дин за другим сели два "ИЛ-14". К Гаврилову подошел Семенов, начальник Востока и старый друг. -- Все судьбу испытываешь, Ваня? -- сказал он. -- Курева дашь? -- спросил Гаврилов. -- Пачек бы сто "Шипки" пополам с "Беломором". -- Последние рейсы, Ваня! -- И банок десять джема, -- добавил Гаврилов. -- Ну а ежели еще и сколько не жалко "Столичной", повешу в балке твой портрет и на ночь буду молиться, как на икону. Семенов махнул рукой и отправился на полосу. Тяжело полярникам береговых станций провожать последний корабль, но во сто крат тяжелее восточникам, когда взмывают в воздух последние в нынешнем году самолеты. Теперь, что бы ни случилось, шестнадцать восточников девять долгих месяцев будут рассчитывать только на самих себя, беречь живительное тепло дизельной и жаться друг к другу, чтобы сохранить коллектив. Привыкнуть к такому полному отрыву от всего мира нельзя, как нельзя привыкнуть к кислородному голоданию, к чудовищным холодам в полярную ночь и к мысли о том, что, случись беда, и Востоку не сможет помочь никто. Грустно восточникам провожать последние самолеты! "Вот и все, -- подумал Гаврилов, когда самолеты поднялись в воздух. -- Все пути отрезаны. Теперь осталась одна дорога в Мирный -- санно-гусеничная колея". И пошел к тягачам, у которых хлопотали водители. Среди них увидел Сомова. Ничего не сказал, заглянул в камбузный балок. Так и есть, Задирако пересчитывает ящики с полуфабрикатами. Потеплело у Гаврилова на душе: остались, поверили в своего батю, как они его называли. Один только Попов улетел. "Спасибо, сынки, никогда не забуду, умирать буду -- вспомню добрым словом". И молчаливая горечь, терзавшая Гаврилова с того момента, когда трое решили улететь, сменилась тихой радостью. "Теперь все будет хорошо, теперь дойдем". Потом был прощальный обед. Не торопясь посидели в кают-компании за роскошным столом -- Семенов ничего не пожалел, выставил лучшее; выпили немного, немного потому, что на Востоке к алкоголю не очень-то тянет, и без того дышать нечем. Как всегда, сфотографировались на прощание у тягачей, обнялись и расцеловались, не стыдясь слез, -- все равно не видны: и ресницы и бороды покрыты инеем. И пошли походники домой, в Мирный, под ракетные залпы. Только через пять суток, когда морозы перевалили за шестьдесят, Гаврилов узнал, как подвел его Синицын. ЗАГУСТЕВШАЯ КРОВЬ В этом походе все было наоборот; двигался поезд ночью, а под утро останавливался, и люди отдыхали. Делалось так потому, что ночью морозы сильнее и заводить машины лучше было днем, когда температура на несколько градусов выше. Впрочем, к Центральной Антарктиде уже подходила полярная ночь, солнце покидало материк на долгих полгода, и разница между временами суток становилась все менее заметной. К тому же если на Большой земле люди не очень любят работать в ночную смену, то походникам это безразлично. Все равно до жены, детей, телевизора и стадиона около двадцати тысяч километров, а раз так, то какая разница, когда работать и когда отдыхать. И поезд шел ночью. Впереди была Комсомольская, а там цистерна, и мысли всех десяти человек сосредоточились на ней, на этой цистерне. Когда первопроходцы пробивались от Мирного к Востоку, по дороге они основывали станции. Так возникли Пионерская, Восток-1 и Комсомольская. И хотя станции эти давным-давно были законсервированы и для жилья не годились, приход на каждую из них для походников означал многое. Что ни говорите, а промежуточный финиш -- этап большого пути. Пионерскую уже в незапамятные времена первых экспедиций занесло многометровой толщей снега, на Востоке-1 только вехи стояли, а в полузасыпанный домик на Комсомольской можно было при желании даже зайти и вообразить, как он выглядел, когда люди вдохнули в него жизнь, И заходили, чтобы испытать чувство приобщенности к человечеству: хоть и бывшее, но все-таки жилье! Не бездушная белая пустыня. Двигаясь к Востоку, походники Гаврилова на каждой из этих станций оставляли цистерны с горючим и бочки с маслом -- для себя же, на обратную дорогу. На Комсомольской тоже была оставлена цистерна. Никуда она деться не могла, разве что пурга, встретив на гладком куполе эту преграду, надела бы на нее белую шубу; никто не мог цистерну ни разбить, ни украсть, ни припрятать, а думали о ней походники с лютым беспокойством. Или, вернее сказать, с надеждой, к которой примешивалась глухая тревога. Трудно жить человеку, когда нет перспективы. Если даже все у него сложилось хорошо, не давят невзгоды и не угнетают болезни. Так уж устроен человек, что ему обязательно нужно надеяться на лучшее, чем то, что у него есть. А в тяжелые моменты жизни мечта спасает. Не самообман -- бессмысленное утешение слабых, не больная фантазия нищего, который шарит по тротуару глазами в поисках туго набитого бумажника, а мечта, за которую нужно и стоит бороться. Такой путеводной звездой стала для походников цистерна