распоряжаться, чем на воле. Все каждый день работают, как на воле, трудовое отличие -- единственный путь к освобождению, и, как на воле, легенды эти оказываются ложными и не приводят к освобождению. В лагере убивает большая пайка, а не маленькая -- такова философия блатарей. В лагере ежечасно повторяется надпись на воротах зоны: "Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства". Делают доклады о текущем моменте, подписываются на займы, ходят на собрания, собирают подписи под Стокгольмским воззванием. Как и на воле, жизнь заключенного состоит из приливов и отливов удачи -- только в своей лагерной форме, не менее кровавой и не менее ослепительной. Люди там болеют теми же болезнями, что и на воле, лежат в больницах, поправляются, умирают. При всех обстоятельствах кровь, смерть отнюдь не иллюзорны. Кровь-то и делает реальностью этот слепок. *Гаранин Степан Николаевич -- начальник Управления Северо-Восточных исправительных лагерей (УСВИТЛа) в 1937-1938 гг. Жуков -- начальник УСВИТЛа, застрелился после ареста Л. П. Берии. Павлов Карп Александрович -- начальник треста "Дальстрой" в 1937-1938 гг. * ЭККЕРМАН Что такое историческая достоверность? Очевидно, запись по свежим следам... Разговоры с Гете Эккермана -- это достоверность? В высшей степени условно можно это считать достоверностью, хотя Гете нарочно говорил для Эккермана, чтобы тот успел записать. Разве что мысли Гете. Разговоры с Гете Эккермана похожи на павловских собак в Колтушах -- вроде что-то важное, но очень далекое от существа дела, от собачьего поведения, от всякого вопроса звериной психологии. Так и эккермановские труды. Тут просто мысли Гете, да еще его явные, а не тайные мысли. Сам процесс мышления искажается, если есть свидетель, секретарь, стенографист. Я приспосабливаюсь к секретарю, произвожу отсев чувств и мыслей. Письма проще, точнее, но и там есть отсев, и немалый. Сам Гете неизбежно искусственен, неизбежно фальшив в записи такой беседы. Вторая искажающая -- сам Эккерман. При всей его добросовестности Эккерман не магнитофон все же. Так каким же записям отдать преимущество? Или все опять сводится к единственной правде искусства -- правде таланта? (1970-1971) ВИШЕРА. АНТИРОМАН В. Т. Шаламов начал работу над антироманом в 1970 году, однако к теме Вишеры, первого своего лагерного срока 1929 -- 1931 годов, он обращался и раньше, в "Колымских рассказах", в незавершенных очерках "Вишера", "Бутырская тюрьма". Книга так и не была окончательно составлена автором. Однако основной корпус рассказов и очерков был доведен до стадии беловой рукописи. На папке с рукописью рукою автора написано название "Вишера. Антироман". В дневнике (тетрадь 1970 г., II) автор упоминает название "Вишерский антироман". Впервые: Российский летописец. М., 1989. * БУТЫРСКАЯ ТЮРЬМА Мне приходилось встречаться с революционерами царского времени. Одно замечание особенно запомнилось. -- С арестом, - говорили многие профессионалы, - наступает некое нравственное облегчение; вместо беспокойства, тревоги, напряжения -- тайная радость, что все как-то определилось, вошло в русло... И хотя впереди допрос, приговор и ссылка, в тюрьме можно душевно отдохнуть, укрепиться и укрепить других -- тех, кто в этом нуждается. -- А книги? -- спросил тот следователь, что помоложе. Книг было много. -- По корешкам, - снисходительным тоном сказал старший. Это мне не понравилось. Значит, от результата обыска ничего не зависело, арест мой предрешен. Я попрощался с дочерью -- ей было полтора года -- не будя ее. Попрощался с тестем и тещей -- последний раз в жизни я видел их тогда. Попрощался с женой. Мы поехали знакомым маршрутом. Сначала в "Секцию революционной законности", как пышно именовали себя тогдашние райотделы НКВД. Оттуда на "вороне" на Лубянку, 14, в Московскую комендатуру, в приемник, сохранивший и теперь название "собачника". А рано утром на рейсовом "вороне" через весь город в Бутырскую тюрьму. Ничего не изменилось на Бутырском "вокзале" -- только стены глухих безоконных "собачников"-приемников были выстланы зелеными стеклянными плитками -- раньше, кажется, было не так. Раньше меня водили в мужской одиночный корпус, похожий своими лестницами и ярусами на огромный пароход. В МОК входили через большую железную клетку с двумя дверьми, а в углу этой клетки была клеточка поменьше, запертая на три замка, и внутри сидел часовой с винтовкой, нацеленной на входную дверь. Было весьма романтично. Сейчас, после дезинфекции, опросов, отпечатков пальцев -- всего, что относится к области процедурных вопросов, - провели меня прямо в общие камеры в девятнадцатый коридор и остановили перед камерой 67-й. Дежурный открыл дверь, и я вошел в тюремный полумрак и запах пота и лизола. Эти камеры, как я знал, рассчитаны каждая на 25 человек. На первый взгляд людей здесь было гораздо больше. Койки застланы