Сивцев-Вражек приходил Валя, и тогда все бросали свои дела и разговоры и смотрели, как он ухаживает за Кирой. И он действительно ухаживал за ней по всем правилам и в полной уверенности, что об этом никто не подозревает. Он приносил Кире цветы в горшках - всегда одни и те же, так что ее комната превратилась в маленький питомник чайных роз и примул. Меня и Катю он видел, очевидно, в каком-то полусне, а наяву только Киру и иногда Кирину маму, которой он тоже делал подарки, - так, однажды он принес ей "Чтец-декламатор" издания 1917 года. Время от времени он просыпался и рассказывал какую-нибудь забавную историю из жизни тушканчиков или летучих мышей. Хорошо, что Кире не много нужно было, чтобы рассмеяться... Так проходили эти вечера на Сивцевом-Вражке - последние вечера перед моим возвращением на Север. У меня было много хлопот: нельзя сказать, что мое предложение организовать поиски экспедиции капитана Татаринова было встречено с восторгом; или я бестолково взялся за дело? Я написал несколько статей: о моем способе крепления самолета во время пурги - в журнал "Гражданская авиация", о дневниках штурмана - для "Правды" и докладную записку - в Главсевморпуть. Через несколько дней, как раз накануне отъезда, я должен был выступить со своим основным сводным докладом о дрейфе "Св. Марии" на выездной сессии Географического общества. Очень веселый, я однажды вернулся к себе в первом часу ночи. Я подошел к портье за ключом, и он сказал: - Вам письмо. И дал мне письмо и газету. Письмо было очень краткое: секретарь Географического общества извещал меня, что мой доклад не может состояться, так как я своевременно не представил его в письменном виде. Газета, только что я взял ее в руки, сама развернулась на сгибе. Статья называлась: "В защиту ученого". Я начал ее читать, и строчки слились перед моими глазами... Глава одиннадцатая. ДЕНЬ ХЛОПОТ Вот что было написано в этой статье: 1. Что в Москве живет известный педагог и общественник, профессор Н.А.Татаринов, автор ряда статей по истории завоевания и освоения Арктики. 2. Что некий летчик Г. ходит по разным полярным учреждениям и всячески чернит этого уважаемого ученого, утверждая, что профессор Татаринов обокрал (!) экспедицию своего двоюродного брата капитана И.Л.Татаринова. 3. Что этот летчик Г. собирается даже выступить с соответствующим докладом, считая, очевидно, свою клевету крупным научным достижением. 4. Что Управлению Главсевморпути следовало бы обратить внимание на этого человека, позорящего своими действиями семью советских полярников. Статья была подписана "И.Крылов", и я удивился, как у редакции хватило совести подписывать такую статью именем великого человека. Я не сомневался, что Николай Антоныч сам написал ее, - это и было то "письмо", о котором говорила старушка. Газета была прислана почтой на мое имя. "Черт возьми, а если это не он? - Был уже третий час, а я все ходил и думал. - Вот письмо из Географического общества - это, без сомнения, он. Еще Кораблев говорил, что Николай Антоныч состоит членом этого общества, и ругал меня за то, что я рассказал о своем докладе Ромашке. Но и статья - это он! Он растерялся. Катя уехала, и он растерялся". И мне представилось, как он сидит в старушкиной шали и молчит, а Ромашка грубит ему. Это было очень возможно! "...Меньше всего следовало бы им желать, чтобы меля вызвали в Главсевморпуть и потребовали объяснений! Только этого я и добиваюсь". Я думал об этом уже лежа в постели. "Позорящего своими действиями..." Какими действиями? Еще ни с кем я не говорил о нем. Они надеются, что я отступлю, испугаюсь... Очень может быть, что если бы не эта статья, я так и уехал бы из Москвы, почти ничего не сделав для капитана. Но статья подстегнула меня. Теперь я должен был действовать - и чем скорее, тем лучше. Не следует думать, что я был так же спокоен, как теперь, когда вспоминаю об этом. Несколько раз я ловил себя на довольно диких мыслях, в которых, между прочим, прекрасно разбирается уголовный розыск. Но стоило мне вспомнить Катю и ее слова: "Больного или здорового, живого или мертвого, я не хочу его видеть", как все становилось на место, и я сам удивлялся спокойствию, с которым говорил и действовал в этот хлопотливый день. С утра был намечен план - очень простой, но, пожалуй, по этому плану видно, что мне уже надоело разговаривать с делопроизводителями и секретарями. 