ову и подташнивало, а другие средства -- многокилометровые прогулки по Лас-Пальмасу и вечерние по палубе, теплая ванная в медпункте перед сном -- не помогали. Спал Синицын мало и плохо, от постоянного недосыпания стал вялым и раздражительным, и даже старые приятели избегали с ним общаться. Поначалу, заметив, что он не в себе, пытались вызвать его на откровенность и даже прямо спрашивали, что с ним стряслось, а потом перестали: не принято у полярников назойливо лезть приятелю в душу. Никогда раньше Синицын столько не копался в себе. Перебирая свою жизнь, вспоминал о случаях, когда легко и безнаказанно халтурил, втирал очки. Не хватало запчастей, списывал, бывало, ради двух-трех подшипников почти новую машину, сдавал на бумаге несуществующий котлован, оборудование, которого не было и в помине, выкручивался как мог... Но раз человек сам себе судья, успокаивал себя, то он сам себе и адвокат. У правды две стороны, и если уж казниться за плохое, то нечего замазывать и хорошее. Ведь в сорок втором он, не пойдя со своим --взводом на высоту, никого особенно и не подвел. Не случись с ним солнечного удара (а с годами Синицын твердо уверовал в то, что у него был не просто обморок, а именно солнечный удар), погиб бы на высоте, уложив в лучшем случае двух-трех фашистов. А он остался в живых и к концу войны имел на своем счету верных два десятка, а то и больше. Правда, двое-трое, им тогда не подстреленные, тоже, верно, не сидели сложа руки, но общий счет все равно в его пользу, в этом Синицын не сомневался. Так что историю с высотой раз и навсегда нужно со своей совести снять. Приписки на стройках и прочее подобное его не смущало. В тюменских лесах механик-водитель меньше чем за двадцатку в день работать не станет, так что хоть разбейся, а эти деньги ему дай, да и про свою прогрессивку Синицын никогда не забывал. Экономистом в отряде работала девчонка, только-только из института, глаза голубые, жизнь по кино изучила. Два дня в один конец до поселковой почты добиралась, чтобы начальнику стройки позвонить, разоблачить Синицына, у которого в отряде "мертвых душ" больше, чем живых. Начальник поставил Синицыну на вид, а девчонку перевел поближе к цивилизации, чтобы но мешала "Чичикову" тянуть дорогу. И дорогу он протянул! Технику, что на ладан дышала, сдавал сменщикам за хорошую? Верно, было такое, и не раз, А какую ему сдавали? Ты мне -- дерьмо, а я тебе -- цветочек? Много сомнительных ситуаций перебрал Синицын и ни за одну себя не осудил -- оправдался. Ворочая на стройках солидной техникой, он привык к тому, что и приписки, и погубленная техника, и высокая себестоимость- все ему прощалось за умение работать в суровых условиях, держать в руках капризных, сознающих свою необходимость механиков-водителей. Но одно дело -- большая таежная стройка, и совсем другое -- антарктическая экспедиция с ее считанными по пальцам машинами. Синицын знал, что в экспедиции нужно перестраиваться, что законы зимовки неумолимы -- нет мелочей, в Антарктиде! -- знал, но ничего не мог с собой поделать, потому что чувство ответственности человек лелеет, воспитывает в себе годами, пока оно не проникнет в плоть и в кровь, а уж если это не произошло, то никакие приказы и взбучки человека не изменят: где-нибудь да сорвется. И Синицын понимал, что на этот раз он сорвался, и, как ни искал, в истории с Гавриловым не нашел себе оправдания. В один из дней, когда "Визе" стоял на ремонте, Синицын, достал из чемодана потертую карту, которая дважды сопровождала его в походах по маршруту Мирный-Восток-Мирный. Он помнил ее наизусть и мысленно мог себе представить любую точку "проклятой богом дороги", как ругали ее водители в тяжелую минуту. За эту карту один любитель подобных реликвий предлагал как-то Синицыну транзисторный магнитофон с десятком кассет в придачу, но он, хоть и не был человеком романтического склада, расставаться с ней не желал. Унты, каэшку, резиновые сапоги с воздушной прокладкой -- все готов бы отдать, а карту берег, потому что напоминала она ему о самых трудных и славных месяцах его жизни. Карта была испещрена надписями, пометками, бесценными для тех, кто в них разбирался: "Зона трещин", "Пионерская в пяти километрах справа от вех", "Снег рыхлый, глубина колеи до шестидесяти сантиметров", "Отсюда -- развернутым фронтом" и прочее. Синицын разложил карту на столике в каюте и обвел карандашом надпись: "Зона сыпучего снега". Здесь был сейчас поезд Гаврилова. Когда Синицын в последний раз, три года назад, проходил эту зону, морозы достигали пятидесяти пяти градусов да еще с ветерком. Наглотались холода ребята, как никогда раньше. И Синицын отчетливо помнил, как радовался он тогда, что у него в достаточной пропорции разбавлена солярка. Береженого бог бережет: двигатели работали бесперебойно, и пятьсот километров от Востока до Комсомольской поезд лихо пробежал за десять дней. Гаврилов же за две недели прошел километров двести и с каждым днем ползет все медленнее. Вчера он стоял. Синицын немигающим взглядом уставился в карту. Много он в своей жизни халтурил, врал на бумаге и в деле, но никому еще это вранье и халтура не стоили жизни. Неприятности всякие были, но у кого их не бывает? Убытки можно покрыть, бумажный котлован вырыть, выговор снять. Все поправимо, кроме смерти. Погибнут, подумал Синицын, как пить дать погибнут, не выйти им из таких холодов на киселе. И он в этом виноват! Ведь вспомнил же, что не подготовил топливо, вспомнил, а не послал радиограмму, не остановил, не вернул Гаврилова в Мирный! Синицын впился пальцами в затылок. "Кто бы мог подумать, что будут такие морозы?!"