сплошь деревянными щитами. Я остановился у порога, у классической параши. Навстречу мне двигался человек. Я спросил: -- Кто староста? Человек стал передо мной и загородил окно. -- Я -- Друян, Сергей Друян, торфяной инженер. Сидел раньше? -- это был вопрос Друяна. -- Сидел. В двадцать девятом году. Друян захохотал сердито, хрипло. -- Получишь пять лет! По КРТД, - кричал он. -- Все может быть. -- Ну, ложись пока к параше. Завтра разберемся. Ребятам можешь кое-что рассказать? Дело шло о новостях с воли, газетных и прочих. К этой беседе я был готов давно. -- Зачем же завтра? Сейчас и расскажу. -- Ну, молодчик, если так. Я сел на нары, на середину камеры, рассказал о том, что слышал, знал, видел. Рассказал газетные новости. Сложное это дело -- обязанности тюремного старосты следственной камеры. Должность выборная, власти у него не много. Он должен обеспечить порядок в уборке камеры, в раздаче обеда, покупок в тюремном магазине. Следить, чтобы шум споров, волнений не превысил какого-то условного градуса, уровня, за которым -- конфликт с тюремным начальством. Знать, что можно в тюрьме и чего нельзя. Уметь показать любому, что можно и чего нельзя. Староста распределяет места в камере, ибо простая очередность не всегда считается правильной. Новичок -- старик и очередной -- юноша. Юноша может подождать следующей очереди. Лучшие места -- у окна, а худшие -- у параши, у двери. От параши и движется очередь. Староста назначает уборщиков камеры, не позволяя "платить" за дежурство своему товарищу. Может вызвать врача к заболевшему, вызвать коменданта. Все переговоры с администрацией тюрьмы ведутся через старосту. В организации чередования развлечений и ученья -- все это можно сделать в тюрьме -- староста участвует самым активным образом. Списки и темы ежедневных лекций староста держит в голове. Он должен уметь подобрать интересующий всех "репертуар". Наконец, староста руководит пресловутыми "комбедами" -- тайной кассой взаимопомощи, распределением средств для неимущих. Двадцать четыре часа в сутки встречаются люди друг с другом. Разные люди. Нервная система разная у всех, и староста должен уметь предупредить конфликты -- это штука болезненная, заразная, развивается, как цепная реакция. Но все это не главное в работе тюремного старосты. Главное то, что он должен поддержать растерявшихся невинных людей, оглушенных предательскими ударами сзади, должен дать совет, дать пример достойного поведения, уметь утешить или укрепить дух или разрушить иллюзии. Открыть правду и укрепить дух слабых. В примерах, в историях, в собственном поведении староста должен укрепить душевные силы арестованных, следственных, дать совет, как держаться на допросах, внушить новичку, что тюрьма -- не страх, не ужас, что в ней сидят достойные люди, может быть, лучшие люди времени. Он должен понять время и уметь его объяснить. Сережа Друян через две недели получил приговор -- пять лет КРТД! -- и ушел навсегда из моей жизни. Еще Юсупов, тюремный староста юности -- двадцать девятого года, - бывший придворный офицер, бывший басмач, энергично заставлял всех учить иностранные языки в тюрьме. "Тюрьма создана для изучения иностранных языков, - твердил Юсупов, - отвлекает, дисциплинирует время, дает живую практику -- ведь в камере наверняка кто-нибудь знает чужой язык". Иностранные языки были страстью Юсупова. Второй его страстью было ежедневное бритье. Разломанным пополам лезвием безопасной бритвы, скрытой в спичечном коробке, он брился сам и брил всех желающих, вызывая проклятья комендантов, обыски. Таинственные бритвы вносили много оживления в камерную жизнь. Ведь следственных арестантов не бреют, бороды им стригут в банные дни под машинку, под "нуль"... Тюремный быт не изменился с двадцать девятого года. По-прежнему к услугам арестантов была удивительная бутырская библиотека, единственная библиотека Москвы, а может быть, и страны, не испытавшая всевозможных изъятий, уничтожений и конфискаций, которые в сталинское время навеки разрушили книжные фонды сотен тысяч библиотек; от этих изъятий и уничтожения, производившихся посмертно, пахло дымом фашистских костров. Но бутырской тюремной библиотеки это не касалось. Там можно было достать и "Интернационал" Илеса, и "Записки масона", и Бакунина, и "Повесть непогашенной луны" Пильняка, и "Белую гвардию" Булгакова. Логика в этом была -- уж если тюрьма, то нечего бояться влияния какой-то книги, романа, стихотворения. Даже экономического исследования или философской работы. А может быть, у философов из высшей тюремной администрации были свои наблюдения, что заниматься в следственной тюрьме арестанту невозможно, что собранность, сосредоточенность -- иллюзия, что все читают с большим интересом -- и все забывают, как будто в камере живут только склеротики. Я много читал в Бутырках, стремился запомнить; казалось, что