на Комсомольской. Неделю назад радист и по совместительству метеоролог Борис Маслов, вытащив из снега термометр, воскликнул: "Шестьдесят два, привет, братва!" Тошка полез на цистерну -- их две, по четырнадцать кубов каждая, везла на санях "Харьковчанка" -- и отвинтил горловину. Изумленно всмотрелся в содержимое цистерны и провозгласил: -- Кому киселю? Две копейки черпак! Шутку не приняли. Механик-водитель относится к своей машине, как к живому организму: двигатель-сердце разгоняет по кровеносным сосудам соляр и масло, ведущая звездочка и катки-суставы вращают гусеничную ленту, которая служит тягачу ногами. Как и живому организму, тягачу необходима каждая деталь. Но главное -- это сердце. Если лопаются на гусеничных траках пальцы, летят на маслопроводах дюриты и случаются другие привычные мелкие поломки, водитель только чертыхается. А когда дает перебои сердце, шутки в сторону. Люди подошли к цистерне и молча смотрели, как Тошка пытается вылить из черпака соляр. Он не выливался! Жидкость потеряла текучесть. Густая, похожая на студень масса будто прикипела к черпаку. Топливо перестало быть топливом, кровь загустела! О таких необычных явлениях рассказывали восточники, которые открыли, что при сверхнизких температурах в ведро с бензином можно опустить горящий факел, и тот погаснет, что соляр можно резать, как мармелад, а железная труба от удара кувалдой разлетается, словно она сделана из фарфора. Наверное, для науки действительно очень важно и интересно было узнать, как изменяются свойства веществ в практических условиях, приближенных к космическим. Ступенька в познании объективного мира! Но мысли походников, молча смотревших да черпак в руке Тошки, были приземленнее. Они видели, что топливо загустело, и ясно представили себе причину и следствие этого явления. В дизельном топливе после перегонки остается небольшая часть парафина. В летних сортах его больше, в зимних меньше. Для работы двигателя в условиях температур ниже 45° в зимнее топливо добавляется 15-20 процентов керосина. Если же в сильный мороз идти на недостаточно разведенном соляре, то в нем, стоит тягачу остановиться и заглушить двигатель, быстро образуются парафиновые пробки. Эти пробки забивают топливопровод и топливный насос, и солярка, как кровь, закупоренная тромбом, перестает обращаться. Синицын! "Гад, сволочь и сукин сын! -- подумал Гаврилов. Если вернусь, прибью!" "Если вернусь, -- резануло по сердцу. -- Попробуй дойди на таком мармеладе..." Ярость душила Гаврилова. Он рванул подшлемник и вдохнул ртом воздух, один раз, другой. Обжег легкие, задохнулся. -- Батя, надень! -- бросился к нему Антонов, но Гаврилов отпихнул его, полез на цистерну, взял у Тошки черпак и повертел им в горловине. Надвинул подшлемник и спустился вниз. Окинул взглядом напряженно застывших в полутьме ребят. -- Влипли, как муха в варенье, -- хрипло вымолвил Игнат Мазур. -- Ужинать! -- приказал Гаврилов, и все пошли на камбуз. И отныне двигались ночью и мечтали о цистерне, которую они оставили на Комсомольской: а вдруг в ней зимнее топливо? Понимали, что если уж в одной цистерне студень, то и в остальных скорей всего то же, но все-таки надеялись, заставляли себя верить. А вдруг? Хотели было послать Синицыну на "Визе" радиограмму, спросить, потребовать, чтобы ответил по-честному, но Гаврилов запретил. Сказал, что не стоит унижаться, а сам про себя подумал, что отрицательный ответ лишит ребят надежды и кое-кто может пасть духом. Надежда -- тоже топливо, без нее не дойдешь. Не будет удачи на Комсомольской -- можно помечтать о цистерне на Востоке-1, там осечка -- верь в цистерну на Пионерской. А оттуда до Мирного меньше четырехсот километров, на святом духе дойдем. С каждым днем все холодало, и скоро стало семьдесят градусов ниже нуля. Очередной бросок начинали так. Растапливали в бочке на костре масло, которое стало твердым, как битум, и заливали по шесть -- восемь ведер на тягач. Тут же запускали прогреватель, грели антифриз и масло. Антифриз набирал тепло значительно быстрее, и тогда прогрев прекращали, чтобы антифриз отдал избыток тепла маслу. Потом снова начинали и снова прекращали, и так много раз, пока масло не нагревалось до плюс десяти градусов, а антифриз -- до плюс восьмидесяти. Одновременно в бочках грели соляр. Как только масляный насос начинал гнать масло в систему, разжиженный соляр перекачивали в топливный бак и запускали двигатель. Кончали с одним тягачом, переходили к другому. На все это уходило четыре-пять часов, а иногда и больше. Однажды так и не смогли запустить двигатели двух машин и сутки простояли. Медленно, с надрывом, но шли, километр за километром. Останавливались часто: у одного тягача летели пальцы, у другого дюриты, у третьего лопалась серьга прицепного устройства. Поморозились на холоде, на котором ни один человек до сих пор не работал, ни один, потому что даже восточники в такие