либо пристраивали под мышкой, либо закладывали за ухо, -- как
великолепное средство от всяческих бед и болезней.
Но не все русские люди знают, кто такие шииты и сунниты. Поэтому нужно
сразу объяснить, что и те и другие--представители разных толков
мусульманской религии, враждующих между собой. Секта "исмалия",
представители которой (мюриды, "пасомые") называются исмаилитами,
принадлежит к шиитскому толку. Эти люди, а их на Востоке--десятки миллионов,
верят в "живого бога"--Ага-хана, и поклоняются ему по законам, доносимым до
них священнослужителями -- пирами.
Загорелый до черноты, голубоглазый, веселый наш спутник Кашин отлично
знал таджикский язык и за многие годы своей партийной работы в Таджикистане
глубоко проник в тайны враждебных друг другу религий-- суннизма и
исмаилизма. Кашин начал читать тумор вслух.
-- "Носящий меня никогда не узнает страха..."-- так начинался тумор. --
"...не знает чумы и не знает смерти..."--так продолжался тумор, и дехкане
слушали в строгом молчании.
Самидов не выдержал и прервал Кашина:
-- Вот сволочи! Такой тумор продают за быка, корову или барана. И
сколько дехкан обирают такими туморами!..
Некоторые дехкане одобрительно загудели, Самидов заговорил дальше:
-- Рафик, наш гость, сидящий рядом со мною, дал мне лекарства: вы
видели все, я сейчас принимал порошок. Так болела голова, что шевельнуться
не мог. А сейчас хорошо себя чувствую. А то прицепил бы к тюбетейке тумор, и
хоть сто лет носи,--никакого бы толку не было.
-- Это правильно,--засмеялся бородатый дехканин из сидевших в кругу.--У
меня была малярия. Я пошел к мулле, он сказал мне: "Пойди в ишачье стойло,
сиди там и скажи: "Малярия! Ты со мной вошла сюда, а теперь уйдешь. Когда я
выйду отсюда, ты останешься здесь, с ишаками, и ко мне не вернешься..." И
мулла дал мне тумор, спросив за него барана. Я привел барана, а
потом пошел в ишачье стойло, сидел и сказал: "Малярия! Ты со мной вошла
сюда, а теперь уйдешь. Когда я выйду отсюда, ты останешься здесь с ишаками и
ко мне не вернешься". Я вышел из стойла, там была низкая дверь, я ударился
головой о косяк и упал без сознанья. А когда я встал, голова была в крови и
меня трясла малярия.
Дружный хохот раздался на крыше дома Самидова. Скалы, встающие отвесно
над нами, отбросили эхо к Пянджу. Кашин продолжал чтение. Одна из фраз
кончалась именами пророков:
-- "Абубекр, Осман, Умар..."
Тут, раздвинув локтями других, молодой патканобец с нервным лицом и
черными большими глазами быстро и гневно крикнул:
-- Это плохая вещь!..
Повернулся и поспешно отошел в сторону,
Кашин вслед ему улыбнулся:
-- Знаете, почему он ушел?.. Вы думаете, он безбожник? Ха, я сразу
понял, в чем дело: он исмаилит, Исмаилиты не признают первых трех
халифов--Абу-бекра, Османа, Умара. Он думал, наверно, что это исмаилитский
тумор, а тумор-то оказался суннитским. Правильно? --обратился он к
дехканам.--Он исмаилит?
Кое-кто хихикнул в ладонь. Бородатый дехканин, улыбаясь, кивнул
головой. Исмаилизм -- религия, скрываемая ее последователями, и никто более
определенно не захотел выдать тайну разгневавшегося патканобца.
-- Давайте дальше тумор читать! -- улыбнулся Кашин.
Через час мы выезжали верхами из Паткан-Оба. Самидов прощался с
родственниками.
В том году я собрал на Памире большую этнографическую коллекцию для
Академии наук и с попутным караваном отправил ее из Калай-Хумба в столицу
республики. Особенности быта, обычаи, нравы, религия, фольклор горных
таджиков меня до крайности интересовали. Отъехав от кишлака Паткан-Об
километра на два, там, где тропа, ненадолго расширившись, позволяла ехать
рядом двум всадникам, я стал расспрашивать Кашина о том, что еще знает он о
туморах.
Кашин только загадочно усмехнулся. Покрутив камчою над ушами коня, он
наконец сказал:
-- Кое-что, пожалуй, и знаю! С двадцать пятого года я в этих горах
живу... Были случаи, помогали туморы и нам!
-- То есть как это нам, кому именно?--удивился я.
-- Нам, советским работникам... Только не по воле аллаха, конечно.
Хотите, расскажу вам одну историю? Как раз успеем, пока вон до того
скалистого мыса доедем, там опять тропа пойдет узкая!
И, мерно покачиваясь в седле, Кашин начал рассказ:
-- Да... Так вот... Не в этих местах, но, в общем, неподалеку отсюда...
Такие же ущелья, и обрывы такие же... И тропинка так же ведет. Еду я по ней,
несколько лет назад, в одиночестве -- надо мне было по посевным делам в два
верхних кишлака заехать... Там узкий проход, отвесные скалы, теснина. Оба
этих кишлака расположены по двум сторонам реки--перед самым входом в
теснину. В военном отношении место исключительное: эти два кишлака могут
целую армию сквозь теснину не пропустить. И был уже случай такой--за два
года перед тем банда басмачей, скрывавшихся в закоулках ущелий Гиндукуша,
пересекла еще не закрытую нами в ту пору границу, подошла к этим двум
кишлакам, пытаясь пробраться в наши тылы.."