- робко вопрошал адвокат, но судья уже не слышал его... -- Виновен! "Хорошо бы оказаться там, вместе с ними, погибнуть вместе. Проклятый винт, из-за него!.. Узнают, все узнают!"-и другие столь же безотрадные и бесполезные мысли. Проклятый винт! Нашел место и время ломаться... Уже две с лишним недели назад он, Синицын, мог быть дома. Нет, не дома, там телефон; посадил бы Дашу в машину и рванул бы куда глаза глядят, чтоб ни одна душа не знала, где он и когда вернется... А по "Визе" уже поползли слухи о том, что Синицын чем-то сильно подвел Гаврилова. Толком никто ничего не знал. Одни говорили: "Нечего валить на Федора, за все годы такого припая, такой разгрузки не было..." Другие: "Чем он раньше думал, до прихода кораблей?" Больше других знали синицынские ребята, но они держали язык за зубами, догадываясь, что в большой мере разделяют вину своего начальника. Воскобойников, правда, проболтался, что не сменил на старых тягачах прокладки выхлопных труб. Сварщик Приходько на вопрос Синицына, не забыл ли он в новых тягачах выжечь отверстия для стока воды, удивленно ответил: "А хиба мине кто приказывал?" Но главное -- топливо. Про него и ребята не знали, никому в голову не приходило, что их начальник не предупредил Гаврилова о столь важном обстоятельстве. Накануне выхода "Визе" в море Синицын заглянул в радиорубку, спросил, нет ли чего-нибудь для него. Спросил -- и сразу пожалел об этом: уж очень странно, недоброжелательно посмотрел на него вахтенный радист Пирогов, старый товарищ, с которым Синицын дважды зимовал в Мирном. -- Ничего, -- буркнул Пирогов и демонстративно надел наушники. -- Не с той ноги встал? -- обиделся Синицын. -- Сказал бы я тебе...-- пробормотал Пирогов, отворачиваясь. Синицын прирос ногами к полу. -- Что-нибудь... с походом? -- Мотай отсюда, не видишь, что ли: "Посторонним вход воспрещен"? -- окрысился Пирогов. -- Живы? -- только и спросил Синицын. -- Живы, живы, мотай! В Лас-Пальмасе Синицын купил фирменную бутылку коньяка с золотистой, на полбутылки, этикеткой -- приятелей угостить, которые догадаются встретить. Но после разговора с Пироговым заперся в каюте, откупорил бутылку и напился -- без закуски, вдрызг. Проспал, как убитый, часов двенадцать, опохмелился оставшимся полстаканом, привел себя в порядок и отправился завтракать. Когда подошел к столу, все замолчали. Только Женя Мальков, сосед по каюте, принужденно пошутил насчет храпа, которым донимал его всю ночь Синицын. Шутку не приняли, завтрак не ели, а проглатывали, поднимались и уходили. С других столов доносилось: "Может, им лучше на Восток вернуться?.. На таком киселе и до Востока не дотянешь... А у американцев самолеты еще летают?.. Вряд ли, в семьдесят градусов лететь дураков нет..." Семьдесят градусов! Синицын бросил недоеденный бутерброд, поднялся. Со всех сторон на него смотрели чужие, осуждающие глаза. Сжал зубы, обвел взглядом бывших товарищей, быстро вышел из кают-компании. А вослед понеслось, впилось между лопаток: -- Плевако! НОЧЬ НАРУШЕННЫХ ИНСТРУКЦИЙ Перед самым выходом с Комсомольской, осмотрев напоследок траки, Ленька заметил, что головка одного пальца чуть вылезла. Товарищи уже разошлись по машинам, и Ленька, воровато оглянувшись, вбил головку обратно -- уж очень не хотелось ему сейчас махать кувалдой и ложиться на снег. Часов пять разогревали двигатели, перемазались, устали как черти... "А, бог не выдаст, свинья не съест, на первой же остановке сменю",-- подумал Ленька. Как на грех, шли километр за километром без остановок, исключительно удачно шли, ни разу еще в этом походе такого не бывало. Радоваться бы, а Ленька совершенно истерзался, потому что мерещилась ему распустившаяся змеей гусеница, длительный ремонт и бешеный взгляд Гаврилова. На двадцать пятом километре остановил тягач, вышел и убедился, что сделал это на редкость своевременно: головка пальца держалась на честном слове, минута-другая -- и поползла бы змея. Благословляя свою удачу, Ленька быстро вышиб сломанный палец, вбил новый, зашплинтовал, вылез из-под тягача и замер от нехорошего предчувствия. Гаврилова не было видно! Может, проскочил мимо? Нет, колея одна, и на ней стоит его, Ленькин, тягач. То, что Никитин