морозы выходят из дому лишь на двадцать -- тридцать минут. Но шли: жизнь можно было сохранить только в движении. Впереди -- флагманская "Харьковчанка" с двумя цистернами на санях, самая большая и мощная машина в Антарктиде. Высоко над ней развевался красный флаг. За рычагами сидел Игнат Мазур, а Борис Маслов "играл в морзянку" -- тянул из Мирного тонкую эфирную ниточку. В штурмане же покамест нужды не было: поезд шел по колее. Следом вел тягач с жилым балком Давид Мазур, за ним с камбузом на борту двигался Василий Сомов. Хозяйничал на камбузе Петя Задирако, помогал ему доктор Алексей Антонов. Тягач, в кабине которого сидели Валера Никитин и Тошка Жмуркин, называли "неотложкой": в его кузове был смонтирован кран со стрелой, в ящиках находились всякого рода запчасти -- стартеры, генераторы, прокладки, форсунки, подшипники и прочее. На предпоследнем тягаче со вторым жилым балком шел Ленька Савостиков, а замыкал поезд Гаврилов, тянувший сани с хозяйственным грузом. Итого шесть машин и десять человек. Шли друг за другом, соблюдая дистанцию в десять -- пятнадцать метров. Колея была полуметровая, хорошо заметная. В центральных районах Антарктида скупа на осадки, снега выпадает немного, и колею обычно не заносит -- к счастью, потому что снег здесь слабой плотности и рыхлый, в нем ничего не стоит завязнуть: первопроходцы, которых Алексей Трешников вел во Вторую антарктическую экспедицию к Востоку, хлебнули горя на этом участке. По расчету, прикидывал Гаврилов, до Комсомольской остается километров тридцать. К утру доползем, если ничего не произойдет. Походы, размышлял он, бывают удачные и неудачные. Легких походов Гаврилов не помнил, но удачные случались. Поломки, ремонты, пурга -- без этого, конечно, не обходилось, однако шли весело, с улыбкой. А в другой раз все восставало против тебя: и природа и техника. И поход получался мучительный. "В аварии всегда виноват командир корабля",-- вспомнил Гаврилов афоризм своего друга, полярного летчика Кости Михаленко. Если брать по большому счету, то Костя, конечно, прав. Виноват командир, в данном случае он, Гаврилов. Виноват во всем! И в том, что вышли так поздно (в разгрузку спать нужно было меньше!), и в том, что солярка загустела (кому на слово поверил? Синицыну!), и в том... Гаврилов резко затормозил, открыл дверцу и пустил ракету: из-под балка на тягаче Леньки Савостикова выбивалось пламя. ПОЖАР Языки пламени, подгоняемые боковым ветерком, охватили всю левую стенку балка и подбирались к крыше. Несколько походников вгрызались лопатами в снег и бросали в огонь рыхлые комья, а Гаврилов и Сомов, задыхаясь от едкого дыма, откручивали болты, которыми балок был закреплен в кузове тягача. -- Батя, газ взорвется! -- бросая лопату, крикнул Маслов. -- Трос, быстрее! -- заорал Гаврилов. -- Ленька, вон из балка! Из тамбура один за другим вылетели два спальных мешка, вслед за ними выпрыгнул и начал бешено вертеться на снегу Ленька Савостиков, сбивая огонь с промасленной, заляпанной соляром одежды. -- Трос... Мигом!.. Братья Мазуры дотащили и подцепили к торцу балка тяжелый танковый трос. В кабине тягача Савостикова уже сидел наготове Тошка, за рычагами гавриловского -- Никитин. -- Р-разом! Тягачи рванули в противоположные стороны, и пылающий балок с грохотом рухнул на снег. -- Ложись! -- взревел Гаврилов. -- Куда?! Назад! Последнее относилось к Леньке, который в дымящейся куртке ринулся к опрокинутому набок балку и стал лихорадочно срывать принайтованные к крыше ящики и мешки о продовольствием. Гаврилов подскочил к Леньке, ухватил его за руку и поволок в сторону. -- Ложись! Взрыв, бурная вспышка пламени, и ночную темень прорезали тысячи разноцветных звезд: это взлетел на воздух баллон с пропаном и ящик с ракетами. -- Хорош фейерверк! -- вскакивая, сострил Тошка, но Сомов дернул его за ногу, и Тошка упал. Еще два взрыва, и над головами походников со свистом пролетели куски дерева и осколки разорванной стали. -- Дундук! -- зло выдавил Сомов, прижимая Тошкину голову к снегу. Еще мгновение, и разнесло последний баллон. Больше взрываться было, нечему. На том месте, где лежал балок; дымилась глубокая черная яма. Вокруг нее столпились походники. Из-под укутавших их лица подшлемников вырывались клубы пара. Постояли, отдышались. -- Капельницу, что ли, не погасили? -- предположил Игнат. -- Мы с Тошкой уходили из балка последними, -- припомнил Никитин. -- Погасили, точно. -- Чего натворил? -- хрипло спросил Леньку Сомов. Ленька понурил голову. -- Не приставай, видишь, переживает, -- съязвил Игнат.