просил Ленька. Сомов не ответил, погасил о стенку балка сигарету и укрылся с головой в мешке. Давно кончили разговор, похрапывали наверху Тошка и Валера, глухо покашливал во сне Сомов, а Ленька никак не мог забыться, охваченный тревожным предчувствием. Он припомнил отдельные реплики, намеки, что слышал в последние дни, объединил обрывки ничего вроде не значащих фраз в одну цепочку, и перед ним все более отчетливо стала обрисовываться безнадежность предстоящего похода. Да, безнадежность! Зря Макаров не пошлет такую радиограмму и Семенов не станет понапрасну обрабатывать Гаврилова -- "возвращайся, Ваня, самолетом". И мысль о том, что он в свои двадцать пять лет может погибнуть, ужаснула Леньку. Он представил себе мертвый, занесенный снегом поезд, свой заглохший навеки тягач и себя, скрученного последней судорогой. Ленька прогонял от себя это видение, старался думать о разных приятных вещах, ждущих его по возвращении домой, но страх, вползший в него исподтишка, не уходил. На любые трудности готов был Ленька, на любые муки, только не на безвестную смерть! Всю жизнь он любил быть на виду, красоваться перед людьми, вызывать зависть и восхищение. На людях он мог совершить любой подвиг, если бы в это время на него смотрели и восторгались его мужеством и геройством. Во время разгрузки "Оби", когда с тридцатиметровой высоты на лед полетел многопудовый ящик, Ленька успел отбросить в сторону матроса, которого через долю секунды расплющило бы в лепешку. Люди смотрели! Когда Коля Рощин провалился с трактором под лед, Ленька бросился без раздумий в ледяную воду. Люди смотрели! Это было для Леньки важнее всего. Он и в Антарктиду пошел потому, что об этом будут знать люди. Только так. Скажи ему, что сцену его гибели покажут по телевидению, Ленька мгновенно воспрянул бы духом. Но погибнуть безвестно, навсегда остаться в белом безмолвии или, если их найдут, упокоиться на братском кладбище острова Буромского у Мирного! Гордость не позволила Леньке сказать свое слово во время голосования, он смолчал. Но с той минуты, когда последние два самолета улетели, уверенность покинула его. В первые дни похода поезд шел довольно быстро, километров по тридцать в сутки, и временами Леньке казалось, что тревога его пустая. Но когда морозы перевалили за шестьдесят и раскрылась скверная история с топливом, Ленька сник. Помрачнел, стал молчалив. Глаза глубоко ввалились, железные бугры мускулов опали. До помороженных щек было больно дотрагиваться, пальцы распухли и еле сгибались в суставах. Рыжеватая шкиперская бородка, по общему мнению очень шедшая ему, свалялась и торчала безобразными клочьями. Впрочем, Ленька не знал об этом, поскольку давно не умывался, не смотрелся в зеркальце и даже где-то его потерял. А до Мирного оставалось больше тысячи километров пути. Всем было плохо. Втайне от всех сосал валидол Гаврилов, еле переставлял помороженные доги Петя Задирако, в кашлял с кровью Валера Никитин. Всем было плохо, но от сознания этого Леньке не становилось легче. Он вел тягая, отрешенно смотрел перед собой и с тоскливой покорностью ждал очередной поломки. С Востока, уступив наплыву чувств, послал Вике радиограмму: "Ответь одним словом, можно ли тебе писать", и сегодня в обед Борис Маслов сунул ему маленький листочек с двумя словами: "Да. Вика". Получи он этот ответ на Востоке -- наверное, был бы счастлив. А сейчас равнодушно скользнул до листку глазами и сунул в карман. Худший враг человека -- безнадежность. Смотрел Ленька перед собой, на темневший впереди тягач Валеры Никитина, на усеянное холодными, блестящими звездами черное небо, и внезапная жалость к самому себе полоснула его по сердцу. И он заплакал. ВАЛЕРА НИКИТИН Тридцать километров, оставшиеся до Комсомольской, шли трое суток. И произошло это, как в шутку упрекали Гаврилова ребята, из-за его неосторожной реплики за обедом о пяти-шести часах пути до станции. Не имел он никакого права так говорить. Подумать про себя -- пожалуйста, но произносить такое вслух ни один настоящий полярник себе не позволяет, так как человеческий расчет оскорбляет Антарктиду, побуждает ее указать человеку его место. Полярники -- народ по-своему суеверный, их зависимость от Антарктиды слишком велика, чтобы пренебрегать внешними формами уважения к ее возможностям. По шуточному ритуалу, если кто-то случайно оговорится, как это произошло с Гавриловым, товарищи должны тут же его поправить, постучать по дереву и трижды сплюнуть через плечо. Тогда Антарктида, может, и простит ослушнику его дерзость. Но Гаврилова никто не поправил, и к морозам, которые перевалили за семьдесят, добавился ветер десять метров в секунду. Такие совпадения случаются крайне редко, потому что природа, будучи гармоничной, самые жестокие свои кары старается распределять более или менее равномерно. Так, в центральной Антарктиде с ее сверхнизкими температурами почти нет