ругие глупо торжествующие глаза: "Ага! Сейчас я тебя поймаю!" Нет, он пойдет именно туда, где по долгу службы обязаны проверить все, от начала до конца, и пойдет теперь же, не откладывая! Пусть проверяют! Если могут. А если не могут, - пусть пошлют в строй и проверяют в бою! Он спустил ноги с лавки, надел сапоги, ватник и шапку и, переступив через мирно посвистывающего во сне Ефремова, вышел в сени. Из вторых дверей на пол ложилась слабая полоска света. Синцов распахнул дверь и вошел в соседнюю комнату. Старший лейтенант спал ничком, уткнувшись в подушку, положив грязные сапоги на обрывок газеты. Ремень с кобурой лежал рядом с ним на табуретке, а планшетка - на столе. Лампа еще горела, закоптив все стекло. - Старший лейтенант, - окликнул Синцов и, не сбавляя голоса, повторил: - Старший лейтенант! Но старший лейтенант спал как убитый. Сначала Синцов хотел разбудить его и сказать, что сам намерен сейчас же, немедля, идти в Особый отдел, с конвоем или без оного - это уже как заблагорассудится товарищу старшему лейтенанту. Но, окликнув его два раза и не разбудив, передумал. Подойдя к столу, он не спеша открыл планшетку, вырвал листок из лежавшей в ней полевой книжки, вытащил оттуда же из ушка заботливо очиненный карандаш, написал несколько слов и, взяв с табуретки тот самый пистолет, за который в разговоре с ним хватался старший лейтенант, положил пистолет поверх записки. Уже подойдя к дверям, он еще раз окинул насмешливым взглядом всю эту картину: спавшего без задних ног старшего лейтенанта, догоравшую лампу, записку с положенным поверх нее пистолетом... "Да, попади к тебе настоящий диверсант, плохо бы тебе пришлось!" На улице уже светало, дорога поднималась от выселок вверх по косогору, и там версты за две серели крайние дома деревни. Ефремов как раз рассказывал о том, как он в темноте топал в эту гору; колебаться, куда идти, не приходилось. Пройдя с километр, Синцов посторонился, чтобы пропустить несшуюся навстречу полуторку. "Может быть, как раз за старшим лейтенантом", - усмехнулся он тому, какая будет кутерьма, когда проснется старший лейтенант, и пошел дальше. Ефремов проснулся, услышав, как возле дома гудит машина. Вскочил, откинул мешок, которым было занавешено окно, - на улице было уже светло, - и, обернувшись, увидел, что политрука нет на месте. Он заглянул в соседнюю комнату: не зашел ли политрук к старшему лейтенанту? Но старший лейтенант, тоже услышавший гудок, лежал в комнате один, еще мыча сквозь сон и в два кулака протирая глаза. Ефремов выскочил на улицу, подумал, что политрук вышел "до ветру", обошел вокруг дома, даже окликнул несколько раз: "Товарищ политрук, товарищ политрук!", но никто не отвечал ему. Тогда, немного помедлив в сенях, но не слишком, потому что докладывать предстояло неотвратимо, он вошел в комнату. Старший лейтенант сидел на койке и все еще протирал глаза. - Ну что, машина пришла? Я не ослышался? - Нету политрука, - вытянувшись, сказал Ефремов. - Как нету? - Нету! И на улице нету, нигде нету, - сказал Ефремов. - Вот! А называются особисты! Ушел! Ушел, сволочь, диверсант!.. - торжествующим от чувства своей правоты голосом закричал старший лейтенант Крутиков, и лицо его в эту секунду было настолько же счастливым, насколько несчастным выглядело лицо Ефремова... В этот момент они оба еще не заметили записки Синцова. Записка была обнаружена, когда жестоко обруганный Ефремов уже вышел из комнаты, а старший лейтенант Крутиков хватился своего пистолета. Растерянно отодвинув его в сторону, он несколько раз подряд прочел записку, радуясь только одному: что Ефремов, слава богу, уже вышел. В записке стояло всего четыре слова: "Ушел в Особый отдел", но положенный сверху собственный пистолет Крутикова был таким ядовитым примечанием к этой записке, что