1. Поехать в "Правду". Все равно, мне нужно было в "Правду", потому что я должен был перед отъездом сдать обещанную статью. 2. Поехать к Ч. Эта мысль - поехать к Ч., к знаменитому Ч., который был когда-то героем Ленинградской школы, а потом стал Героем Советского Союза, которого знает и любит вся страна, - была у меня еще ночью, но тогда она показалась мне слишком смелой. Удобно ли звонить ему? Помнит ли он меня? Ведь мы расстались, когда я был учлетом! Но теперь я решился - что же, он не откажется принять меня, даже если не помнит! Не знаю, кто подошел к телефону, должно быть жена. - Это говорит летчик Григорьев. - Да. - Дело в том, что мне очень нужно повидать товарища Ч., - я назвал его по имени и отчеству. - Я приехал из Заполярья и вот... очень нужно. - А вы заходите. - Когда? - Лучше сегодня, он в десять часов приедет с аэродрома... Я приехал в "Правду" и на этот раз часа два ждал своего журналиста. Наконец он пришел. - А, летчик Г.? - сказал он довольно приветливо. - Который позорит? - Он самый. - Что же так? - Позвольте объясниться, - сказал я спокойно. Это был очень серьезный разговор в кабинете ответственного редактора, разговор, во время которого на стол по очереди были положены: а) Последнее письмо капитана (копия). б) Письмо штурмана, которое начиналось словами: "Спешу сообщить вам, что Иван Львович жив и здоров" (копия). в) Дневники штурмана. г) Заверенная доктором запись рассказа охотника Ивана Вылки. д) Заверенная Кораблевым запись рассказа Вышимирского. е) Фотоснимок латунного багра с надписью "Шхуна "Св. Мария". Кажется, это был удачный разговор, потому что один серьезный человек крепко пожал мне руку, а другой сказал, что в одном из ближайших номеров "Правды" будет напечатана моя статья о дрейфе "Св. Марии". От "Правды" до квартиры Ч. по меньшей мере, шесть километров, но только на полпути я вспоминаю, что можно было воспользоваться трамваем. Я лечу, как сумасшедший, и думаю о том, как я сейчас расскажу ему об этом разговоре в "Правде". И вот я поднимаюсь по лестнице, по чистой лестнице нового дома, останавливаюсь перед дверью и вытираю лицо - очень жарко - и стараюсь медленно думать о чем-нибудь - верное средство перестать волноваться. Дверь открывается, я называю себя и слышу из соседней комнаты его низкий окающий голос: - Ко мне? И вот этот человек, которого мы полюбили в юности и с каждым годом, не видя его в глаза, только слыша о его гениальных полетах, с каждым годом любили все больше, выходит ко мне и протягивает сильную руку. - Товарищ Ч., - говорю я и называю его по имени и отчеству, - едва ли вы помните меня. Это говорит Григорьев. То есть не говорит, а просто Григорьев. Мы встречались в Ленинграде, когда я был учлетом. Он молчит. Потом говорит с удовольствием: - Ну как же! Орел был! Помню! И мы идем в его кабинет, и я начинаю свой рассказ, волнуясь еще больше, потому что оказалось, что он меня помнит... Это была та самая встреча с Ч., когда он подарил мне свой портрет с надписью: "Если быть - так быть лучшим". Он сказал, что я из той породы, "у которых билет дальнего следования". Он выслушал меня и сказал, что завтра же будет звонить начальнику Главсевморпути о моем проекте. Глава двенадцатая. РОМАШКА В двенадцатом часу ночи я простился с Ч. и вернулся к себе. Поздний час для гостей. Но меня ждал гость - правда, непрошеный, но все-таки гость. Портье сказал: - К вам. И навстречу мне поднялся Ромашка. Нужно полагать, что он не только душой, но и телом приготовился к этому визиту, потому что таким роскошным я его еще не видел. Он был в каком-то широком пальто стального цвета и в мягкой шляпе, которая не сидела, а стояла на его большой неправильной голове. От него пахло одеколоном. - А, Ромашка, - сказал я весело. - Здравствуй, Сова! Кажется, он был потрясен таким приветствием. - А, да, Сова, - улыбаясь, сказал он. - Я совсем забыл, что так меня называли в школе. Но удивительно, как ты помнишь эти школьные прозвища! Он тоже старался говорить в непринужденном духе. - Я, брат, все помню. Ты ко мне? - Если ты не занят. - Ничуть, - сказал я. - Абсолютно свободен. В лифте он все время внимательно смотрел на меня: как видно, прикидывал, не пьян ли я и, если пьян, какую выгоду можно извлечь из этого дела. Но я не был пьян - был выпит только один стакан вина за здоровье великого летчика и моего старшего друга... - Вот ты где живешь, - заметил он, когда я вежливо предложил ему кресло. - Хороший