я. - Я плохо выразилась... Мне как бы лично... - Общественная деятельность кончилась, - смеется Фаля, и я вижу, как дрожит ее рука, щеки, подбородок, я почти ощущаю движение ее старой плоти, тогда как я в этот момент вполне каменная баба. - Успокойся, - говорит Фаля, - у Егора есть родители. У Лены мать. Они совершеннолетние. А ты человек в этом деле случайный... - Не было бы беды, - бормочу я. - Она уже случилась, - отвечает Фаля. - Больше куда уж... Потом она меня спрашивает про Шуру. Я отвечаю про нее и про воду, которой надо запасаться, потом иду к Шуре. Она подрубливает кухонные полотенца. Когда-то купленный впрок рулон вафельной ткани наконец-таки пущен в ход. Шура подрубливает полотенца для меня. Материя вся изжелтела, в придавленных местах остались темные полосы. - Ну и что? - говорит Шура. - Для посуды самое то. Я чуть не ляпнула ей про соседку по площадке, которая, увидев в моей сумке туалетную бумагу, сказала все и сразу: - Взяли моду подтираться мягким и белым. Раньше такого и в заводе не было, а люди были куда здоровее. Перенимаем у американцев черт-те что... И слабеем духом и телом от нежностей... Она сверлила меня и сверлила своим острым и злым глазом, а я думала: может, она права? "В войне, - говаривал покойный Лев Николаевич Гумилев, - побеждает тот, кто умеет спать на земле". Тогда, действительно, нежности ни к чему... Для нас ведь война - дело святое. "Як попереду танцювать", - сказала бы моя бабушка. Вот и пятьдесят метров вафли были куплены Шурой не просто так... На случай... А случай у нас один - война, а потом разруха. И где-то есть уже наша могилка - могилка неизвестной мне девочки Лии. Ее кровь перетекла в нашу, война стала как бы семейным горем. Самое время подрубливать полотенца, самое время... - Я же говорила тебе: не вмешивайся. - Шура перекусывает нитку. - Пусть все идет само собой. А само собой было так. Я встретила на улице Митю. - Митя! - закричала я, а мальчик, естественно, не обернулся. - Господи! Егор, - поправилась я. Он остановился и смотрел на меня виновато-рассерженно. - Тетя! - сказал он. - Мы тогда так нехорошо от вас ушли, вы, наверное, беспокоились... - Да ладно, - ответила я. - Прошло-проехало... Егор! Гоша... - И я замолчала. В общем, меня это не касалось. Из времени, в котором я учила слова, что за все про все в ответе, я выпала. Именно с моей стороны у времени был рваный край, куда следом за мной вываливались все мои бебехи - где они теперь? Зачем же я лезу со своим "надо так и эдак"? В каком еще под- или надпространстве я потом очухаюсь? Я знаю, как выглядит несовпадение во времени. Моя дочь щелкает пальцами то слева плеча, то справа. "Мама! - говорит она. - Смотри сюда! Ты где?" - "Я тут, доченька!" - "Ты не тут!" В каком-то кино видела, как приводят в чувство потерявшего сознание. Значит, и я выгляжу так. Что мне сказать мальчику, которого я дернула за рукав? Какие такие советы я могу дать и можно ли вообще давать советы, если у тебя их не спрашивают? Мы ведь живем совсем в другой эпохе, страна советов была до того. - Я просто рада тебя видеть, - сказала я. - Лена тебе говорила, как мы встретились на почте? - На почте, - повторил Митя. - А что она делала на почте? - Митя! - воскликнула я. - А что делают на почте? - Много чего... - ответил он. - Она звонила в Москву? - Митя! - начинаю я. - Да перестаньте вы называть меня Митей! - кричит он. - Не знаю я вашего Митю! Меня другой дед воспитал, а про этого остались одни анекдоты, и они мне не в кайф. От него, как я знаю, всем было плохо, а вы - Митя! Митя! Оскорбительно даже! - Господи! - теряюсь я. - О чем ты говоришь? Это лучший человек, которого я знаю. Лучший в нашем роду, и я просто была счастлива увидеть, как вы похожи. Но ты, конечно, извини, Егор, у тебя свое имя... Это у меня непроизвольно... Он смотрит на меня оторопело. Еще бы! Наворотила слов. Лучший в роду. Вот он сейчас спросит - чем? Конечно, я объясню... Что, я не знаю чем? Я ему скажу: "Взять за себя чужую беременную мог только Митя. Он всегда брал порченое... Прикинь на себя его костюм". Но я молчу. Мне стыдно слов, которые я придумала. Во-первых, я ничего подобного не знаю за Митей. Во-вторых, обозвать беременную порченой - срам, в-третьих, "примерь костюм" - гадость и пошлость вообще. Это из того скарба, который я потеряла, вываливаясь из времени. - Мне о нем никто ничего не рассказывал, кроме того, что он был бабник и трус. От войны прятался, а бабушка, между прочим, прошла почти всю, и ее хорошо поколошматило. Вы меня извините, тетя, но я бегу. - Иди, Е-гор, - сказала я. - И-ди. - Так тебе и надо, - сказала Шура. - Сидит в тебе этот проклятущий ген семьи - во все лапами, лапами... - Что я сделала? Что? - кричала я. - Ты всю жизнь ставишь на божничку этого придурочного дядю Митю. Сообрази, за что?! За то, что он ни одной своей бабе не принес счастья? Что всегда брал, что плохо лежит? А плохо лежали