старший лейтенант чуть не заплакал от унижения. А Синцов шел и шел себе по дороге. Несмотря на ранний час, он встретил нескольких военных, но на него никто не обратил особого внимания, потому что он шел выбритый и одетый так же, как и другие. На нем были ушанка со звездочкой, из-под которой только чуть-чуть белела сбоку полоска бинта, ватник и сильно прохудившиеся сапоги, но не у всех же сапоги были новые. Он был без винтовки, но не у всех были винтовки. Словом, он мало чем отличался от других военных людей, шедших и ехавших в тот час по дороге. Великое дело - принять решение. Даже походка, несмотря на усталость, делается от этого другой... Деревня, куда шел Синцов, если смотреть от выселок, казалось, стояла прямо при дороге, а на самом деле была чуть в стороне. Впереди были разбитый бомбой мостик и объезд. За объездом дорога шла дальше прямо, а к деревне надо было свернуть вправо. Синцов подошел к объезду, когда там в выбитой грузовиками глубокой колее застряла недавно обогнавшая его "эмочка". Шофер и командир выталкивали ее; шофер - отворив дверцу и одной рукой выворачивая руль, а командир - схватясь за задний буфер. - Эй, боец! - обернувшись и заметив Синцова, закричал командир. - Давайте сюда! Помогите вытащить! А ну, быстрее!.. Синцов невольно послушался этого повелительного окрика и, подойдя, взялся за задний буфер. Они нажали вместе, и машина выехала из колдобины. - Ладно, спасибо, - сказал командир, разгибаясь и отряхивая от грязи полы шинели. Синцов тоже разогнулся, и они встретились глазами. Перед ним стоял Люсин, живой, здоровый, точно такой же, каким был раньше, Люсин, но только не с двумя, а с тремя кубиками на петлицах. Они оба были удивлены, и, кажется, Люсин даже сильнее Синцова. - Люсин! Здорово! Они пожали руки друг другу, все еще продолжая удивляться. - А мы тебя уже списали в без вести пропавшие... - И жене сообщили? - Вот этого уж не знаю... Где ты был? - Только вчера из окружения вышел... Куда едешь? В редакцию? Где она теперь? Люсин наконец отпустил руку Синцова. Оттенок первого волнения исчез с его лица и заменился чувством превосходства. - Когда уезжал на передовую, была в Перхушкове. - Да это же под самой Москвой! - воскликнул Синцов, даже и сейчас все еще до конца не осознавая, как приблизился фронт к Москве. - Ну да!.. А где же еще? А вот пробыл пять дней на передовой, и ночью в политотделе армии сказали, что редакция уже не в Перхушкове. Не то в Москве, в "Гудке", не то за Москвой, по Горьковской. Мы последнее время были в поезде, так что, возможно, поезд и перегнали. А может, и в Москве. Вот какие дела! - бодро сказал Люсин. Бодрость эта происходила оттого, что он несколько дней подряд сидел на передовой и теперь, отдыхая от чувства опасности, встряхнувши перышки, как воробей, ехал обратно в редакцию с планшетом, полным материалов. - А ты куда сейчас шел-то? - спросил Люсин и, вглядевшись в исхудавшее лицо Синцова, добавил: - Да, можно сказать, что от тебя половина осталась! - Куда? - переспросил Синцов. - Теперь, раз тебя встретил, туда же, куда и ты, - в редакцию. Довезешь? Всего пять минут назад он был совершенно уверен, что его путь лежит вот к этим двум, уже видневшимся крайним домам деревни и больше никуда, а сейчас ему показалось бы странным всякое другое намерение, кроме намерения ехать в свою собственную редакцию вместе с этим свалившимся с неба Люсиным. Встреча с Люсиным была сама судьба, и, конечно, судьба счастливая. Кто бы в ту минуту на его месте усомнился, что это так? - Конечно. Садись, - на самую маленькую, крохотную секунду запнувшись, сказал Люсин. - Правда, "эмка" не моя, из политотдела армии, но подвезет... Правда, тут шоферам на днях драконовский приказ вышел: никого не подсаживать, - ну да, я думаю, ничего, а?.. - обратился