сильных ветров, а в Мирном и вообще на побережье, где метели достигают ураганной мощи, морозы гораздо слабее. Валера Никитин поругивал батю, но не за оговорку, конечно, а за то, что вынужден был уступить Давиду своего стажера. Тошка брал на себя главное бремя ремонтов. Теперь с мелкими поломками Валера должен был справляться сам. А чувствовал он себя скверно: то ли застудил легкие, то ли просто сказывалась горная болезнь, но его одолевал тяжелый кашель с красными прожилками в мокроте. Десяток инъекций пенициллина облегчения пока не принесли. -- Вернемся, -- пообещал доктор, -- отведу тебя в парную, самолично исхлещу веником, а потом уложу в медпункте -- заметь -- на чистую простыню, напою чаем с малиной, и наутро встанешь как новенький! Сказка? Неужели где-то есть такая жизнь? -- Загибаешь, Шахерезада,-- отмахнулся Валера. Парная, чистая простыня, чай в постельку... Эй, стража! Вырвать у лгуна его коварный язык! Лет пятнадцать назад, припомнил Валера, в двадцатиградусный мороз мать не пускала его в школу. Что бы мамаша сказала, если бы увидела своего сына, выползающего из кабины вред ветром, словно автогеном режущим тело? Наверное, упала бы в обморок. Хотя теперь вряд ли... Застопорила "Харьковчанка", что-то стряслось у Игната. Поезд остановился, придется выходить. Заманчиво, конечно, отсидеться в теплой кабине, а то и вздремнуть, пока Игнат не исправит повреждение, но нужно проверить пальцы. Будь они прокляты, эти стержни, соединяющие траки в гусеничную ленту. Полуметровые, а лопаются, как спички. Недосмотришь, палец выскочит -- и гусеничная лента размотается, как змея. Валера надел подшлемник, ушанку, для страховки обмотал лицо шарфом, поднял капюшон каэшки, как называют полярники свои теплые, на верблюжьем меху куртки, и вылез из кабины. Тут же подставил ветру спину, но мороз все равно добрался до глаз, чуть не склеив ресницы, прокрался к запястьям (сколько ни говорили насчет рукавиц -- все равно шьют короткие) и сковал дыхание. Валера постоял, унял бешеный стук сердца, взял молоток и стал осматривать ленту. Так и есть, вылезли головки двух пальцев. Спасибо, Игнат, вовремя остановился. Теперь нужно хорошенько подумать, как половчее произвести замену. На мгновение мелькнула соблазнительная мысль: осторожно вбить головки назад -- авось продержатся до следующей остановки, а там уже поставить новые пальцы. Иногда ребята так и делали, если очень сильно уставали. Но это было рискованно, да и батя, если догадывался, за такие "шалости" пощады не давал. Валера отошел от колеи влево, посмотрел: все водители хлопотали у лент, у всех одно и то же... А пальцы, как на трех, лопнули под вторым и третьим катком. Пришлось чуть протащить тягач вперед, с таким расчетом, чтобы сломанный палец оказался в провисающей части гусеницы, между ведущей звездочкой и передним катком. Нагнулся, тихонько выбил молотком головку. Теперь предстояло самое тяжелое: вставить в отверстие новый палец и вколотить его кувалдой, выталкивая остаток сломанного. Перед такой работой желательно передохнуть, кувалда полупудовая, помахай ею на высоте в три с половиной километра! Валера прокашлялся, наладил дыхание и три раза ударил по головке. Все, стой и жди, пока сердце не перестанет отбивать чечетку. Еще три раза -- и опять стой и жди. Еще два, еще один... Кувалда вывалилась из ватных рук, глаза застелила оранжевая пелена, а жидкий воздух отказывался насытить легкие. Минут за двадцать вбил палец, вскарабкался, как старик, в кабину и рухнул на сиденье. Полежал, пришел в себя. Потом залез под тягач, вставил в проточку пальца два "сухарика", закрепил их шайбой и шплинтом. Голыми руками, потому что "сухарики" крохотные, толщиной в три миллиметра, рукавица их не учует. На семидесятиградусном морозе -- голыми руками! С мясом ребята отрывали руки от железа. Доктор мазал рваную кожу бальзамом, бинтовал, только помогало это, как заявил Тошка, не больше, чем дохлой дворняге витамины. Зашплинтовал -- и быстрее в кабину. Отогрелся, вновь протащил тягач и пошел менять второй палец. Вставил. стержень, поднял кувалду, которая, казалось, весила теперь целый центнер, ударил -- мимо... И так обидно стало Валере за этот промах, будто совершил он трагическую и непоправимую ошибку. Обругал себя последними словами, прицелился, ударил -- мимо... Бессильный, прислонился к тягачу, в голове роились малодушные мысли. Снова обругал себя, встряхнулся, присел на корточки, чтобы поднять кувалду, и... очнулся от частых и равномерных ударов по металлу -- Ленька вбивал второй палец!.. Семь... десять... пятнадцать ударов подряд! Вбил, забрался под тягач, зашплинтовал, кивнул Валере и пошел к Сомову -- помогать. Спасибо, Ленька, хороший ты парень, выручил. Просить бы тебя, конечно, не стал, но спасибо. Сегодня ты, завтра я, за нами не останется. Честно скажу, не очень ты мне правился, но человеку свойственно ошибаться, может, и я в тебе ошибся. В кабине было тепло, тянуло в сон. Жаль, но придется приоткрыть окно, иначе одуреешь. Руки ватные, ноги ватные, голова чугунная... Бате еще хуже. Думает, не знаем, что валидол из аптечки таскает. Еще в прошлом походе батя запросто расправлялся с пальцем, ворочал бочки и на заготовке снега орудовал ножовкой, как дисковой пилой. Не тот стад батя. Пятьдесят лет и три дырки в груди -- многовато для одного человека, если даже он такой богатырь, как батя. Пошла вперед "Харьковчанка", двинулись за ней тягачи. "Эх, дороги, вспомнилась песня, -- ...