девки с изъяном, несчастные... Порченые... Вот оно - вдругорядь за последний час выскочило это слово. Как будто, не распрямившись толком в моей глотке, оно наконец нашло другую, поподатливей, и выпорхнуло, хлопая мокрыми крыльями. - Мне в нем это как раз нравилось, - сказала я. - Кто еще мог одарить обделенную? Пожалеть некрасивую? Я, например, сроду бы не смогла... - Вот именно. И тут до меня дошло. Шура... Ведь Шура любила калеку, Шура... Так и вижу этот новенький штатив на бричке. Митя, где ты был тогда? Где ты сейчас? - Прости, Шура, - сказала я. - Я не права. Действительно, не мое это дело. - А! - спокойно ответила Шура. - Ты вспомнила Марка. Его звали Марк. Так я ничего о нем и не знаю. Сейчас вот сама без ноги... Очень о нем думается. И на сердце так хорошо, хорошо, как в раннем детстве. Но это только из большого далека видно... Как было хорошо. А тогда - не дай Бог! И до сих пор не знаю - это правильно, что я выжила, или нет? - Грех говоришь, - плачу я. И ухожу проверять воду. Вечером с Шуриным мужем мы трясем на улице половики: это задание Шуры, она не верит в пылесос. Мама моя не верила в стиральную машину и до последнего дня своего кипятила белье в цинковом баке, терла его на доске, а перед глажкой накручивала простыни на палку, "рубель", и стучала ими по столу так, что в буфете вызванивали чашечки и рюмочки и, бывало, валились, хрупкие, набок, не приемля такой силы труда. Во что-то не верю и я... На обратной дороге Шурин муж говорит мне сквозь толщу половика на его плече: - Шура думает плохую мысль... Узнай, какую... - Наоборот, - отвечаю я, - она мне сказала, что вспоминает детство и ей от этого хорошо. - Не верь, - говорит он. - Не верь. Она думает, что я ей не тот муж. - Господи! - смеюсь я. - Думаешь, я иногда о своем не думаю так же? Или он обо мне? Мысли, ведь они - пришли-ушли. А по жизни мы уже давно одно целое. - Узнай, - говорит несчастный, открывая дверь. - Узнай. - Он нервничает, - сказала я Шуре, - боится твоих мыслей. - Еще бы! - ответила. - Мысли для него - НЛО. - Нет! - кричит Левон, входя в комнату. - Нет! Думаешь, я не хочу сесть и додумать все до конца? Думаешь, в моей голове нет вопросов? Думаешь, там же нет ответов? И думаешь, я не смог бы сплести из них парочку? Но нельзя... Нельзя создавать головой страшное... Я вижу - на беспристрастном Шурином лице тенью проскакивает интерес. Она подымает на мужа свои удивительные глаза, а тот уже жмется в дверном проеме, норовя исчезнуть, провалиться от взгляда женщины, которую боготворит, а слова сказать не смеет. Сколько лет вместе - и не смеет. Потому как думает, что нет и не может быть слов вровень с тем, что он чувствует, а тут еще этот все-таки чужой язык, эти фразы, которые так плохо слепляются и так стыдно разваливаются на глазах. - Левон! - говорит Шура. - Звонили Бибиковы. Просили отвезти шифер на дачу. Помоги, дорогой! Левон делает какие-то странные движения: то ли хочет допрыгнуть до притолоки, то ли сорвать к чертовой матери, то ли расширить пространство и простор проема, а потом и преодолеть его. С какими-то непонятными армянскими горловыми звуками он выскакивает из квартиры. - Не смей опровергать, - говорю я Шуре, - но тебе везет в любви. На следующий день мы с Левоном возили Шуру в больницу: ей меняли гипс. Я смотрела, как распеленали синюю, мятую, какую-то неживую ногу, почему-то думалось плохое: о свойстве человека отмирать частями. Умереть ногой. Ухом. Локтем. Сердцем. Душой. Думалось печально о самой себе. Знаю ли я, чем мертва сама? Что во мне давно не фурычит? И способна ли я буду осознать собственное отмирание? Одним словом, мысленно я подкрадывалась к идее мгновенной смерти как большому благу, чем умирание частями, даже если это единственный способ продолжения жизни, тысячу раз проклятой и от этого еще более божественной. На обратной дороге Шура сказала, что, пожалуй, мне пора возвращаться, а то Николай (мой муж) на нее затаится. Я сказала, что возьму обратный билет на пятницу. Был вторник. Удивительная сила слова! Стоило только назвать день - пятница - и я ощутила запах своего дома, звук его телефонного звонка, услышала в трубке слегка раздраженный голос дочери: "Ну и что? Ты утолила родственный зуд?" Гадости она говорит, как правило, с порога. Потом лапочка лапочкой, а сначала - непременный укус. Такой у нее способ защиты. Как она это называет - прайвести? Помогая Шуре войти в квартиру, усаживая ее в кресло, я уже отсутствовала в ее доме и в этом городе. Я наполнялась "собой", и было радостно возвращаться к надоевшему, вдруг оборотившемуся главным. - Уже уехала? - насмешливо спросила Шура. - От тебя не скроешься, - засмеялась я. Это был очень тихий вторник. А в среду утром я поехала за билетами и встала в очередь. Он меня оттолкнул у самого окошка. Я напрочь забыла его имя. Я помнила, что один раз он сидел у меня на полу, а другой раз маячил на фоне зеленого вагона. Он