не просматривается, это понятно: он уже далеко, где его увидишь в такую погоду. А почему нет дяди Вани? На мгновение Ленька заколебался: может, догнать поезд, взять с собой напарника, но вспомнил, что батин тягач без балка, и, не раздумывая больше, развернулся и понесся назад на третьей передаче. Так механик-водитель Савостиков за несколько часов нарушил сразу три заповеди: двинулся в путь с поврежденным траком, в одиночку погнал тягач по Антарктиде и, не получив на то разрешения, вел машину на третьей передаче. -- Не будь ты такой здоровый, -- сказал потом Игнат, -- я бы тебе за первое нарушение набил бы морду. А за второе и третье дай я тебя, друг, поцелую. Вслед за Игнатом Леньку хлопали по плечу и обнимали остальные ребята, а он счастливо улыбался, понимая, что именно с этой минуты окончательно принят в их среду. И глаза его увлажнились, второй раз за три проклятые недели, но тогда Ленькиного позора никто не видел, а сейчас эта немужская слабость никого не удивила, потому что из спального мешка, в котором лежал батя, доносился богатырский храп. Выжил батя! Покоиться бы ему сейчас замороженной мумией на хозсанях, опоздай племяш на несколько минут. Но Ленька не опоздал. Он до сих пор не мог понять, как это у него не лопнуло сердце, когда он выволок из кабины шестипудовое тело Гаврилова и тащил к своему тягачу. Сам чуть сознание не потерял. Растормошил, растер его и, полуживого, довез до "Харьковчанки", которая неслась навстречу, а там уж Алексей промассировал батю со спиртом, заставил выпить стаканчик и с помощью ребят засунул в спальный мешок. Спьяну батя ругался, не хотел залезать в мешок и даже двинул кулачищем Бориса Маслова в челюсть, но потом присмирел и быстро уснул. И тогда наступила разрядка. У кого что болело и ныло -- все забылось, все беды отступили перед лицом предотвращенной беды. Спирта у Антонова было мало, всего литров шесть, Гаврилов категорически запретил расходовать без крайней надобности, однако сейчас были особые обстоятельства. Алексей вытащил канистру и мензуркой отмерил каждому по сто граммов. Выпили за батино здоровье и Ленькину удачу, закусили остывшими бифштексами и не разошлись, остались сидеть в салоне "Харьковчанки" -- пятеро за столиком, остальные на двухъярусных нарах. Ревел на малых оборотах, нагнетая тепло в салон, мотор "Харьковчанки", но привычные к грохоту уши походников вылавливали из него слова, как радисты морзянку из беспокойного эфира. Разомлели в тепле, отвели в разговоре душу. Вспомнили Анатолия Щеглова, который в десяти километрах от Мирного, перед самым возвращением домой -- "Обь" уже стояла у барьера! -- провалился на тягаче в ледниковую трещину и упокоился в ней, избежав тлена: вечно молодой в извечном холоде. Вспомнили Ивана Хмару и Колю Рощина, всех других товарищей, которые навсегда остались в Антарктиде, и опять нарушили -- по двадцать пять граммов выпили. И тут же в третий раз: каждый выкурил не положенную половинку, а целую сигарету. Только в салоне доктор никому курить не позволил, выгонял в кабину. Отошли, стряхнули заботы. Посмеялись над Борисом, у которого щека под бородой набухла так, что он не говорил, а невнятно мычал., еще раз поудивлялись Ленькиной силище -- на куполе и втроем сто килограммов поднять -- рекорд, а он один! С уважением пощупали железные Ленькины бицепсы и пришли к выводу, что из полярников только сам батя имеет такие. Гаврилов храпел, беспокойно ворочаясь во сне. -- Помнишь, как генерал о нем рассказывал? -- спросил Валеру Игнат. -- После чая? -- подмигнул Валера. Давид рассмеялся. -- Брось трепаться, -- недовольно проворчал Игнат. -- А что там был за чай? -- профессионально поинтересовался Петя Зади- рако. -- После того как батя выступил в нашей части с лекцией, -- охотно на- чал Валера, не обращая внимания на протесты Игната, -- мы все трое пода- ли рапорт насчет характеристики и попали к самому генералу. Усадил он нас, велел принести чай, стал спрашивать о том и о сем и вдруг как гаркнет: "Ты что меня грабишь, шельмец?" Оказалось, Игнат со страха шесть кусков сахару в стакан положил и потянулся за седьмым. -- Четыре и за пятым, -- возразил Игнат. -- А Игнат, -- со смаком продолжал Валера, -- вскочил и диким голосом заорал: "Разрешите обратиться, товарищ генерал! Это я от волнения, товарищ генерал! Я вообще, если хотите, могу пить несладкий, товарищ генерал!" -- Врешь! -- схватился за голову Игнат. -- Слово в слово! -- простонал Давид. -- И нам так рассказывали! -- подхватил Тошка. -- Весь полк ржал. Только я не знал, что это про тебя! -- Ты вообще помолчи, пацан! -- набросился на него Игнат. -- Ты тогда еще арифметику в школе учил! -- Мы люди маленькие, мы можем и помолчать,-- с деланной обидой ответил Тошка. -- Только правду не скроешь, она пробьет себе дорогу через разные там несправедливости и случайности, как луч солнца пробивается через зловещую тьму. Каково? -- Поэт! -- ахнул