знать не можешь доли своей..." Это, пожалуй, хорошо, что ее не знаешь, подумал Валера. Слишком мал человек и хрупок, щепка в житейском водовороте. Кто это сказал, что человек -- хозяин своей судьбы? Извините, дорогой товарищ, с таким же основанием я могу утверждать, что хозяин моей судьбы Синицын. Подготовил он топливо, что в цистерне на Комсомольской, -- с песней рванем к Мирному, не подготовил -- потащимся, мурлыкая про себя жизнеутверждающую мелодию Шопена. Впрочем, возразил себе Валера, если размотать цепочку, то свою судьбу определил он сам. Было, конечно, всякое, но последнее слово сказал он. Валера соскучился по разговору с самим собой и поэтому перестал жалеть о том, что рядом нет Тошки. В походе с ним весело и легко, но бывает, что человеку хочется немного одиночества, хотя бы на часок-другой. Помечтать о прекрасном будущем, о встрече с Машенькой, отцом, близнятками... Батюшки, послезавтра им по восемь лет, чуть не забыл! На первой же остановке дать радиограмму! Валера расстегнул каэшку, вытащил из кармана кожаной куртки фотокарточку в твердом целлулоидном футляре. Машенька, сероглазка ты моя нежная, незабудки мои ненаглядные... "И залезли мне в сердце девчонки, как котята в чужую кровать!" Слух у Валеры был скверный, и свою любимую песню он напевал только про себя. Напевал -- и разматывал цепочку. Из своих двадцати девяти лет девятнадцать он прожил весело и благополучно: вкусно ел и мягко спал, в день совершеннолетия получил от матери нового "Москвича". Не жизнь, а ковровая дорожка, по которой мама вела сыночка за ручку. Родительница была профессором-биологом, директором научно-исследовательского института. Зарабатывала солидные деньги и щедро тратила их на единственное чадо, требуя взамен сыновней любви и послушания -- условия, которые не слишком тяготили Валеру. Отец роли в семье не играл. Работал где-то младшим научным сотрудником и почти всю зарплату тратил на марки, короче, был чудаком и неудачником. Когда к жене приходили гости, никому на глаза не показывался, покупал продукты и готовил себе отдельно, лишь изредка великодушно соглашаясь на вечерний чай в кругу семьи. Выпив чай, с явным облегчением говорил "спокойной ночи" и уходил к своим маркам -- единственному, что любил по-настоящему. К сыну он относился с ироническим равнодушием. Мать смотрела на своего мужа с некоторой жалостью, в глубине души презирая его и проклиная, наверное, ту минуту, когда глупой третьекурсницей объяснилась в любви красивому дипломнику. Что приключилось с отцом, почему он начисто лишен честолюбия, равнодушен к успеху, столь ценимому другими людьми, Валерий в точности не знал; слышал только, что отец что-то изобрел, опрометчиво, как считалось, отверг авторитетное предложение о соавторстве и такое "негибкое" поведение очень ему в свое время повредило. Но отец об этом не рассказывал, мать тоже уводила разговор в сторону, и Валера перестал затрагивать столь щекотливую тему. Учился он на химическом факультете университета, легко сдавал экзамены преподавателям, с большим уважением относившимся к Марии Федоровне Никитиной, словом, вел жизнь, которой многие завидовали. И сам Валера и все окружающие понимали, что дальше будет аспирантура, защита диссертации. Как ни странно, однако, недоброжелателей у Валеры не было. Симпатичный и обаятельный, он вел себя просто и естественно, и никому в голову не приходило злословить по его адресу. Если уж, рассуждали ребята, кому-то и суждено въехать в будущее на белом коне, то пусть лучше это будет Валерка, чем кто-нибудь другой. И вдруг эта весело журчащая река жизни с грохотом перешла в водопад. Время от времени, отправляясь в гости к своим коллегам, мать брала сына с собой. Там бывали не только коллеги матери, ученые, но и артисты, писатели. Валера не без интереса слушал их споры, в ходе которых высказывались парадоксальные мысли, яркие идеи и остроумные гипотезы. Здесь каждый был индивидуальностью: Илья Петрович пополнил таблицу Менделеева, Григорий Иванович стоял рядом с Королевым, когда Гагарин делал первый виток вокруг земного шара, Мария Федоровна поставила уникальные опыты по синтезу белка, Сергей Павлович завоевывал призы на международных кинофестивалях, а Николай Валентинович сочинял имевшие успех стихи. Много спустя Валера