он к шоферу, который стоял рядом, вытирая тряпкой руки. - Да уж ладно! - радуясь счастью этого вдруг встреченного человека, улыбнулся шофер. - Тем более, если что, вы на себя возьмете! - добавил он и, открыв дверцу машины, освободил для Синцова место рядом с занимавшим половину заднего сиденья дорожным скарбом. Шофер сел за руль, Люсин рядом с ним, а Синцов, поерзав плечами, втиснулся на заднее сиденье; из горы накрытых плащ-палаткой вещей ему на колени с грохотом свалились котелок с остатками пригорелой каши, ложка и автомобильная фара. - Вы под ноги пихните, - обернувшись на грохот, сказал шофер. - Тут одну машину разбомбило, я кое-что раскулачил с нее. Они ехали довольно быстро. И Синцов подумал, что так часа через три они могут оказаться в самой Москве. Почти неправдоподобным казалось, что всего двое суток назад утром, в это время, он был в плену... А через три часа будет в Москве... Это было почти невероятно, так же как и то, что впереди него сидел Люсин и что машина везла их в их собственную редакцию. У него даже появилась, наверное, несбыточная, но все-таки как в лихорадке заколотившая его надежда: а вдруг Маша никуда не уехала и он через несколько часов увидит ее? - Слушай! - окликнул Синцов Люсина. Хотя, в сущности, они раньше знали друг друга всего-навсего неполные сутки, но все пережитое с тех пор на войне добавило к этим суткам такую силу давности, что она с первой же минуты заставила их обоих говорить друг другу "ты". - Слушай! - Синцов в таких вещах был прямолинеен. - Ты не обиделся на меня тогда, под Бобруйском? Он слишком много горя хлебнул с тех пор сам, чтобы задним числом чувствовать себя неправым перед Люсиным, но теперь он лучше, чем тогда, понимал, как трудно пришлось Люсину под Бобруйском, и не хотел оставлять между собой и им даже тени обиды. Люсин расхохотался, не поворачиваясь к Синцову, и хохотал, пожалуй, чуть дольше, чем следовало человеку, который в самом деле нисколько не был обижен. - Нашел о чем говорить! - сказал он сквозь смех. - Во-первых, я и забыл давно: в стольких переплетах с тех пор был! А во-вторых, наоборот, благодаря тебе получил боевое крещение. "Благодаря тебе" как раз и было признаком незабытой обиды, но Синцов в ту минуту не обратил на это внимания. - А знаешь, я потом встретил того капитана-танкиста, и он... - Смелый мужик, но холера! - перебил Люсин. - Нет, ты слушай! Он говорил даже, что они тебя к медали представили, но потом, когда ты в редакцию вернулся, похерили. - Ну и наплевать! - сказал Люсин, хотя ему было вовсе не наплевать. И, обернувшись к Синцову, раздвинул борта шинели. - Видал? На груди у него была новенькая медаль "За отвагу". - И без их помощи получил! - За что? - За ельнинские бои. С начала до конца в одной дивизии просидел. И угадал: как раз она Ельню и взяла. Командиру дивизии - Героя, а мне - медаль! Он непроизвольно сказал о командире дивизии и о себе так, словно только о них двоих и стоило говорить. - Значит, не ругали меня танкисты! - Люсин не удержался и возвратился к приятной для него теме. - Нет. - А что они еще говорили? - Да больше ничего. Разговор о тебе так, мельком зашел, - сказал Синцов, не заметив, как этим "мельком" задел Люсина. - Не успели поговорить, через два часа опять в окружение попали. И он стал вперемежку рассказывать о двух своих окружениях - о первом и о втором. Люсин несколько раз перебивал его через плечо вопросами и замечаниями и, только когда Синцов сказал о письмах, отправленных с Мишкой Вайнштейном, опять повернулся всей грудью: - Да ну? Вот где он был, оказывается! А его потом искали, искали... Никаких следов! Пропал! - Пропал... - глухо, как эхо, повторил Синцов, на секунду явственно, как живого, увидев перед собой Мишку, заботливо засовывающего в карман гимнастерки