Алексей. -- Шота Руставели! -- Рассказывай дальше, -- напомнил Ленька. -- Про дело рассказывай, -- сердито потребовал Игнат. -- А то понес чепуху, уши вянут. -- Ладно, -- ухмыльнулся Валера, -- перехожу к Давиду. Чтобы показать, что он тоже не лыком шит, Давид вытащил из кармана пачку "Памира", осы- пав при этом стол трухой, и протянул генералу: закуривай, мол, братишка, не стесняйся, здесь все свои. Генерал крякнул и в свою очередь предложил "Казбек"; Давид тут же сунул "Памир" обратно в штаны, радостно запустил лапу в генеральскую пачку, вытащил три папиросы и раздал нам. Потом уселся поудобнее в кресле, закурил и брякнул, что генерал, наверное, много знает о Гаврилове, а у него, Давида, как раз имеется час-другой свободного времени, что бы послушать, -- примерно в этом роде. И генерал вместо того, чтобы приказать нахалу выдраить танк вне очереди, вдруг начал рассказывать... Давид, у тебя память, как у магнитофона, воспроизведи. -- Слушайте и мотайте на ус! -- начал Давид, подражая, видимо, начальственному баритону генерала. -- Я тогда командовал бригадой, и Ваня Гаврилов был самым лихим моим танкистом, я ему и рекомендацию в партию давал. Понятно? Без всяких "так точно!", молчать, когда начальство говорит! А ты клади седьмой кусок и закрой рот, я не дантист и не собираюсь проверять твои зубы. В конце сорок второго, когда Манштейн пошел на Сталинград выручать Паулюса, что, как известно, закончилось для Манштейна хорошей трепкой, Ваня отколол такую штуку. На ничейной земле стояла подбитая "тридцатьчетверка". Немцы к ней привыкли и внимания на нее не обращали. А Ваня в тот день был безлошадным -- отправил свой покалеченный танк в ремонт. Насел на нас, уговорил и ночью вместе с двумя своими шельмецами забрался в ту "тридцатьчетверку". Утром, когда немцы пошли в атаку, он пропустил их танки мимо и шквальным огнем уложил полроты автоматчиков. Немцы, конечно, опомнились и разнесли "тридцатьчетверку" в пух и прах, но Ваня и это предусмотрел, отлеживался с ребятами в заранее вырытом окопчике. Как и было договорено, мы тут же перешли в контратаку и не дали немцам проутюжить эту троицу... А в другой раз, летом сорок третьего, устроил Гаврилов такой переполох, что помощник по разведке чуть не рехнулся, Прибежал ко мне, докладывает: "тигры" у немцев бьют по своим! Я ему -- поди проспись, а он: "Товарищ генерал, сам с колокольни в бинокль видел: бьют по своим!" Я бегом на колокольню -- в самом деле, несутся к Дубровке, где мы стояли, два взбесившихся "тигра", ведя огонь из пушек и пулеметов. Приказываю не стрелять, жду, а у самого голова кругом идет -- надежда появилась. Дело в том, что несколько дней назад в ходе наступления Гаврилов с тремя танками проскочил вперед, а бригада застряла: комкор приказал подтянуть тылы, иначе мы рисковали остаться без горючего и боеприпасов. Проходит день, другой -- нет комбата. Ну, думаю, прощай, друг, товарищ Гаврилов! Но, как выяснилось, поторопился. Танки Ваня действительно потерял, вернее, оставил и замаскировал в лесу, кончилось горючее, и по ночам пехом пробирался к линии фронта. И вот набрел на два немецких танка: стояли у опушки леса на берегу пруда, а экипажи принимали водные процедуры. Экипажи -- в рай, а сами -- на "тигров". Славно прошлись километров пять по немецкому тылу и вернулись в бригаду. Давид перевел дух и закончил рассказ не генеральским баритоном, а своим обычным голосом: -- Потом генерал велел нам отправляться в расположение и ждать указаний, а когда мы вышли, нас нагнал его адъютант и вручил Игнату личный подарок командира корпуса -- пачку сахару. Ничего не переврал? -- А я знаю одного командира, которого батя боится как огня, -- заинтриговал всех Алексей. -- Трешников? Макаров? -- посыпались предположения. -- Не угадали. Трешникова батя очень уважает, с Макаровым они друзья. А боится он только одного начальника... Кого, Ленька? -- Тоже мне загадка! -- ухмыльнулся Ленька. -- Тетю Катю, конечно. -- Неужто такая шумная? -- поинтересовался Сомов. -- Что ты! Она голос повышает, разве что когда по телефону говорит при плохой слышимости. Любит... -- А двигатели-то не приглушили! -- спохватился Игнат. -- Вхолостую стучат! По коням, братва! Будь здоров, батя! -- Проснется -- начну колоть, -- сообщил одевающимся друзьям Алексей. -- Одновременно и тебя, Валерка. Встанет у нас батя как новенький. -- Будь здоров, батя! -- Будь здоров! И вскоре поезд двинулся в путь. Много нарушений было допущено в эту ночь. Не принял достаточных мер к спасению своей жизни Гаврилов, запретив самому себе жечь доски. Трижды пренебрег инструкциями Ленька. Выпили в рабочее время -- опять нарушение, двигатели стоявших без дела тягачей чуть не два часа на полную мощность работали -- еще одно. Но все эти нарушения походники простили друг другу, потому что, как говорят бухгалтеры, актив намного превысил пассив. Батя остался жить, и