в дневное время, когда температура на несколько градусов выше, и двигаться поэтому ночью. Шли без отдыха шестнадцать часов и ранним утром добрались до Пионерской. Гаврилов не покидал штурманского кресла и вывел поезд на редкость точно: Игнат чуть не врезался в "раскулаченный" тягач, намертво вросший в сугроб неподалеку от входа в домик. И сама по себе удача была приятна, и времени выиграли целые сутки: караулить солнце не надо -- координаты Пионерской имеются на всех картах. Подошли к домику и, быстро расчистив вход, стали ждать добрых вестей от Бориса. Тот уже бывал в этом жилье, заброшенном людьми много лет назад, и знал, что и где там находится. Обвязавшись капроновым шнуром, он метра два прополз вниз на животе, расчистил снег у внутренней двери и проник на камбуз. Включил фонарик, осмотрелся. На полке лежал десяток мороженых гусей -- драгоценная находка. Кроме них, Борис побросал в мешок три пачки окаменевших макарон, банку витаминов в драже и осторожно сунул в карман брошенный в углу окурок "Казбека". Убедившись, что больше разжиться нечем, подергал за шнур, и осторожно, чтобы не вызвать обвала, полез обратно. Спали сидя, но дождались упавшей с неба гусятины -- на радостях Гаврилов разрешил зажарить две тушки. Размяли, высушили табак из окурка, затянулись по разу и легли отдыхать на четыре часа. Пришли на Пионерскую пять машин, а покинули станцию четыре. Когда Ленька, разогрев двигатель, нажал на стартер, послышался скрежет рвущейся стали. Не по ушам -- по сердцу царапнул этот скрежет. Прежний Ленька снова газанул бы -- авось пронесет, но за одного битого двух небитых дают, не тот стал Савостиков. Выскочил из кабины, замахал руками, созвал товарищей. Быстро нашли то, что искали. Гаврилов сказал два слова Игнату, тот взял фонарик и полез под тягач. Посветил себе, пошуровал рукой, выкарабкался обратно. -- Ну? -- спросил Гаврилов. Игнат выругался. -- Что случилось? -- излишне засуетился Ленька, и глаза его были виноватыми, как у нашкодившей собаки. Гаврилов поднялся в кабину, нажал на стартер, прислушался. -- Все! В утиль! -- Игнат опустил низ подшлемника, сплюнул и снова выругался. -- Ты, Жмуркин, не запускайся пока. -- Почему? -- удивился Тошка. -- А потому! -- грубо ответил Игнат.-- Венец -- делу конец, правда, Савостиков? -- Ты не намекай! -- повысил голос Ленька. -- Не намекай! Понял? -- Оставь, Игнат,-- вмешался Давид. -- А чего он намекает? -- не унимался Ленька. -- Чего прилип? -- А то, что где ты, там и прокол! -- Цыц, щенячье племя! -- рыкнул на них Гаврилов, спускаясь. -- Тошка не запустился? -- Не успел, батя, -- сунулся к нему Тошка. -- Твое счастье, что не успел! -- Разговариваешь, батя, -- с упреком сказал Алексей. -- Обещал ведь. -- Поболел, хватит! -- Гаврилов потряс кулаками. У, гад ползучий! Костюм небось гладит, сволочь, регалии цепляет, чтоб с фасоном на причал сойти!.. -- Не заводись, батя, -- тихо проговорил Алексей. Пошли в тепло. -- Сам иди!..-- заорал Гаврилов.-- Игнат, говорил Синицыну про отверстия? -- Говорил, батя, вместе с Валерой, не сомневайся. -- А что толку, что говорил? Проверил? -- Не проверил, батя... -- Почему не проверил?.. Молчишь?..-- Гаврилов отдышался.--Ладно, молчи, утешать тебя не стану. Чего глазеете, время теряете? За дело! Вася, осмотри с Тошкой "неотложку". Сани, Давид, цепляй к себе. Игнат машину раскулачь, аккумуляторы не забудь, соляр, масло слей. Брезентом укрой хорошенько, в сентябре вер немея, отремонтируем либо возьмем на буксир. Все ясно? И побрел в "Харьковчанку". А с Ленькиным тягачом случилась такая история. В пургу от снега силовое отделение уберечь невозможно: как его ни закрывай, через невидимую глазом щелочку набьет целый сугроб. И потому в днище тягача, откуда метелкой снег не выгребешь, походники прожигают отверстие для стока воды. Если же этого отверстия нет, то снег, растаяв от тепла работающего двигателя, на остановках превращается в лед и прихватывает венец маховика, как бетон. И тогда стоит водителю нажать на стартер, как с венца летят зубья. Так получилось у Леньки. Когда Гаврилов с Игнатом перегнали по припаю в Мирный новые тягачи, Синицын должен был приказать сварщику выжечь отверстия. Не приказал -- и вот тягач превратился в никому не нужную рухлядь. Чтобы сменить венец, нужно разобрать и снять двигатель, отсоединить коробку перемены передач от планетарного механизма поворота и так далее -- словом, разобрать и вновь собрать чуть ли не полмашины. За сутки и то не справишься с такой работой. Проканителился Тошка, не успел завести Балерину "неотложку", не то ушли бы с Пионерской на трех машинах. Вырубили траншею, Давид залез под днище и газовой горелкой выжег отверстие для стока воды. Поклонились Пионерской, последней станции на пути в Мирный, и двинулись вперед -- в проклятую богом и людьми зону застругов. БРАТЬЯ МАЗУРЫ "Ну, держись, милая!" --подумал