удалось добиться успеха, но сейчас вижу, что все последующее, колымское, начисто стерло из памяти все, что я там читал. Я запомнил только три стихотворения, выученные "с голоса": одно -- Цветаевой ("Роландов Рог") и два -- Ходасевича. Почему я запомнил только стихи -- не знаю. Там было много книг научного содержания, много самоучителей, и наша камерная "книжная комиссия" выбирала порядочно книг для занятий. По правилам библиотеки полагалась одна книга на десять дней. В камере было шестьдесят -- восемьдесят человек. Конечно, в десять дней прочесть восемьдесят книг нельзя. Практически книг было неограниченное количество. Занимались языками -- кто хотел, просто читали. По дневной программе утренние часы -- от завтрака до обеда -- отводились таким занятиям. Обычно на эти же часы приходилась прогулка -- пятнадцать минут по песочным часам. Эти песочные часы, прислоненные к кирпичному выступу около входа, я хорошо помню. Я еще не был сведущ тогда в медицине, о медицинской аппаратуре не имел никакого понятия и думал, что тюрьма заказывает специально для таких прогулок эти древнейшие часы человечества. В двадцать девятом году один из арестантов соорудил сложную систему водяных часов -- из бутылок. Нравы тогда были помягче, камеры не так переполнены. Громоздкое сооружение "водяных часов" было одобрено, разрешено тогдашним высоким начальством, вроде знаменитого начальника Бутырской тюрьмы Адамсона. В тридцать седьмом году должность Адамсона занимал рыжеусый Попов -- бывший начальник тюремного отдела НКВД, впоследствии, как рассказывали, расстрелянный. Послеобеденное время всегда отводилось на "лекции". Каждый человек может рассказать для других что-либо интересное всем. Историку, педагогу, ученому -- и книги в руки. Но простой слесарь, побывавший на Днепрострое, может рассказать много любопытного, если соберется с мыслями. Вася Жаворонков, веселый машинист из Савеловского депо, рассказывал о паровозах, о своем деле -- и это было интересно всем. С каждым новичком староста вел потихоньку переговоры на "лекционные" темы. Обычно он встречал отказ, резкий отказ -- ведь нравственный удар ареста был слишком силен, но потом новичок "обживался", привыкал, слушал несколько таких "лекций" и в конце концов выражал желание выступить. Такое согласие говорило о многом -- что нервы уже собраны, что самое трудное уже позади, что человек начинает понемножку становиться человеком. Гудков, начальник политотдела какой-то МТС, арестованный за хранение пластинок с записью Ленина и Троцкого -- были такие пластиночки в старые времена, - не верил, что за это могут сослать, осудить. В Бутырках всех вокруг себя Гудков считал врагами, воюющими с советской властью. Но шел день за днем. Рядом с Гудковым были такие же невинные люди -- никто из восьмидесяти человек не сказал Гудкову ничего более того, что чувствовал сам Гудков. Гудков стал активным деятелем "комбедов", а также "книжной комиссии". Дважды он выступал с лекциями, улыбался, протирая очки, и просил прощения за недоверие в первые дни. Бывало, что "лекторами" выступали профессионалы -- и тогда это были особенно ценные вечера. Арон Коган, мой старый знакомый по университету конца двадцатых годов, бывший физматовец, теперь доцент Военно-воздушной академии имени Жуковского, делал, помню, несколько вечеров подряд доклад "Как люди измерили Землю". Скатанные хлебные шарики, изображавшие Луну и Землю, он держал в своих тонких, нервных пальцах -- отросшие ногти блестели под лампочкой. Георгий Каспаров, сын бывшей секретарши Сталина Вари Каспаровой, которую Сталин обрек на вечную ссылку еще с половины двадцатых годов, рассказывал историю Наполеона. Поход Кортеса в Мексику, история чемпионатов на первенство мира по шахматам, биография и творчество О'Генри, жизнь Пушкина, сопровождаемая чтением его рассказов. Редко, раз в месяц, устраивались "концерты". Каспаров читал стихи, капитан дальнего плавания Шнайдер жонглировал тюремными кружками. В январе тридцать девятого года я встретил капитана Шнайдера на Магаданской пересылке во время тифозного карантина. Он прислуживал блатарям, бегал "за уголечком" прикуривать, чесал им на ночь пятки. Седой, стриженый, грязный. Я попробовал заговорить с ним, но было ясно видно, что он все забыл и боится опоздать с "уголечком". "Лекции" шли от обеда до ужина, а после ужина и последней второй оправки и отбоя в 10 часов отводилось время всякий раз на "ежедневные новости". Новичок (а новички приходили почти каждый день) рассказывал о событиях на воле -- по газетам, по слухам. "Лекции", конечно, читались не всеми арестантами. Новости же рассказывали все без исключения приходившие в камеру. Если новичков не было -- вечер считался свободным, и тогда кто-нибудь читал книги вслух. В тюрьме все по-особенному. Как, например, держаться во время допроса? Поможет ли тут чем-нибудь