признавался самому себе, что, общаясь с этими незаурядными людьми, он научился самостоятельно мыслить. Но тогда он вряд ли по-настоящему ценил их, хотя и гордился тем, что "вхож" в их круг. Куда больше его привлекала соседняя комната, где собирались "потомки" и царила веселая молодость. Здесь Валера познакомился с дочерью Ильи Петровича Ниной, немного взбалмошной, но пикантной и острой на язык особой лет двадцати. Бесенята, прыгавшие в ее глазах, смелая одежда и дразнящие слухи о ее современных взглядах на любовь делали ее весьма привлекательной. Нина охотно позволяла очередному поклоннику присоединиться к своей свите, давала ему надежду вскользь брошенным, но многообещающим взглядом и дурачила всех подряд, зорко высматривая себе, однако, будущего мужа. Валера показался ей подходящей кандидатурой: высокий, голубоглазый блондин, явно не глуп, с покладистым, даже телячьим характером, из хорошей семьи... Правда, говорили, что мальчик завязал на факультете роман с белобрысой волжанкой, но это Нину не беспокоило: она была уверена, что стоит ей пошевелить мизинцем, как теленок все бросит и примчится туда, куда укажет мизинец. Валера действительно прибегал, вздыхал и страдал, когда она "в воспитательных целях" шла в театр с другим, и светился от радости, когда наутро она звонила и милостиво разрешала отвезти себя в бассейн. Но волжанку свою не бросил! Уделял ей и времени поменьше, и целовал рассеянней, и врать, жалея ее, научился, но -- не бросил! С ума сходил по одной, а присыхал к другой. Почему -- сам не мог понять, понял только потом, когда все свершилось: а потому, что в одну влюбился головой, в другую сердцем. Или потому, что одна ослепляла, а другая наивно и преданно любила. И еще: одна видела в нем вариант с порядковым номером один иди два, а другой нужен был один-единственный на свете и больше никто -- Валерка Никитин. "Доброжелатели" доносили матери о волжанке, но Мария Федоровна только посмеивалась. С Ильей Петровичем все было обговорено и решено, присмотрели даже уютную квартирку -- свадебный подарок. Однажды, приехав домой раньше обычного, Валера услышал голоса отца и матери. Общались родители столь редко, что удивленный Валера невольно остановился и прислушался. Разговор шел о нем. -- Позволь решать это мне, -- высокомерно говорила мать, -- дорогу сыну проложила я. -- Верно,-- подтвердил отец, -- как бульдозер. Споткнется твой тепличный отрок на первой же кочке. Самостоятельно, полагаю, он решает только, в какую щеку поцеловать мамочку... Вспомни себя. Ты в свое время... -- Мы другое дело, -- перебила мать. -- Иные времена, иные песни. Мой сын должен иметь все, чего была лишена я. Мы с Ильей Петровичем позаботимся о том, чтоб им было хорошо. -- А тебе не приходило в голову, что вы,-- с нехорошим смешком произнес отец, -- сводите их, как породистых собак на племя?.. Что, грубо? Ладно, отставить собак... Ну, что вы, скажем, производите на строго научной основе брачный эксперимент, этакий синтез двух "отборных", но, черт побери, совершенно ненужных друг другу людей?.. -- А что? -- невозмутимо ответила мать. -- Любовь -- категория иррациональная, и попытка привнести в нее элемент логики... Больше Валера ничего не слышал. Оглушенный, ушел в свою комнату и лег на диван. Сказано зло, но отец прав... И поощрительные улыбки матери, и добродушные реплики Ильи Петровича, и изощренное кокетство самой Нины; предстали перед Валерой в новом свете. Встал, подошел к столу, вытащил из ящика две фотокарточки. Вот они -- рядом. Нина...Смуглое лицо с мальчишеской челкой, с улыбкой, отрепетированной до автоматизма, но все равно чарующей, сводящей с ума... И волжаночка, бесхитростная и открытая, с распахнутой душой... По мере того как созревало решение, Валера успокаивался.! Да, он сделает это или навсегда перестанет себя уважать. Положил фотокарточки на место, выскользнул из квартиры, сел в машину и поехал в общежитие. Увидев его непривычно серьезным, еле сдерживающим волнение, Маша догадалась и побледнела. Не выдумывали, значит, что видели его с разлучницей. Что ж, чему бывать, того не миновать. Сейчас скажет, ударит, убьет наповал. Она тоскливо смотрела на Валеру, умоляла глазами: "Не надо, как-нибудь после, потому что ты еще не знаешь, что во мне твой ребенок, и если скажешь сейчас, то всю жизнь и не узнаешь". А когда сказал -- не поверила, а поверила -- помертвела. Поплакала немножко, умылась, надела свое много раз стиранное платье и туфельки-гвоздики, из-за которых целый месяц сидела на хлебе и чае, увязала толстую русую косу и поехала, потерянная, с ним подавать заявление. Родителям Валера показал уже паспорт со штампом. Среди комплиментов, заслуженных и незаслуженных женщины выше ценят незаслуженные. Марии Федоровне не раз говорили о ее редкой проницательности, о том, какой она тонкий психолог. Если бы это действительно было так, то, взглянув