про себя Игнат, и "Харьковчанка" с лязгом и грохотом рухнула вниз с метровой высоты. -- Влево уходишь! -- прикрикнул Гаврилов, поудобнее устраиваясь в штурманском кресле. -- Держи по курсу... Триста семьдесят километров осталось, из них двести пятьдесят -- дорога без дороги. Заструги! Чудо природы, красота несказанная -- в кино бы ими любоваться. Ученые говорят -- аэродинамика, закономерное явление: стоковые ветры с Южного полюса постоянно дуют здесь в одном направлении и, как скульптор резцом, вытачивают заструги, острыми концами своими нацеленные на Мирный. Толстые моржовые туши застругов достигают шести- семи метров длины и полутораметровой высоты. И никуда от них не денешься, стороной не обойдешь: весь купол в застругах, как в противотанковых надолбах. Хочешь не хочешь, а вползай на них, обламывай острую переднюю часть и греми вниз. Тягач падает так, что душа из тела вытряхивается, а потом сани семитонные догоняют и поддают еще разок. Зубы лязгают, голова от шеи отрывается, не удержишь ее -- бац подбородком о собственные колени, и такие искры из глаз сыплются, что никаких бенгальских огней но надо. Кажется, все предусмотрели, все в машине закрепили, а загремели с полутораметрового заструга -- чемодан выскочил из-под нар, запрыгал, как живой. Укротили чемодан -- гитара сорвалась со стены, запела, семиструнная. Водителю хорошо, он видит, когда и куда падает, а каково в салоне или в балке радисту, доктору, повару? Щебню в камнедробилке уютнее. Валера и Алексей с часок цеплялись руками и ногами за полки, а потом доктор закутал хорошенько больного и перебрался с ним в кабину к Давиду. Петя тоже недолго искушал судьбу -- напросился к Сомову. Тошка и Ленька тряслись вместе в кабине Валериного тягача, и лишь один Борис мужественно держался в своем кресле. Нигде на всем ледяном куполе техника так не страдает, как в этой злосчастной зоне: лопаются траки и летят пальцы, трещат стальные водила и сводит судорогой серьги прицепного устройства. Тягачу ведь тоже больно, когда его швыряет, у него тоже есть нервная система, восстающая против .издевательств: не бессловесная металлическая болванка, а умный живой механизм -- артиллерийский тяжелый тягач, АТТ. Вот и приходится часами стоять, уговаривать его, утешать и подлечивать -- нигде так долго, как в зоне застругов. Тем еще плоха зона застругов, что идти по ней нужно медленно, не на второй, а только на первой передаче. Четыре-пять километров в час -- это еще здорово, а тридцать километров за перегон -- и вовсе большая удача. Бывает, что метров на двести заструги исчезают, но чаще всего они попадаются через каждые десять -- пятнадцать метров, а то и вовсе идут один за другим, как волны па море. Хуже всего "Харьковчанке": она первой обламывает заструг, остальные тягачи держатся след в след за флагманом, и падать им чуть легче. Душа болит у походников за "Харьковчанку". Лучше бы шла она позади, но нельзя: штурманская машина, курс прокладывает. А Игнат радовался застругам -- не потому, что испытывал удовольствие от сумасшедшей пляски, выворачивающей суставы у машин и людей, а потому, что откладывался неизбежный, исключительно неприятный разговор с батей. Какой теперь может быть разговор, если рта не откроешь! Игнату было стыдно: опростоволосился. Какого черта себя обманывать -- из-за него, Игната, погиб тягач! О пустяке забыл: проверить, спросить у Приходько, синицынского сварщика: "Дырки выжег?" И не пришлось бы бросать машину, с которой краска еще не облупилась. Стыдно! В пургу три дня назад, когда батю снова схватило, он, отдышавшись, позвал: "Слушай и мотай на ус. Случится что -- будешь за меня. Валера в курсе. Борьку береги, пылинки с него сдувай, в его руках судьба похода. Выйдешь к сотому километру -- стой день, неделю, пока не определишься и не найдешь ворота с гурием. Там двенадцать бочек хорошего топлива, понял? Точно знаю. На нем и дойдешь. Если с техникой что -- кланяйся Сомову, без него ни шагу. Ну, не дрейфь, выдюжишь, пора, сынок, на ноги становиться". Встал на ноги, называется... Ребятам в глаза стыдно смотреть, осуждение в них и насмешка. Один Давид потрескавшиеся губы в улыбке кривит, ободряюще подмигивает. Так Давид -- он не то что за тягач, за смертный грех Игната оправдает. x x x Братишка, родной... Студеной зимой сорок первого года немецкие автоматчики с овчарками гнали через городок колонну измученных людей. Держась друг за друга, из последних сил плелись старики, прижимая к себе детей, шли женщины, скудные пожитки тащили на себе подростки. Охранники ногами и прикладами подгоняли отстающих и покрикивали на высыпавших из домов жителей, молча смотревших на страшное шествие. Кое-кто пытался бросать в колонну куски хлеба, но немцы натравливали овчарок на тех, кто хотел поднять подаяние. Обреченные увертывались от ударов, кричали, что их гонят из Минска -- пятьдесят с лишним