не видел меня, он сдавал билет на поезд и кричал. Я дернула его за рукав, и какое-то время мы бездарно и тупо смотрели друг на друга. - А! - сказал он. - Извините. Я не знал, что вы тоже сдаете билет. - Я покупаю, - засмеялась я. - А как же похороны? - спросил он. - Какие похороны? - не поняла я и даже еще не испугалась самого слова. - Егора, - как-то грубо ответил мальчик, и я вспомнила, что его зовут Сергей. Теперь мне оставалось понять, кто же такой Егор. Не Митя же... Это бы я уже знала. Плохие новости дошли бы сразу. Значит, это неизвестный мне Егор. Теперь это модное имя. Все это заняло столько времени, сколько нужно, чтобы мальчику вернулись деньги за сданный билет, и вот уже мне кричат "следующий", а я пулей вылетаю из очереди и хватаю Сергея за руку, как пойманного карманника. Он смотрит на меня, снимает мою руку и осторожно, как больную, выводит на улицу. Я не слышу, что он мне говорит, потому что сердце стучит почему-то в голове громче шума окружающего мира, норовя пробить барабанные перепонки и выскочить через них к чертовой матери. Решив, что он мне уже все рассказал, Сергей бросает меня на площади. Я пытаюсь сложить слова в смысл. Почему-то вперед вылезает то, что у Сергея уже есть билет на самолет в Израиль, а теперь он может к нему не поспеть. На эту его мысль я отвечаю своей - мол, может быть, и слава Богу. Что ему там делать, русскому мальчику? Любовь - это, конечно, славно... И тут я запинаюсь, потому что начинаю резко сомневаться в этом. Что мне сказал Сергей? "У них, - сказал он, - с Ленькой все по делу. Тогда в Москве она его на вокзале встретила, он пьяный шел, с девкой... Она как закричит... И я лишился прописки на ихнем полу. Мне менты сказали: "У, козел! Чтоб ноги твоей и этой горластой". А она моя? Она не моя! А Гошка ее грудью... Но ведь она и не его! Тут же отношения с соображением..." Я не ручаюсь за подлинность его слов. Я вообще ни за что не ручаюсь. В моей голове мир устроен окончательно и бесповоротно, пока его не сжигает какой-нибудь Кибальчиш. Тогда я кидаюсь грудью на обломки и лежу на них до тех пор, пока поджигатель где-то бродит поблизости. Дождавшись его ухода, я уже ладнаю новый мир, лучше прежнего, с запасом прочности на случай нового Кибальчиша. Хотя прийти и разрушить его может козел совсем из другого роду-племени. Я плетусь, оставляя за собой витиеватый след несформулированных мыслей. Плетусь к Фале - к кому же еще? На звонок никто не отвечает. Я звоню во все соседние двери. Только из одной детский голос ответил, что мамы нет дома. Шура спокойно спит на диване, в кухне под толстым полотенцем сохраняется тепло супа. Как тихо, мирно... Я несу телефон в кухню и закрываю дверь. - Алло! - бормочу я. - Алло! - Вы насчет похорон? - Голос чужой, посторонний. - В пятницу, в двенадцать часов... Я кладу трубку. Я не знаю, где живет Ежик. Ни разу у него не была. Телефон я нашла в Шурином блокноте. - Ты пришла? - Голос у сестры теплый со сна. - Тебе дали нижнюю полку? Я вхожу с телефоном. - Шура! - говорю я. - Случилось самое плохое с Фалиным внуком. - Отстраняйся от беды! Отстраняйся! Она тебе чужая, не своя. Своя - это совсем другое, другая связь. Шура мальчика вообще ни разу не видела, а я так... Походя... - Похороны в пятницу. Но отвечают чужие... У нее странный взгляд, у Шуры, - хорошо запакованный гнев. Гнев для далекой доставки. Через время и расстояния. Для такого содержания нужен четкий адрес, чтоб не ошибиться во вручении. Кому? Митя погиб, нарушив правила перехода: трамвай - спереди, автобус - сзади. Или наоборот, не помню. Просто шел, а его сбили, потому что не там шел. Такая вот негероическая смерть. Почему-то много говорилось о его осторожности, что он не лихач какой, а пешеход совсем даже аккуратный, строго по зебре там или с угла на угол по знаку. В какой-то момент мне показалось, что говорят только об этом - о правилах перехода. Просто какой-то семинар ГАИ при затянутых зеркалах. Я увидела его на кладбище. Он стоял рядом с Ежиком. Я смотрела как раз на Ежика, седого, загорелого, совершенно не похожего ни на отца, ни на мать. Ну, не росли в нашем огороде с таким туповатым строем лица! Я отхлестала себя по щекам, что смела в такой час думать черт-те что, а он возьми и повернись, человек, стоящий рядом с Ежиком. Повернулся и кивнул мне головой. Как раз началось прощание, и я сделала шаг назад, чтоб пропустить людей ближе к гробу. Сама я не хотела, не могла видеть мертвого Митю и была рада, что церковная бумажка на лбу прячет его лицо. Здесь ведь не ждут от меня бурного выражения горя, я чужая, я могу стоять в стороне, даже Левон ближе, он тут рабочая сила. Но если я - чужая, дальняя, то кто этот, что кивнул мне как своей, а теперь держит за локоток каких-то ближних к нему женщин? Ах вот это кто, вдруг ясно и просто вспомнилось мне. Это же Михаил Сергеевич. Друг Ежика. Хороший, видимо, друг, если все бросил и