Но население с палками да с мотыгами поднялось, дружно встретило
басмачей, камнями тропинку завалили сверху, пришлось банде убираться
восвояси... А надо сказать вам,--ни единого отряда Красной Армии даже и
близко не было!..
Так вот, еду... Слышу за поворотом тропы--шум, гневные голоса...
Остановился я: что за скандал, думаю?! Из-за поворота движется в мою сторону
группа молодых дехкан, возбуждены до крайности, ведут с собой! какого-то
связанного старика в одеянии муллы. Когда, подошли ближе--вижу: у старика-то
лицо молодое--бледен, перепуган до полусмерти. А у того дехканина, что
впереди идет, в руках борода...
-- Как это--в руках борода?--перебил я Кашина.
-- А вот так! Большая белая борода со следами клея! Вы слушайте! Этот
тип, оборванный, грязный, выглядит весьма непочтенно. Начинаю выяснять, в
чем дело. Кричат: "Калбаки!", "Мулло-и-калбаки!", "Тоджики-калбаки!" А
калбаки в переводе значит: подложный. Оказывается: этот самый
калбаки--пришелец из-за границы: "подложный таджик" и "подложный мулла". А
ведут его комсомольцы из тех двух кишлаков. К нему самому обращаюсь, -- куда
там, глядит волком и молчит...
И вот объяснили мне: в одном из тех двух кишлаков живут сплошь сунниты,
в другом--исмаилиты. Появился этот тип сначала на левом берегу, в
исмаилитском кишлаке, выдал себя за ишана, посланца самого "живого бога".
Ходил по домам, всучал всем исмаилитские туморы и говорил: "Эти негодяи
сунниты всю власть у вас прибрали к рукам, сельсовет у вас общий, а в
сельсовете половина суннитов, они контрреволюцию затевают, всех вас хотят
перерезать... А вы, советские люди, неужели терпеть будете?.." И таинственно
всем сообщал: "В ту первую ночь, когда луна кончится, вон на той роде
загорятся костры,--это, значит, ваши друзья приедут: исмаилиты с Памира,
защитники вашей веры... Хотите, чтоб суннитов проклятых тут не было?
Подступите к мосту, тихо перейдите на тот берег, к суннитскому кишлаку,
окружите дома суннитов и начните их выгонять. Ваши друзья сразу с горы
спустятся, заберут всех суннитов отсюда, выгонят их в Афганистан... А когда
советская власть явится, скажете: суннитский кишлак оказался басмаческим, в
Афганистан ушел, а мы, мол, советские, -- вы же в самом деле и есть
советские. Вот все их дома, сады, весь их кишлак вам пойдут, вдвое богаче
станете; и религия ваша восторжествует, и бог богатством отблагодарит вас, и
советскими вы останетесь... Только--ни слова об этом, чтоб, не узнали
сунниты, пока не свершилось дело! А если кто проболтается, того, как
отступника веры, ваши друзья, что придут, казнят!"
Так разливался ишан! А потом пошел на другой берег реки, в суннитский
кишлак, раздавал втихомолку суннитские туморы и с таинственным видом всем
говорил, как мулла: "Эти негодяи исмаилиты всю власть у вас прибрали к
рукам, сельсовет у вас общий, а в сельсовете половина исмаилитов..."--и так
далее и так далее... Вот, мол, придут ваши друзья из Каратегина, защитники
вашей суннитской веры... Хотите, чтоб проклятых исмаилитов здесь не было?..
В общем, в том же духе, все до конца...
Но вот оказались в двух кишлаках два приятеля-комсомольца, сын суннита
один, сын исмаилита другой, и оба безбожники -- ничему не поверили, все
рассказали другим своим приятелям-комсомольцам, собрались, поймали этого
достопочтенного калбаки, револьвер отняли, бороду оторвали и повели в
волостной исполком. Тут и я на дороге им встретился. Пришлось мне повернуть
коня обратно и вместе с ними доставить калбаки куда следует. Знаете, кем
оказался он?
-- Понятно, конечно,--ответил я,--а кем но национальности?
-- Чистокровнейшим европейцем! Скажем так: весьма переменчивой
национальности!..
-- Любопытно!.. А какая же все-таки цель у этого калбаки была?
-- А очень простая: резню устроить, а под шум этой резни банда
спокойненько проследовала бы к нам. в тыл по тропинке сквозь эту теснину. Да
еще хорошо пограбила бы. Кто тут оказал бы ей сопротивление? Кишлаки-то, в
общем, по духу советские, а только религиозность у народа еще сильна. Мы-то
не вмешиваемся в религию!.. Ну, вот и решил калбаки этот момент
использовать... А знаете, что дальше было? Когда собрали мы оба кишлака
вместе, разъяснили им все это дело, вы бы видели, как негодовали все! И тут
же постановили--совместными усилиями всю эту банду поймать. В ночь, когда
"луна кончилась" и загорелись на горе, что высится над кишлаками, костры,
столпилось население обоих кишлаков у моста, будто бы драку устроили, а сами
тихонько смеются, толкают друг друга в бока! А для виду вой, крик подняли...
Банда тут с горы хлынула, полагая, что идет на готовенькое, а наши дехкане
вместе с небольшим красноармейским отрядом, что по нашему специальному
вызову наготове за скалами дожидался, наголову разгромили бандитов, живьем
половину переловили...
-- Туморы помогли, значит!--рассмеялся я.