совет? Шла первая половина тридцать седьмого года, "детское" время советской тюрьмы, с "детским" сроком (пять лет! ). Еще не применялся на следствии "метод No 3". Что советовать, чтобы укрепить бодрость духа? Одно ясно -- книжное тут не поможет. Надо рассказывать о себе, о том, что я видел сам собственными глазами. И я говорю. В двадцать девятом году, когда я шел первым своим арестантским "этапом" на Северном Урале, на Вишере, в 4-е отделение СЛОНа, побелевшие в тюрьме лица арестантов были сожжены апрельским солнцем до пузырей. Рты казались голубыми. "И кривятся в почернелых лицах голубые рты". С нами шел Петр Заяц, осужденный как сектант и не подчинившийся "драконам". Утром и вечером, каждую поверку, Зайца избивали конвоиры -- сбивали с ног, топтали. На второй ночевке я вышел вперед и сказал начальнику конвоя надзирателю Щербакову, что так не должен вести себя представитель советской власти и что я буду жаловаться в управление. Все молчали. Колонна отправилась в путь, а вечером, когда мы легли вповалку в солому, настланную на ледяной глиняный пол сарая этапной избы, где было все же так тесно и жарко, что все раздевались до белья, меня растолкал конвоир. -- Выходи. -- Сейчас оденусь. -- Нет, выходи так. Босой и раздетый, я стоял под двумя винтовками конвоя, сколько времени -- не знаю. -- Иди назад. Я вошел в избу. Нервный озноб бил меня до утра. Когда этап пришел в лагерь, я не жаловался. А Зайца я встретил через несколько месяцев -- ввалившиеся щеки, пустые глаза, костлявые руки, неуверенные движения. Он умирал от голода и побоев. Все это было давно, и лучше не стало. Тогда думали, что есть две школы следователей: одна считает, что арестованного надо оглушить немедленными допросами, длительными, тягучими угрозами, обвинениями огорошить, сбить с толку. Вторая держится другой точки зрения. Надо поместить арестованного в тюрьму и держать по возможности дольше без всякого допроса. Тогда воля его ослабеет, сама тюрьма разложит его, ожидание измучит. За это время можно собрать справки, всякий материал, относящийся к "человековедению". Нет, говорит другая школа. В тюрьме арестованный неизбежно встретит людей, которые укрепят его волю, и подследственный будет сильнее, чем ежели готовить блюдо быстро и горячо. С половины тридцать седьмого года выяснилось, что в распоряжении следствия есть вещи гораздо более эффективные, чем ребяческие опусы наследников Порфирия Петровича. Ведь признание обвиняемого -- краеугольный камень всей правовой системы сталинского времени. А его добиться чрезвычайно легко. В силу вступил "метод номер три" -- применение пыток. Эта штучка справлялась со всеми -- 100% действия. Эффект пенициллина. Но была еще весна тридцать седьмого года. Глубоко трагична судьба политической партии эсеров, которая несколько поколений подряд приносила в жертву борьбе с царизмом лучших людей России. Наследники Перовской и Желябова -- люди эсеровской партии -- по своим человеческим качествам были неизмеримо выше всего, что могла выдумать богатая на подвиги царская действительность в ее глубине, в ее недрах. Бесспорно, что против эсеров был направлен главный удар самодержавия, и именно их боялся царизм больше всего. Свержение самодержавия 12 марта 1917 года было днем окончания вековой борьбы русского общества с царизмом, с царем. Эта борьба потребовала огромных сил от всех партий, от всех слоев общества, но прежде всего и больше всего -- от социалистов-революционеров. Недаром Андреев считал лучшим днем своей жизни -- 12 марта 1917 года, недаром он праздновал его в 67-й камере Бутырской тюрьмы -- двадцатилетие свержения самодержавия. Кусочки колбасы, кружка тютюнного чая, сахар, масло, разложенное на носовом платке, расстеленном на нарах, - вот и все наше угощение в этот великий праздник Андреева. Несмотря на огромнейшие жертвы, история пошла по другому пути, и это было трагедией политической партии. За трагедией партии шла трагедия людей. Ни в чем не повинных стариков, поседевших на царской каторге, хватали снова, сажали в тюрьму, допрашивали, клеили провокационные "дела", только что не пытали. Всех бывших эсеров собирали на Нарым, где они и умерли, конечно. Александр Георгиевич не надеялся на правду. Он уезжал умирать, и единственной просьбой ко мне (если я не умру) было найти его дочь, Нину. Кормили в Бутырках отлично. "Просто, но убедительно", по терминологии шахматных комментаторов. Хлеб с утра, шестьсот граммов пайки. Впервые здесь каждый узнал, что слово паек в действительности женского рода. Запомнить пришлось на всю жизнь. Утром выдавался и сахар -- двадцать граммов на человека, и папиросы по десятку третьего сорта типа "Ракеты". Папиросы, как объясняло тюремное начальство, - от Красного Креста. Это был единственный признак существования Красного Креста в наших политических тюрьмах -- вопрос, который