листки того, недошедшего, значит, письма. Пропал... А тогда казалось, что все будет наоборот... - Пропал! - повторил Люсин. - А ты что, не знаешь? - Откуда ж я знаю?.. - Ну да, конечно. - Ну ладно, бог с ними, с моими баснями! - вдруг посреди рассказа прервал себя Синцов, вспомнив слова старшего лейтенанта и с облегчением подумав о перемене в положении, которая произошла между тем Синцовым, который сидел ночью в избе и выслушивал подозрительные вопросы старшего лейтенанта, и тем Синцовым, что ехал сейчас вместе с Люсиным в Москву. - Расскажи, что в редакции, а главное, что на фронте творится, и в Москве, и вообще... - На фронте, насколько я понимаю, дерутся, - сказал Люсин. - Немцы жмут, а мы деремся. Что же нам больше делать? Хотя положение в армии, из которой он возвращался, на самом деле было тяжелым и она отступала под ударами немцев, но Люсин, проведя последние дни на передовой, несмотря ни на что, возвращался в редакцию в лучшем настроении, чем уезжал. Он уезжал тогда в неизвестность, в пучину слухов о происшедшей катастрофе, но даже самая тяжкая действительность отступления все-таки вблизи оказалась лучше того, что он представлял себе издали. Кроме того, он возвращался живой и здоровый... Он ответил Синцову правду, хотя и выразил ее с некоторой развязностью человека, спешащего подчеркнуть свою бывалость. - А что в Москве, не знаю. Возможно, кое-кто и в штаны наклал, были такие настроения, когда я уезжал. Приедем - увидим, - добавил он с интонацией ревизора. Тем временем они проехали мост, по сторонам которого зарывали в землю бетонные коробки дотов, потом миновали противотанковый ров и уходившую за горизонт полосу сваренных из рельсов рогаток, потом несколько рядов кольев, приготовленных под колючую проволоку, и снова еще не врытые в землю бетонные коробки дотов. - Всюду строят. Я тоже вчера из окружения прямо на стройбатовцев вышел, - сказал Синцов. Неизвестно, как бы повернулось дело, не начни он этот разговор, но он начал его, а начав, неотвратимо добрался до того места, из которого Люсину стало окончательно ясно, что он везет с собой в Москву человека без документов. Конечно, Люсину, попавшему на фронт в первые дни войны, такие случаи были не в новинку, но зато ему в новинку было то, что именно он, Люсин, а не кто-нибудь другой, и именно сейчас, когда немцы под Москвой, на свою ответственность везет в Москву человека, вышедшего из окружения безо всяких документов. Собственно говоря, мысль о такой возможности возникла у него сразу, в первую же секунду, когда Синцов спросил: "Довезешь?" - и этой мыслью и была вызвана та крошечная пауза, которую сделал Люсин, прежде чем сказать: "Конечно!" Но тогда, когда они садились в машину, у него не хватило духу сразу спросить об этом: в повадке Синцова было что-то такое уверенное, что язык не повернулся. А теперь Синцов сам запросто рассказывал, что у него нет никаких документов. Да еще ругал этого старшего лейтенанта, который, по мнению Люсина, может, и был дурковат, но в общем-то действовал правильно. Синцов продолжал рассказывать, не заметив того, как шея Люсина впереди вдруг стала негнущейся, деревянной, Люсин перестал поворачивать голову, а в паузах вместо прежних восклицаний и вопросов с трудом выдавливал из себя короткие "да-да". А Синцов все еще не замечал этого и продолжал говорить. То, что у него нет документов, особенно после вчерашней истории со старшим лейтенантом, представлялось ему бедой, которую еще придется расхлебывать. Но сам факт, что он сейчас ехал с Люсиным, не в пример старшему лейтенанту знавшим, кто он и откуда, ехал в редакцию, где его тоже знают и где он, возможно, служил бы и до сих пор, не забудь они его в госпитале в Могилеве, - все это, вместе взятое, на время приглушило в нем ощущение