номер. - Ничего. Я ждал, что сейчас он спросит, сколько я плачу за номер. Но он не спросил. - Вообще это хорошая гостиница, - сказал он, - не хуже "Метрополя". - Пожалуй. Он надеялся, что я первый начну разговор. Но я сидел, положив ногу на ногу, курил и с глубоким вниманием изучал "Правила для приезжающих", лежавшие под стеклом, которым был покрыт письменный стол. Тогда он вздохнул довольно откровенно и начал. - Саня, нам нужно поговорить об очень многих вещах, - сказал он серьезно. - И мы, кажется, достаточно культурные люди, чтобы обсудить и решить все это мирным путем, Не так ли? Очевидно, он еще не забыл, как я однажды решил "все это" не очень мирным путем. Но с каждым словом голос его становился тверже. - Я не знаю, какие непосредственные причины побудили Катю внезапно уехать из дому, но я вправе спросить: не связаны ли эти причины с твоим появлением? - А ты бы спросил об этом у Кати, - отвечал я спокойно. Он замолчал. У него запылали уши, а глаза вдруг стали бешеные, лоб разгладился. Я смотрел на него с интересом. - Однако мне известно, - начал он снова немного сдавленным голосом, - что она уехала с тобою. - Совершенно верно. Я даже помогал ей укладывать вещи. - Так, - сказал он хрипло. Один глаз у него теперь был почти закрыт, а другим он косил - довольно страшная картина. Таким я видел его впервые. - Так, - снова повторил он. - Да, так. - Да. - Мы помолчали. - Послушай, - начал он снова. - Мы с тобой не договорили тогда на юбилее Кораблева. Должен тебе сказать, что в общих чертах я знаю эту историю с экспедицией "Святой Марии". Я тоже интересовался ею так же, как и ты, но, пожалуй, с несколько иной точки зрения. Я ничего не ответил. Мне была известна эта точка зрения. - Между прочим, тебе, кажется, хотелось узнать, какую роль играл в этой экспедиции Николай Антоныч. По крайней мере, так я мог судить по нашему разговору. Он мог судить об этом не только по нашему разговору. Но я не возражал ему. Я еще не понимал, куда он клонит. - Думаю, что могу оказать тебе в этом деле серьезную услугу. - В самом деле? - Да. Он вдруг бросился ко мне, и я инстинктивно вскочил и стал за кресло. - Послушай, послушай, - пробормотал он, - я знаю о нем такие вещи! Я знаю такую штуку! У меня есть доказательства, от которых ему не поздоровится, если только умеючи взяться за дело. Ты думаешь - он кто? Три раза он повторил эту фразу, придвинувшись ко мне почти вплотную, так что мне пришлось взять его за плечи и слегка отодвинуть. Но он этого даже не заметил. - Такие штуки, о которых он сам забыл, - продолжал Ромашка. - В бумагах. Конечно, он говорил о бумагах, взятых им у Вышимирского. - Я знаю, отчего вы поссорились. Ты говорил, что он обокрал экспедицию, и он тебя выгнал. Но это - правда. Ты оказался прав. Второй раз я слышал это признание, но теперь оно доставило мне мало удовольствия. Я только сказал с притворным изумлением: - Да что ты? - Это он! - с каким-то подлым упоением повторил Ромашка. - Я помогу тебе. Я тебе все отдам, все доказательства. Он у нас полетит вверх ногами. Нужно было промолчать, но я не удержался и спросил: - За сколько? Он опомнился. - Ты можешь принять это как угодно, - сказал он. - Но я тебя прошу только об одном: чтобы ты уехал. - Один? - Да. - Без Кати? - Да. - Интересно. То есть, иными словами, ты просишь, чтобы я от нее отступился? - Я люблю ее, - сказал он почти надменно. - Ага, ты ее любишь! Это интересно. И чтобы мы не переписывались, не правда ли? Он молчал. - Подожди-ка минутку, я сейчас вернусь, - сказал я и вышел. Заведующая этажом сидела у столика в вестибюле; я попросил у нее разрешения позвонить по телефону и, пока разговаривал, все время смотрел вдоль коридора, не ушел ли Ромашка. Но он не ушел - едва ли ему могло придти в голову, кому я звоню по телефону. - Николай Антоныч? Это говорит Григорьев. - Он переспросил. Наверно, решил, что ослышался. - Николай Антоныч, - сказал я вежливо, - извините, что я так поздно беспокою вас. Дело в том, что мне необходимо вас видеть. Он молчал. - В таком случае, приезжайте ко мне, - наконец сказал он. - Николай Антоныч! Как говорится, не будем считаться визитами. Поверьте мне, это очень важно, и не столько для меня, как для вас. Он молчал, и мне было слышно его дыхание. - Когда? Сегодня я не приеду. - Нет, именно сегодня. Сейчас. Николай Антоныч, - сказал я громко, - поверьте мне хоть один раз в жизни. Вы