километров, называли свои фамилии -- вдруг кто-нибудь запомнит, а женщины в безумной надежде протягивали жителям детей. Но охранники зорко следили за порядком, и отвлечь их внимание удалось лишь раз -- было ли то обговорено заранее или произошло случайно, никто так и не узнает. Три девушки в колонне неожиданно начали скандировать: "Смерть фашистам! Товарищи, браты, держитесь, наши вернутся, смерть фашистам!" На них кинулись охранники, и в этот момент с другой стороны колонны одна из женщин выбросила в толпу завернутого в одеяло ребенка. Проморгали немцы, не заметили, и эта оплошность сохранила жизнь годовалому существу, приговоренному Гитлером к смертной казни. Мужские руки поймали сверток, и Трофим Мазур в оттопыренном кожухе выбрался из толпы и направился в дом. Взошел на крыльцо, не удержался -- оглянулся, увидел в немой молитве протянутые к нему руки, кивнул и скрылся за дверью. -- Ну, Клавдия, -- сказал он жене, кормившей грудью сына, -- суди не суди, а дело сделано... Развернул одеяло, бережно приподнял таращившего синие молочные глаза младенца и положил его жене на колени. Так у Игната Мазура появился брат-близнец по имени Давид. Карандашом на пеленке была нацарапана и фамилия, но прочесть ее не удалось. Через несколько дней поздним вечером к Мазурам вломились два полицая. Трофим знал их, на спиртзаводе раньше работали. Заныло в груди -- прямо к люльке направились полицаи. -- Который жиденыш? -- Брось шутковать,-- насупился Трофим.-- Русская баба оставила, беженка из Минска. -- Христьянин, хоть икону с него пиши. -- Гришка с ухмылкой щелкнул по носу спящего ребенка. Давид всхлипнул, заплакал. -- Приказа не знаешь, к стенке захотел за укрывательство? -- Не дам! -- Трофим оттолкнул полицая, загородил собой люльку. -- Несмышленыш ведь, кроха. Полицаи щелкнули затворами. -- Гришенька, Пахом, выпьете с морозу? -- засуетилась Клавдия. -- Бутылочку поставлю, огурчиков! -- Мужика твоего кой-куда отведем, а потом выпьем,-- засмеялся Пахом. И Клавдии, с воем бросившейся к нему в ноги: -- Не скули, такой молодухе скучать не дадим! Трофим молча набросил на плечи кожух, напялил ушанку и вышел в сени, полицаи -- за ним. Клавдия с криком бросилась к дверям, но тут послышались глухие удары, чей-то предсмертный стон, и из сеней ввалился в комнату Трофим. Прислонился к косяку, бросил на пол окровавленный топор. -- Собирайся, уходить надо. В санки, на которых дрова возили, уложили детей, на другие кое-какую еду и одежду и темной ночью отправились в лес к деревне Вычихи, где, по слухам, находились партизаны. Под утро натолкнулись на дозорных. В лагере нашлись знакомые, поручились, и два с половиной года Мазуры прожили партизанской жизнью. Весной сорок четвертого, перед самым освобождением, Трофим взрывал немецкий эшелон с боеприпасами, не уберегся от осколка, и потерял ногу -- по колено хирург отрезая из-за гангрены. Однако все четверо Мазуров выжили и вернулись в родной дом. Обо всем этом Игнат и Давид узнали много после, не столько от родителей, сколько от соседей, и очень гордились своим необычным прошлым. Росли близнецами, ели, спали, учились вместе. Трофим и Клавдия нарадоваться Не могли на сыновей: хворост из лесу носили, воду таскали, сено помогали косить и корову доили, полы в хате мыли -- лучшей любой девки. А как сестренки-погодки появились -- няньки не надо, даже по ночам к ним вставали, мать жалели. С одной стороны, радость, с другой -- беспокойство: юные Мазуры прослыли самыми отчаянными сорванцами в округе. Без них не обходилась ни одна сколько-нибудь заметная потасовка. Сверстники старались отношений с ними не портить, знали: Игната обидишь -- двоих обидишь, Давида ударишь -- двоих ударишь, одному слово скажи -- тут же оба тиграми бросаются, горло друг за друга перегрызут. Но знали и то, что дружить с братьями интересно, что они мастера на всякие выдумки. Игнат и Давид с удовольствием вспоминали о детство и не раз веселили походников своими историями. Например, такой. Председатель сельпо владел одним из немногих сохранившихся войну садов, который, как магнитом, притягивал мальчишек своими грушами, вишнями и вкуснейшими яблоками "белый налив". Охраняла сад огромная и презлющая собака, которая во время одного, неудачного набега так цапнула Давида за ногу, что тот неделю пролежал в постели. Братья разработали план мести, свидетельствовавший об их незаурядной изобретательности. Хозяин сада очень гордился своей чистопородной овчаркой, привезенной с Кавказа еще тогда, когда та была щенком, и сожалел, что не может найти ей подходящую пару для приплода. Братья накололи два кубометра дров исполкомовской машинистке и, заручившись ее помощью, составили и напечатали бумагу: "Глубокоуважаемый гражданин Ковальчук! Мне стало известно, что вы являетесь хозяином кобеля кавказской породы, каковая в Минске, где я проживаю, отсутствует. А у меня