на лицо сына, мать поступала бы по-иному. А может, психология здесь была ни при чем, а просто имело место состояние аффекта. -- Ключи от машины, -- протянув руку, сказала мать. Валера отдал ей ключи. -- Деньги! Валера вытащил бумажник. Мать оставила в нем сорок рублей, возвратила. -- Твоя стипендия, кажется? Разведешься -- приходи. Будь здоров. Наступало лето, теплая одежда была не нужна. Валера снял с себя дорогой костюм, надел тренировочные брюки и ковбойку, кеды, в которых ходил в турпоходы, и ушел не простившись. Аборт жене делать запретил, учебу оставил и устроился в таксомоторный парк -- сначала учеником, а потом водителем. Сняли они небольшую комнатку. Маша продолжала заниматься в университете, а он зарабатывал на жизнь. Худо ли, бедно, но хватало и на комнату, и на еду, и на скромные обновы. Однажды к ним заявился отец. Он с деланной иронией прошелся по адресу отощавшего сына, сострил насчет будущего внука и, поговорив о том о сем, сделал молодоженам совершенно неожиданное предложение: объединиться. Сообща сняли две комнатки, жить стало легче. Мало того, что отец умел и любил готовить, -- он оказался умным и тонким собеседником. Все трое быстро стали друзьями. Поступок сына отец решительно одобрял. Как-то Валера признался, что невольно подслушал тот самый разговор, сыгравший немалую роль в дальнейших событиях. -- Признание на признание, -- выслушав сына, сказал отец. -- Я впервые стал тебя уважать, когда ты хлопнул дверью. Откровенно: в дом, где бы ты обосновался с этой... юной хищницей, я бы не пришел... Ты слыхал, наверное, от матери, что я неудачник. Неудачник я потому, что не решился в свое время поступить так, как ты. И тебя бросать не хотелось, и мать просила не ставить ее в ложное положение. В общем, проявил нерешительность... А ты молодец -- сам свою жизнь решил строить? Купил тахту -- твоя тахта, собственная. Кастрюлю сегодня приволок -- твоя кастрюля, за свои деньги купленная. Это, брат, очень важно, что за свои. Голодранцами поженились -- жизнь красивее сложится, дети счастливее будут. О бывшей жене отозвался так: -- Женщине положено от природы покорять, мужчин красотой и нежностью, а не приказами через отдел кадров. А женщина с таким характером, как у твоей матери, да еще заполучившая в руки власть -- настоящий бич божий, любое возражение кажется ей возмутительной дерзостью. Если увидишь, -- пошутил он, -- что Машенька стремительно выдвигается, немедленно разводись! Когда родились Оля и Катя, мать прислала коляску и игрушки. Подарки не были приняты. Тогда мать, улучив время, когда мужчины ушли на работу, приехала сама. Придирчиво осмотрела внучек, невестку. Спросила: -- Долго будешь дуться? -- Меня вы, Мария Федоровна, нисколько не обидели, я вам человек чужой. Сына обидели. -- А он, думаешь, меня не обидел? -- Вам виднее, Мария Федоровна. -- Так... Пора кончать эту историю... Для начала переезжайте на дачу, вечером пришлю машину... Чего молчишь? -- Их дело, может, они и переедут. А мне и здесь хорошо. -- А ты, тезка, гордая штучка... Ладно. "Москвич" Валерия стоит у подъезда, мой шофер подогнал, вот ключи. Скажи, чтобы вечером навестил мать. -- Хорошо, скажу. Мать поцеловала спящих внучек, холодно кивнула невестке и уехала. А вечером вместе с газетами достала из почтового ящика ключи от машины и короткую записку: "Спасибо, мама, не беспокойся, мы ни в чем не нуждаемся. Будет время -- заезжай в гости. Валерий". Оскорбленная, не простила. Так и не поняла, что пожала то, что посеяла. Вскоре Валерий был призван в армию и два года прослужил в танковых войсках. Там он познакомился с Гавриловым, который по просьбе генерал-лейтенанта, своего бывшего комбрига, приехал, в гости к танкистам -- рассказать про санно-гусеничные походы по ледовому материку, Гаврилову приглянулись три парня, которые после беседы попросили разрешения остаться и засыпали его вопросами. -- Загорелись? -- Так точно, товарищ гвардии капитан... -- ...запаса, Гаврилов погрозил пальцем. -- Не льстите. Когда демобили- зуетесь? -- Через месяц, товарищ гвардии капитан запаса! -- Иван Тимофеевич, черти! Не раздумаете, приезжайте. -- Гаврилов напи- сал на листке адрес. -- До встречи, что ли? -- Так точно, до встречи, Иван Тимофеевич! И через полгода Валера Никитин и братья Мазуры осуществили свою мечту -- пошли в трансантарктический поход. Так что свою судьбу Валера определил сам. Этот поход был уже третьим. Каждый раз получался трехлетний цикл: полтора года -- Антарктида (зимовка плюс дорога), полтора года -- дома. Пять-шесть месяцев -- отпуск, год -- работа в таксопарке. Окончил заочно автодорожный институт, куда перевелся из университета, получил диплом, инженера-механика. Заработал, в Антарктиде хорошие деньги, построил трехкомнатную кооперативную, квартиру, принарядил Машеньку, а на положенную полярнику валюту накупил в Лас-Пальмасе близняткам