один этот факт списывал все. А еще -- окрыленный, с поющей душой, повел свой тягач Ленька. Набрал, как шутили ребята, материала для диссертации доктор Антонов. Поговорили, покурили, вдоволь посмеялись -- в первый раз за обратную дорогу. Правда, у Маслова сильно болела челюсть, но зато в глубине души он надеялся, что Гаврилов станет перед ним извиняться и простит ему, что он проболтался о радиограмме Макарова. Так что все разошлись довольные и восприняли события этой ночи как хорошее предзнаменование. ПЕТЯ ЗАДИРАКО Просидели часа два в салоне "Харьковчанки", выпили, закусили бифштексами, а до обеда никто не дотронулся. Сердце у Пети обливалось кровью, когда он выплеснул на снег густой наваристый борщ: так жалко было и своего зряшного труда, и ребят, которые сгоряча не отобедали, скоро спохватятся, что желудки пустые, да будет поздно. Борщ, как на грех, получился на пятерку, капуста и свекла хорошо разварились, впитали в себя бульонный сок, таяли во рту. Никогда бы не вылил такой борщ, а что с ним делать? На подобный случай нужен большой термос, в каких, по рассказам, солдатам на передовую обед таскали, а нет такого термоса, не предусмотрен. И кастрюли с герметическими крышками не предусмотрены, потому что во время движения балок трясет, как в хороший шторм, без плиты специальной конструкции все равно готовить нельзя -- запрыгают кастрюли, как живые. Однажды Петя рискнул, попробовал на ходу готовить, но ничего хорошего из этой затеи не вышло, набил себе синяков да продукты испортил: гуляш оказался на стене, а щи -- на полу. Алексей Антонов хотел было запечатлеть эту забавную сцену па кинопленке, но дело закончилось тем, что он с проклятиями выудил свою камеру из кастрюли с гречневой кашей. Так что пришлось, как и раньше, готовить только па стоянках. Петя спохватился, что в суматохе забыл согласовать с Алексеем меню на ужин, а если поезд и дальше так пойдет, без остановок, как в первую часть ночи, то доктора не увидишь. Хотя нет, все равно "Харьковчанка" замрет, когда придет время бате уколы делать, тогда можно будет и согласовать. Ну, а в крайнем случае придется взять инициативу на себя. Разогрею, решил Петя, мясо из борща, сварю макароны и поджарю яичницу. А бате -- котлетки из куриного филе с жареной картошечкой и кусочек балычка для аппетита. Меню для бати Петя продумал заранее и перед началом движения положил размораживаться курицу, а из спального мешка, что в жилом балке под парами, достал шесть крупных картофелин. Картошки уже мало осталось в мешке, всего иуда полтора, и приберегалась она на первое блюдо, но уж очень хотелось батю побаловать таким лакомством -- жареной картошечкой. Котлетки, напомнил себе Петя, поперчить, а картошку залить парочкой взбитых яиц. А на третье какао с молоком, всем, кроме Валеры, который какао видеть не может, в детстве перекормили. Валере, как всегда, кофе или чай покрепче, почти одну заварку. Утвердив эту программу, Петя стал думать, с чего начать. Времени до ужина много, часа четыре, так что спешить некуда. Встал, поморщился от боли в ногах и пожурил себя за то, что перед выходом с Комсомольской постеснялся напомнить Алексею о перевязке. Снял унтята -- меховые носки из овчины, осторожно размотал сбившиеся бинты, покосился па ступни. Неделю назад страшно смотреть было, а сейчас ничего, заживают. Густо намазал марлю мазью, перебинтовал одну ступню, другую, обулся, потопал ногами -- ходить можно. Когда горел балок Савостикова, выскочил сдуру в одних унтятах на мороз, и минут за десять так прохватило, что еле в камбуз приполз. И -- опять же сдуру -- не признался Алексею, сам размораживался по слышанному от кого-то бабушкиному рецепту: сунул окаменевшие ступни в холодную воду. Алексей увидел -- за голову схватился. Воду согрел -- в теплой воде, оказывается, нужно размораживаться. Растер ноги, наложил спиртовую повязку, но все равно такими пузырями ступни покрылись, что шагу не шагнешь. Пузыри Алексей удалил, но легче от этого стало ненамного. Полежать бы с недельку, а кто людей кормить будет? В ту ночь готовил Алексей, и вой на камбузе стоял: бифштексы пережарил -- зубы не брали, посоленную кашу еще раз посолил... Доктор он хороший, спас ноги (краешком уха Петя слышал слова Алексея про опасность гангрены), но что касается кулинарии -- руки у него не тем концом вставлены. И Петя соскользнул с нар и, крича про себя благим матом, поплелся на камбуз. Никто его не останавливал, не уговаривал лечь. В походе это не принято; раз поднялся, значит, здоров, больного из тебя делать не станут. Каждому хочется, наверное, чтоб посочувствовали, погладили по головке, но в экспедициях Петя от этого отвык, да и раньше, честно говоря, никто его к ласкам особенно не приучал. Любил Петя свой камбуз. Не мог бы ходить -- приполз бы на камбуз! Не только потому, что сытно и вкусно поесть -- главное и оно же единственное удовольствие у походников, но и потому, что нужно было смыть с себя позорное пятно. Петя простить себе не мог, что хотел улететь с Востока самолетом. Почему хотел, знал лишь один Попов. Это он уговорил: если ты, Петя, полетишь, то и все полетят, куда им, мол, в походе без повара. Так что сделаешь доброе дело -- и ребят спасешь, и сам в живых останешься. Батя тогда лишь мельком взглянул и велел Алексею принять камбуз. Лучше бы в морду ударил! Конечно, никакому доктору Петя камбуз .