имеется упомянутой породы сука. Так что прошу привезти кобеля. При удачном исходе гарантирую вам щенка. С уважением -- Прошкин". Эту вероломную бумагу запечатали в конверт, и за пачку "Беломора" уговорили кондуктора пригородного поезда бросить письмо в почтовый ящик на минском вокзале. Через несколько дней хитроумные интриганы, установившие за домом председателя сельпо неусыпную слежку, могли торжествовать, глядя, как тот в обнимку с кобелем садится в служебную машину. Ватага пацанов с трудом дождалась темноты и приступила к делу. Когда гражданин Ковальчук, взбешенный гнусным обманом, возвратился домой, лучшие деревья в саду были обобраны дочиста. Пострадавший поднял на ноги милицию, подозреваемых преступников согнали в отделение, но их раздутые животы участковый счел уликой недостаточной и дело производст- вом прекратил. Другой эпизод, о котором Игнат и Давид сохранили наилучшие воспоминания, произошел позднее, лет через пять. Отец старился и хворал, сестрички тянулись вверх, как подсолнухи, семью нужно было кормить и одевать, и братья устроились трактористами в лесхоз. Молодые, крепкие, кровь с молоком -- на все сил хватало: и на работу, и на вечернюю учебу, и на гулянки до утра. Давид влюбился первым -- в Шурку, белобрысую секретаршу директора спиртзавода, а Игнат, хоть и ревновал брата, во всем ему помогал: передавал записки, лупил соперников, в роли телохранителя сопровождал Шурку, когда Давид отлучался, и тактично отворачивался, когда влюбленные целовались. В конце лета братья отправились на Алтай убирать урожай, а когда вернулись, узнали ошеломляющую новость: Шурка выходила замуж за Степку, киномеханика районного Дома культуры. Давид затребовал объяснений, и они были даны: от него, мол, вечно воняет керосином и тавотом, ногти завсегда поломанные и черные, а Степка чистый и пахнет "Шипром". Напоследок Шурка пожалела несчастного и пригласила его с братом на свадьбу. Давид, конечно, не пошел -- молча страдал на сеновале, и подарок от братьев преподнес новобрачным Игнат. Подарок был не из дешевых: Игнат на ползарплаты купил в промтоварном магазине "Шипра" и перелил его из флакона в две банки. Когда жених и невеста, бледные от волнения, уселись за стол и приготовились целоваться, явился Игнат, поздравил их и со словами: "Нюхайте друг друга на здоровье!"-вылил на каждого по банке. И молодым козлом выпрыгнул в распахнутое окно, пока не намылили шею. Игнату хотели дать пятнадцать суток за хулиганство, но ограничились строгим внушением: выручила почетная грамота за уборку урожая. Это был единственный случай, когда братья потратились ради прихоти: вообще-то они всю свою зарплату и приработки отдавали в семью. И хотя деньги получались солидные, Игнат и Давид привыкли отказываться от обнов в пользу сестер, для которых не жалели ни денег, ни трудов: каждый год покупали им пальтишки и сапожки, платьица и туфельки, не допускали до тяжелой работы и ходили по дому на цыпочках, когда девочки садились за уроки. Мазуры-старшие радовались, слыша со всех сторон добрые слова о своих детях, очень скучали, когда подошло время и братья отправились служить в танковую часть, широко отпраздновали два года спустя их возвращение и с гордостью, хотя и настоянной на печали, проводили сыновей в их первую антарктическую экспедицию. Через полных полтора календаря вернулись Игнат и Давид в отчий дом -- совсем уже взрослые, сильные, уверенные в себе и своей дороге люди, отдохнули, осмотрелись и стали работать на ремонтно-тракторной станции. И родители начали было потихоньку присматривать для сыновей невест, как вдруг пришло письмо от Гаврилова, Батя писал, что не настаивает, понимает, что у каждого свои планы, но если Мазуры не насытились Антарктидой по горло, то он будет рад опять пойти с ними в поход. И братья без раздумий пошли -- в последний раз, как уверяли родителей и сестер, опечаленных новой разлукой. Но Мазуры-старшие уже понимали, чего стоят эти уверения. Каждый полярник всегда клянется и божится, что идет зимовать в последний раз, что больше во льды его калачом не заманишь, а возвращается -- и видит все те же белые сны. Две семьи у полярника, и обе любимые: одна на Большой земле, другая на зимовке. И жизнь так складывается у него, что в одной семье он тоскует по другой, рвется к ней всем своим существом, чтобы потом скучать по этой. Мало кто из полярников избежал такой раздвоенности, потому что не выдумана она любителями громкого слова, а существует на самом деле. Где, как не в оторванном от мира белом безмолвии, можно понять, что ты за человек и на сколько закурок тебя хватит? Где, как не здесь, познаешь подлинную цену всему, оставленному тобой на Большой земле: родительской и женской любви, аромату зелени и цветов, субботней прогулке с детьми и беззаботному вечернему чаю в кругу семьи? Но навек отравлен полярник невозможно трудной, прекрасной своей