таких игрушек, что в их комнате долго не утихал счастливый визг. Огрубел, обветрился, плечи раздались, походка отяжелела, ладони покрылись каменнотвердыми мозолями. От прежнего Валеры в нем ничего не осталось, разве что неизменная доброжелательность ко всем, кто в нем нуждался. В прошлом году, загорая на сочинском пляже, он увидел Нину. Ее девичья прелесть исчезла без следа. Она шла по пляжу в сопровождении шумных поклонников; Валера сравнил ее с Машенькой, сильной, свежей и красивой в своем материнстве, и таким невыгодным для Нины оказалось это сравнение, что он испытал к ней острую жалость. Да, Валерий сам принял решение, перевернувшее его жизнь, и гордился им. У него есть любимая жена и две дочки, замечательный отец. Если главное в жизни каждого человека семья и работа, то ему повезло и с тем и с другим. А если и доведется погибнуть, то многие помянут его добрым словом. Впрочем, погибнуть можно везде. Двадцатилетний Дима Крылов, шофер матери, погиб средь бела дня в Сокольниках, когда отгонял от перепуганной девушки пьяных хулиганов. Карасев, Валерин сосед по дому, здоровяк журналист тридцати пяти лет, неожиданно для всех умер от инфаркта. А Гаврилов: провоевал всю войну, прошел двадцать тысяч километров по Антарктиде и вчера за ужином размечтался: "Вот намотаю на спидометр тридцатую тыщу -- и засяду на даче писать мемуары. Пре вас; дармоеды!" Нет, не собирается погибать Гаврилов, и не помышляют о загробной жизни его "адские водители"! Мы еще поживем, думал Валера, нам еще с Машенькой сына нужно родить, для преемственности. Плохо только, что застудил грудь, если воспаление легких, тогда, наверное, хана. Но температура вроде не очень повышена, может, какая-нибудь ерунда, вроде бронхита. Если так, то еще "увидим небо в алмазах". А кашель -- с кровью... Случись такое в феврале, расчистили бы полосу на Комсомольской, в самолет -- и домой, в Мирный. А в семьдесят градусов самолету не взлететь, да и летчики уже загорают в тропиках на верхней палубе... Хотя нет, по сводке -- а Макаров не забывает, каждый день присылает поезду сводку работы всей экспедиция -- "Обь" сейчас только подходит к станции Беллинсгаузена, недели через две будут загорать... Тепло, хорошо в кабине; но придется вылезать -- Сомов застопорил. Братья Мазуры не заметили, идут впереди, а ракет нет. Ничего, видимость хорошая, не пуржит, рано или поздно глянут назад. Валера укутался, хорошенько прокашлялся и открыл дверцу кабины. От последней остановки поезд прошел три километра. ОБЪЯСНЕНИЕ Перед выходом из Мирного Тошка ярко расписал снаружи камбузный балок. На одной стенке был изображен императорский пингвин, чем-то неуловимо похожий на Петю Задирако. Одним ластом пингвин держался за живот, а другим совал в клюв бутылку с этикеткой "Касторка". Надпись гласила: "Заходи -- угощу!" Противоположную стенку украшала жизнерадостная коровенка с рекламным стендом на рогах: "Вперед, вегетарианцы! Му-уу!",--а на торцовой стороне девушка в чрезвычайно экономном купальнике призывно восклицала: "Попробуй догони!" Гаврилов велел заменить эту безыдейную надпись на более выдержанную, однако Тошка дерзко ответил" что у него кончились белила. Сначала при виде камбузного балка походники не могли сдержать улыбок, но потом привыкли, а кроме них оценить Тошкино искусство было некому. К тому же солнечный диск выползал как раз в то время, когда поезд останавливался на отдых. Заманчиво было поглазеть на мир в свете уходящего дня, но еще больше манила постель. А потом темнело, и все краски становились на один цвет. Так что и страдающий животом пингвин, и развеселая коровенка, и ехидная девушка внимания больше не привлекали. Встречи на камбузе три раза в сутки были для людей маленьким праздником. В походе камбуз -- центр притяжения, столовая и клуб, единственное место, где люди могут собраться и посмотреть друг на друга. Шесть человек садились за откидной столик, остальные размещались по углам. В тесноте, да не в обиде. Раньше на камбузе было тепло, электрическая плита поддерживала нужную температуру даже в сильные морозы. Но уже через неделю после выхода из Мирного камбузная электростанция, работавшая на бензине, вышла из строя: двигатель гнал масло, оно горело, и в помещении вечем было дышать. Пришлось вместо электрической плиты ставить газовую, а на большой высоте пропан сгорал не полностью, и камбуз приходилось часто проветривать. К тому же после пожара баллонов с газом оставалось в обрез, и газ следовало экономить. И если в пути камбуз получал тепло от двигателя тягача, то на стоянке в помещении было холодно и неуютно. Когда Сомов глушил двигатель, камбуз быстро покрывался инеем, и на потолке образовывались сосульки. Температура, правда, ниже нуля не опускалась, но никто не раздевался, и даже Петя, несмотря на свою крайнюю, чуть ли не анекдотическую аккуратность, не снимал рукавиц, а белый