интересовал тогда многих. Где Е. П. Пешкова, где Виновер, ее юрисконсульт на Кузнецком мосту? Позднее мы узнали, что Виновер сам был посажен и умер где-то в лагере, что Красный Крест закрыли, а Пешкова -- здравствует. Через много лет она еще "Избранное" Чирикова редактировала. Приносили чай. Вернее, кипяток и какой-то "малиновый" напиток в пачках, напоминавший чай гражданской войны. Кипяток приносили в огромных ведерных чайниках красной меди, отчищенных кирпичом до блеска, - явно царского времени. Может быть, Дзержинскому или Бауману приходилось пить именно из этого чайника, что принесли в нашу камеру. Утром выдавалось одно блюдо. Этим блюдом была каша -- пшенная, овсяная, перловая, магар, гречневая, картофель или винегрет -- с растительным маслом, по полной миске, досыта, словом. В час был обед, и давали один суп -- три дня рыбных, три мясных и один день в неделю -- овощной. Мясо выдавалось в вареном виде, отдельно нарезанное, а в рыбные дни -- кета, камбала. "Ложка стояла" -- таким густым был суп. Вечером в семь часов давалось всегда то же блюдо, что и утром. Меню было составлено на неделю и не менялось -- по винегрету или перловой "шрапнели" можно было узнать название дня недели не спрашивая, не подсчитывая. Раз в десять дней камера пользовалась "лавочкой" -- разрешались покупки в магазине. Можно было покупать лишь на 13 рублей в "лавочке" каждому -- денежные квитанции сдавались в магазин, и через день каждый получал свою квитанцию обратно. Предполагалось, что у арестантов нет никакой бумаги и карандашей, поэтому за день до "лавочки" коридорный надзиратель приносил грифельную доску и грифель, а вечером следующего дня брал все обратно и передавал в очередную камеру. За продуктами в "лавочку" ходили по три-четыре человека, с особым надзирателем. У надзирателя внутри тюремных корпусов нет оружия. Винтовки даются только на караульные вышки. В "лавочке" бывал всегда и белый хлеб, и масло, и колбаса, и сахар. Прикупать можно было все что угодно, но осторожно -- тюремная жизнь требует хорошей дисциплины желудка, требует, чтобы человек чуть-чуть недоедал и ни в коем случае не переедал. Прогулка -- ежедневная тысяча шагов по камере -- по совету Андреева, генерального секретаря Общества политкаторжан. Чем главным можно определить, очертить первую половину тридцать седьмого года в московской тюрьме, в Бутырской тюрьме? Ведь то, что делалось в Москве, было лишь началом лавинообразного движения -- того, что позднее стали называть "цепной реакцией". В Москве писались статьи "Уничтожить врага". В колымском приисковом забое уголовник поднимал железный лом над головой профессора. Что главное? Растерянность, полное непонимание того, что делается, - у большинства. Одиночки понимали, в чем тут дело, видели истинную роль мастеров сих дел. Но все во что-то верили, думали, что произошла огромная ошибка, совершена какая-то чудовищная провокация. Они еще пребывали в сем блаженном состоянии, но тюрьма понемногу открывала им глаза. Кто остался со мной на всю жизнь в памяти? Прежде всего и раньше всего -- Александр Георгиевич Андреев. Андрееву было шестьдесят четыре года, когда он -- в сотый или в тысячный раз в своей жизни -- отворил дверь тюремной камеры. В прошлом -- эсер-террорист, крымский эсер, принимавший участие в Севастопольском порту в деле, на котором "его величества рукой начертано" "Скверное дело", знавший Савинкова, Гершуни. -- Я не пошел в пропаганду. Слишком неопределенен, не виден результат Другое дело террор -- раз, и квас. Андреев рассказывал о первой своей гимназической бомбе, брошенной просто для устрашения на каком-то балу. Рассказывал об обучении террористов. Как никогда не ставят тех же людей, если покушение почему-либо не состоялось. Практика показала, что нервы не могут собраться дважды. Андреев бежал из ссылки, из тюрьмы, бывал за границей, а в 1910 году был осужден навечно -- но 12 марта 1917 года был освобожден. Этот день Александр Георгиевич считал лучшим, величайшим днем своей жизни. Андреев был правым эсером. После Октябрьской революции был дважды в ссылке в Нарыме, возвратился и был избран генеральным секретарем Общества политкаторжан. На этой должности он и встретил нынешний арест. Встретил спокойно. -- Я говорю следователю: если вы считаете, что я эсер, то должны знать, что я никого назвать не могу. А если вы считаете, что я не эсер, то должны мне верить, что я ни в каких организациях не состою. Будущее Андреева заботило мало. Ссылку дадут лет пять. Куда-нибудь к Нарыму. И верно -- эсеров всех собирали на Дудинке. Для меня история партии эсеров всегда была полна особого интереса. В этой партии были, бесспорно, собраны -- десятилетиями собирались -- лучшие люди России по своим человеческим качествам: самые смелые, самые самоотверженные -- лучший человеческий материал. Но история пошла по