прилетел. Но я уже поняла, что не в этом правда. Когда был моден кубик Рубика и страна остервенело его крутила, я заранее знала: у меня он не сложится никогда. Так и было. А однажды сидела просто так, даже смотрела телевизор, а он возьми и сложись в моих руках как бы без моего участия, сам по себе. И потому, что это было абсолютно случайно и не было моей заслугой, я тут же раскрутила его в обратную сторону. Что-то подобное было и сейчас, хотя я понимаю всю глупость такой аналогии. Но все сложилось. И мне уже было не важно видеть Лену, которую за плечи вел какой-то парень, не важно. Михаил Сергеевич - и кубик получился. Я хотела пробиться к Фале, но ее впихнули в машину, где уже гнездились какие-то тетки, пришлось несколько раз хлопать дверцей машины, чтобы умять Фалин бок. Какая-то дама в черном гипюре пронзительно объясняла всем желающим, где будут поминки и каким транспортом лучше туда доехать. Автобуса не хватило, потому что было много молодежи. Дама сетовала на детей. Кто, мол, знал... Меня даже пронзило сочувствие к этой даме, инструктору похорон. На кого же ей еще сетовать? На стариков - бесполезно, да их и мало было, на свое поколение - глупо, сама находишься в нем. Конечно, молодые, дети! Не знают правил, идут под колеса, а потом хорони их. У нее на лице было написано: свинство. - Шура! - сказала я дома. - Не надо про похороны. Не хочу! - Ну и не надо, - ответила Шура. Позвали Левона пить чай, разговаривали про разное, Левон все смотрел на нас своими огромными, горячими, "булькатыми", как сказала бы бабушка, глазами, потом не выдержал и закричал: "Ну что вы за народ! Что за народ!" - Тебе покрепче? - спросила его Шура. - Говори сразу, а то я заварку разбавлю. В поезде мне, как оказалось, досталась нижняя полка двухместного купе, прижатого к туалету. Он оглушительно ощущался. Пришла проводница и сказала, что я буду ехать одна, так как вторая полка сломана, ее не продают, поэтому она у них для хозяйственных нужд, и хорошо бы мне не запираться до ночи, пока то да се. Преимущества одиночества просто исчезали на глазах. Я провякала что-то про служебные помещения, на что языкатая проводница ответила мне коротко и просто, что это не мое, так сказать, собачье... Она даже постояла в дверях, рассчитывая подать, если понадобится, еще одну убойную реплику, все в ней просто дрожало от нетерпеливой злости ума, я сообразила это и смолчала. Пришлось ей уносить свои слова под языком, на кого-то они, определенно, опрокинутся. Когда уже разнесли белье и люди успокоились на недолгое время ожидания чая, в проеме купе возник Михаил Сергеевич. - Мы едем в соседнем вагоне, - сказал он. - Я видел, как вы садились. Я войду? Куда я могла деться? - Такая история, - вздохнул он, аккуратно садясь на одеяло. - А я думал, что мы с вами никогда не встретимся. - Кто же думал? - ответила я. - Как здоровье вашей жены? - Вы знаете, - радостно сказал он, - хорошо. Что называется, не было бы счастья, да несчастье помогло. Когда она узнала про отношения Лены и нашего сына, она настояла, чтоб они были вместе и чтоб ребенок рождался у нас. Она сказала, что хочет видеть рождение и рост новой жизни, что это для нее важно. Она просто заставила нас с сыном поехать и забрать Лену, она совсем другая стала, наполненная смыслом. Мы присмотрели детям квартиру на первом этаже в нашем же доме, квартира не ах, но по деньгам. Ленина мать дает половину, половину мы. Будут жить и отдельно, и на глазах. Куда лучше? Жена просто воспряла. Мечтает о внуке... Мы договорились не рассказывать ей про фиктивный брак и смерть... Знаете, чтоб не заронять плохих мыслей. Я этого мальчика знаю, он был безобидный, хороший... Абсолютно... Мой сын, конечно, пошляк. Они теперь все такие. Свобода. Доступность. Если бы не случай с женой и ее верой в выздоровление при помощи новой жизни, то я бы еще очень и очень подумал насчет этой Лены. Мать - торговый работник на вокзале. То-се. Одним словом... Отец - скоропостижно. Этот ее брак с Егором... В сущности, нашла дурашку... Хотя названивала нам каждый день, просто безумие какое-то. Но, может, это все на нервной почве, дурочка ведь молоденькая. Мне хотелось выдернуть из-под него край малинового железнодорожного, но в данный момент моего одеяла и сказануть ему такое, чтоб он пулей выскочил. Но я проклокотала что-то неразборчивое. - Этот мальчик... Я понимаю, он ваш родственник... Но согласитесь... Поступок наивный, глупый... И потом... Вы знаете? Он препятствовал! Он кричал на Леонида, хамски кричал... Я боялся, еще немного - и мой развернется назад. Он мне ведь по дороге в Ростов сказал прямо: "Мне, отец, это на фиг... Я не отрицаю, но мне это на фиг..." Лена, правда, умница, она сразу перешла на нашу сторону и очень толково сказала Егору: "Так правильно, а с тобой неправильно". Странный мальчик, странный... Конечно, неудобно и не к месту спрашивать... Но как вы считаете, он был здоров