сдавать не собирался, но первые дни ходил как оплеванный. Выбрал момент, повинился: "Прости за глупость, батя". Тот похлопал по плечу, улыбнулся. И ребята вроде простили: вначале будто по принуждению разговаривали, а потом снова начали подшучивать, "матерью кормящей" называть. Петя тщательно вымыл руки, разделал курицу и стал проворачивать филе через мясорубку. Тепло на камбузе во время движения, вздремнуть бы часок, да уж очень трясет. Это еще на ровном куполе, а в зоне застругов такое делается, что привязывайся не привязывайся -- все равно швыряет, как горох в погремушке. Приятель-матрос рассказывал, что у них на корабле подвесные койки, раскачиваются в шторм, как люльки. Но в балке такую подвесить некуда. Плита, стеллаж для посуды, столик, умывальник, два ящика -- вот и весь камбуз, развернуться негде, в два шага перейдешь. Чистое наказание, когда все собираются, не хотят в две очереди -- хоть полусидя, стоя, а вместе. Только в завтрак, перед дорогой, прибегают кто когда сможет. Пока машина греется, заскочил на минутку, поел каши, колбасы, сыру, напился кофе -- и бегом. Петя уложил фарш в кастрюльку и закрепил ее в гнезде на плите. Пусть стоит, приготовить бате завтрак теперь можно минут за двадцать, как только доктор даст знать, что батя -- снова едок. Алексей говорит: не было бы осложнений на легкие и почки, остальное не то что ерунда, а жизни не грозит, успели вытащить батю с того света; уложить бы его сразу в теплую ванну -- почти что гарантия, что через неделю за рычагами бы сидел, но где ее возьмешь, ванну? Беда всегда приходит в неподходящее время и в неподходящем месте... Валере тоже не мешало бы в постели отлежаться, кашель унять. Перед Гавриловым Петя благоговел, а любил больше всех Валеру Никитина. То есть всех остальных он тоже любил, но не так. Игнат, скажем, иногда мог нагрубить, Маслову трудно было угодить, а Давиду, наоборот, что ни подашь -- все съест без разбора, в облизну; Сомов -- молчун, а Тошка уж очень балагур; перед Алексеем как-то робеешь, доктор все-таки, а Ленька хоть и старается, скромничает, а знаменитость свою спрятать в себе не может. Все они хорошие ребята, как братья, и все же такого, как Валера, второго нет. "Походник без страха и упрека",--с уважением сказал о нем Алексей. Не образованию доктора, не уму его завидовал Петя, а тому, что ни с кем Валера так не разговаривает, как с Алексеем. Любят Валеру все, чистый и справедливый он человек, хотя большим начальником никогда не станет, потому что начальник, как сказал батя, должен, уметь обижать, а разве Валера кого-нибудь обидит? Петя понимал, что слово "обижать" у бати нельзя понимать слишком буквально, но про себя порадовался за Валеру. И не надо всем быть начальниками. К тому же Петя не мог забыть, что именно Валера его нашел и отличил среди многих. Произошло это так. Гаврилов послал Никитина па швейную фабрику -- выразить, от имени походников признательность за хорошую одежду. Валера выступил в клубе, рассказал про антарктические морозы, пингвинов, походы, а когда беседа закончилась, к докладчику подошел худенький отрок с ясными глазами н, краснея от смущения, как девушка, представился: -- Я, извините, повар. Меня зовут Петя Задирако. -- Извиняю, -- великодушно сказал Валера. -- Ну и что? -- Вот вы рассказывали, что походники едят на обед по большой миске щей с мясом, бифштексов по две порции с гарниром, компота по две порции. А почему так много? -- Кто силен за столом, тот вообще силен, -- пошутил Валера. -- Это, конечно, правильно, но не всегда, -- подумав, возразил отрок. -- Аристократы тоже много ели, особенно дичи и мяса, но ведь работали они мало. -- А ты по происхождению не аристократ? -- с улыбкой поинтересовался Валера. -- Нет, -- чистосердечно признался паренек. -- Я из детдома. Обезоруженный Валера долго беседовал с Петей, удовлетворяя его любознательность, а при встрече доложил Гаврилову, что нашел повара для очередного похода. Гаврилов поехал на фабрику и пообедал в столовой -- понравилось. Встретился с Петей, поговорил с ним и, поражаясь скороспелости своего решения, предложил идти в экспедицию. Петя невероятно обрадовался и бросился обнимать Гаврилова, но вдруг помрачнел. -- А на меня не обидятся? -- За что? -- За то, что я столовую бросаю на произвол. -- Наоборот, будут гордиться, -- заверил Гаврилов, проникаясь к отроку все большей симпатией. -- Не каждая столовая, друг мой, посылает своего