другому пути, и все жертвы -- многочисленные, тяжелые, кровавые жертвы наследников "Народной воли" оказались напрасными. Вот рухнул царизм, который эсеры подтачивали, с которым боролись героически, а места в жизни эсерам не нашлось. Эта глубочайшая трагедия нашего русского времени заслуживает уважения, внимания. Был в камере и другой старый эсер -- Жаров или Жиров, сидевший молчаливо. Только один раз он выступил вперед. За что-то камера была лишена "лавочки" -- это ударило прежде всего курильщиков. Жаров, у которого скопились "краснокрестные" папиросы, молча вынес их на обеденный стол. Положил и отошел. Андреев видел многое ясно, четко. Ошибался он в одном. Ему хотелось видеть за массовыми арестами, за террором, за репрессиями живую Россию, встающие на борьбу молодые силы, и он не верил, что враги -- выдуманные, что гекатомбы невинных трупов -- лишь мостик, залитый кровью, по которому начал свой путь к власти Сталин. Андреев верил в Россию и ошибался. Репрессии, самые тяжелые, были направлены против невинных людей -- и в этом была сила Сталина. Любая политическая организация, если бы она существовала и обладала тысячной частью того, что ей приписано, смела бы власть в две недели. Сталин знал это лучше кого-нибудь другого. А разочарование, обида, ужас были велики. По комнате ходил, переваливаясь, медведеобразный огромный человек со следами оспы на темном лице, с густой шапкой русых волос, в черном полувоенном костюме без пояса. Пальцы его были сцеплены, руки закинуты за голову. Он ходил от параши до решетчатого окна. Вытянув руки, Алексеев вцепился пальцами в оконную решетку и прижался к решетке лицом. Это был Гавриил Алексеев. -- Смотрите, - сказал Андреев, - первый чекист! Да, Алексеев был чекистом когда-то. Да, формула Андреева была лаконична и верна. Гавриил Алексеев, вцепившийся руками в тюремную решетку, был символом времени. (Потом были символы и пострашнее -- вроде кедровского письма, судьбы Постышева, но была ведь весна тридцать седьмого года.) Алексеев был солдатом-артиллеристом, участником октябрьских боев в Москве, где командовал Николай Муралов, расстрелянный в тридцатых годах. После переворота Алексеев поработал в ЧК у Дзержинского, работа чекиста не пришлась ему по сердцу. Участились припадки эпилепсии -- о прошлом стало рассказывать опасно: на занятиях политкружка Алексеева учили, что Муралова и на свете не существовало. Алексеев поступил начальником пожарной команды в Наро-Фоминск и там был внезапно арестован и привезен в Москву. -- О чем тебя спрашивают? О Муралове? -- Нет. О брате. Оказалось, что брат Алексеева, по фамилии Егоров, был начальником школы ЦИКа -- начальником охраны Кремля. Я высказал предположение об аресте брата. Алексеев рассердился. Увы, следующий допрос показал, что я был прав. -- Мой же товарищ, сослуживец, - говорил экспансивный Арон Коган, - на очной ставке подтвердил все, что наврал. Подлец! Я думал, что убью его. Такие случаи часты, увы. -- Вы встретитесь спокойно, - предположил я, - и ты будешь с ним разговаривать. Так и случилось во время одного из допросов. -- Я ехал с ним вместе в "вороне". И сердца своего не поднял против него, - говорил грустно Арон. Тюрьма -- это великая проба. Много неожиданного открывает она в характере человека хорошего, а больше -- плохого. Если об Алексееве можно было сказать, что он был первым чекистом, то что сказать об Аркадии Дзидзиевском -- герое гражданской войны на Украине. В процессах Вышинский упоминал эту фамилию. Дзидзиевский вошел в камеру, большерукий, широкоплечий, большеголовый, седой. Он пришел из одиночки -- несколько месяцев он просидел там. В левой его руке было три разноцветных платочка. Он все время судорожным движением пальцев то разматывал, то встряхивал, то складывал эти платочки. -- Это -- мои дети, - сказал, глядя мне прямо в лицо слезящимися светло-голубыми глазами со склеротическими прожилками.- Меня ведь не переведут отсюда, - толстой старческой рукой он ухватил мою руку.- Здесь хорошо, здесь -- люди. -- Нет, не переведут. В Бутырках ведь не держат смертников. Вы... -- Я не боюсь смерти. Спроси любого -- у нас знают Аркадия. Но все эти бумажные кляузы... Записи... Допросы... Что же это, а? -- Вы кто, дядя? Чем занимались? -- подошел скучающий Леня Туманский, паренек лет шестнадцати. -- Чем я занимался? -- спросил Дзидзиевский, и толстые пальцы его раскрылись, ловя воздух.