психически? Я что-то такое слышал... По чьей-то линии... - По моей линии, - сказала я. - Это у нас побег другого ума. - Побег? Побег ума? - Он смотрел так ясно и недоуменно, что, существуй в моем организме смех, я бы уже давно дала ему волю. - Да нет, я неудачно выразилась... Просто за нами водится выбирать не то и не тех... - Это понятно, - закивал Михаил Сергеевич. - Такое случается даже при полной здравости. Я же думала про Зою. Про то, как она осталась одна с ангелом у камня церкви. Как летала на небко... Даже удивительно, как по ниточке-волосочку карабкается к нам прошлое... Бабушка так уж норовила отделить ее от нас, чтоб, не дай Бог, не перешло безумие... Перешло, бабушка, перешло. Во всяком случае, так считает следующий по времени народ. Выследил-таки другой ум мальчонку, летающего на небко, и забрал к себе. - Я рада, что все для вас хорошо кончилось, - сказала я, определяя окончательность разговора. - Да, конечно, - ответил Михаил Сергеевич. - Хотя, конечно, мальчика очень жалко. Один ребенок, ужасно... Я им посоветовал круиз. Теперь это доступно, а мы народ неизбалованный, нам хоть что покажи - интересно. Когда он ушел, пришлось выпить горсть таблеток: от головы, от души и от сердца. Тройной коктейль выживания простого русского человека. Хоть что выпить, хоть что посмотреть. Совсем к ночи, когда проводница сказала, что я уже могу запираться, и я так и поступила, кто-то поскребся в дверь. Я открыла, и она стремительно прошла мимо меня, как бы предупреждая возможность протеста с моей стороны. Ворвалась и села. Лена. Меня только-только стал пробирать "коктейль", благословенная тупость накрыла ватным одеялом выпрыгивающие некстати мысли, приятно было осознавать мощь науки химии непосредственно в своем теле. Она плакала. Вернее, даже выла, уткнувшись носом в мою подушку, которую она грубо стащила с места. Я вспомнила, как она валяла у меня ваньку в первую нашу встречу, притворяясь иудейкой. А я тогда пялилась на ее поднятые скулки и пыталась вычислить процент ее еврейства. В другой раз она рассказывала мне историю своего греха, а я воображала себя случайным, но необходимым попутчиком ее жизни. Сейчас она слюнявит мою подушку, будучи одновременно родительницей и спасительницей женщины, которая в одно историческое время непременно спрятала бы от нее сына, а в другое - сына за ней же послала. И, в сущности, жизнь Мити все время висела на волоске желаний и страстей совершенно посторонних женщин. Я отливаю в домашнюю кружечку чай из недопитого стакана, я гигиенически мыслю, что негоже совать девочке свой питый стакан, я выколупливаю из гнездышка желтые горошинки сухой валерьянки, соображая, что фенозепам, которым спасаюсь сама, девочке не годится, потому как девочка беременная. Когда она все сглотнула вместе со слезами, она сказала: - А что, у женщины есть другой способ отплатить? Ну, за добро там или за подвезти? Есть? Я ему сказала: ты должен это сделать, потому что я не хочу быть тебе обязана. Мне даже хочется с тобой... Я представляю - другой какой... Надо было бы его упрашивать? А этот развернулся и ушел... Сволочь такая... И не говорите, - кричала она на меня, - что его уже нет! Откуда вы знаете? Я его ощущаю, понимаете, ощущаю... Как будто он меня трогает. Хоть он ко мне пальцем не прикоснулся! Псих он, псих! На дух мне такого не надо! Ленька, конечно, гад, но он живой гад, в полном смысле этого слова. От него вкус и запах. Живой Ванька-дурак лучше мертвого Ивана-царевича. Так и знайте! Это я умно сказала. А он развернулся и ушел. - Лена швыряет в меня комканую подушку, она громко втягивает в себя сопли, она задвигает дверь так, как будто задвигает вагон, поезд, всех едущих в нем, всех - к чертовой матери. Ну что тебе стоило, Митя, стянуть с нее трусики? Девяносто девять из ста поступили бы так же, а потом, ширкнув молнией, убежали бы живые и невредимые. Мир был бы больше на целого тебя, Митя. Ее приставание, его... Что? Отвращение? Хотя нет... Какое отвращение? Может, именно в этот момент он ее и любил, распахнутую, с пятнами на лице и расплющенным ртом. Любил и бежал от несовпадения чувств, мыслей и обстоятельств, которые были вразнотык? Потому что голая женщина, как голая правда, возникнув без вашего желания, - аргумент сильный, но и противный. Ты или распнись пред ней, или уж беги сломя голову. У мальчика заколотилось сердце, и он бежал, не зная правил. Потому как был Егор по природе Митя. Или все было не так и не то? Не знаю. В Москве они перегнали меня в тоннеле. Михаил Сергеевич сделал мне рукой небрежно так - пока, мол, пока... Лена притормозила. - Я вам наплела вчера... Не верьте мне... Все было не так... Утром все не так, девочка, все не так. Утро - время забывания. Она скользнула глазом мимо меня, красивый рот был слегка сбит набок, как тогда, когда она морочила мне голову в первую нашу встречу. - Твой рюкзачок все еще у меня, - сказала я ей вслед. Она