действительных размеров свалившейся беды. Он все еще говорил и говорил, увлекшись и совершенно не замечая, что Люсин перестал реагировать. Ему и в голову не могло прийти то, о чем думал сейчас Люсин, а между тем Люсин думал о вещах, имевших отношение ко всей будущей судьбе Синцова. Один контрольно-пропускной пункт они проехали еще до начала разговора о документах, проехали без подробной проверки. Боец с флажками только поглядел на притормозившую машину, увидел, что в ней все военные, и пропустил. Но сейчас впереди, на девятнадцатом километре, им предстояло остановиться на первом уже собственно московском КПП, отличавшемся особенной строгостью. Люсин помнил это еще по своему выезду из Москвы и сейчас жестоко ругал себя за легкомыслие, с которым забрал в машину Синцова. "Вот дурак! Надо было сразу спросить, - мучался он, готовый стукнуть себя кулаком по лбу. - Спросить и не взять, посоветовать, куда явиться, и пообещать сообщить в редакцию! А теперь что?.." - Товарищ политрук, - словно отвечая его мыслям, сказал шофер, обеспокоенный и рассказом Синцова, и еще больше хмурой физиономией Люсина, - двадцать второй проехали, сейчас двадцать первый промахнем, а там на девятнадцатом и КПП... Люсин ничего не ответил, еще с полкилометра проехал молча, борясь с собой, и вдруг строго сказал: - Остановите машину! Давай-ка выйдем на минуту, - повернулся он к Синцову. Синцов вышел, недоумевая, почему они остановились именно здесь. Как раз в этом месте на шоссе никого не было. Справа виднелся лес, слева - поля и дачные домики. Он силился вспомнить, как называется эта подмосковная местность, но не мог. - Отойдем вон туда, подальше. - Люсин взял его под руку и отвел на несколько шагов от машины. Он не хотел разговаривать при шофере, потому что хоть и считал себя правым, но стыдился предстоящего разговора. - Слушай! - стесненно начал Люсин. - Положение под Москвой напряженное, сейчас будет КПП, а у тебя нет документов. Но Синцов уже понял все, прежде чем Люсин договорил фразу. Люсин ожидал, что Синцов хоть что-нибудь ответит, но Синцов только смотрел ему в глаза тяжелым взглядом, предоставляя ему, если он захочет, говорить дальше, а не захочет - остановиться на сказанном. - Ну, что ты молчишь? - сказал наконец Люсин. - А что мне говорить? - Если бы ты мне хоть сразу, когда садился в машину, сказал, что у тебя нет документов... Синцов молчал, и у него было такое лицо, что Люсину показалось: сейчас размахнется и ударит! Люсин даже чуть-чуть отодвинулся, переступил с ноги на ногу и только после этого спросил: - Ну, так что? - Хорошо, - глухо сказал Синцов. - Доставь меня на КПП, и я сойду. - Тут уже недалеко, - с запинкой сказал Люсин. - Я, конечно, могу подвезти тебя еще немного, но перед самым КПП нельзя, надо хоть за полкилометра... - А почему за полкилометра, почему не на КПП? - Синцов уже начинал понимать, почему не на КПП, но у него не было оснований щадить Люсина. - Потому что... - Люсин запнулся. Предстояло самое трудное. - Потому что строго запрещено возить посторонних, тем более без документов. Ты сам подумай, и водителя мы подводим, и мне будут бессмысленные неприятности. А тебя все равно задержат, со мной или без меня, все равно остановят на этом КПП... А я везу материалы. Мне не из-за себя, а из-за них надо спешить! А мне прямо здесь, на месте, могут пять суток дать за то, что я тебя везу вот так, без документов... Им даны такие права! А тебе - доедешь ты или дойдешь - какая разница?.. - Подумаешь, какое дело - пять суток! - Синцов усмехнулся, несмотря на всю тяжесть своего положения. - По-твоему, нет, а по-моему, большая разница: с тобой я приеду на КПП, ты меня сдашь или я один, пешком, приду из окружения! Черт его знает, как я вдруг здесь, под самой Москвой, оказался! Откуда