-- Это что! Я вам еще и другую историю расскажу,--невозмутимо продолжал
Кашин,--тоже во время посевной, но случилась эта история на Ванче. Только
подождите, нет смысла сейчас начинать -- вон тот скалистый мыс уже
надвигается, тропа сейчас сузится, рядом не поедешь никак!
Сотни через две метров тропа действительно сузилась и полезла крутыми
зигзагами вверх, на шаткий овринг. Кашин отстал от меня. Мне было лень
спешиваться, и когда мой конь, тяжело дыша, покачнулся на овринге, под
которым на сто пятьдесят метров вниз разверзлась отвесная пустота, у меня
екнуло сердце, но здесь спешиться было уже нельзя -- некуда было
спешиваться. После овринга Кашин с одним из наших спутников занялся
изучением на ходу какой-то белой мраморной свиты, которую можно было
увидеть, только задрав голову, и мне так и не пришлось узнать, что же
случилось однажды во время посевной кампании в долине Ванча.
Два дня пробирались мы по ужасной тропе через перевалы до последнего
спуска к долине Муминабада. Эти перевалы--Равноу и Кафтармоль--оказались
необычайно крутыми, тяжелыми. Мы лезли на них пешком, держась за хвосты
лошадей и лишь предельным напряжением воли превозмогая усталость. И только в
долине Муминабада, ровной, благодатной, полной плодовых садов, мы вновь
отдыхали в седлах, вновь были веселы и разговорчивы. И я наконец во всех
подробностях узнал ту, вторую историю о туморе, которая подтвердила мне, что
тумор действительно не такая уж бесполезная вещь, если он мог спасти от
верной смерти бойца-пограничника, хорошего комсомольца-чекиста, носившего
его на своей груди. Кстати, этот пограничник не знал никаких тайных формул
исмаилитов, и единственной "формулой", которой он превосходно владел во всех
случаях, когда жизни его грозила опасность, была трехлинейная винтовка
образца 1891 года. Тогда получилось, однако, так, что и этой единственной
своей "формулы" ему не удалось применить. Спас его, я повторяю тумор. Самый
настоящий треугольный тумор на шнурке который он носил на своей груди под
рубашкой. Но сразу скажу: тумор--необыкновенный!
Позвольте же, читатель, пересказать теперь эту историю вам.
...Было это в 1929 году на Ванче, во время налета на нашу территорию
басмаческого курбаши Шо-Назри-Абдулло-бека. Басмачам хотелось тогда сорвать
посевную но дело кончилось так, как и всегда кончались в Таджикистане
подобные авантюры. Пойманные басмачи предстали перед выездной постоянной
сессией Главного суда Таджикской Советской Социалистической Республики и за
убийство советских работников во время вооруженного налета получили то, что
и полагалось им получить по соответствующим статьям Уголовного кодекса.
Перед этим несколько дехкан, пробравшись по обрывистым хребтам из
взбудораженного Ванча в Хорог, сообщили нашему посту об удивительных делах,
которые творились на Ванче. Через несколько дней отряд красноармейцев с
одной стороны и группа дехкан-охотников--с другой осыпали пулями узкое устье
Ванча, Часть басмачей все-таки улизнула в Афганистан. И вот здесь
понадобилось установить связь с Хорогом, и связным вызвался Гриша. Я не знаю
фамилии Гриши, но Гриша был пограничником, а это слово любую фамилию
насыщает одним и тем же будничным и высоким содержанием.
У Гриши были добрый конь, винтовка и ручная граната -- так называемая
"лимонка". Он выехал один, потому что в отряде было очень мало людей и они
были нужнее на Ванче. Он выехал вечером, потому что надо было спешить, а он
был не из тех, кто и днем-то боится сорваться в Пяндж на отчаянных оврингах
головоломной пянджской тропы. Кроме того, он доверял своему коню. В
сущности, дело было обыкновенное, и он рассчитывал просто: если конь его не
споткнется и не рухнет вместе с ним под отвесный обрыв; если ни одна скала,
расшатанная чьей-либо враждебной рукой, не сорвется грандиозным обвалом на
его голову; если не брызнут пули с чужого берега в месте, в котором никак
невозможно будет ни спешиться, ни укрыться; если он не зацепится седлом и
винтовкой за какой-нибудь выступ скалы, мимо которого и днем-то полагается
пробираться ползком; если его не скрутит темное течение там, где тропа
спускается в бешеную пянджскую воду; если, наконец, он просто не выдохнется,
торопливо таща в поводу своего коня на крутые подъемы,--то, несомненно, он
будет в Хороге на пятый день к вечеру. Конечно, он будет, что ж тут
особенного?
Ни одного из этих "если", вероятно, и не случилось бы, но зато
случилось другое, чего он по недостатку фантазии, что ли, не предусмотрел.
Ванч был совсем еще недалеко. Гриша проехал еще только один овринг и
приближался ко второму, жалея, что, во-первых, нет луны и нельзя гнать
галопом и, во-вторых, что ни устав, ни обстоятельства не позволяют ему
курить. Пяндж выл, как тысяча верблюдов. Небо, если, задрав голову, глядеть
туда, где сходились две, стены черного ущелья, казалось узкой, извилистой
звездной речкой. А в общем было одиноко и хорошо, как всегда бывает хорошо
человеку в гигантских горах.