жизнью, ожиданием корабля и мужской дружбой, в общих муках рожденной и потому нерушимой. Во второй, потом в третий раз пошли в Антарктиду братья, а выживут, вернутся домой -- пойдут в четвертый. Моряка зовет море, полярника -- льды и снега. Вот и вся разница. Иной хотел бы пойти в поход, да не позовут, сам попросится -- вежливо откажут. А на Игната и Давида не только Гаврилов, другие начальники "глаз положили" -- дрейфовать звали в Арктику, на береговые станции. Не потому, что ни одного прокола у братьев не было -- таких людей вообще нет, без проколов, как говаривал батя, а потому, что Мазурам верили. Знали, что на этих ребят можно смело положиться. Никогда не заполучал Гаврилов водителей надежнее, разве что Валера Никитин, близкий друг, но у того имелось два недостатка: во-первых, прежде чем выполнить приказ, вольно или невольно Валера оценивал его правильность, продумывал причины и следствия, а во-вторых, здоровье его в последнее время оставляло желать лучшего. Мазуры же по первому знаку без раздумий кинулись бы в огонь и воду -- качество, которое бывший комбат ценил в танкисте превыше всего. Игнат был честолюбив, с задатками властности, ему нравилось отличаться, и он гордился тем, что именно ему батя доверил флагманскую машину. При случае Мазур-1, как его называли, мог вспылить, наговорить грубостей, но, обладая развитым чувством справедливости, переживал свою неправоту и не стеснялся извиниться. Образцом для себя Игнат раз и навсегда выбрал батю и подражал ему во всем, что бросалось в глаза И выглядело немножко смешно. С каждым походом, однако, Игнат взрослел, и именно в нем Гаврилов видел своего преемника. Давид же характером был помягче, реже проявлял инициативу и довольствовался ролью второй скрипки при своем более волевом брате. Но влияние на него имел огромное. Понимали друг друга братья без слов и одним взглядом могли сказать столько, сколько иной раз не скажешь за целый разговор. Голоса Давид никогда не повышал, в пустяках был уступчив, но очень ошибался тот, кто принимал такую мягкость за слабость. Наступать на себя Давид не позволял никому и мгновенно сжимался в пружину, как тигр перед прыжком, когда брат оказывался в настоящей или мнимой опасности. Впрочем, Игнат в этом отношении ничем от Давида не отличался. За время заточения в "Харьковчанке" Валера соскучился по рычагам, и Давид уступил ему свое место. Сам примостился у правой дверцы, вцепился обеими руками в поручни и поехал пассажиром, то и дело норовя ухватиться за несуществующие рычаги. Метрах в десяти кувыркалась на застругах "неотложка", а далеко впереди, подсвеченный фарами камбузного тягача, вырывался из тьмы побитый метелями флаг "Харьковчанки". Флаг то нырял вниз (Игнат загремел с заструга, отмечал Давид), то вновь возносился вверх. Игнату и бате похуже других, самая сильная тряска достается ведущим. В походах Мазуры всегда шли врозь. Будь машины оборудованы переговорными рациями, можно было бы перекинуться несколькими словами: -- Жив, Гнатушка? -- Сейчас проверю... (Вдох, выдох.) Пока дышу! -- Спроси у Бориса, до пивной еще далеко? -- Полчаса ходу, говорит. На спутнике. -- Будешь заказывать, не забудь -- мне подогретое! Почесали бы языки -- и вроде легче идти. А в этом походе виделись только за едой и в ремонты, когда общими силами устраняли серьезную поломку в чьей-либо машине. А поговорить есть о чем. Верунчик летом заканчивает десятилетку, вбила себе в голову: поеду в Москву, сдавать на артистку кино. Кто-то польстил Верунчику, что она похожа на Татьяну Самойлову, вот и зазвенело в легковерных девичьих ушах. Думали, пройдет, одумается, так нет, вот отец и просит воздействовать. Валера говорит, что в этот институт из нескольких тысяч девчонок принимают одну, другие разбредаются по киностудиям зарабатывать стаж -- курьерами и уборщицами. Нужно настрогать радиограмму поубедительнее, выбить дурь. В Минске институтов много, с родителями и Галкой дома жить будет, а не мыкаться в общежитиях. Вернемся, попросим Валеру или Алексея сочинить сценарий и снимем фильм-шедевр с Верунчиком в главной роли. Так и написать. Сестренка, подумал Давид, важная, но не единственная забота. Ну в крайнем случае потеряет Верунчик год, отдохнет. Что волновало по-настоящему, так это судьба Любаши, неутешной вдовы Коли Рощина. Летом прошлого года походники с женами и детьми собрались на даче у бати. Разбили на обширном участке палатки, соорудили под навесом временный камбуз с газовой плитой и дней десять прожили оседлым табором. Ранним утром уходили, кто по грибы и ягоды, кто ловить рыбу на озеро, днем купались и загорали, по вечерам шумно пировали под открытым небом, прокручивали снятые в Антарктиде любительские фильмы -- весело погостили, сами отдохнули и семьи сдружили. Кроме Любаши и трехлетней дочки, Коля Рощин, как обещал, прихватил с собой свою сестренку Валю, фотографией