шел? Почему? Поди объясни, что ты не дезертир! - Ничего! - сказал Люсин. - Пока тебя задержат и начнут выяснять, я буду уже в редакции, мы свяжемся по проводу прямо с этим КПП... - Да уж ты свяжешься! - презрительно сказал Синцов. - Ладно, езжай! - отрезал он и, не глядя больше на Люсина, уперся взглядом в землю. - Ну что ты, в самом деле? - попробовал смягчить положение Люсин. - Брать меня не надо было, - по-прежнему не глядя на него, с трудом выдавил из себя Синцов. - А взял - вези. Не бойся пяти суток. А боишься - не надо было брать... Сейчас Люсин не думал, что Синцов ударит его. Но Синцов как раз сейчас был близок к этому. - Сволочь ты! Тот старший лейтенант хоть не знал меня, а ты... Просто мелкая сволочь! Шкура! Он на секунду поднял ненавидящий взгляд на Люсина, повернулся спиной и, кинув за спину руки, до хруста стиснул их. - Ну и как угодно! - не найдясь, что ответить, крикнул Люсин, так, словно он предлагал Синцову какой-то выбор, а Синцов не соглашался его сделать. Люсин влез в машину, хлопнул дверцей, и машина тронулась. Синцов, стоя спиной, слышал, как она уезжает. Никогда еще в его жизни не рушилось за одну минуту столько надежд! Он повернулся и, продолжая держать руки за спиной, долго глядел вслед машине, пока она не скрылась из виду. 11 Школа связи, в которой Маша Артемьева училась уже три месяца - с середины июля, размещалась на дачах бывшей лесной школы, на тридцатом километре старого Калужского шоссе. Под вечер 16 октября Машу и ее подругу Нюсю Журавскую отпустили переночевать в Москве, чтобы взять дома кое-что из носильных вещей. Вещи могли понадобиться им в тылу у немцев. Было холодно и ветрено; обе женщины всю дорогу проехали в кузове грузовика, шедшего в Москву за продуктами. Они лежали на соломе, натянув поверх себя толстый брезент, которым обычно накрывали груз. Маша пригрелась, и ей в темноте под брезентом казалось, что это не грузовик, идущий за продуктами в Москву, а тот ночной самолет, на дне которого, вот так же лежа в темноте, она пересечет фронт и будет выброшена с парашютом в тылу немцев. Курс занятий кончился неделю назад, и сейчас она с ночи на ночь ждала последнего инструктажа и отправки. Она уже знала, что будет выброшена вместе со своей рацией на одну из трех возможных точек вблизи Смоленска и что ей придется потом идти в город на агентурную работу. По легенде, которая была для нее составлена в дополнение к паспорту на чужое имя, она бывала в Смоленске в детстве, вместе с матерью, а теперь, не успев уехать из Витебска, потеряв во время бомбежки мать и проскитавшись несколько месяцев в поисках пристанища, решила добраться до Смоленска, к жившей там тетке. Адрес этой тетки - живого человека, с настоящими, а не липовыми, как у Маши, именем и фамилией - и был той явкой, которую ей предстояло заучить в последний момент, перед вылетом. Маша лежала в кузове грузовика, прижимаясь грудью к теплой Нюсиной спине, и, чуть слышно шевеля губами, повторяла: "Вероника, Вероника..." Вероника было имя той девушки, за которую ей предстояло выдавать себя, и это имя ей не нравилось. Ей казалось, что она никогда не сможет откликаться на него так просто, без всякого удивления. "Вероника, Вероника..." - неслышно твердили ее губы. С той секунды, когда сегодня после вечерней поверки командир роты скомандовал: "Всем разойтись! Артемьева и Журавская, ко мне!" - Маша почувствовала, как будущее надвинулось и стало из будущего настоящим. Она не ошиблась. Командир роты дал им увольнительные до утра, с тем чтобы они взяли у себя на квартирах в Москве "гражданское", как он выразился, платье. Это значило, что не только Машу, но и Нюсю забросят на агентурную работу: радисток, которых забрасывали в партизанские отряды, посылали в обмундировании и полушубках. "Зря ее сюда..." - подумала