-- Сосунок! Сжав кулаки, Ленька, как слепой, пошел на Игната. -- Давай, давай морды бить! -- рявкнул Гаврилов. -- Я вам!.. Гаврилов круто повернулся и направился к Ленькиному тягачу. Включил карманный фонарик, присмотрелся, выругался. Все, подошли и склонились над левой выхлопной трубой. Она была оголена, лишь по бокам висели почерневшие лохмотья обмотки. Ясная картина: прогорели медно-асбестовые прокладки выхлопного коллектора, и от раскаленной отработанными газами трубы загорелся настил балка. -- Прокладки, батя! Отправляясь в поход, Гаврилов всегда менял прокладки на новые, чтобы наверняка хватило на всю дорогу. Первое и святое дело? Но перед этим походом тягачи ремонтировал Синицын. Снова Синицын! И снова виноват он, Гаврилов. Нужно было еще час не поспать, проверить прокладки. -- Сменить, -- ощущая тупую боль в сердце, приказал он. -- Развернуть машины, включить фары. Пошуруйте вокруг. Нашли немногое. Кроме сброшенных Ленькой в последнюю минуту двух мешков с хлебом и трех ящиков с полуфабрикатами, разыскали помятую печку-капельницу, разорванные баллоны из-под пропана, обгоревший остов запасной рации и чудом оставшийся невредимым большой ящик с брикетами замороженного бульона. Сгорели все личные вещи жильцов балка -- Савостикова, Сомова, Никитина и Жмуркина, фотоаппараты и кинокамеры и, самое главное, картонная коробка с "Беломором" и "Шипкой". Ее искали особенно долго, страшно было остаться без курева. Не нашли. За обедом подсчитали: на восемь человек курящих имелось десятка три с небольшим сигарет и неначатая пачка "Беломора". Доверили весь запас Задирако и решили курить одну на троих после обеда. Хлеба должно было хватить -- с учетом нескольких мешков на камбузе, а вот полуфабрикаты и газ Гаврилов приказал расходовать экономно. Кроме того, велел Борису Маслову беречь рацию в "Харьковчанке" как зеницу ока, а Задирако -- помалкивать про то, что единственный мешок соли разметало взрывом. Через пять-шесть часов ходу -- Комсомольская, может, там найдется. В камбузе было холодно, но покойно, никому не хотелось плестись по морозу к тягачам и до утра в одиночестве ишачить за рычагами. -- Вернусь, -- размечтался Тошка, -- приду к Синицыну в гости. Такого человека, как я, он примет с уважением (Тошка мимикой изобразил уважение, с каким отнесется к нему Синицын), а я ему: "Сымай штаны!" А он: "Какие такие штаны?" А я: "Твои, взамен тех, что у меня сгорели по твоей милости!" Деваться ему некуда, сымет штаны, а я ему; "Пес с тобой, таскай, куда тебе на улицу с голым задом!" -- Паяц! -- неодобрительно глядя на развеселившихся товарищей, буркнул Сомов. -- Валера, одолжи на перегон Тошку! -- отмахнувшись от Сомова, попросил Давид. -- Вернемся -- месяц пивом поить буду! -- Как это так одолжи? -- заважничал Тошка. -- Я тебе, брат, не какой-нибудь Фигаро. Этак каждый начнет канючить: "Давай мне Тошку!" Вас вона сколько, а Тошка один. -- Ладно, езжай до Комсомольской с Давидом, -- с лаской в голосе сказал Гаврилов. -- Только не заговори его допьяна, собьется с курса и загонит машину на Южный полюс. А ты, племянник (к молчаливому Леньке), не вешай нос, а то я подумаю, что ты барахло свое жалеешь. Сдирать стружку с тебя пока не стану, тем более Петя не разрешит, раз ты ему хлеб и бифштексы выручил. Ну, сыночки, по коням! -- Спасибо, матерь кормящая, -- поклонился повару Валера. -- Приходите еще, не стесняйтесь, дорогие гости, -- заулыбался Петя. -- Что в журнале записать, батя? -- спросил Маслов. -- Прокладки, -- хмуро ответил Гаврилов, не в силах отвести взгляда от окурка, который после него досасывал радист. -- Запиши, что Плевако не сменил, а Гаврилов, сукин сын, не проверил. И про разбитые горшки -- наши потери -- запиши, чтобы главбуху доставить развлечение. -- Ты, друг, не обижайся, -- натягивая на голову подшлемник, сказал Леньке Игнат. -- Ну, ляпнул сгоряча. -- А я и не обижаюсь! -- вызывающе ответил Ленька. -- Думай только, когда говоришь, понял? -- Хорошо, хорошо, -- дружелюбно сказал Игнат. И походники разошлись по машинам. ЛЕНЬКА САВОСТИКОВ Не бывать бы Леньке в Антарктиде, если бы за него, родного племянника, слезно не молила Катя. Очень не хотелось Гаврилову брать Леньку, но ни в чем он не мог отказать жене. Для виду поупрямился, поворчал и уступил. Полина, Катюшина сестра, в голос выла, просила зятя возвратить сына человеком. Гаврилов сердился -- Антарктида, мол, не исправительная колония, но в глубине души был польщен. Пообещал, что проследит, выбьет дурь из ветреной головы. Сестры наделяли его чрезвычайными полномочиями, а Ленька слушал и ухмылялся. Против Антарктиды, впрочем, он не возражал: слава, нагрудный значок да деньги, и, говорят, немалые. Великодушно позволил себя оформить и поехал на край света -- превращаться в человека, как докладывал дружкам на проводах. А Леньку брать Гаврилов не хотел потому, что в его глазах племянник жены имел два крупных недостатка. Во-первых, был писаным красавцем, а к этой разновидности людей Гаврилов вообще относился с подозрением; во-вторых, в недавнем прошлом боксером, даже мастером спорта. А спортсменов, особенно именитых, Гаврилов не слишком-то уважал. Хотя сам он не без удовольствия смотрел матчи по телевизору и слегка болел