приедете. Я вешаю трубку. Он не спросил, в каком номере я остановился, и это было, между прочим, лишним подтверждением, что газету со статьей "В защиту ученого" прислал именно он. Но сейчас мне было не до таких мелочей. Я вернулся к Ромашке. Не запомню, когда еще я так врал и изворачивался, как в эти двадцать минут, пока не приехал Николай Антоныч. Я притворился, что мне совсем не интересно, кем прежде был Николай Антоныч, расспрашивал, что это за бумаги, и уверял гнусавым от хитрости голосом, что не могу уехать без Кати. Но вот в дверь постучали, я крикнул: - Войдите! И Николай Антоныч вошел и, не кланяясь, остановился у порога. - Здравствуйте, Николай Антоныч! - сказал я. Я не смотрел на Ромашку, потом посмотрел: он сидел на краешке стула, втянув голову в плечи, и беспокойно прислушивался - настоящая сова, но страшнее. - Вот, Николай Антоныч, - продолжал я очень спокойно, - вам, без сомнения, известен этот гражданин. Это некто Ромашов, ваш любимый ученик и ассистент и без пяти минут родственник, если я не ошибаюсь. Я пригласил вас, чтобы передать в общих чертах содержание нашего разговора. Николай Антоныч все стоял у порога - очень прямой, удивительно прямой, в пальто и со шляпой в руке. Потом он уронил шляпу. - Этот Ромашов, - продолжал я, - явился ко мне часа полтора тому назад и предложил следующее: он предложил мне воспользоваться доказательствами, из которых следует: во-первых, что вы обокрали экспедицию капитана Татаринова, а во-вторых, еще разные штуки, касающиеся вашего прошлого, о которых вы не упоминаете в анкетах. Вот тут он уронил шляпу. - У меня создалось впечатление, - продолжал я, - что этот товар он продает уже не в первый раз. Не знаю, может быть, я ошибаюсь. - Николай Антоныч! - вдруг закричал Ромашка. - Это все ложь. Не верьте ему. Он врет. Я подождал, пока он перестанет кричать. - Конечно, теперь это, в сущности, все равно, - продолжал я, - теперь это дело только ваших отношений. Но вы сознательно... Я давно чувствовал, что на щеке прыгает какая-то жилка, и это мне не нравилось, потому что я дал себе слово разговаривать с ними совершенно спокойно. - Но вы сознательно шли на то, что этот человек может стать Катиным мужем. Вы уговаривали ее - из подлости, конечно, - потому что вы его испугались. А теперь он же приходит ко мне и кричит: "Он у нас полетит вверх ногами". Как будто очнувшись, Николай Антоныч сделал шаг вперед и уставился на Ромашку. Он смотрел на него долго, так долго, что даже и мне трудно было выдержать эту напряженную тишину. - Николай Антоныч, - снова жалостно пробормотал Ромашка. Николай Антоныч все смотрел. Но вот он заговорил, и я поразился: у него был надорванный, старческий голос. - Зачем вы пригласили меня сюда? - спросил он. - Я болен, мне трудно говорить. Вы хотели уверить меня, что он негодяй. Это для меня не новость. Вы хотели снова уничтожить меня, но вы не в силах сделать больше того, что уже сделали - и непоправимо. - Он глубоко вздохнул. Действительно, я видел, что говорить ему было трудно. - На ее суд, - продолжал он так же тихо, но уже с другим, ожесточенным выражением, - отдаю я тот поступок, который она совершила, уйдя и не сказав мне ни слова, поверив подлой клевете, которая преследует меня всю жизнь. Я молчал. Ромашка дрожащей рукой налил стакан воды и поднес ему. - Николай Антоныч, - пробормотал он, - вам нельзя волноваться. Но Николай Антоныч с силой отвел его руку, и вода пролилась на ковер. - Не принимаю, - сказал он и вдруг сорвал с себя очки и стал мять их в пальцах. - Не принимаю ни упреков, ни сожаления. Ее дело. Ее личная судьба. А я одного ей желал: счастья. Но память о брате я никому не отдам, - сказал он хрипло, и у него стало угрюмое, одутловатое лицо с толстыми губами. - Я, может быть, рад был бы поплатиться и этим страданием - уж пускай до смерти, потому что мне жизнь давно не нужна. Но не было этого, и я отвергаю эти страшные, позорные обвинения. И хоть не одного, а тысячу ложных свидетелей приведите, - все равно никто не поверит, что я убил этого человека с его мыслями великими, с его великой душой. Я хотел напомнить Николаю Антонычу, что он не всегда был такого высокого мнения о своем брате, но он не дал мне заговорить. - Только одного свидетеля я признаю, - продолжал он, - его самого, Ивана. Он один может обвинить меня, и если бы я был виноват, он один бы имел на это право. Николай Антоныч заплакал. Он