не повернувшись махнула рукой. Делов! Рюкзачок... Интересен был разворот в мою сторону Леньки. Он демонстрировал мне замену жизни. Смотри, тетка! Вот я, всклокоченный, невыспавшийся, набрякший весь, от начала до конца... Я хочу есть, пить, в уборную... Хочу Ленку... Других хочу тоже... Я густой мужчина... Очень мужчина и очень густой... На финал он пнул ногой вокзальную тумбу. Просто так, для движения молодой крови и чтоб знала... Но в этом не было зла. Была природа. Дома я трогаю предметы. Стулья и кастрюли. Чайник еще теплый. Я наливаю в чашку пойло. Рука дрожит, как при абстиненции. Я нутром, кожей чувствую, что меня постигла неудача. Зачем-то с бухты-барахты я бросила на полуслове почти законченную вещь и кинулась рассказывать другую. Надо, кстати, поменять воду в бидоне, с которого все пошло... Ведь все было нормально... Пока я не вдела эту проклятую серьгу в ухо. Я их не знаю... Они не даются мне в ощущении, эти мальчики и девочки, которых я взялась строгать без знания предмета. Старый дурак папа Карло мечтал о сыне, хоть каком, хоть деревянном, я тоже мечтала хотя бы понять. Не получилось... Вынимайте, мадам, серьгу. Это поколение живет мимо вас, не замайте его абстинентными пальцами. Мою дно бидона. Пальцы мазюкают теплоту и мягкость осадка. Интересно, кто та старушка, что всучила моей дочери бидон? На какой метле улетела старая ведьма, смеясь над молодой дурочкой? Может, это правильный путь - обдурить и посмеяться над всеми? Звонок у меня пронзительный, как бы для очень задумчивого глухого. Я не знаю, как насчет физики, но лично я вижу, как звук высекает свет в квартире. Как бы для глухого, но зрячего. - Кто там? - кричу я в старый дерматин, ибо никого не жду и никем не предупреждена. - Это я, тетя! Бабушка дала мне ваш адрес. Я открываю дверь. - Митя! - кричу я. - Живой! - То есть? - спрашивает мальчик и недоуменно смотрит на номер квартиры. - Я - Егор. - Это все равно, - отвечаю я. - Хотя нет! Нет! Ты - Егор! Я запомню, ты - Егор. Я больше не собьюсь. - Я с Леной. Можно? Она смотрит на меня из-за его спины, девочка с рюкзачком и сбитым в сторону ртом. Я поняла, Господи! Ты даешь им шанс?.. Чтобы они все иначе... Или чтоб я? Падает на обувь рюкзачок. Дети идут в ванную. Где-то далеко смеется плач. ...Над мо-е-ю го-о-ло-во-о-ю... Ты спятила, женщина. Спятила. Звенело у тебя в голове. Я тогда покаталась-повалялась в постели, но, как говаривал один мудрый старик, молодой организм до поры до времени свое берет. Прошло полтора года. И я вот иду к Фале. Вот я уже вошла. Я на нее смотрю. 4 Ей уже сильно за семьдесят, но в ней всегда хороши были прямая спина и красивые кисти рук, которые артрит победить не мог. Комнатку, в которой она меня принимала, я знала, она была крошечной, но на этот раз почему-то оказалась и косоватой, однако мой глаз уперся в ее юбку, которую я помнила уже лет двадцать. Синюю, шевиотовую... Когда Фаля села закинув ногу на ногу, я увидела, что изнутри она обужена, грубо, методом загиба, считай, на две ладони. Сейчас юбка крутилась у нее на поясе и явно требовала уменьшения. Я подумала, что ей не много осталось, что она как бы иссыхает. Но грех гневить Бога, возраст вполне порядочный, более "двух Пушкиных"... Чего же еще? Мысль, конечно, гнусная, и, отловив ее в последний момент, я прищучила ее. Потому что этих "нехороших мыслей" за жизнь накопилось столько, что, не научись я откручивать им шеи, мою бы они развернули еще неизвестно куда. - Ты мне нужна, - сказала Фаля. - Со мной непорядок. Что приходит в голову прежде всего? Нащупано у себя нечто. Опять же мозговые явления: кажется, что выскочил газ-свет, ан нет. Или наоборот: выключил и бегаешь проверять живой ладонью. Недержание, несварение... Наконец, фобии. Мании. О Господи! С этим у нас - о'кей! Вот что подумалось, когда Фаля сказала про непорядок. А тут еще юбка, обуженная на две ладони. ... - То, что это про мою смерть, это понятно... - продолжала Фаля. - Я к ней готова. Но они приходят и приходят. Видишь, я уже не передвигаю стулья... Они стоят так, как те садятся. Действительно, именно стулья стояли странно, вызвав во мне ощущение косоватости комнаты. - Каждый раз это на ясном уме, - говорит мне Фаля, - я в этот момент что-то делаю, вытираю стол там или гоняюсь за молью. Много моли... Я плюнула, но есть такие настырные... Будто изгаляются над тобой... Но не об этом речь. Я что-то делаю, и приходит соседка в салопе. Слушай внимательно. Приходит и просит попить. ...