Гриша зорко вглядывался во тьму и внимательно вслушивался в каждый
звук, который мог бы отложиться на поверхности немолчного, гудящего шума
реки, но это не помешало ему размечтаться о своих уфимских лесах, которые
иной раз, в сильный ветер, вот так же, очень похоже, гудели. Но впереди, за
белыми камнями, низко над водой, начинался Дарх-овринг. Он состоял из белой
кипящей пены реки, из груды острых, известняковых скал, круто врезающихся в
пену с одной стороны и выгибающихся с другой в перпендикулярный к реке отвес
мраморов. А самой главной его составной частью были два узких бревнышка,
нависших над белой пеной и прилепленных к скале невидимой берестяной
веревкой. Между бревнышками зияла черная щель, и коня по ним можно было
провести не иначе, как в поводу, тем более что бревнышки раскачивались даже
от ветра. Гриша спешился и, тщательно осмотревшись, вступил на бревнышки.
Когда, много позже, он пытался вспомнить, что же собственно произошло с
ним на овринге Дарх, он, сколько ни силился, мог вспомнить очень немногое.
Первое-- он увидел, что темная щель расширяется. Бревнышки. разъехались, и
конь, отчаянно забив копытами, провалился между ними. Второе--он сам
рванулся назад, к коню, с мыслью его удержать, но почувствовал, как что-то
из-под бревен схватило его за ноги и резко рвануло вниз. И тотчас же белая
пена ударила ему в голову, и рев воды забил уши. Он помнит белый снежный
сугроб, нависший над ним, когда он лежал на спине, лицом к извилистой
звездной речке. Он помнит, что, когда он шире раскрыл глаза, сугроб этот
колыхнулся и оказался белой чалмой наклонившегося над ним басмача. Откуда-то
издалека донесся вопрос: "Мурд?" --и такой же далекий ответ склоненной над
ним чалмы: "Нэст". Почти подсознательно он перевел про себя оба слова:
"Умер?"--"Нет"...
И тут он сразу все понял и резко рванулся, схватив землю рукой, а
другой рукой нащупав свой пояс. Ни винтовки, ни ручной гранаты не оказалось,
а вокруг раздалось злое хихиканье. В ярости он вскочил на йоги, но сзади
кто-то свел его локти так, что хрустнули кости. Он застонал и замолк,
озираясь.
Кругом все оставалось по-прежнему. Ущелье, ночь, скалы, река и берег.
Но Дарх-овринг смутно виднелся на той стороне Пянджа;
Гриша находился в Афганистане.
В нескольких шагах потрескивал арчой костер, свивая в волнистый крутой
жгут быстрые красные искры. Они задыхались в дыму, а дым, внизу красный,
выше рассасывался в темноте, и куда он девался дальше, не было видно. Вокруг
костра сидели басмачи, с лицами бородатыми, багровыми, неподвижными, словно
отлитыми из меди. Почему-то Грише показалось, что у них всех непомерно
толстые и жирные губы. Впрочем, когда Гришу подвели к. костру я к нему
повернулся басмач, до этого сидевший к нему спиной, Гриша больше всего
удивился его губам, которые были тонкими, как лезвия, и почти врезавшиеся
одна в другую. А щеки у него были вдавлены внутрь: если б приложить яблоко к
такой щеке, оно бы ушло в щеку до половины.
-- Э, дуст-и-мулло Амон Насыр-заде!--обратился к нему голос из-за плеча
Гриши. -- Вот тебе живая собака, аскер-и-сурх. Что будешь с ним делать?
И мулло Амон Насыр-заде медленно улыбнулся так, как, вероятно, улыбался
бы волк, если б научить его такому хорошему делу.
-- Ты аскер?--спросил он.--Отвечай! Я вижу, ты аскер. Ты оттуда пришел?
-- А тебе какое дело?--злобно выкрикнул Гриша.
-- Ты комсомол?--с ядовитой легкостью в голосе продолжал мулло.
Но Гришу уже непомерная охватила злоба. Он дрожал от холода, с него
текла вода, руки его были сжаты за спиной двумя басмачами. Его била досада,
что он влип, как мышь в западню, и всего обидней было, что он
дрожит,--потому что дрожал он от холода, а ведь они могли подумать, что он
попросту трусит. И тогда все его чувства вылились в следующий выкрик:
-- Да, я комсомол!.. А ты--сволочь, гад, ты...-- И тут следовал долгий
перечень таких же многозначащих выражений.
Басмач еще резче поджал губы, а затем тихо, почти шипя, произнес:
-- Не кричи. Если будешь кричать, тебе--вот...-- и указал на
болтавшийся сбоку железный нож. И, еще снизив голос, продолжал:--Я тебе
ничего плохого не сделаю, если ты... Слушай... Дураком ты был до сих пор, я
хочу, чтобы теперь ты сделался умным... Понимаешь, -- ты будешь носить умную
голову и будешь делать большие дела... Слушай, я тебе говорю! Ты был
собакой, а станешь птицей. Тут горы большие вокруг, что ты видишь за ними?
Ты ничего не видишь, солдат. Я скажу тебе все. Я правду тебе скажу. Большая
истина откроет тебе глаза. Слушай... Советская власть пала. Нигде нет больше
твоей советской власти, которой ты служил до сих пор. Все ваши крепости
пали. Знаешь, кто взял их? Ты ничего не знаешь. Открой твой слух, я скажу
тебе. Их, с помощью аллаха, взял высокий Хабибулла-хан, да прославит пророк
имя его в веках! Только в Бухаре еще шатаются такие, как ты. Они не знают
собственной гибели. Они, как горные индюшки, прыгают по земле и не могут
летать, они не могут взлететь над Егорами и увидеть, что делается за ними.