за "Зенит", но не мог понять спортсменов, тратящих немалую энергию столь, на его взгляд, бессмысленно. Когда ему доказывали, что спортивные зрелища дают тысячам людей необходимую им разрядку, он не спорил, но шутливо ссылался на свое "крестьянское воспитание": мол, с детства приучен уважать лишь тех, кто делает работу. За такие отсталые взгляды Васютка сгоряча обозвал папу "вымирающим мамонтом", что рассмешило Гаврилова до слез. Впрочем, своему десятилетнему первенцу он готов был простить все. Ленькины же "подвиги", о которых в семье ходили легенды, Гаврилова не очень волновали. Слушая сетования сестер, он посмеивался, а когда Катя сердилась на такое его легкомыслие, тут же признавал свои ошибки. И думал, что четверть века назад он бы из этого парня сделал лихого танкиста. Хотя ив Антарктиде случаются такие переделки, что вся пыль с человека слетает и раскрывается его существо. А что касается Ленькиных "подвигов", то женщин там нет, собутыльников днем с огнем не найдешь, нос задирать не перед кем. Тогда и посмотрим, мужик ты или тряпка. Так Гаврилов, отбросив немалые сомнения, ваял Леньку с собой. Решил пристроить его в Мирном, не брать сразу в поход. Но перед самым выходом Мишке Седову вырезали аппендикс, и волей-неволей пришлось Гаврилову вместо надежного механика-водителя посадить на тягач племянника. А был Ленька Савостиков удивительно хорош собой: под метр девяносто ростом, и фигура такая, что на пляже магнитом женские взгляды приковывала, и шея, запросто выдерживающая целую гроздь девчонок, буйные русые волосы, белозубая улыбка и шалые голубые глаза. Рядом с Ленькой парни нервничали и инстинктивно старались увести подальше от него своих подруг. И наверное, правильно делали, потому что было в Леньке что-то такое, что давало ему непонятную власть над женщинами. В семнадцать лет Ленька был чемпионом по боксу среди юношей, его портреты печатали в газетах, его узнавали на улицах. Спортивные, журналисты восторженно описывали игру ног, нырки и сокрушительные крюки чемпиона, а несколько тренеров веселили публику спорами о том, кто открыл Савостикова. В школе с ним почтительно здоровался за руку директор, мальчишки на улицах просили автографы, а девчонки, которые год назад не обращали на долговязого подростка никакого внимания, пускали в ход все свое нехитрое искусство, чтобы похвастаться таким поклонником. Год славы сделал из него законченного эгоцентриста; в газетах он читал лишь заметки о себе, обижался, когда писали мало, и соглашался с теми, кто считал его исключительным явлением. Его новый тренер, сам известный в прошлом спортсмен, знал цену подобным восхвалениям, посмеивался над ними и учил своего воспитанника с юмором относиться к таким заголовкам, как "Всепобеждающая улыбка юного чемпиона". Ленька делал вид, что так к славе и относится, но, изучая в большом зеркале гардероба свое отражение, думал о том, что тренер просто завидует; нигде, даже в кино, Ленька не видел такого мощного и в то же время пропорционального тела, такой обаятельной улыбки. Мать, работница-ткачиха, потерявшая мужа в конце войны, гордилась сыном и со вздохом подмечала взгляды, которые бросали на ее ребенка взрослые женщины. Проснулся Ленька поздно, в восемнадцать лет, когда его сверстники уже бахвалились своими скромными и большей частью выдуманными победами. Но пробуждение это было столь бурным, что отныне мать позабыла, что такое покой. Учился он тогда в десятом классе, перекатывался из четверти в четверть на тройках -- благодаря заботам директора, который, как и многие люди умственного труда, преклонялся перед физической силой. Учителя бунтовали на педсоветах, доказывали, что гастролер Савостиков портит коллектив класса, но директор напоминал о престиже школы, и они со скрипом исправляли двойки на тройки. Лишь Татьяна Евгеньевна, молодая, только что с институтской скамьи учительница химии, отказывалась от компромиссов. Ей и было суждено сыграть неожиданно большую роль в судьбе Савостикова, который и самому себе боялся признаться, что из-за желания увидеть Татьяну Евгеньевну он уже пропустил несколько тренировок. И вот однажды на уроке химии Ленька, совсем забывшись, уставился на учительницу горящими глазами, в голове его звенело. Было, наверное, в его взгляде что-то нескромное; Татьяна Евгеньевна вспыхнула, вызвала гастролера к доске и несколькими колкими вопросами сделала из него посмешище. -- Что же вы молчите? -- иронизировала она под хихиканье класса. Кулаками легче работать, чем головой, правда? Нечего сказать, да? Здесь и разразился скандал. Никто еще безнаказанно не смеялся над Савостиковым! -- Почему это нечего? -- облизнув пересохшие губы, весело сказал Ленька. Можем и ответить. Он подошел к учительнице, рывком поднял ее на руки, крепко прижал к груди и поцеловал в губы. За дикую выходку Леньку выгнали из школы, но без дела он проболтался недолго. Как