Воду соседка пьет запрокинув голову, без глотков, будто вливает в воронку. Некрасивый вид... Но главное не это. Главное, у нас никогда не было с ней ничего общего, даже имени ее я не знала, только фамилию. Храмцова. Соседка Храмцова из пятьдесят шестой. Так вот... Влив в себя воду - бокал на триста граммов - и не вытерев капель с подбородка, водяным ртом Храмцова проблямкивает: - Мою дочь попутал дьявол. Она крестилась по пояс голая. В вафельном полотенце. Скажите, что мне теперь делать? Как быть с комсомольским билетом и грамотами ЦК? Я предлагаю Храмцовой прежде всего снять салоп. От него пахнет прибитой дождем старой пылью. - Разденьтесь у себя дома и приходите, поговорим. На слове "у себя" делаю ударение. Не развешивать же мокредь в прихожей? В моей кубатуре и так дышать нечем. Воздух доходит только до шейной ямочки и выпрыгивает назад, как шарик. Но не будешь же объяснять этой Храмцовой: моим легким вреден ваш салоп. - Хорошо, - говорит соседка, - сейчас разденусь и приду. Она уходит, оставив дверь открытой, а я мою трехсотграммовый бокал. Место, которого касались губы Храмцовой, тру содой. Я очень верю в заразность психических болезней. Иначе не объяснить их количество. Долго поливаю "место губ" кипятком. Потом стою в дверях и жду, когда Храмцова разденется, снимет этот старорежимный салоп - никто уже сто лет таких не носит, откуда только он у нее - и придет разговаривать. Но соседка не идет. Тогда я иду к ней сама и звоню в дверь: вдруг с ней что случилось? Дверь не открыли. Я повернула ручку и вошла - квартира была пустой. Возникла мысль о балконе. Но дверь на балкон была не просто закрыта - она была заклеена широким серым пластырем. Почему-то возникла жалость к этой несчастной щели. Я вернулась в коридор, удивляясь, что, запечатав дверь балконную, Храмцова входную держит открытой. Это в наше-то время! И вот я снова у себя в квартире и снова удивляюсь этой Храмцовой. Куда она исчезла? А тут она снова появилась. Опять же в мокром салопе и с теми же словами: - Попить воды... Точно так же влила в себя, как через воронку, воду. Так же водяным ртом проблямкала: - Мою дочь попутал дьявол. Она крестилась по пояс голая. В вафельном полотенце. Скажите, что мне делать? С комсомольским билетом и грамотами ЦК? Я ей снова сказала, что прежде всего надо раздеться... И началось по новой. Я пошла к ней и во второй раз испытала жалость к балконной щели, которую стягивает пластырь... Значит, теперь в мокром салопе должна появиться Храмцова и попросить пить... Уже в третий раз. Надо закрыть дверь и позвонить сыну, чтоб рассказать, какая из-за Храмцовой стряслась глупая история, но, подумала, Храмцова за дверью может услышать разговор и поймет, как к ней относятся, в частности к этому ее салопу и неприятной манере вливать в себя воду без глотков. Надо отложить звонок на потом, когда эта безумная Храмцова угомонится и перестанет туда-сюда бегать. Я не заметила, сколько так просидела в темноте, во всяком случае, вечер кончился, это точно. Наступила ночь. И такая, что я удивилась звездности неба. И не в том смысле, что звезд много и что они большие-маленькие, голубые там или зеленые, а в том, что я как бы знала, кто из них мужчина или женщина, кто старик, а кто молодой, и даже пристрастия каждой звезды были определены. Например, были такие, что морщились от неудовольствия. Были и подхихикивающие. Звезды так взволновались, что я вышла на балкон: вдруг это ложный эффект и его дало стекло окна? Когда уже вышла, сообразила - у меня не было балкона. Я ведь живу на первом этаже. И там я вспомнила или поняла, что Храмцова умерла уже давно. Я сюда въехала, а через неделю Храмцову вынесли ногами вперед. Мы даже не были знакомы, а что соседка по фамилии Храмцова, так это я узнала, потому что были выборы и какие-то ребята пришли проверять списки. И я им сказала: "В пятьдесят шестой женщина умерла". И парень, веселый такой, сказал: "Вот и замечательно. Баба с возу... Значит, вычеркнем Храмцову навсегда..." А тут вижу: стоит в дверях моя мама. На ней серое платье рубашечного покроя. Такого в ее время не было. На шее бусы каких-то красных необработанных камней, сроду таких не видела. - Где ты нашла этот битый кирпич? - спросила я маму. - Это натуральное или подделка? - Подделки кончились, - сказала мама. - Ты ведешь себя глупо. Я пошла с ней в эту вот комнату, тут как бы сидели гости. - Это твой отец, - сказала мама, показывая на неизвестного мне мужчину. - Он сидел на твоем месте. - Откуда ж мне его знать, - засмеялась я, - если он пропал без вести, когда мне было три года. Потом смотрю - Митя. Улыбается, он же сроду приветливый. А рядом с ним Гоша. И вся ваша родня. Я только собираюсь их спросить, как все исчезают... Я не помню уже, сколько раз так было. Уже нет страха, а одно ожидание звонка Храмцовой. Уходят они тоже всегда в тот момент, когда я раскрываю рот. Раскрываю, а моль между ладонями. Бью. - Вы, Фаля, - смеюсь я, - просто задремываете на ходу... Такое случается... - А стулья? Ты на них посмотри. Так может расставить нормальный человек? "Конечно, не может, - про себя думаю я. - Ты сама произнесла это слово. Ты, Фаля, тихо пятишься с ума... Ничего удивительного - старость, одиночество и горе". Я думаю, что надо позвонить Ежику и рассказать, что мать выходит на несуществующий балкон. - Не