которой братья не раз любовались в походе. На зимовке, где мужчина так сильно тоскует по женщине, и невзрачная дурнушка привлекательна необыкновенно, а Валя вовсе не была дурнушкой. "На первом месте у бабы фигура, -- поучал как-то более молодых товарищей многоопытный Попов, -- на втором характер и на третьем морда. Женись, братва, на фигуре и характере!" Критикуя Серегу за цинизм, большинство соглашалось с ним по существу. Рассматривая Валину фотокарточку, Игнат и Давид сходились на том, что красавицей Валю не назовешь, но смотрится она -- глаз оторвать невозможно: ножки в коротких шортах длинные и стройные, грудь высокая, руки, сжимающие теннисную ракетку, сильные и в меру полные, а лицо милое и ласковое. Братья заочно влюбились, и Коля посмеивался над их нетерпением: "Устрою женихам соревнование, как Пенелопа. Поставлю перед каждым мешок картошки, кто быстрее очистит, -- бери, твоя Валентина!" Увидели братья Валю и ахнули -- лицо, как небо звездами, усеяно веснушками. Хором уговаривали не ходить в косметический кабинет, не убирать такую прелесть. Все десять дней вились вокруг, обалдевшие, но в ту встречу ничего не определилось. Валя охотно принимала шумные ухаживания, но дала понять, что замуж пока не собирается: и институт хочет окончить без помех, и Любашку с ребенком оставлять жалко, привыкла к племяннице. Потом отдыхали вместе в Крыму, гостили то у Рощиных в Горьком, то у Мазуров, в Минске, и обе семьи молчаливо порешили, что быть одному из братьев Валиным мужем после очередной зимовки. Пусть разберутся между собой, да и Валя сделает свой выбор. А погиб Коля Рощин, незабвенный друг, на припае в разгрузку, и сразу никакого выбора не стало. Когда у трещины со снятыми шапками стояли, от горя онемевшие, взглядом друг другу братья сказали: не останется Любаша вдовой, а Леночка сироткой. Связались по радиотелефону из Мирного с родителями, те поехали в Горький, уговорили бедняжек, привезли к себе. Обласкали их, с большим тактом дали понять, что не гости они, а члены семьи. А братья каждую неделю писали домой всем вместе и подписывались: ваши любящие навсегда Игнат и Давид. Двадцать девять лет прожили они на свете и ни разу, ни на одну минуту не вставал между ними вопрос. А три с половиной месяца, с того дня как Колин трактор ушел под лед, не признавались себе, а рады были, что никак не могут остаться наедине. И страдали, потому что мука из мук -- невысказанное слово. Разумом понимали: один из них должен стать Любашиным мужем. А сердцем не принимали. Не виделась Любаша женой! Хорошая, теплая, виделась она на Колиных руках, когда со смехом нес он ее в море, прижимая к груди, -- любимую, покорную. Не могли Игнат и Давид заставить себя думать о ней как о женщине! Чужое счастье, неприкосновенная жена друга -- Любаша. Невозможно было привыкнуть к тому, что не жена она, а вдова... А Валины веснушки -- одну за другой перецеловали бы! Сидел Давид в кабине, вцепившись в поручни, и молча размышлял. Сверлила его одна неотступная мысль. Если полярный закон обязывает не бросать друга в беде, то этот же закон велит протянуть руку вдове. Так поступали многие фронтовики, так поступают и полярники. Оказавшись однажды в кабинете Макарова, Давид увидел большой портрет гидролога Тарасова, погибшего в одну из первых экспедиций. Потом Давиду рассказали, что Макаров, вернувшись из этой экспедиции, женился на вдове друга и вырастил двух его сыновей. На вдове утонувшего в море Дейвиса механика-водителя Вихрова женился его напарник Федя Воропаев. Таких случаев Давид знал несколько. Не было полярника, который не слышал бы о них и не думал втайне о том, что если и ему суждено остаться на острове Буромского, то поляры вый закон приведет в осиротевшую семью мужа и отца. Разве Коля не был им, Мазурам, названым братом? Разве, окажись на месте любого из них, Коля не поступил бы так же?! Так что вопрос был один: кто предложит Любаше руку? И ответ на этот вопрос Давид нашел. Он припомнил свою жизнь от самого скорбного ее начала, хорошо известного ему по рассказам, и чувство огромной благодарности к спасшей и вскормившей беспомощного младенца семье вновь -- в который раз! -- захлестнуло Давида. Пора начать отдавать долг. Деньги, зарплата не в счет, за жизнь и родительскую любовь ими не заплатишь. Помочь брату обрести счастье -- вот чем он может отдать семье хотя бы частицу своего долга. Они оба любили Валю, выбора она пока не сделала. Здесь шансы у них были, наверное, равные. Но раз уж судьба кому-то из них жениться на вдове друга, то это обязан сделать он, Давид. Примет или не примет его предложение Любаша, -- решит она сама, последнее слово за ней. Но Давид надеялся, что примет. Именно к нему Любаша всегда относилась с открытой симпатией -- это знали многие. Нет, ничего между ними, конечно, не было и не могло быть. Но случалось, что Коля даже ревновал -- шутливо, конечно, но с той настороженностью в глазах, которая делает шутку натянутой. Так обстояло дело. И поэтому руку свою вдове друга должен протянуть он, Давид. А Игнату сказать: "Раньше постыдился бы признаться, а теперь -- не осуди, Гнатушка: не знаю, на каком свете живу, только одну Любашу и вижу..." И на том стоять. Не поверит -- поверит, Валины веснушки заставят. Еще раз повторил доводы и убедился, что рассудил правильно. Прости, Коля, что поделаешь, судьба такая! жизнь положу, чтобы горечь твою семью не терзала, верным мужем буду и ласковым отцом. И еще увидел Давид, как Любаша протягивает ему дочку, ощутил на своей железной шее щекотно обхватившие ее детские ручонки, и сердце его замерло от высокого смысла этого видения. Чтобы не размагничиваться, прокричал Валере, что пора и честь знать, уселся за рычаги и весь сосредоточился на одной мысли: как бы не угробить тягач. Не розами усыпана, далека ты, дорога домой... ДВЕ СТРАНИЦЫ ЖУРНАЛА Чем бы ни закончился бой, Гаврилов, отрезвев, всегда испытывал горечь. Он сердцем привязывался к людям и технике, и скорбел, видя, как уносят с поля боя тела товарищей и как дымятся превращенные в груду покореженного металла умные создания человеческих рук. На Курской дуге бригада попала в самое пекло, и после битвы Гаврилова направили на уральский завод за новыми машинами. Благодарил, обнимал рабочих, обещал довести свой танк до самого Берлина, а знал, что в лучшем случае хватит этой "тридцатьчетверки" на сто -- двести километров боев. Жалел, холил ее, как казак коня, и, покидая горящий танк, будто сам испытывал боль от ожогов. Но в конце концов боль потери стала привычной. В бою танк, если даже он не успел отомстить за себя, гибнет, как солдат: смертью храбрых. Отсалютовали павшим героям -- и пошли дальше. Бескровных побед не бывает, кому-то нужно расставаться с жизнью, чтоб жили другие. Жестокое время -- жестокая философия. От фронта и остался у комбата обычай: отгремел бой -- считай раны, товарищей считай. Вот и теперь, выйдя на двенадцатые сутки из застругов, Гаврилов по старой привычке прикидывал, чего ему стоил этот бой. Проснулся Гаврилов от почудившегося ему звонка. Взглянул на светящиеся стрелки часов: целый час до подъема. Полежал немного с закрытыми глазами, уверился, что больше не заснет, и вылез из мешка. Сунул босые ноги в унтята, набросил на плечи каэшку и, отстукивая зубами барабанную дробь, разжег капельницу. Оделся как следует, налил из термоса чашку кофе (запретил Алексей пить кофе, но лучше бы запретил курить!) и с наслаждением выпил. Что мальчишка, что поседелый мужик -- один черт, нет для человека большего удовольствия, чем махнуть рукой на запрет. Как сказал бы Валера, -- от праматери Евы в генах передалось сие роду человеческому. Поскреб пальцем стекло иллюминатора, глянув в темь. Направо чернел гурий. Низ его замело снегом, виднелись только верхние ряды, но Гаврилов не сомневался, что гурий был тот самый, из двадцати двух бочек -- отмеченный на карте двумя двойками. Тем более что на вехе рядом с бочками торчала продырявленная кастрюля и деревянная табличка с надписью: "Осторожно, злая собака!" -- Тошкина самодеятельность по пути на Восток. "Харьковчанка" мимо прошла, а Тошка, сукин сын, рысьими своими глазами увидел гурий, заработал бутылку коньяка или два блока "Шипки" на выбор, -- приз, подлежащий выдаче по прибытии в Мирный, Ста бутылок не жалко -- так нужен был этот гурий. Точные координаты! Теперь бы только не сбиться с курса и выйти прямиком к воротам на сотом километре. Вздрогнул и поежился: на шею упала ледяная капля, начали таять сосульки. Сбил ту, которая свисала над головой, подсел к печурке, чтобы ощутимее впитывать тепло, взял вахтенный журнал и стал листать его мятые, засаленные страницы. Борька, стервец! Говорил ему: пиши химическим карандашом и ясно, документ ведь, а не девочке записка. "М-о кончилось" -- что кончилось? Мясо, молоко или масло? "Петя, чувств, себя норм.!" -- с Петей ты в шахматы можешь играть и пить на брудершафт, а в журнале указывай должность и фамилию. Последнюю запись Борис сделал вчера, четвертого мая. Взглянув на дату, Гаврилов вспомнил, что "зажал" ребятам праздник. Тактично смолчали, никто словом не напомнил, только Вася издалека намекнул: "Неплохо бы сто граммчиков, для аппетиту",--рассмешил всех, и без ста граммов аппетит волчий. Кашу и ту начали экономить, а мяса и запах забыли. Ладно, с голоду помереть не успеем.., В застругах, конечно, было не до праздника, а сегодня, сынки, получайте от бати первомайский подарок: спите на один час больше. Гаврилов, довольный своей придумкой, перевел стрелку звонка будильника. А ведь сегодня стукнуло два месяца, как вышли с Востока. Разделил километры на дни, получился средний перегон -- двадцать с небольшим километров в сутки. Зато главные трудности -- семьдесят градусов и заструги-позади. "Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить бы!"