порезал пальцы очками и стал долго вынимать носовой платок. Ромашка подскочил и помог ему, но Николай Антоныч снова отстранил его руки. - Здесь бы и мертвый, кажется, заговорил, - сказал он и, болезненно, часто дыша потянулся за шляпой. - Николай Антоныч, - сказал я очень спокойно, - не думайте, что я намерен отдать всю жизнь, чтобы убедить человечество в том, что вы виноваты. Для меня это давно ясно, а теперь и не только для меня. Я пригласил вас не для этого разговора. Просто я считал своим долгом раскрыть перед вами истинное лицо этого прохвоста. Мне не нужно то, что он сообщил о вас, - больше того, я давно знаю все это. Хотите ли вы сказать ему что-нибудь? Николай Антоныч молчал. - Ну, тогда пошел вон! - сказал я Ромашке. Он бросился было к Николаю Антонычу и стал ему что-то шептать. Но, как бесчувственный, стоял, глядя прямо перед собой, Николай Антоныч. Только теперь я заметил, как он постарел за эти дни, как был удручен и жалок. Но я не жалел его, - только этого еще не хватало. - Вон! - снова сказал я Ромашке. Он не уходил, все шептал. Потом он подхватил Николая Антоныча под руку и повел его к двери. Это было неожиданно - тем более, что я выгонял именно Ромашку, а не Николая Антоныча, которого сам же и пригласил. Мне хотелось еще спросить у него, кто написал статью "В защиту ученого" - И.Крылов не потомок ли баснописца? Но я опоздал, - они уже уходили. Кажется, я все-таки не поссорил их. Они медленно шли под руку вдоль длинного коридора, и только на одну минуту Николай Антоныч остановился. Он стал рвать волосы. У него не было волос, но на пальцах оставался детский пух, на который он смотрел с мучительным изумлением. Ромашка придержал его за руки, почистил его пальто, и они степенно пошли дальше, пока не скрылись за поворотом. Накануне отъезда Ч. позвонил мне и сказал, что он говорил с начальником Главсевморпути и сам прочитал ему мою докладную записку. Ответ положительный. В этом году уже поздно посылать экспедицию, но в будущем году - вполне вероятно. Проект разработан убедительно, подробно, но маршрутная часть нуждается в уточнении. Историческая часть весьма интересна. Буду вызван, извещение получу дополнительно. Весь этот день я провел в магазинах: мне хотелось подарить что-нибудь Кате, мы опять расставались. Это было нелегкое дело. Бабу на чайник? Но у нее не было чайника. Платье? Но я никогда не мог отличить креп-сатэна от фай-дешина. Лейку? Лейка была бы ей очень нужна, но на лейку не хватало денег. Без сомнения, я так бы ничего и не купил, если бы не встретил на Арбате Валю. Он стоял у окна книжного магазина и думал - прежде я бы безошибочно определил: о зверях. Но теперь у него был еще один предмет для размышлений. - Валя, - сказал я. - Вот что. У тебя есть деньги? - Есть. - Сколько? - Рублей пятьсот, - отвечал Валя. - Давай все. Он засмеялся. - А что - ты опять собираешься в Энск за Катей? Мы пошли в фотомагазин и купили лейку... Для всех я уезжал ночью в первом часу, но с Катей мы стали прощаться с утра - я все забегал к ней то домой, то на службу. Мы расставались ненадолго: в августе она должна была приехать ко мне в Заполярье, а я ждал, что меня вызовут еще раньше - быть может, в июле. Но все-таки мне было немного страшно - как бы опять не расстаться надолго... Валя принес на вокзал "Правду" с моей статьей. Все было напечатано совершенно так же, как я написал, только в одном месте исправлен стиль, а вся статья сокращена приблизительно наполовину. Но выдержки из дневника были напечатаны полностью: "Никогда не забуду этого прощанья, этого бледного вдохновенного лица с далеким, взглядом. Что общего с прежним румяным, полным жизни человеком, выдумщиком анекдотов и забавных историй, кумиром команды, с шуткой подступавшим к самому трудному делу. Никто не ушел после его речи. Он стоял с закрытыми глазами, как будто собираясь с силами, чтобы сказать прощальное слово. Но вместо слов вырвался чуть слышный стон, и в углу глаз сверкнули слезы..." Мы с Катей читали это в коридоре вагона, и я чувствовал, как ее волосы касаются моего лица, и чувствовал, что она сама чуть сдерживает слезы.  * ЧАСТЬ ШЕСТАЯ, (рассказанная Катей Татариновой)
МОЛОДОСТЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ *  Глава первая. "ТЫ ЕГО НЕ ЗНАЕШЬ" Иван Павлович деликатно ушел из вагона, а Валя все передавал приветы какому-то Павлу Петровичу из зверового совхоза: "Фу, черт! И доктору! Чуть не забыл!", пока Кира не вернулась и не увела его за руку. Мы остались одни. Ох, как мне не хотелось, чтобы Саня уезжал! Вот какой он был в эту минуту - мне хотелось запомнить его всего, а не только глаза, в которые я смотрела: он стоял без фуражки и был такой молодой, что я сказала, что ему еще рано жениться. В форме он казался выше, но все-таки был маленького роста и, должно быть, поэтому иногда невольно поднимался на цыпочки - и сейчас, когда я обернулась. Он был подтянутый, аккуратный, но на макушке торчал хохол, который удивительно шел ему, особенно когда он улыбался. В эту минуту, когда мы обнялись и я в последний раз обернулась с площадки, он улыбался и был похож на того решительного, черного, милого Саню, в которого я когда-то влюбилась. Все где-то стояли, но я не видела никого и чуть не упала, когда спускалась с площадки. Ох, как мне не хотелось, чтобы он уезжал! Он взмахнул фуражкой, когда тронулся поезд, и я шла рядом с вагоном и все говорила: "Да, да". - Будешь писать? - Да, да! - Каждый день? - Да! - Приедешь? - Да, да. - Ты любишь меня? Это он спросил шепотом, но я догадалась по движению губ. - Да, да! С вокзала мы поехали провожать Ивана Павловича, и дорогой он все говорил о Сане. - Главное, не нужно понимать его слишком сложно, - сказал он. - А ты самолюбивая, и первое время вы будете ссориться. Ты, Катя, вообще его почти не знаешь. - Здрасти! - Знаешь, какая у него главная черта? Он всегда останется юношей, потому что это пылкая душа, у которой есть свои идеалы. Он строго посмотрел на меня и повторил: - Душа, у которой есть свои идеалы... А ты гордая - и можешь этого не заметить. Я засмеялась. - И ничего смешного. Конечно, гордая, и девочкой, между прочим, была совсем другая. А он - вспыльчивый. Ты вообще подумай о нем, Катя. Я сказала, что я и так думаю о нем слишком много и не такой уж он хороший, чтобы о нем думать и думать. Но вечером я так и сделала: села и стала думать о Сане. Все ушли. Валя с Кирой в кино, а Александра Дмитриевна в какой-то клуб - читать литмонтаж по Горькому "Страсти-мордасти", который она сама составила и которым очень гордилась, а я долго сидела над своей картой, а потом бросила ее и стала думать. Да, Иван Павлович прав - я не знаю его! Мне все еще невольно представляется тот мальчик в куртке, который когда-то ждал меня в сквере на Триумфальной и все ходил и ходил, пока не зажглись фонари, пока я вдруг не решилась и не пошла к нему через площадь. Тот мальчик, которого я обняла, несмотря на то, что три школы - наша, 143-я и 28-я - могли видеть, как мы целовались! Но тот мальчик существовал еще только в моем воображении, а новый Саня был так же не похож на него, как не похож был наш первый поцелуй на то, что теперь было между нами. Но я вовсе не понимала его слишком сложно! Я просто видела, что за тем миром мыслей и чувств, который я знала прежде, в нем появился еще целый мир, о котором я не имела никакого понятия. Это был мир его профессии - мир однообразных и опасных рейсов на Крайнем Севере, неожиданных встреч со знакомыми летчиками в Доме пилота, детских восторгов перед новой машиной, мир, без которого он не мог бы прожить и недели. Но мне в этом мире пока еще не было места. Однажды он рассказывал об опасном полете, и я поймала себя на очень странном чувстве - я слушала его, как будто он рассказывал о ком-то другом. Я не могла вообразить, что это он, застигнутый пургой, только чудом не погиб при посадке, а потом трое суток сидел в самолете, стараясь не спать и медленно замерзая. Это было глупо, но я сказала: - А ты не можешь устроить, чтобы этого больше не было? У него стало смущенное лицо, и он сказал насмешливо: - Есть! Больше не будет. ...Разумеется, он сам мог бы передать мне свой разговор с Вышимирским. Но он попросил Ивана Павловича. Он почувствовал, что дело совсем не в том, что он лично оказался прав. Здесь была не личная правда, а совсем другая, и я должна была выслушать ее именно от Ивана Павловича, который любил маму и до сих пор одинок и несчастен. Я знала, что в этот вечер Саня ждал меня на улице, и нисколько не удивилась, увидев его у входа в садик на углу Воротниковского и Садовой. Но он не подошел, хотя я знала, что он идет за мной до самого дома. Он понял, что мне нужно побыть одной и что как бы я ни была близка к нему в эту минуту, а все-таки страшно далека, потому что он оказался прав, а я - не права и