халат надевал поверх каэшки. Несмотря на это, ужин обычно проходил оживленно. Знали, что не масло и соляр сейчас греть пойдут, а себя в спальных мешках -- на семь законных и долгожданных часов. В эти часы человек принадлежал уже не походу, а самому себе, своим близким, которых, если повезет, можно увидеть во сне. И настроение за ужином поднималось па несколько градусов. -- Сегодня ели молча. За сутки поезд прошел шесть километров, но люди так вымотались, что говорить никому не хотелось. Большую часть ночи меняли шестерню первой передачи у Сомова... Обычно шестерни эти летели на пути к Востоку, когда каждый тягач тащил за собой груз тонн в пятьдесят. По ледяному куполу груженым тягачам положено идти на первой передаче, а это значит, что ее шестерня находится в работе значительно больше времени, чем предусмотрено расчетом, и, следовательно, быстрее изнашивается. Гаврилов и Никитин несколько лет назад представили докладную записку, обосновывая необходимость особой обработки этой шестерни для антарктических тягачей, но бумага та, видимо, попала в долгий ящик. А менять шестерню в условиях похода было делом до крайности кропотливым и мучительным. Следовало снять облицовку и радиатор, отсоединить коробку передачи от планетарного механизма поворота и от двигателя, вытащить ее, весом в полтонны, на божий свет, снять крышку, сбить с вала шестерню и заменить ее новой. И проделать все операции в обратном порядке. Восемь часов меняли, будь она проклята! И то спасибо Тошке, -- не будь Тошки, на ремонт ушло бы суток двое. Походники -- люди крупные и сильные, но это несомненное достоинство превращалось в свою противоположность, когда требовал ремонта главный фрикцион. А маленький и юркий Тошка раздевался до кожаной куртки, ужом заползал в двигатель, словно в спальный мешок, сворачивался там калачиком и орудовал ключом, а пальцы шплинтовал с ловкостью фокусника. "Мал золотник, да дорог!" -- не дожидаясь похвалы, восторженно отзывался о себе Тошка, когда его вытаскивали за ноги, силой распрямляли и уводили греться. А детали все были тяжелые, стальные, и не каждую сподручно поднять артелью. Коробку передач -- ту Валера вытаскивал краном своей "неотложки", шестерни и облицовочные щиты поднимали руками, а двадцать -- тридцать килограммов на куполе при морозе на все сто тянут. Без рук, без ног остались, полумертвые притащились на камбуз, даже Ленька Савостиков в тамбур забрался с третьей попытки. Никто не смеялся над Ленькой -- поработал он побольше крана. Спасли тягач, а за ужином молчали, в непривычной тишине сидели, сосредоточенно глядя каждый в свою тарелку, и пронизывало эту тишину какое-то напряжение. Ухом старого солдата уловил его Гаврилов. Наэлектризованная тишина, плохая, подумал он, будто перед артналетом. Заметил, что вилка в руке Сомова подрагивает, задерживается у самого рта, словно Сомов хочет что-то сказать и никак не найдет нужного слова. На пределе Вася, подметил Гаврилов, исхудал, каэшка висит, как на пугале, борода пошла сединой, это в его-то тридцать пять лет. Понять бы, где он, верхний предел усталости. -- Чего буравишь? -- Сомов зло посмотрел на Гаврилова. Так и есть, угадал -- не выдержал Василий. Бывало, цапался с ребятами, однако на него еще не кидался. Зря, Вася... Как говорит Ленька, в разных весовых категориях мы с тобой работаем. Капитан Томпсон рассказывал, что, когда молодым матросом умирал от морской болезни, боцман расквасил ему физиономию -- и вылечил. Может, так и было, но у нас свои законы, мы и без мордобоя обойдемся. -- Давай, давай,-- кивнул Гаврилов, продолжая с аппетитом есть макароны по-флотски. -- Выговаривайся, раз приперло. -- И скажу! -- Сомов бросил вилку на стол. -- Слово для прений имеет знатный механик-водитель товарищ Сомов! -- выскочил Тошка.-- Часу хватит, товарищ механик? Никто не улыбнулся. -- Чай пить будете? -- заикнулся было Петя, но ему не ответили -- все неотрывно смотрели на Сомова. -- Давай жми, -- поощрил Гаврилов, тоже кла- дя вилку на стол. -- Про то, как я поход затеял на твою погибель. Точно? -- Орден на нашей крови захотел получить? -- сдавленно крикнул Сомов. Мертвое молчание повисло над камбузом. -- Все так думают? -- спокойно спросил Гаврилов. -- Что ты, батя, -- подал из угла голос Давид. -- Разве можно, батя... -- Орденов у меня шесть штук, не нужно мне седьмого, Вася. -- Это не ответ! -- вставил Маслов. Так, отметил Гаврилов, Сомов и Маслов -- уже двое. -- Я кого неволил? -- проговорил он пока все еще спокойно. -- Силком за собой тащил? Отговаривал, кто хотел лететь? -- Ну, глупости сделали. Не полетели, угрюмо сказал Маслов. -- Пошли с тобой. Нам друг с другом юлить ни к чему, не один пуд соли вместе съели. Ответь людям, батя. -- Зачем на смерть повел? -- уже не крикнул, а скорее простонал Сомов. -- Ну, сам на ладан дышишь -- твое дело, потешил свою командирскую спесь. А за