Но и Бухара скоро тоже будет взята. К великому празднику Курбан в Бухаре
восторжествует ислам. Осиянный славой пророка, его величество эмир будет
судить неверных на бухарском уроне. Ты знаешь, что с нами Англия, Америка,
Германии и Япония? Ты ничего не знаешь, русский, хотя ты и владеешь языком
Бухары. Ты, наверно, долго жил в Бухаре, но ты не знаешь, что сейчас
объявлена священная война, газо, и все встали на защиту ислама. Кто не
пойдет на защиту ислама, тот будет проклят со всем своим поколением, как
неверный. Ты тоже достоин проклятия. Но ты молод еще, солдат, ты еще не
успел поумнеть, я жалею тебя, я хочу...--тут голос мулло Амон Насыра-заде
заструился совсем медленной, совсем густой патокой,--я хочу, солдат... Сядь,
ты, на верно, устал. Ну садись же!..
Гриша слушал стоя, в полуоцепенении, и дышал тяжело. Его легонько
подтолкнули сзади, но он не собирался садиться. Тогда его резко пихнули
кулаками под оба колена и сильно надавили ему на плечи. Он сел на землю,
неожиданно для себя, и больно ударил о камень колено. Мулло словно не видел
ничего.
-- Вот так, солдат, ты можешь когда-нибудь научиться послушанию. Ты
будь спокоен. Когда война кончится, я подарю тебе большой дом в кишлаке с
виноградником и абрикосовым садом. И женщину тебе подарю, красивую женщину:
у тебя будут жена и дети. И много денег. Золотые деньги, настоящие деньги,
которые много весят и сладко звенят. Все это ты получишь, если встанешь на
защиту ислама. Ты хорошо меня слышал? Ты будешь воевать заодно с нами,
солдат?
Гриша молчал. Мулло продолжал с ехидством:
-- Ты согласен. Я вижу. Я сейчас прикажу отпустить твои руки. Скажи, на
Ванч много красных аскеров пришло с тобой?
Но тут Гриша понял. Он сразу понял, чего хотят от него. Он взбеленился
мгновенно и, вырываясь из рук державших его, осыпал мулло новыми
ругательствами. И, как-то сразу замолчав, рванулся вперед и плюнул прямо в
сухие губы, освещенные красным светом.
И это было последним, что решило его судьбу. Все дальнейшее было грубо,
просто и очень определенно. Басмачи повскакали с мест. На Гришу посыпались
яростные удары. И резкий голос мулло прорезал галдеж:
-- Оставьте!.. Перераньте бить... Давайте его сюда!.. Я сам знаю, что
надо делать.
Басмачи отступили, продолжая галдеть и ругаться. Мулло неторопливо
подошел, цепко схватив Гришу за горло, потащил его к гладкому камню, на
самый берег реки. Пять или шесть басмачей ему помогали. Гришу положили
спиною на камень. На каждую руку и ногу Гриши навалилось по басмачу. Один
держал его голову, остальные толпились вокруг. Еще раз увидел над собой
Гриша извилистую синюю, очень спокойную звездную речку. Мулло Амон
Насыр-заде вынул нож и обтер его о халат. Разорвал на Гришиной груди рубаху
и обнажил правый сосок. Спокойно и очень тщательно двумя пальцами левой руки
натянув кожу, он прикоснулся к ней лезвием. Помедлил--и прошипел:
-- Сколько красных аскеров на Ванче?
Гриша был в полном сознании. Мысль его работала даже гораздо ясней и
отчетливей, чем всегда. Но ему вдруг стало жаль самого себя и очень
захотелось заплакать. Он, вероятно, и заплакал бы, и, наверное, с громким
всхлипываньем и мольбами, если б неожиданно не увидел подошедшего к камню
молодого басмача с винтовкой. С его, Гришиной, винтовкой, отнятой у него. И
тогда опять к нему пришла злоба--крутая, беспомощная. Он забился на камне,
но его крепко держали. Тогда он вытянулся и затих. В горле его было сухо.
Трудно, как бы из глубины души, он сделал горлом глотательное движение. Но
во рту почти не было даже слюны. И все-таки он плюнул, еще раз плюнул в лицо
склоненному над ним мулло Амон Насыру-заде.
Тот в тихом бешенстве обтер рукавом и надавил ножом на Гришину грудь. К
правому боку Гриши потекла теплая струйка. Мулло Амон Насыр-заде искусно
вырезал пятиконечную звезду на Гришиной коже. Боли не было, но холодком,
мелкой дрожью от головы до пальцев ног пронизало Гришу отчаянье. Басмач с
винтовкой рванул окровавленную рубаху в другую сторону и открыл левый сосок
Гриши. И здесь он увидел тумор. На тонком шнурке болталась треугольная
тряпочка, перевязанная суровой ниткой. Басмач взял ее и потряс на ладони. Он
явно был заинтересован.
-- Это что?--спросил он, обращаясь не то к Грише, не то к мулло Амон
Насыру-заде.
Гриша отвечать не мог, а Насыр-заде, вскользь оглядев тряпочку,
брезгливо сказал:
-- Это--комсомольский тумор. Это--нечистота. Брось его в огонь и умой
руки.
Басмач приставил винтовку к камню, сорвал с Гриши тумор и, отступив на
шаг, швырнул его в костер.