раз подошло время, и его призвали в армию. Правда, оставили в Ленинграде -- проходить службу при спортивном клубе. Так что поначалу Ленькина жизнь если и изменилась, то к лучшему. Вечно окруженный толпой приятелей и поклонниц, он прожил едва ли не самые приятные В своей жизни полтора года. Удача так и плыла в Ленькины руки: блестящие победы на ринге будоражили прессу, спортсменки готовы были идти и шли за ним по первому зову. На тренировках все чаще появлялись заплаканные девчата, иные и вовсе перестали приходить. Ребята Леньку усовещали, но без особого успеха. Так продолжалось до тех пор, пока не бросила спорт и не уехала в другой город чемпионка по плаванию, на которую возлагались большие надежды. Это был уже перебор. Потеряв терпение, начальник клуба, согласовал с кем надо наболевший вопрос, и рядового Савостикова -- в армии приказов не обсуждают! -- направили проходить службу в часть на далекий северный остров. На этом острове, состоявшем из скал, льда и пурги, некому было очаровываться Ленькиной физиономией, мало кого интересовал значок мастера спорта, и с утра до ночи род командой замухрышки сержанта рядовой Савостиков строился, драил автомат, зубрил материальную часть и пилил на воду снег. Зато -- нет худа без добра -- выучился работать на тракторе и вездеходе, приобрел специальность. Впрочем, это обстоятельство для Леньки цены не имело: он был уверен, что дорога ему суждена другая. Но, будучи парнем не глупым, старался не очень высказываться по этому поводу и вел себя скромно. Закончилась служба, Ленька вернулся домой и, не теряя времени, принялся наверстывать упущенное. Сил у него не убавилось, быстрота и реакция вернулись после нескольких месяцев тренировок, и о Савостикове снова заговорили. В составе сборной он побывал в нескольких зарубежных турне, привез оттуда газеты со своими фотографиями и замшевые куртки. Избалованного успехами Леньку несло по течению. Ему казалось, что этому празднику не будет конца. Но вот одно за другим случились два события, напрочь разорвавшие цепь удач. Сначала его жестоко избил молодой боксер-перворазрядник, новая восходящая звезда, как окрестили его репортеры. Ленька и раньше проигрывал иногда бои, но не столь, позорно и безоговорочно. Дважды во втором раунде он побывал в нокдауне и с трудом дотянул до гонга -- как оказалось, зря, потому что в начале третьего раунда пропустил сильнейший удар в солнечное сплетение и очнулся уже за канатами. Это поражение повлекло за собой тяжкие последствия: нокаутированному боксеру в течение года запрещается выступать в соревнованиях, и Леньку отчислили из сборной команды. "Друзья" не отказали себе в удовольствии прислать ему газетные вырезки, где клеймился "перспективный в прошлом", "не соблюдавший спортивного режима", "задравший нос" и "плюющий на честь коллектива" Савостиков. Отстраненный от соревнований и связанных с ними поездок, Ленька вставал теперь в шесть утра по будильнику, ехал в переполненном трамвае за Нарвскую заставу на стройку, куда он устроился на работу, и вкалывал за рычагами бульдозера полновесных восемь часов, от звонка до звонка. После такого рабочего дня тренироваться было трудно и неинтересно. Ленька выходил из формы, пропадала реакция, отяжелели ноги. Кое-кто ему сочувствовал, кое-кто злорадствовал, а тренер все чаще смотрел на своего бывшего премьера с открытым сожалением. "Отработанный пар",-- услышал Ленька как-то за своей спиной. Его гордость страдала, и он махнул на спорт рукой. В это время произошло и второе событие. На одной лестничной клетке с Савостиковыми в однокомнатной квартире жила Вика, студентка-медичка. Родители ее, инженеры-геологи, завербовались на три года и уехали на Север искать золото. Вику, скромную и приветливую, в Доме любили, и даже на абонированных пенсионерами скамейках ее доброе имя под сомнение не ставилось. Была она ни хороша, ни дурна собой. Маленькая, аккуратная, с большими и серьезными карими глазами, она могла бы, пожалуй, заинтересовать ребят, не очень избалованных женским вниманием, если бы не отпугивала их своей строгостью. Хотя Ленька встречал Вику чуть ли не ежедневно, он ее не замечал, здоровался и проходил мимо. Эта девушка для него не существовала, она просто являлась принадлежностью дома вроде ворчливой лифтерши Кирилловны: слишком разительной была разница между красотками, продолжавшими домогаться его внимания, и "пигалицей", как снисходительно называл ее Ленька. Он бы, наверное, расхохотался, если бы узнал, что мать, которая с симпатией относилась к соседке и частенько угощала ее пирогами, тайком мечтает о Вике как о невестке. Впрочем, мать была достаточно дальновидна и о своих матримониальных планах не распространялась. Однажды вечером она попросила сына помочь Вике установить холодильник, доставленный из магазина. Ленька зашел к соседке, мигом выставил на лестницу двух грузчиков, клянчивших "на бутылку" за уже оплаченную работу, и без труда втащил "ЗИЛ" на кухню. Ленька был В безрукавке, мускулы его играли, и он не без удовольствия уловил восхищенный взгляд девушки. -- Вы сильный, -- сказала Вика и нахмурилась, потому что Ленька игриво улыбнулся. -- Большое спасибо, всего хорошего! Вика шагнула к двери, халатик ее распахнулся, и Ленька тут же отметил, что у пигалицы стройные ножки. -- За спасибо не выйдет, на чаек бы с вашей милости,-- пошутил он. Вика растерялась. -- Я имею в виду самый натуральный чаек,-- улыбнулся Ленька.