оскорблена тем, что узнала от Кораблева... Мы провели только один вечер вместе за все время, что Саня был в Москве. Он пришел очень усталый, и Александра Дмитриевна сейчас же ушла, хотя ей хотелось рассказать нам о том, как трудно выступать перед публикой и как непременно нужно волноваться, а то ничего не выйдет. Солнце садилось, и узенький Сивцев-Вражек был так полон им, как будто оно махнуло рукой на всю остальную землю и решило навсегда поместиться в этом кривом переулке. Я поила Саню чаем - он любит крепкий чай - и все смотрела, как он ест и пьет, и, наконец, он заставил меня сесть и тоже пить чай вместе с ним. Потом он вдруг вспомнил, как мы ходили на каток, и выдумал, что один раз на катке поцеловал меня в щеку и что "это было что-то страшно твердое, пушистое и холодное". А я вспомнила, как он судил Евгения Онегина и все время мрачно смотрел на меня, а потом в заключительном слове назвал Гришку Фабера "мастистый". - А помнишь, "Григорьев - яркая индивидуальность, а Диккенса не читал"? - Еще бы! А с тех пор прочитал? - Нет, - грустно сказал Саня, - все некогда было. Вольтера прочитал - "Орлеанская девственница". У нас в Заполярье, в библиотеке, почему-то много книг Вольтера. У него глаза казались очень черными в сумерках, и мне вдруг показалось, что я вижу только эти глаза, а все вокруг темнеет и уходит. Я хотела сказать, что это смешно, что в Заполярье так много Вольтера, но мы вдруг много раз быстро поцеловались. В эту минуту позвонил телефон, я вышла и целых полчаса разговаривала со своей старой профессоршей, которая называла меня "деточкой" и которой нужно было знать решительно все - и где я теперь обедаю, и купила ли я тот хорошенький абажур у "Мюра"... А когда я вернулась, Саня спал. Я окликнула его, но мне сразу же стало жалко, и я присела подле него на корточки и стала рассматривать близко-близко. В этот вечер Саня передал мне дневник штурмана, и все бумаги, и фото. Дневник лежал в особой папке с замочком. Когда Саня ушел, я долго рассматривала эти обломанные по краям страницы, покрытые кривыми тесными строчками и вдруг - беспомощными, широкими, точно рука, разбежавшись, еще писала, а мысль уже бродила невесть где. Каким упорством, какой силой воли нужно обладать, чтобы прочитать эти дневники! Багор с надписью "Св. Мария" остался в Заполярье, но Саня привез фото, и, должно быть, ни один багор в мире еще не был снят так превосходно! Все это было как бы осколки одной большой истории, разлетевшейся по всему свету, и Саня подобрал их и написал эту историю или еще напишет. А я? Я не сделала ничего и, если бы не Саня, даже не узнала бы о своем отце ничего, кроме того, что мне было известно в тот прощальный день на Энском вокзале, когда отец взял меня на руки и в последний раз высоко подкинул и поймал своими добрыми большими руками. Я обещала Сане писать каждый день, но каждый день писать было не о чем: по-прежнему я жила у Киры, много читала и работала, хотя это было не очень удобно, потому что ящики с коллекциями так и стояли в передней, а карту приходилось чертить на рояле. Тем летом я впервые не ездила в поле - нужно было обработать материал 34-го и 35-го годов, и Башкирское управление, в котором я служила, разрешило мне остаться на лето в Москве. Бабушка приходила ко мне каждый день, и вообще все было прекрасно - между прочим, еще и потому, что Валя с Кирой вдруг стали какие-то молчаливые, серьезные и все время сидели и тихо разговаривали в кухне. Больше им некуда было деться, потому что вся квартира состояла из одной большой старинной кухни, делившейся на "кухню вообще" и "собственно кухню". Валя с Кирой сидели за перегородкой, то есть в "собственно кухне", так что Александре Дмитриевне приходилось теперь готовить ужин в "кухне вообще". Больше Валя не дарил цветов, - очевидно, у него не было денег, - но зато однажды принес белую крысу и очень огорчился, когда Кира заорала и вскочила на стол. Он долго объяснял ей, что это прекрасный экземпляр - крыса-альбинос, редкая штука! Но Кира все орала и не хотела слезать со стола, так что ему пришлось завязать крысу-альбиноса в носовой платок и положить на столик в передней. Но там ее нашла Александра Дмитриевна, вернувшаяся со своего концерта, и тут поднялся такой крик, что Вале пришлось уйти со своим подарком. Но по ночам, когда мы с Кирой, нашептавшись вволю, по очереди говорили друг другу: "Ну, спать!", и она вдруг засыпала