И совершенно неожиданно для всех из костра в сторону рванулось пламя и
раздался короткий, не очень громкий, но сухой взрыв, ибо комсомольский тумор
Гриши был попросту детонатором ручной гранаты, который, как и многие
пограничники, Гриша носил на груди.
На все остальное потребовались секунды, и Гриша рассказывал об этом
удивительно просто:
-- Они, понимаешь, сдуру шарахнулись в сторону. Ну, паника у них
произошла, что ли. А как меня отпустили, я и вскочил. Гляжу -- винтовка под
боком, схватился за нее, да и в воду. Сгоряча переплыл реку, так запросто ни
в жизнь бы не переплыть. За мной они не сунулись--винтовка-то у меня, хоть
патронов и пять штук всего, а уж теперь -- нет, шути, не по мне это даром
патроны тратить... Ну, постреляли они в меня с другой стороны, да где там, в
камни я надежно захоронился. Со злобы сам по ним чуть не пустил, ладно, что
вовремя сообразил -- нельзя через границу. Все ж таки соображение
действовало тогда!
А если спросить Гришу, что было потом, он и рассказывать не захочет.
Скажет только лениво:
-- А ничего потом не было. Пришел на Ванч, и все тут. Наши повстречали.
Коня жаль, гуляет теперь в Афганистане... Ну, да вот звезда еще на груди
появилась. А связным тогда, хоть и просился я, все ж таки другого послали...
Я думаю, теперь читатель согласится со мной, что такой "тумор", какой
был у Гриши,--безусловно, в данных, обстоятельствах, полезен. А все прочие
туморы -- чушь. Так же думал и Кашин, рассказавший мне эту историю.
1933-1953
НЕЧАЯННАЯ ЗАДЕРЖКА
Мы, пограничники, пришли на границу и поставили над обрывами к Пянджу
наши заставы. Это было в 1931 году. И надо признаться, когда на границе не
бывало событий, нам в ту пору жилось скучновато; но событий бывало много: на
земле наших соседей -- дружественных, но еще неспособных избавиться от
резидентов империалистических стран, -- ютились банды бежавших от нас
басмачей, Они все никак не могли успокоиться и изощрялись в попытках
испортить жизнь советским людям, которых у мы пришли охранять. Вот тогда и
случилась эта, в сущности, совсем незначительная история.
...Трудно было увидеть всего себя в маленькое туалетное зеркало, но
иного на заставе не существовало. Помначзаставы Семен Грач, отойдя в самый
дальний угол узенькой комнаты, видел себя только от черных курчавых волос и
матовой бледности щек до ворота великолепной бурки, открывавшего
ярко-зеленые петлицы с двумя красными квадратиками. А увидеть себя целиком
было необходимо. Тогда Семен Грач стал разглядывать себя по частям и,
наконец, убедился: весь он--от влажного блеска мягких, тончайших ичигов до
бледных, почти прозрачных мочек чуть оттопыренных ушей--хорош и так
привлекателен, что его не отказался бы изобразить в любой из своих поэм хоть
сам Лермонтов! Вполне довольный собою, он подошел к окну, за которым
свистела зима, поставил зеркало на побеленный известкою подоконник и вышел
из комнаты, чтобы распорядиться седловкой коней.
Конечно, та степень внимания к своей внешности, которой был одержим
Семен Грач, называлась в просторечии франтовством, и не зря за ним твердо
укрепилось прозвище "Симочка". И, встретившись с ним на дворе, начзаставы
Рыжков насмешливо оглядел его и сказал:
-- Слушай, Симочка, ты чего разрядился? Люди в валенках ездят, а
ты--ичижишки!.. Перед кем фасонить собрался?
Грач по природе своей не был обидчив и потому ответил с добродушной
самоуверенностью:
-- Фасонить! Ему все фасон! А по-твоему выходит-- на тринадцатую
годовщину Красной Армии оборвышем надо ехать?
-- Ну, ну... Разглагольствуй. Знаю я, для какой годовщины ты
расфуфырился... Не меня, брат, тебе обманывать! -- снисходительно произнес
Рыжков, потому что знал кое-что о безуспешных стремлениях своего помощника к
белокурой жене начальника оперчасти той комендатуры, в которую сейчас
отправлялся Грач. Застава только из самолюбия гордилась полным отсутствием
женщин, а в действительности Рыжков, как и весь вверенный ему личный состав,
не скупился на бесплодные мечты о тех местностях, где живут не одни только
мужчины. Семьсот километров верхом по горам пришлось бы проехать Рыжкову,
чтобы увидеть свою жену. И семьдесят километров вьючной тропы отделяли Грача
от белокурой Марьи Степановны, которая, несомненно, была самой задорной из
семи женщин, деливших скуку памирской зимы со своими мужьями в пограничной
комендатуре.
Грач знал, что никаких особенных торжеств по случаю годовщины Красной
Армии в комендатуре не будет. Какие могут быть здесь, на Памире, особенные
торжества? Будет скромный парад, будут произнесены речи, он сам скажет
приветственную речь от имени своей заставы (конечно, не забыв упомянуть, что
на его заставе к сегодняшнему дню девяносто восемь процентов отличников),
погрохочет оркестр, вечером в пятидесятый раз пойдет в тесном клубе
знаменитая "Сивка", исполняющая в комендатуре должность всех кинофильмов
Союза; а после кино будет товарищеский ужин, для которого скупердяй начхоз
выделит лишние банки молочных консервов и тайно припасенный бочоночек
малосольных огурцов. Но все вместе взятое вынесет этот день из однообразия
памирской жизни. Грач ни за что даже самому себе не хотел признаться, что
Марья Степановна будет для него далеко не последней частью торжественности
этого дня. Этот день придет завтра, а весь сегодняшний день будет отдан
переменному аллюру коней по каменистой и узкой тропе.