-- Или кофе. Уже через несколько минут Ленька пожалел, что напросился в гости. Вика слушала его разглагольствования о боксе и киноактрисах вежливо, но без любопытства и даже, как ему показалось, с затаенной насмешкой. Неприятно задетый, Ленька пустил в ход весь свой арсенал: улыбался, бросал обволакивающие взгляды, как бы случайно дотрагивался до руки девушки, но все эти испытанные приемы на Вику не действовали. Более того, глаза ее стали холодными и враждебными, а когда Ленька попытался дать волю рукам, она спросила: в упор: -- Вы и в самом деле считаете себя неотразимым? Ленька смешался и глупо ответил что-то вроде того, что до сих пор осечек у него не бывало. -- Ну, тогда вам просто везло, -- отчеканила Вика и встала. -- Мне о вас соседи уши прожужжали, я думала, что познакомлюсь действительно с интересным человеком, а вы, извините, грубое животное! Ленька ушел униженный и побитый, как после нокаута. В нем что-то надломилось. Он ожесточился, начал выпивать и, чего раньше с ним не бывало, затеял несколько безобразных драк. К счастью, начальник отделения милиции, куда несколько раз приводили Леньку, оказался его старым болельщиком и протоколов не составлял, ограничивался отеческим внушением, но рано или поздно и его терпению мог прийти конец. Леньке было плохо. Работа бульдозериста не приносила удовлетворения, сдать на аттестат зрелости он так и не удосужился, будущее казалось бесперспективным. Все уходило в прошлое: слава, обаяние юности, удача. Он вспоминал хлесткое, как удар открытой перчаткой: "...вы, извините, грубое животное!" -- и с горечью думал, что никогда еще его так сильно не били. Угнетало и чувство вины перед матерью, которая тяжело переживала его падение. Ее здоровье заметно пошатнулось, и Ленька страдал. Поэтому и на Антарктику согласился легко, тем более что возвращение с такой почетной зимовки должно было вновь привлечь к нему внимание -- в этом Ленька не сомневался. x x x Тягач полз по утрамбованной колее, его рев сотрясал барабанные перепонки, и оттого на ходу как-то забывалось, что ты находишься в самом тихом и пустынном уголке планеты. В кабине было жарко, градусов за тридцать. Ленька сбросил шапку, чуть опустил стекло на левой Дверце и, не отрываясь, смотрел, как говорили водители, "на Антарктиду", чтобы не сбиться с колеи. Первое время рычаги не слушались его, и тягач то и дело сползал в сторону. Если он буксовал в сыпучем снегу, или садился по пузо в рыхлый, Гаврилов вытаскивал застрявшую машину на буксире. Однако, пройдя путь до Востока, новичок набрался опыта и орудовал рычагами не хуже других. И вообще до обратного похода Ленька на жизнь не жаловался. Сорок дней морского путешествия к берегам ледового материка на комфортабельном теплоходе "Профессор Визе" запомнились, как хороший отпуск. В декабре, когда ленинградцы мерзнут в пальто, Ленька загорал в тропиках, купался в бассейне, разгуливал в белых джинсах по Лас-Пальмасу и с размахом тратил валюту на ледяное пиво и кока-колу. Товарищи приняли его -- не только такие же, как он, первачки, но и старые полярники, допускавшие в свою замкнутую касту не всех и не сразу. Ленька, когда тога хотел, мог произвести впечатление: он быстро нашел верный тон и определил линию своего поведения. Он понял, что настоящим мужиком полярники считают не того, у кого самые сильные мышцы, а того, кто показал себя в деле "достойным носить штаны": весом чуть больше трех пудов летчика Ананьина, который мог лихо сесть на торосистую льдину размером с половину футбольного поля, взлететь, перескакивая через трещины, и "на честном слове" дотянуть до базового аэропорта обледеневший самолет; братьев Мазуров, которые мало бы чего стоили в глазах Ленькиных приятельниц, но без которых не шел ни в один поход Гаврилов; скромного и входящего в дверь последним Семенова, обветренного пургами Крайнего Севера закаленного стужей трех зимовок на Востоке. Это были настоящие мужчины, достойные уважения; таких, составлявших полярную элиту, на "Визе" было десятка полтора, и они приняли Леньку. Во многом, конечно, благодаря его родству с Гавриловым, но и не только поэтому: красивый истинной мужской красотой богатырь, открытый и общительный, известный по фотографиям и ни словом не заикающийся об этой известности, Ленька пришелся по душе новым товарищам. Того, чего боялся Гаврилов, не