-трижды сплюнул через плечо. Самый главный бой всегда бывает не вчерашний, а сегодняшний. Двенадцать дней зоны застругов вместились в две странички журнала. Может, кто-нибудь его и полистает лениво, а может, посмотрит, что написано коряво и неразборчиво, ругнется и спихнет в архив. А ты сначала спроси, почему неразборчиво, а потом ругайся! Это я могу Борьку крыть, а ты не смей: два ребра у Борьки сломано, понял? И памятью своей стал Гаврилов расшифровывать две последние страницы. В прежние походы зону застругов проходили с песней. Ну, это, говоря фигурально, песен, конечно, никто не пел -- ругались сквозь зубы, чтоб язык не откусить. В том смысле с песней, что машины и люди были в настроении, камбуз ломился от всякой снеди, а купол, освещенный ярким летним солнцем, весело подмигивал. И мороз не мороз, пятнадцать -- двадцать градусов всего, в кожаных куртках на воздухе работали. Каждый день самолеты крыльями покачивали, смешные письма от ребят, пироги с капустой, яблоки сбрасывали. Валера зазевался на заструге, тюкнулся носом -- общий смех. Петя на ходу задом тамбурную дверь вышиб -- хохот. Даже не верится, что и в прежние походы, добравшись наконец до Мирного, в баню на карачках вползали. Блажь то была, а не усталость! Все дело, подумал Гаврилов, в запасе сил. Раньше его хватало на три тысячи километров, а теперь едва на две. Уже на Комсомольской примерно кончился этот запас. К Востоку-1 подошли на полусогнутых, а по застругам двигались уже на святом духе. Всю жизнь ненавидел и презирал Гаврилов мужские слезы, мирился с ними только тогда, когда салютовал над братскими могилами. А тут содрогнулся, увидев мокрые глаза у Игната,-- никак не мог Игнат натянуть на себя унты; в сторону отошел, чтоб не слышать, как скулит Тошка, у которого кувалда валилась из рук, и, самое худшее, сам от бессилия чуть не разнюнился, когда железные тиски сжали сердце и ноги не поднимались на трап "Харьковчанки". Никто не видел -- и то хорошо... Мясо кончилось! По хорошему бифштексу на завтрак, обед и ужин -- подзарядили бы аккумуляторы. Плохо в полярке человеку без мяса, здесь и сам Лев Толстой не бравировал бы своим вегетарианством. Молодец Ленька, чуть не пришиб Гаврилов его тогда, а не сбрось он в пожар полуфабрикаты с крыши балка, пришлось бы возвращаться на Восток. Хотя вряд ли, это сегодня так кажется, назад ходу не было. Выжали морозы и синицынское топливо у походников силы до капли -- отсюда и все неудачи, ошибки за ошибкой. То Игнат "Харьковчанку" увел в сторону, то Ленька с Тошкой забыли про давление масла и чуть подшипники не расплавили, то многоопытный Сомов спросонья рванул на третьей передаче и смял бампер о сани. Петю еле откачали: на вершине купола никогда не забывал проветривать камбуз, а до двух километров спустились, и газ почти полностью стал сгорать -- задремал у плиты и едва не отдал богу душу. Не заскочи Тошка на камбуз испить чайку, быть бы Петрухе па острове Буромского... С желчью и кровью вывернуло, по молодой, отдышался, на третьи сутки уже выгнал Алексея из камбуза. Борис тоже хорош гусь, расселся в своем кресле, как в театре. Не два ребра сломать, грудную клетку могло бы раздавить, когда "Харьковчанка" с заструга-трамплина прыгнула. Шесть дней, обложенный спальными мешками, провалялся Борис на полке, пока заструги не кончились. На стоянках губы до крови кусал, а ни одного сеанса с Мирным не пропустил -- хорошо заквашен Борька Маслов, на совесть. А ты говоришь -- почерк, ругнул Гаврилов им же выдуманного оппонента. Прочитал корявую строчку: "Потер, б-н пропана, пшик ост.". Алексей небось и про Лелю забыл, с опущенной головой ходит, казнится. Правильно, казнись, переживай свою вину. Решетка сбоку от хозсаней приварена добротно, твоя забота была надежно закрепить баллон в ячейке -- твой это участок работы. Не заструги, а ты, док, виновен в том, что баллон потерян, ты будешь отвечать, когда люди начнут жевать непроваренные концентраты и запивать их чуть теплой водичкой. Гаврилов встал, подошел к нарам и посмотрел на спящего Алексея. Бороду рвал -- умолял разрешить вернуться, искать баллон. Скверно тебе жить стало, Леша, но пройди и через это. Хорошим для всех быть легко, а ты поживи в шкуре человека, на которого товарищи лютыми зверями смотрят. Познавай, как сам говорил, меру добра и зла. Ну, ничего, сынок, спи спокойно, народ мы отходчивый, зло в душе не храним. Гаврилов снова присел у капельницы и взял журнал. Вот, пожалуй, и все ошибки, в других бедах виноваты не люди, а до смерти усталая техника. Вспомнил, как повез однажды семью на дачу и километров через двадцать обнаружил, что забыл дома водительские права. Развернулся и потихоньку, льстиво улыбаясь орудовцам, поехал домой. Очень тогда расстроился -- минут сорок времени выбросил псу под хвост. А когда неделю назад