...В восемь утра Семен Грач в сопровождении шести бойцов выехал из
ворот заставы.
Тропа вилась вдоль берега Пянджа. На другой стороне Пянджа бежала такая
же тропа, но по ней ездили люди Афганистана. И с той и с другой стороны реки
вздымались высочайшие снежные горы, кое-где перерезанные боковыми ущельями.
Тропки, убегавшие вверх по этим ущельям, зарываясь в снег, пропадали. Откосы
снега падали почти к берегам обмелевшей реки. Тропа была каменистой,
мрачной, безлюдной. Изредка долина расширялась, чтобы в конусах выноса
боковых речек уместить корявые серые кишлачки. Два-три глинобитных дома,
жалкие ветви безлистых тополей, несколько любопытных глаз из-за каменных
низких оград--и опять пустынные скалы, камни, обрывы, ворчащие всплески
реки. А ведь завтра во всем Союзе--Красные флаги, на площадях--громыхание
танков, над ними--гуденье играющих в синеве самолетов, а в беседах
командиров--торжественные воспоминания.
-- Товарищ помнач, а баньку в комендатуре нам истопят сегодня? Свою-то
мы прогуляем!--спросил боец Ермаков, на рыси догоняя Грача.
Грач обернулся в седле:
-- Поджидают нас, значит, будет. Приедем --и сразу париться!
-- То-то хорошо! Я и то думаю, неловко без баньки. К празднику, да не
умывшись!
Ермаков придержал коня и зарысил на прежней дистанции.
Ехали молча. Неудобно на ходу разговаривать, когда едешь цепочкой.
Вдоль реки тянул морозный, пронзительный ветер. Ноги Грача ныли от холода, и
он начинал жалеть, что поехал не в валенках; ведь ичиги можно бы заложить и
в седельную сумку. Переведя коня в шаг, он бросил стремена и болтал ногами.
Так ехали до полудня. Солнце играло на голубых снегах гор. За поворотом
тропы показался очередной кишлак. Здесь Грач решил остановиться,
позавтракать консервами, подкормить лошадей, обогреться. Но Ермаков первый
заметил оживление в кишлаке:
-- Товарищ помнач! Глядите, чего там такое? Будто сумятица. Дехкане,
глядите, вон под тем деревом будто бегают, руками машут, что ли?
Грач осадил коня, спешился, вынул бинокль.
-- Правильно, Ермаков! Или скандал, или не знаю что, женщины там и
мужчины. А ну-ка, давай в галоп, да приготовься на всякий случай!
Подскакавших бойцов окружили взволнованные дехкане. Под деревом лежал
распластавшись окровавленный труп молодого дехканина--председателя
сельсовета.
Оборванный старик, отстранив всхлипывающих и голосящих женщин, быстро
заговорил:
-- Издрастуй, товарищ начальник. Спасибо, скакал, плохой дела, другой
сторона басмач прихадыл, человек, вой, живой сельсовет убивал, баранта брал,
ришка-клевер брал, курица брал, чапан, мануфактур, ведро, керосин, лампа,
хина, йод тоже брал, теперь половина туда, половина другой сторона пошел...
Помрачнев, Грач начал суровый опрос. Дехкане кричали зараз, хватая себя
за грудь, за лоскутья рваной одежды, горячо убеждали бойцов, что они
бедняки, вот как плоха их одежда, басмач последнее взял, зачем басмач делал
такое?
Уверений не требовалось. Все знали, что жители этого кишлака,
сдавленного склонами глухого ущелья, действительно бедняки и что только
последнее у них могли отобрать басмачи.
Успокоив толпу, Грач установил, что на кишлак налетела банда человек в
пятьдесят...
В том, тридцать первом году на Памире, еще мало исследованном и
труднодоступном, пограничники впервые сменили удаленные один от другого на
полсотню, а порой на сотню километров гарнизоны сторожевых постов. На
памирской границе впервые устанавливались погранзаставы. Басмаческие банды,
находя себе лазейки, еще частенько переходили на нашу территорию. Крупные
баи--старейшины киргизских родов, бадахшанские феодалы--ханы, представители
владетельных каст, распаленные фанатизмом ишаны и халифа, налетая на наши
кишлаки, мстили беднякам--дехканам, .изгнавшим их за пределы Советского
Бадахшана, в котором все больше строилось школ, открывалось амбулаторий и
кооперативов, в котором шла борьба с курением опиума, с малярией, оспой,
трахомой и другими болезнями. Посевное зерно, промтовары,
сельскохозяйственные орудия, медикаменты, привозимые с севера караванами
тяжело завьюченных лошадей и верблюдов, должны были положить конец
вековечной нищете обездоленных памирских дехкан. В зимнее время жители
каждого приграничного кишлака бережно хранили на складах своих только что
открытых кооперативов драгоценные, доставленные за тысячу горных километров
грузы, дожидаясь весны, когда в глухих ущельях откроются тропинки, по
которым можно будет разослать эти предназначенные для всех горцев грузы в
самые отдаленные, самые недоступные верхние кишлачки.
Конечно, бандитам в этом кишлаке было что грабить! Все найденное здесь
было разграблено басмачами, И половина банды убралась с добычею за границу.