произошло: вел себя племянник тактично, пыль в глаза никому не пускал и за все сорок дней плавания проштрафился только раз, когда пытался приударить за буфетчицей, кают-компании. Гаврилов жестоко его изругал, и Ленька отказался от столь опасного на судне соблазна. Не подвел племянник и в деле, когда "Визе" по пробитому "Обью" каналу подошел к Мирному и пришвартовался у припая. В разгрузку Ленька работал за четверых, сутками гонял трактор по неверному льду, и даже Макаров, от которого похвалу можно было услышать раз в году, и то в високосном, благосклонно пошутил насчет "гавриловской крови". Хотя "кровное" родство между дядей и племянником отсутствовало, довольный Гаврилов не стая поправлять начальника экспедиции и послал сестре жены радиограмму, которая принесла матери радости больше, чем вся популярность, завоеванная сыном на ринге. И в походе на Восток Ленька проявил себя неплохо. Правда, технику он знал слабо и один раз чуть не расплавил подшипники коленчатого вала, забыв добавить масла из дополнительного бака в рабочий. К счастью, тягач застрял в метровых застругах, и Ленька заглушил двигатель; еще немного, и машину пришлось бы бросить: отремонтировать ее в условиях похода было бы невозможно. С того дня Ленька не забывал следить за манометром и на каждой остановке проверял щупом, сколько масла осталось в рабочем баке, и за пальцами на гусеничных траках ухаживая, как когда-то за своей прической, и трогался с места только на первой передаче. Понемногу привык, освоился. И если секретов ремонта двигателя так и не постиг, то его физическая сила в походе очень пригодилась. Ленька запросто перетаскивал бочки с маслом, без устали махал кувалдой и, не ожидая просьб, выполняя другую работу, требовавшую большой затраты сил. Он вырос в собственных глазах, самоутвердился, потому что приобрел то, чего ему в последнее время не хватало. Пожалуй, думал он, уважение этих ребят заслужить потруднее, чем восхваления репортеров. Ленька ловил себя на том, что стал по-иному оценивать людей. Гаврилова, например, денежного дядю, не раз помогавшего матери сводить концы с концами, он раньше считал чудаком: есть дача, машина, жена и дети, директор Кировского завода лично звонит, предлагает хорошую должность, а дядя Ваня идет на старости лет в полярку. Теперь, увидев Гаврилова в деле, разобрался, понял, что он за человек. И бывших дружков своих переоценил -- с большой уценкой. Не то чтобы его к ним совсем не тянуло и чтобы не хотелось вновь окунуться в праздничную атмосферу большого спорта. Окунуться окунулся бы, но с оглядкой, с понимаем того, что есть в жизни вещи посолиднее... Однако больше всего Леньку поражало то, что медленно и верно его душой завладевала, маленькая и не очень эффектная девушка, пигалица, дурнушка по сравнению с теми, кто почитал за честь пройтись с ним под руку. Он вспоминал о ней со стыдом и растущей, незнакомой ему нежностью и подумывал о том, что по возвращении постарается доказать, что не такой уж он конченый... С таким настроением Ленька пришел на Восток. Лишних спальных мест на станции не было, и походникам приходилось ночевать в своих балках. Соседом Леньки по нарам оказался Василий Сомов, не лучший сосед, какого можно было бы пожелать, ибо Василий был сух, замкнут и феноменально скуп -- качество, совершенно уж презираемое полярниками, привыкшими свой кошелек вытаскивать первыми. Когда на стоянке в Лас-Пальмасе ребята наслаждались пивом и шашлыками, Сомов жевал захваченную с собой сухую колбасу. Курил он преимущественно чужие папиросы, на радиограммы тратился по праздникам -- словом, был законченным жмотом. Не будь Сомов отменнейшим, едва ли не лучшим в отряде механиком-водителем, вряд ли Гаврилов брал бы его в походы. Сомов и разбередил Ленькину душу несколькими вскользь брошенными словами. Случилось это в последнюю ночь на Востоке, когда вся станция замерла в ожидании двух последних самолетов. Спали в эту ночь плохо. В Ленькином балке на верхних нарах чуть слышно шептались Тошка Жмуркин и Валера Никитин. Смысл обрывочно доносившихся фраз Ленька понять не мог, но чувствовалась в них смутная тревога, отчего и самому Леньке вдруг стало, как-то тоскливо.. Он с головой влез в спальный мешок и попытался уснуть, однако сон никак не приходил, Ленька высунулся из мешка и с неудовольствием вдохнул табачный дым: Сомов курил, хотя обитатели балка с самого начала решили этого не делать. И без того от печки-капельницы несло солярным духом, дышать нечем. -- Свои? -- с наивозможнейшим сарказмом спросил Ленька. -- Свои, -- вздохнул Сомов. -- Не накурился за день? -- А тебе какое дело? -- А такое, что договаривались. Договор дороже денег, усвоил? -- На том свете взыщешь, -- проворчал Сомов. -- Помирать собрался? -- Здоровый ты, парень, а глупый. Походил бы с мое... -- Ну и что? -- А то, что пиши, парень, завещание... -- Это почему? -- с вызовом с