Маша о своей подруге. Она думала об этом уже несколько раз. Ей казалось, что Нюся, слишком нежно воспитанная и слишком неопытная, еще ничего не видевшая в жизни, не годилась для агентурной работы. Кроме того, она слишком бросалась в глаза своей красотой, на нее могли сразу обратить внимание... О себе Маша не думала этого. Она больше всего боялась самого полета, особенно с тех пор, как неделю назад у нее при тренировочном прыжке не раскрылся парашют и она едва успела выдернуть кольцо запасного. Она перевернулась на соломе, прижалась к Нюсе холодной спиной и чуть приоткрыла брезент, чтобы хоть одним глазом видеть летевшее над грузовиком небо. Это было вечернее, осеннее, холодное небо, без луны и звезд, без облачков и тучек, серое и ровное, такое, что сколько ни гляди, все равно ни на нем, ни сквозь него ничего не увидишь. "Есть же на свете люди, которые хоть что-то знают, хорошее или дурное! - подумала Маша. - Вот Нюся знает, что ее отец был в окружении, вышел и сейчас - ведущий хирург полевого госпиталя на Западном фронте; он пишет ей письма, и она пишет письма на его полевую почту... А ее брат был ранен, у него отняли ступню, и он лежит в госпитале в Казани и тоже пишет ей письма... И многие другие люди пишут и получают письма или встречают людей, которые или сами видели, или хотя бы что-то слышали про тех, о ком у них спрашивают... А я о своих не знаю ровно ничего - ни плохого, ни хорошего, ни одного слова... Не знаю про дочь, не знаю про мать, не знаю про мужа, и на мою долю остается только неотступно думать: живы они или нет?" В первую неделю пребывания в школе она наивно, как теперь понимала, попросила, чтобы, когда пройдут курс, ее, если это возможно, использовали в районе Гродно. - Это зачем же? - резко спросил комиссар школы. Он знал из анкеты и автобиографии все обстоятельства Машиной жизни, но считал в такую минуту ненужным и даже вредным щадить ее чувства. - Зачем? - повторил он. - Чтобы свою семью самолично спасать? Это и без вас постараются сделать, а вы своим появлением можете только погубить их, да и сами... Ничего себе идея! - сердито усмехнулся он. - Жене политрука, прожившей с мужем полтора года в Гродно, теперь возвращаться туда на подпольную работу! Вы что, из семейных соображений, что ли, к нам в школу пошли? Тогда напрасно. - Нет, конечно, - сказала Маша, отчасти солгав, потому что нелепая надежда, что она, перебравшись через фронт, сможет если не найти мать и дочь, то хоть что-то узнать о них, тоже сыграла какую-то роль в ее решении пойти именно сюда, в эту школу. С тех пор прошло три месяца, и в конце концов она при всем трагизме этой мысли все-таки привыкла к тому, что мама и Таня "там" и что, если они живы, она узнает о них очень не скоро; но зато мысль, что она улетит в тыл к немцам, так ничего и не узнав о муже, оставалась по-прежнему непереносимой. В самом деле, трудно было представить себе, что тогда, в июне, на вокзале, он пожал через решетку ее руки, намотал ремень полевой сумки, вскочил на ходу в вагон... Потом, заслонив его, вскочил еще кто-то... И на этом все, абсолютно все оборвалось... Она три раза писала запросы, на которые не получила никакого ответа, и два раза благодаря своему упорству пробивалась в Политуправление: один раз - сразу после зачисления в школу, еще в июле, другой раз - уже недавно, в сентябре, специально для этого получив увольнительную на двенадцать часов. В первый раз, в июле, ей сказали, что у них временно нет сведений о дислокации армейской газеты "Боевое знамя", в которой служит ее муж. И этот ответ не только встревожил, но одновременно и успокоил ее: они ничего не знали не только о Синцове, но и о всей редакции, а вся редакция не могла же исчезнуть! Не знают, но будут знать! Она оставила номер почтового