- Буржуев бил. -- А сейчас, значит, самого... -- Да вот, как видишь. -- Ничего, дядя, - сказал Леня, - все будет хорошо. Все скоро кончится. Лене тюрьма открыла свет. Шестнадцатилетний неграмотный крестьянин Тумского района Московской области был уличен в том же роде деятельности, что и чеховский "злоумышленник": Леня отвинчивал гайки от рельсов на грузила к неводу и, как чеховский герой, отвинчивал "с умом" -- по одной. Сейчас ему грозила статья не простая -- следователь хотел быть не хуже других в розысках врагов народа. Лене "клеили" вредительство, да еще старались нащупать связи с заграницей или с троцкистами. Счастье Лени было в том, что он сидел в первой половине года. Во второй половине тридцать седьмого года из него попросту выбили бы все, что нужно, -- и английский шпионаж, и троцкистскую разведку. А может быть, и не выбили бы. Много шло споров в тюрьме. Арон Коган, помню, развивал такую теорию, что, дескать, рабочий класс в целом, как социальная группа, бесспорно тверже интеллигенции, качающейся, непоследовательной, излишне гибкой социальной прослойки. Но отдельный представитель этой прослойки, интеллигент-одиночка, способен благодаря силе своего духа, моральным качествам на больший героизм, чем отдельный представитель рабочего класса. Я возражал и говорил, что, увы, по моим наблюдениям, в лагере интеллигенты не держатся твердо. 1938 год показал, что пара плюх или палка -- наиболее сильный аргумент в спорах с сильными духом интеллигентами. Рабочий или крестьянин, уступая интеллигенту в тонкости чувств и стоя ближе в своем ежедневном быту к лагерной жизни, способен сопротивляться больше. Но тоже не бесконечно. Еда в тюрьме была такая, что Лене и не снилось. Он послушал "лекции", научился читать и рисовать печатные буквы. Леня хотел, чтобы следствие длилось бесконечно, чтобы не надо было возвращаться в голодную тумскую деревню. Леня располнел нездоровой тюремной полнотой, кожа его побледнела, щеки обвисли, но он и слушать не хотел ничего о пищевом рационе. Напротив меня лежал Мелик-Иолквиян, легкий восточный человек неопределенных лет. Хорошо грамотный, вежливый, Мелик числился историком Бухары, а в действительности был "другом дома" кого-то из "больших людей". Кого именно -- установить было нельзя. Важно то, что когда умер Орджоникидзе (никто в камере не высказал предположения о самоубийстве), то долго, около двух недель, не назначали преемника. В 68-й камере (споры) выглядели тотализатором. Называлось несколько фамилий. А Мелик сказал неожиданно: -- Вы все не правы. Назначен будет Межлаук Валериан Иванович. Поработает недолго и будет снят. И Сталин скажет Молотову -- это твой кандидат, последний раз тебя слушаю. Пришел человек со свежими новостями: назначен Межлаук. Паровозному машинисту Васе Жаворонкову был задан преподавателем на занятиях политкружка вопрос: -- Что бы вы сделали, товарищ Жаворонков, если бы советской власти не было? -- Работал бы на своем паровозе, - ответил Жаворонков простодушно. Все это стало материалом обвинения. Был Синяков, работник отдела кадров Московского комитета партии. В очередной день подачи заявлений он написал бумагу и показал мне. Заявление начиналось словами: "Льщу себя надеждой, что у советской власти есть еще законы". Рядом с Синяковым лежал Валька Фальковский, молодой московский студент, которого обвиняли в контрреволюционной агитации (ст. 58, пункт 10) и в контрреволюционной организации (ст. 58, пункт 11). Материалом агитации были его письма к невесте, а поскольку она отвечала -- оба были привлечены как "группа" с применением пункта 11. Рядом с Фальковским лежал Моисей Выгон, студент Института связи в Москве. Московский комсомолец, Выгон в одной из экскурсий на Москанал обратил внимание товарищей на изможденный вид заключенных, возводивших это знаменитое сооружение социализма. Вскоре после экскурсии он был арестован. На допросы его долго не вызывали. По-видимому, следователь Выгона принадлежал к той школе, которая предпочитает длительное утомление энергичному напору. Выгон пригляделся к окружающим, расспросил об их делах -- и написал письмо Сталину. Письмо о том, что он, комсомолец Выгон, считает себя обязанным сообщить вождю партии, что творится в следственных камерах НКВД. Что тут действует чья-то злая воля, совершается тяжкая ошибка. Выгон привел фамилии, примеры. О своем деле он не писал. Через месяц Выгона вызвали в коридор и дали расписаться, что его заявление будет рассмотрено верховным прокурором Вышинским. Еще через месяц Выгон прочел сообщение Вышинского, что заявление Выгона будет рассматривать Филиппов, тогдашний прокурор города Москвы. А еще через месяц Выгон получил выписку из протокола заседания Особого совещания с "приговором" -- три года лагерей за антисоветскую агитацию. Выгон был со мной на Колыме на прииске "Партизан". Чуть не единственный из "трехлетников", он кончил срок в 1940 году и был освобожден и остался работать на Колыме -- был начальником смены, прибора, участка... Мы не виделись больше с ним. Андреев ушел раньше меня из 67-й камеры. Мы простились навсегда. И, обнимая меня, Александр Георгиевич, улыбаясь, выговорил: -- Скажу вам вот что: вы МОЖЕТЕ сидеть в тюрьме. Это была лучшая похвала в моей жизни, особенно если помнить, что эти слова сказаны генеральным