вздумай, - читает мои мысли Фаля. - Не хватало, чтоб он меня возненавидел. Сейчас он раздражается на расстоянии, а ты ему задашь задачу. Устраивать в больницу, то да се. Только в хорошем чтиве я приму ходящих в салопе призраков. В жизни - увольте. Обвисшую юбку - это да, пойму. Этот чертов загиб в две ладони внутри ее. Это ужасающее убывание тела, самоуничтожение плоти, мечущейся между вкривь и вкось расставленных стульев. Болезнь, тяжелая болезнь... Ежу видно, а сыну Ежику нет. Такая вот невольно лингвистическая получилась фигура. Зачем меня позвала Фаля, зачем? Что я должна сделать? Что? Разогнать ее призраков? - Ничего не надо, - впопад отвечает Фаля. - Ты просто должна знать. Храмцова приходит из-за Мити. - Но Митя тоже ведь там, - говорю я. - Могли бы между собой разобраться. - Такой у меня юмор. Мне не нравится разговор, мне он неловок. Быть наполовину ненормальной нельзя, как нельзя быть наполовину беременной. А тут именно случай половины. Здравая часть Фали ведает мне о нездравости, одновременно предлагая мне эту нездравость считать нормой. - Мне надо разобраться с прошлым, - говорит Фаля. - Чтоб не бегать туда-сюда, как Храмцова. Надо рассказать о Мите. Ты ведь в курсе, какой он был бабник? Весь народ был в курсе... - А вы его бабе покупали корову, - смеюсь я. - Ты знаешь? - Вы сами мне рассказали... - Не помню, - отвечает Фаля. - Не помню, что рассказала... А я тебе рассказала, как он умер? - От колики... - Понятно... Не от колики. От моей руки. - Фаля! Не берите на себя грех. Вам это кажется. Вы поверили в то, чего не было... - Не было? Она замирает, и я вижу, что она не то что растеряна и сбита с толку, а потрясена чем-то другим, куда более важным... - А про веночки я говорила? - Какие веночки? - Слава Богу, - сердито говорит она. - Как ты не понимаешь, что меня сейчас не надо сбивать с пути. Не делай этого. ...Меня тогда добили веночки из одуванчиков. Ты их когда-нибудь плела? Руки от них делаются черные и липкие. Я это помню. Значит, так... Я еду... Ах да... Надо объяснить. Я взяла служебную машину как бы для инспекции... Шофер был грек. Или армянин? Молодой парень. Сильный. Жара. Он потел. Я это помню до сих пор ноздрями - крепкий мужской пот, от которого у меня кружилась голова. Но заметь, это важная деталь: я не открывала окно. Я это вдыхала. И продолжала после паузы: - Больше всего на свете я боюсь, что, когда буду умирать, ляпну в бессознанье про это... Уходящая старуха ведь может что-то вспомнить - слово там, имя, действие... И прохрипит остающимся стыдную тайную мысль, с которой жила всю жизнь. Это ж какой случится позор! "Ах вот оно что! - думаю я. - Она страхует себя от возможной болтливости, когда ослабеет мозг. Говори, Фаля, говори. Я тебя пойму. Я у тебя одна. Но ты права: проговориться о себе страшно". - ...Вот мы, значит, едем. Медленно так, будто боимся курей подавить. А на крыльце сидят две Офелии в веночках и поют "Виють витры, виють буйни...". У Любы голос - тонкий бисер, а у Зои - контральто, бархат. И они, значит, как бы вышивают песню. Я говорю шоферу: "Остановись, чтоб не видели... Хорошо поют". Встали, а тут выходит Митя с тазом и начинает развешивать одной рукой своей полотенца. Эти с песней сорвались и давай ему помогать. Такой полоумный коллективный труд. Я говорю шоферу: "Поехали". И до сих пор гоняю мысль: Митя сам одной рукой стирал или уже после них вешал? И так мне стало... Не передать... Когда уже не понимаешь ни кто ты, ни зачем... Только вот запах мужчины в машине... Он один от жизни... И я сказала греку... Или армянину: "Остановись". Это уже в чистом поле. Вот этой остановки - не баб! - я Мите уже простить не смогла. Я не знала, что я такая. Что это может во мне возникнуть и я сама позову мужчину. И буду звать потом. Я все боялась, чтоб он не стал говорить, мне было бы это не пережить, но он молчал. Всегда. Ты хочешь спросить, как все было? - Нет, - ответила я, - какое это уже имеет значение? - Так и было. Еще с войны у меня был порошок. А он тогда мучился болью. - Я вам не судья, - пробормотала я Фале. - Да и никто вам не судья. Как говорится, за давностью лет... И тут Фаля заплакала. Она плакала тихо, по-старушечьи, застенчиво сморкаясь и аккуратно подтирая нос, губы и проверяя потом сухими пальцами кожу лица и стесняясь своей возможной неопрятности. Во всех этих ее движениях, мелких и частых, была не просто чисто-плотность, а деликатность, желание не задеть другого своим видом и обликом. Она уснула как-то сразу, мгновенно, а я, грешница, боялась, что, высказавшись, она не захочет возвращаться и найдет во сне дверь в другие пределы. И что мне тогда делать? Но она проснулась, стала извиняться, а я засуетилась уходить. Мы обнялись с ней на прощанье, и я поняла, что я люблю эту старуху, получалось, что и она любит меня. Иначе... С чего бы нам так оплакивать друг друга? Когда вышла, слышала, как Фаля тяжело двигает стулья. А