что меня погубил и этих сопляков? За что, -- яростно ткнул пальцем в покрытые заиндевевшим стеклом фотографии детей, -- их сиротами сделал? -- Не хотел говорить, а скажу, -- решился Маслов, теперь все равно. Знаете, что Макаров на Большую землю радировал? -- "Поезд под угрозой гибели" -- радировал! -- Из-за, тебя, краснобай, остались! -- набросился на Валеру Сомов. -- "Не огорчайте батю, ребята, пошли вместе..." Распелась канарейка! Вот и пошли... Выхаркивай теперича легкие, чтоб батя не огорчался! Валера прикрыл рукой глаза. -- Подонок, ты, Васька, -- сплюнув, сказал Игнат. Думал, просто жмот, а ты еще и подонок! -- За подонка -- знаешь? -- Сомов рванулся к Игнату и затих, прижатый к месту тяжелой рукой Леньки. -- Драться не дам, я с Игнатом согласный, -- хмуро сказал тот. -- Куда мне драться... -- Лицо Сомова скривилось, голос дрогнул, перешел в шепот: -- Подохнуть бы спокойно... -- Все высказались? -- тихо спросил Гаврилов. И, подождав мгновение, взревел: -- Эй, ты, мокрица, протри глаза, слез на дорогу не хватит! Разнюнился... баба! Слюни распустил... На тот свет собрался? Туда тебе и дорога, живые по такому сморчку плакать не будут! -- И свирепо повернулся к Валере: -- Зачем их уговаривал, кто разрешил?! Пусть бы улетели к чертовой матери, чем гирями на ногах висеть! Молчать, когда начальник поезда говорит! (Все свирепея.) Да, виноват -- баб в поход взял! Зачем свой троллейбус бросил, если кишка тонка? (Сомову.) А ты чего писал "с благодарностью принимаю приглашение", когда знал, что я не в Алушту собрался? (Это Маслову.) Тьфу! Я вам дам помирать, на том свете тошно будет! Перевел дух, бешеным взглядом обвел притихших людей: -- Чего носом стол долбишь? (По адресу Леньки.) За девками бегать легче, чем по Антарктиде ходить? А вы? (На братьев.) Полудохлый тюлень веселее смотрит! Зарубите себе на носу каждый: помереть никому не позволю. Пригоним хотя бы полпоезда в Мирный -- ложись и помирай, кто желает. Тебя, Сомов, отстраняю от машины, сдай Жмуркину Антону. С тобой, Маслов, разговор особый. Всем пить чай и располагаться на отдых. -- Не вставайте, ребята, сам разолью, -- заторопился Петя. -- Пейте, ребята, пока горячий. -- Раз пошла такая пьянка... -- сбивая напряжение, пошутил Алексей Антонов, -- разреши, батя, каждому по сигарете. Закурили, молча и с наслаждением подымили. -- Ты главное ответь, -- поднял голову Сомов.-- Когда с Востока уходили, знал или не знал про солярку? -- Не знал, Вася, честно говорю, -- ответил Гаврилов. -- А если б знал...докурил до пальцев сигарету, загасил в пепельнице, жестяной крышке из-под киноленты...-- все равно пошел бы! -- Один? -- недоверчиво спросил Маслов. -- Один в поле не воин. -- Гаврилов взял протянутый Валеркой окурок, благодарно кивнул, жадно затянулся. В походе одному делать нечего. С Игнатом пошел бы, с Алексеем, с Давидом, с Валерой. "Коммунисты, вперед!" -- как когда-то на фронте... И Ленька небось посовестился бы дядюшку, почти родного, бросать. А может, и еще кто. -- Как главный фрикцион или коробку менять, все бегают, орут: "Где Тошка? Куда задевался Тошка?"-затараторил Тошка. -- А как в кино идти или пряники жевать, про Тошку никто ни ползвука! -- И Тошка,-- серьезно добавил Гаврилов.-- Нельзя было, сынки, не идти в этот поход... Был у меня кореш -- комбат Димка Свиридов, два года рядом провоевали, сколько раз друг друга из беды вытаскивали -- и счет потерял. Да такое никто на фронте и не считал, там, как и у нас в полярке, выручил друга -- и знаешь: завтра он тебя выручит. Так я вот к чему. Зимой сорок пятого Вислу форсировали, нужно было до зарезу с тыла прорваться к деревне. Гаврилов рукой сдвинул посуду и при помощи вилок показал, как располагались стороны. -- А с тыла, вот здесь, по разведданным, то ли было, то ли могло быть минное поле. Времени в обрез, не возьмем деревню, посередь которой шло шоссе, -- сорвется операция. Сподручней всех заходить в тыл было свиридовскому батальону, а Димка, мы ушам не поверили, стал тянуть резину: так, мол, и так, машины не в порядке, личный состав неопытный, боеприпасов недокомплект... Что на него нашло, никто понять не мог. Другой батальон с тыла бросили. На минах три танка потеряли, остальные прорвались, взяли деревню... А со Свиридовым я до конца войны не здоровался, на разу руки не подал. Не знаю, где он сейчас, чем командует... -- Поня-ятно, -- протянул Игнат. -- Не хотел, сынки, чтоб вся Антарктида плевалась в нашу сторону, если б на следующий год Восток закрыли, -- закончил Гаврилов. -- Я-то что, я уже на излете, а вам жить да жить да людям в глаза смотреть... На камбузе с каждой минутой холодало, под каэшки лез мороз. -- Полаялись и забыли, батя, -- с извинением проговорил Маслов. -- Не из капрона нервы, сам понимаешь. И помирать опять же никому не охота. -- Не помрем, -- сказал Давид. -- С Комсомольской дорога под горку пойдет,