повара в Антарктиду. С того разговора прошло пять лет и два похода. Но хотя Задирако считался уже опытным полярником, даже самые зеленые новички смотрели на него сверху вниз, настолько безобидным и беззащитным выглядел этот долговязый, худой и чудовищно доверчивый взрослый младенец. Незадолго до начала первого похода Давид спросил у Пети: -- Гульфик получил? -- Какой гульфик? -- Вот тебе и на! -- встревожился Давид. -- Ну, мешочек из меха, надевается на это самое, чтобы не отморозить. Беги на склад, требуй у Спиридоныча, всем походникам положено. Степан Спиридоныч, начальник склада, долго не мог понять, что от него требует повар, а сообразив, велел принести заявление с резолюцией заместителя начальника экспедиции Рогова. Петя написал под диктовку: "Прошу выдать положенный мне гульфик на гагачьем пуху. К сему -- Задирако" -- и понес бумагу Рогову. Тот, вникнув, сказал, что гульфики кончились, и рекомендовал изготовить своими силами. Весь Мирный побывал в примыкавшей к медпункту комнате, где жили повара, чтобы своими глазами увидеть, как Петя шьет гульфик. Радисты морзянкой сообщили о чудаке на другие станции, и эта история в один день облетела всю Антарктиду. Когда походники уже вернулись с Востока, при Пете завели разговор, что, мол, с завтрашнего дня вводится такой порядок: в шесть тридцать утра каждый должен являться в кабинет Рогова и докладывать о своем самочувствии. Повозмущались бюрократизмом, но приказ есть приказ, нужно являться. Наутро в шесть тридцать Петя постучался в кабинет заместителя начальника экспедиции. Рогов еще спал, и Петя постучал погромче, а получив разрешение войти, вошел и доложил, что чувствует себя хорошо и готов приступить к выполнению своих обязанностей. Спросонья Рогов решил, что это продолжение сна, и что-то промычал. Но когда и на следующее утро повар его разбудил, чтобы доложить о своем хорошем самочувствии, Рогов запустил в него подушку. Скоро, правда, над Петей подшучивать перестали, потому что он так легко всему верил, что розыгрыш терял спортивный интерес. Рассказывать Петя не умел. Его окружали умные люди, знающие неизмеримо больше его и умеющие интересно подать свои знания. Петя с уважением их слушал, узнавал много нового для себя и радовался, что ему так повезло. Возвратившись после первой экспедиции домой, он, сбиваясь и путаясь, изложил свои впечатления, и у него получилось, что ничего особенного он не видел. И друзья, которые поначалу смотрели на него разинув рот, быстро осознали свое превосходство и рассказали о действительно интересных и важных вещах: о событиях в столовой, о новом директоре фабрики, который Рыбкину в подметки не годится, и о прочем. Когда выпадала свободная минутка и можно было беззаботно посидеть в кают-компании, Пете иногда хотелось поведать товарищам о главных событиях в его жизни. Но он боялся, что события эти покажутся слишком мелкими, что слушать его будут из вежливости, и поэтому молчал. А когда интересовались, спрашивали, то беспомощно улыбался и бормотал что-то маловразумительное. И постепенно все поняли, что в биографии повара не было сколько-нибудь важного и интересного, о чем стоило бы говорить. А между тем таких событий, как полагал Петя, по крайней мере имелось три. О них, во всяком случае, он чаще всего вспоминал и порою, пытаясь в них разобраться, даже прибегал к благожелательной помощи Валеры. Ни своих родителей, ни того, какими судьбами он оказался в детдоме, Петя не помнил. Где-то в памяти мелькали смутные воспоминания о женщине, лежавшей в постели, о множестве людей, заполнивших комнату, -- и все. Детдом был хороший, и люди в нем работали хорошие, но все равно, ложась спать, Петя всегда долго лежал с закрытыми глазами и мечтал, что вот-вот прибегут и скажут, что его нашли. Такие случаи бывали, на его памяти нашли двоих. Может, это были и ненастоящие родители, но те ребята считали, что настоящие, и радовались своей участи, потому что, как известно, самое большое счастье, доступное человеку, -- это жить в семье. И все же о своем детдоме Петя вспоминал с гордостью и любовью, с горячей благодарностью к воспитавшим его людям. Ибо каждый детдомовец, даже если его и не нашли, уверенно смотрел в будущее, знал: у него будет работа, дом и семья! Много лет назад, еще до войны, на большую швейную фабрику, находившуюся по соседству, назначили директором Григория Сергеевича Рыбкина, молодого выдвиженца из рабочих. Это был удивительный человек. Старые детдомовцы вспоминали, как он пришел и сказал: "Кто это распустил слух, что у вас нет родителей? Голову ему оторвать мало, такому дураку. Мы, швейники, ваши родители, а вы наши сыновья и дочки!" И с тех пор фабрика стала для ребят вторым домом. Все свободное время они проводили в цехах, праздники справляли вместе с рабочими и на демонстрации ходили одной колонной, каникулы проводили в фабричном лагере, и так из поколения в поколение. Жили