Но, узнав, что в верхнем кишлаке в глиняных ямах хранятся запасы дехканской
пшеницы--посевная ссуда, предназначенная для дальних селений,-- половина
банды, двадцать пять человек, сунулась туда, наверх, в глубь боковой
теснины. Из теснины другого выхода не было. Грач знал свой участок. Теснина
упиралась в большой снежный хребет, и была только одна боковая тропка, как
подкова, огибавшая этот хребет и выводившая в высокую ледниковую долину за
этим хребтом, из которой существовал выход в два соседних ущелья. Подъем по
тропке был крут и труден даже в летнее время, но никуда в сторону басмачи не
могли бы уйти. Грач решил настичь басмачей в верхнем кишлаке.
-- Повод! -- негромко приказал Грач.-- Приготовиться к бою! Ермаков и
Хохлов, в дозор!
-- Вот те и справили баньку...--разочарованно пробурчал Ермаков. И
вдруг, радостно, широко ухмыльнувшись, заорал:--А ну, Хохлыч, двигай! Не
теряй время, справимся!.. Может, успеем еще в баньку. Даешь!..
Дозор карьером вылетел вперед по боковой тропе. Три бойца, во главе с
помначзаставы Семеном Грачом, рванулись за ним.
Теснина пошла трубчатой раковиной, и стены ее гудели от ветра и
насмешливо перещелкивало цоканье двадцати восьми копыт. Кони взмокли и
останавливались для передышки. Подъем становился круче, кони двигались
шагом, бойцы, привставая на стременах, опасливо поглядывали на речку,
журчащую под отвесным обрывом далеко внизу. Теснина кончилась, открылась
каменистая поляна и над ней, на голове высокой скалы--верхний кишлак. Узкими
витками тропа поднималась к нему.
-- Поганое место,--пробурчал Грач.--Думай не думай!
Молча спешился, отщелкнул крышку деревянной кобуры, повел коня в
поводу. Бойцы пошли за ним с винтовками наперевес. Детонаторы вложили в
гранаты. Басмачи могли бы спокойно перестрелять бойцов на этой тропе; но те,
задыхаясь от подъема, добрались благополучно до первой ограды кишлака.
Только здесь их заметили увлеченные грабежом; в смятении, с криками:
"Аскар... аскар-и-сурх!"--басмачи кинулись к лошадям. Винтовки бойцов
покачивались на гребне каменной ограды. Гранаты горели нетерпением в
ладонях. Но Семен Грач вовремя удержал стрельбу:
-- Стой, отставить!.. Там жители между ними. По коням! Кли-ин-ки!..
Но ограда была слишком высока для усталых коней! И когда Грач с
бойцами, отыскав пролом, ворвался в кишлак, басмачи уже неслись в сторону
белого хребта по тропинке: она вступила в скалы, и выпущенные бойцами на
скаку пули запрыгали по камням. :
Грач мгновенно сообразил, что у басмачей один путь: за этот белый
хребет, в обход его, по тропинке. Погоня по тропинке бессмысленна. Кони
бойцов сейчас задохнутся и, конечно, не пойдут быстрее басмаческих. А выйдя
за хребет, в ледниковую долину, раньше бойцов, басмачи осыплют своих
преследователей пулями сверху. Кроме того, при прямой погоне возможна
засада.
-- Стой!--крикнул Грач. Задыхавшиеся кони остановились, напарываясь
один на другого.
-- Двое останутся здесь,--быстро говорил Грач,-- в засаде. На
случай--банда вернется. Вот за этим камнем--позиция. Тут не пропустишь! Сам
укрыт хорошо. Понятно? Я, Ермаков, Хохлов и вы двое, товарищи, лезем на
хребет прямо по снегу. Тут часа четыре подъема. Раньше них, пока они огибать
будут, на перевал вылезем. Остальное--по соображению. Для связи, если что,
дехкане. Понятно?
-- Как есть попятно!--сказал разгоряченный Ермаков. -- Так оно
правильно будет!
-- Кто со мной, повод вле-е-во... Счастливо, товарищи!--И Грач рванул с
тропы на прогалину, ведущую к снежному склону.
-- Счастливо, товарищ помнач!.. Не сомневайтесь!..--донеслись голоса
двух остающихся бойцов.
Так начался подъем. Ослепительный снежный склон высокой дугой уходил в
солнечное, голубое небо. Всадники казались малыми черными точками на дне
гигантской эмалированной ванны. И только Грач в своей бурке был подобен
черному квадратному угловатому жуку. Лошади проваливались в снег по брюхо.
Тогда всадники спешились и повели коней в поводу. Оборвались всякие
разговоры. Люди дышали мелко и часто, как рыбы, кругло раскрыв обжигаемые
сухим морозным воздухом рты. Вскоре гимнастерки взмокли насквозь под
полушубками и заиндевела шерсть полушубков у ворота и у рукавов. Подъем
выгибался в отчаянную крутизну. Кони скользили и останавливались, шатаясь.
Поднявшись метров на двести, Грач повалился на снег и задышал со свистом.
Бойцы лежали и дышали так же, как он. Лошади хватали губами снег.
Предприятие оказывалось тяжелым.
Отдышавшись, Грач встал и без слова двинулся дальше. Высота хребта
ничуть не уменьшалась. Лошади сами себе изобретали зигзаги и на поворотах
тупыми глазами безнадежно посматривали вниз. Грач хотел достать из кармана
гимнастерки часы, но усталость помешала ему сделать лишнее движение рукой.
Он поскользнулся и пополз вверх на ч