секретарем Общества политкаторжан. Я гордился этой похвалой, горжусь и сейчас. Как всегда бывает, тюремная камера была сначала однолика, безлика, но вскоре, и чуть ли не на другой день, люди стали приобретать живые черты, стали входить в мою жизнь, в мою память один за другим. Одни вошли раньше, другие -- позже. Одни вошли глубоко, навсегда, другие -- промелькнули незаметно. Жизни наши сошлись на час, на день. И разошлись навсегда. Одним из первых "оживших" для меня в камере людей был врач Валерий Андреевич Миролюбов. Было ему далеко за пятьдесят -- лысеющий голубоглазый красавец, начитанный преимущественно в классической литературе, певец и скрипач, любитель, знаток музыки. Валерий Андреевич -- коренной москвич, кончил медицинский факультет Московского университета еще до революции. Гражданская война свела его на фронте с Витовтом Путной, свела на всю жизнь. После гражданской Миролюбов остался домашним врачом Путны и в этой должности дожил до ареста. Путна был расстрелян вместе с Тухачевским, а в марте тридцать седьмого года он был еще жив, еще в Англии, где был военным атташе. А его домашний врач уже сидел в тюрьме, да еще на Таганке, в уголовной камере, выслушивая дикие обвинения в краже какого-то бриллианта. Внезапно все расспросы о бриллианте кончились, Миролюбова неожиданно перевели в Бутырки, Путна был уже вызван из Англии и арестован на аэродроме. Пошли на допросах речи совсем другого рода, и Валерий Андреевич почувствовал, что седеет, - на одном из допросов ему показали "признание" Путны, которое кончалось словами "все это может подтвердить мой домашний врач доктор Миролюбов". Валерий Андреевич умер на Колыме и не узнал никогда подробностей "дела Тухачевского". После 68-й камеры мы встретились на пароходе, в верхнем трюме "Кулу" (пятый рейс). -- Сколько? Валерий Андреевич растопырил пальцы одной руки. Я горячо и искренне пожал ему руку и поздравил со столь малым сроком. Миролюбов обиделся: -- Как вам не стыдно. -- Ведь если, Валерий Андреевич, вспомнить судьбу Путны, его показания... -- Я не хочу об этом слышать. Больше мы не виделись. Валерий Андреевич был добрым русским интеллигентом, большим кавалером и ухажером, большим лентяем, не без светских навыков. В молодости, в студенческие годы, он прославился на всю Россию и умел это вставить чуть ли не в любой свой рассказ. У всех людей есть какое-то самое значительное событие в жизни, знаменательный день. Многих я об этом спрашивал. Для Александра Георгиевича Андреева таким событием было свержение самодержавия -- 12 марта 1917 года, для Зубарева, соседа моего по одной из больниц, - покупка двадцати банок овощных консервов, когда все банки оказались со свиной тушенкой, - более потрясающего события в его жизни не было. А Валерий Андреевич Миролюбов двадцатилетним студентом нашел бриллиантовое ожерелье княгини Гагариной. В газетах была объявлена награда -- пять тысяч рублей. Дело было в 1912 году. Студент Миролюбов нашел ожерелье в канаве и принес в княжеский особняк. Князь вышел, поблагодарил и сказал, что сейчас он распорядится насчет выдачи объявленного вознаграждения. Но Миролюбов сказал, что он не хочет никаких пяти тысяч. Он -- студент, нашел и принес -- и все. Князь Гагарин пригласил его к обеду, познакомил со своей женой, и до самой революции Валерий Андреевич был желанным гостем в княжеской семье. Арона Когана я немного знал по университету 1927 года, когда он оканчивал физмат. В 1937 году он был преподавателем математики в Военно-воздушной академии. Блестящий оратор, эрудит, человек острого и подвижного ума, Арон обладал и духом столь же неустрашимым. Это о себе думал он, когда мы спорили о достоинствах интеллигента. Я и его спрашивал о самом значительном дне жизни. "Такой день у меня, конечно, есть. Только тогда я был мальчик, и мы жили на Украине. Был погром, и все были убиты -- мать, отец. Я лежал на полу и кричал. Вдруг все замолчали. В дом вошел генерал. И меня не успели убить. Генерал, уходя, ударил меня ногой в живот, но я опять остался жив. Это был генерал Май-Маевский". Почему в тюрьме говорят, что Тухачевский расстрелян, в то время как он еще выступает с речью на очередной сессии Верховного Совета? В тюремных "парашах" есть нечто мистическое. Дело Тухачевского -- не единственный случай. Из Донбасса привозят инженера, который говорит: "Саркис (первый секретарь обкома Донбасса) арестован". А вечером в "сеансе новостей" нам передают сведения о вчерашней речи Саркиса в Москве. В чем тут дело? Что за мистическая таинственность у тюремных "параш"? Презрительное, ругательное название "параша" -- сравнение тюремных слухов со зловонием известного сосуда -- легкомысленно. Тюремные "параши" все сбываются и очень серьезны. Никаких случайных слухов не бывает. "Волшебство" имеет, конечно, свое объяснение. Дело в том, что всегда, раньше ареста г