жизнью фабрики, пыль готовы были сдувать с ее стен, каждый станок знали и каждого человека. Когда в котельной произошел несчастный случай и трех рабочих обварило, в очередь выстроились -- кожу для пересадки и кровь предлагали, отчаянно завидуя старшим, у которых взяли. Чтобы помочь план выполнить, по воскресеньям работали в цехах, из территории цветущий сад сделали, над пенсионерами шефствовали, с малышами в фабричном детсаду нянчились. В конце каждого учебного года на торжественном собрании в фабричном клубе директор вручал детдомовцам -- выпускникам школы трудовые книжки, а потом новичков вели в общежитие, давали каждому костюм, пальто, ботинки и деньги на жизнь до первой получки, а девушкам, которым нужно больше, чем ребятам, всего вдвойне. Жили бывшие детдомовцы в общежитии, с отдельными комнатами было трудно, и Григорий Сергеич просил -- не настаивал и не приказывал, а именно просил -- жениться, выходить замуж в своем коллективе, чтобы легче решить проблему жилья. Случалось, конечно, что женились на стороне, но и тогда свадьбу организовывал фабком. А Григорий Сергеич награждал молодоженов дорогим подарком -- столовым сервизом, если оба свои, или чем-нибудь менее ценным, если свой только один. А когда в молодой семье рождался ребенок, директор привозил коляску с приданым, ложечку от себя дарил на зубок и, узнав предварительно пожелания родителей, давал имя первенцу. Хоть и смеялся, разводил руками, отговаривал -- не модное, мол, имя, а что ни мальчишка рождался, то Гришка, в яслях, а потом в детсаду путаница -- чуть не половина Гришек. Не кожу и кровь, не время и силы свои -- жизнь бы отдали за фабрику и общего, всеми любимого отца Григория Сергеича. С радостью -- к нему, с бедой ~ к нему, за советом и помощью -- к нему. На фронт всем коллективом провожали, жене его с тремя детьми дня бедствовать не позволили: с дровами в городе было плохо -- свои из общежития доставляли, хлебными и продуктовыми талонами сбрасывались, отоваривали и привозили от коллектива, всю войну обогревали, кормили, одевали и обували отцовскую семью. В сорок пятом вернулся майор Рыбкин живой, хотя и без руки, а место занято. Три с половиной года заместительница, Вера Ивановна, исполняла обязанности, берегла директорское кресло, а под самый конец прислали нового -- не хорошего, не плохого, а обыкновенного, руководителя по профессии. Пришли к нему работницы -- мужчин почти не осталось на фабрике, войной выбило,-- и по-доброму попросили: уходи с миром, Григорий Сергеич вернулся. Новый раскричался, выставил их из кабинета, а они -- к секретарю горкома. Подумал секретарь, сказал, что дело щепетильное, ничем новый директор не провинился, не за что его освобождать, повода нет. А была среди женщин бывшая детдомовка Валя Прохорова, разбитная и красивая девка. "Заберите его от греха подальше, товарищ секретарь, -- посоветовала, -- а не то мы такой повод устроим, что не вы, так жена выгонит!" Смехом началось, а делом кончилось: вернул коллектив Григория Сергеича на фабрику. И мало-помалу все пошло по-прежнему. Каждый год в детдоме выпуск -- и на фабрику. Уходили и в институты и в техникумы, но большая часть так и оставалась в родных цехах. Когда дошла очередь до Пети Задирако, он не мучился сомнениями, потому что призвание свое давно определил. Начал учеником, за старательность и любовь к делу быстро получил самостоятельную работу и стал классным поваром. Отслужил в армии, тоже поваром, и хотя начальник офицерской столовой сулил златые горы, не остался на сверхсрочную, а возвратился на фабричную кухню. К этому времени и произошло одно из тех важных событий, о которых речь шла выше. Петю разыскала двоюродная тетка. Почему она раньше его не находила, Петя не знал: и неудобно было спрашивать, и незачем омрачать таким бестактным вопросом свалившееся па пего счастье. Тетка с двумя дочками жила в пяти автобусных остановках от общежития, и раз в неделю, чтобы не докучать нежданно обретенным родственникам, Петя приезжал к ним в гости. С волнением смотрел семейный альбом, не мог оторвать глаз от фотографии, на которой были совсем молодые, его нынешнего возраста, мужчина и женщина -- отец и мать... Себя увидел младенцем у матери на коленях, отца в солдатской шинели, и так незнакомое ему прошлое взяло его за душу, что умыл слезами альбом, а потом ходил лунатиком, работа из рук валилась. Узнал, что отец погиб на фронте, в самом конце войны, а мать ненадолго его пережила, умерла от гриппа в холодную осень. Вещей после них не осталось, не считая коврика, который мать подарила сестре за неусыпные заботы и любовь. Петя подзанял денег, купил новый хороший ковер, привез его тетке и попросил подарить взамен тот самый коврик -- уже сильно потертый. Тетка великодушно подарила, и Петя повесил коврик над своей кроватью, а на него фотографии родителей в рамках. Так Петя Задирако обрел свое прошлое, пустил в него ко