и во сне у нее становилось смешное, счастливое выражение лица, а эти минуты, когда я оставалась одна, тоска, наконец, добиралась до сердца. Я начинала думать о том, какая у них чудная любовь, самое лучшее время в жизни, и как она не похожа на нашу! Они - вместе и видятся каждый день, а мы так далеко друг от друга! И, как из окна вагона, мне виделись поля и леса, и снова поля, потом - тайга и холодные ленты северных рек, и равнины, равнины, покрытые снегом, - бесконечные пространства земли, которые легли между нами. "Конечно, мы увидимся, - я уверяла себя. - Я поеду к нему, и все будет прекрасно. Два года я не брала отпуска, а теперь возьму и поеду, или он приедет, быть может, еще в июле". Но тоска все не проходила. Карта была трудная, потому что в прежних картах многое было напутано и теперь все приходилось делать сначала. Но чем труднее, тем с большим азартом я работала в эти дни, после Саниного отъезда. Несмотря на мои тоскливые ночи, я жила с таким чувством, как будто все тяжелое, скучное и неясное осталось позади, а впереди - только интересное и новое, от которого замирает сердце и становится весело, и легко, и немного страшно. Глава вторая. НА СОБАЧЬЕЙ ПЛОЩАДКЕ Повсюду, где Саня был в последний день, он оставил мой телефон - и в Главсевморпути, и в "Правде". Я немного испугалась, когда он сказал мне об этом. - А кто же я такая? Чтобы кого спрашивали? - Катерину Ивановну Татаринову-Григорьеву, - серьезно ответил Саня. Я решила, что он шутит. Но не прошло и трех дней после его отъезда, как кто-то позвонил и попросил к телефону Катерину Ивановну Татаринову-Григорьеву. - Я вас слушаю. - Это говорят из "Правды". И журналист, фамилию которого я часто встречала в "Правде", сказал, что Санина статья вызвала много численные отклики и что об авторе пришел даже запрос из Арктического института. - Поздравьте вашего мужа с успехом. Я хотела сказать, что он еще не мой муж, но почему-то промолчала. - Насколько мне известно, я имею удовольствие разговаривать с дочерью капитана Татаринова? - Да. - Нет ли у вас еще каких-либо материалов, относящихся к жизни и деятельности вашего отца? Я сказала, что есть, но без разрешения Александра Ивановича - первый раз в жизни я назвала Саню по имени-отчеству - я, к сожалению, не могу ими распоряжаться. - Ну, мы ему напишем... Из "Гражданской авиации" тоже позвонили и спросили, куда послать номер с Саниной статьей о креплении самолета во время пурги, - а я даже и не знала, что он написал эту статью. Я попросила два номера - один для себя. Потом позвонили из "Литературной газеты" и спросили, какой Григорьев - не писатель ли? Но самым важным был разговор с Ч. Не знаю, что Саня рассказывал ему обо мне, но он позвонил и сразу стал говорить со мной, как со старой знакомой. - Пенсию получаете? Я не поняла. - За отца. - Нет. - Нужно хлопотать. Потом он засмеялся и сказал, что в Главсевморпути перепугались, что мой отец открыл Северную Землю, а у них записано, что кто-то другой. - Вообще мне что-то не того... не нравятся эти разговоры. - А я думала, что экспедиция решена. - Решена, а теперь вдруг оказывается - не решена. Главное, я им говорю: вы его с "Пахтусовым" пошлите. А они говорят: там уже есть пилот. Мало ли что! Ведь у вашего-то определенная мысль! Он так и говорил "ваш-то" и при этом басил и окал. - Ну, ладно, я еще там... А вы к нам заходите. Я сказала, что буду очень счастлива, и мы простились... Каждый день я получала письмо, а то и два от Ромашова. "Вторая партия Башкирского геологического управления" - было написано на конверте, как будто письмо отправлялось в учреждение. Действительно, я была в те годы чем-то вроде учреждения - иначе никак нельзя было оформить мою работу в Москве. Но этот адрес был шуткой, и такой жалкой выглядела эта шутка, которую он повторял каждый день! Сперва я читала эти письма, потом стала возвращать нераспечатанными, а потом перестала читать и возвращать. Но мне почему-то было страшно жечь эти письма; они валялись где попало, я невольно натыкалась на них - и отдергивала руку. Точно так же я натыкалась и на автора этих писем. Прежде он всегда был очень занят, и я просто не могла понять, как он теперь находит время всегда стоять на улице, когда бы я ни вышла из дому. Я встречала его в магазинах, в театре, и это было очень неприятно, потому что он кланялся, а я не отвечала. Он делал движение, чтобы подойти, - я отворачивал