ящика школы и просила батальонного комиссара, который принимал ее, чтобы он написал ей хоть два слова, как только будут первые известия о редакции. Батальонный комиссар обещал, но за два месяца ничего не прислал. Кроме батальонного комиссара она оставила свой адрес жившему в их доме товарищу покойного отца - Зосиме Ивановичу Попкову. Старик Попков взял у нее ключ от почтового ящика и обещал через день наведываться к ним в подъезд и, если придет какое письмо, сразу отослать ей. Но за все это время ей не пришло ни одного письма. Когда в сентябре она во второй раз пришла в Политуправление, уже к другому батальонному комиссару, - тот, первый, ушел на фронт, - новый батальонный комиссар сказал: "Да-да, редакция "Боевого знамени" благополучно вышла из окружения и ныне действует в положенном ей месте, и редактор в ней прежний, тот же, что был до войны, Гуреев. Но, к сожалению, в ответ на запрос оттуда поступил официальный ответ, что секретарь редакции политрук Синцов из отпуска к месту службы не прибыл". Два месяца назад Маша, наверно, стала бы убеждать батальонного комиссара, что этого не может быть, что она сама провожала мужа, когда он уезжал в Гродно... Но теперь, в сентябре, уже поняв многое из того, чего она не понимала, да и не могла понимать в июне и в июле, она только вздохнула и пошла прочь, позабыв даже проститься. "Не прибыл из отпуска, - значит, не доехал. А что значит "не доехал"? Если бы попал в госпиталь или воевал в какой-нибудь другой части, написал бы. Значит, где-то в окружении. Что же еще?" Так она думала, успокаивая себя, думала, стараясь быть твердой и отвергая все другие возможности. Но вместе с тем в душе ее жило щемящее чувство, почти материнское, почти такое, какое она испытывала, вспоминая о дочери. И когда она ослабевала и давала волю этому чувству, муж - большой, сильный, широкоплечий человек - казался ей меньше малого ребенка... И земля и война казались ей тогда невообразимо огромными, и на этой войне затерялся один, никому не известный, никому не нужный, кроме нее, маленький человек - ее муж... И то, что из этого огромного далека какая-то нить вдруг свяжет его, затерянного там, с ней, оставшейся здесь, в такие минуты казалось ей чудом. Это чувство испытывала она и сейчас, глядя в медленно движущееся над грузовиком низкое серое небо. Это небо не хотело ответить ей ни на один ее вопрос, хотя, казалось, знало все. Маша но знала, но ведь кто-то же знал, где сейчас он, что он делает, где лежит, что думает. Главное, где он? "Любовь... - вдруг подумала Маша. - А что такое любовь? Что нам было хорошо с ним или что я тоскую по нему и, бывает, плачу ночами? Что не хочу смотреть ни на кого другого? Или что пишу ему письма, которые некуда отправлять? Да, все это так, и все-таки все это так мало по сравнению с тем, что я чувствую, что хочу и не умею сказать! Не знаю, не знаю... А чего я хочу сейчас больше всего? - снова спросила она себя. - Больше всего я хочу..." Она задумалась и твердо ответила себе, что больше всего она хочет сейчас быть там, где он... "А если там страшно и меня могут убить? Все равно хочу! А если нас ранит? Все равно хочу, пусть ранит обоих! А если умрем? Все равно, пусть вместе умрем..." И, кто знает, может, именно эти мысли и были сейчас, в пожаре войны, ответом на тот главный вопрос, задумавшись над которым она только что шептала: "Не знаю... не знаю..." Маша опять наглухо прикрылась брезентом от задувавшего в кузов ветра и еще раз повернулась на другой бок. Мысли о муже заставили ее вздохнуть прямо в ухо подруге, и та, выпростав из перчатки руку, погладила ухо: ей стало щекотно. - Хитрая: греешься об меня! - сказала Нюся и сладко зевнула. - Хорошо, если бы газ горел, зашли бы ко мне, помылись... - А что же, может, и горит, - сказала Маша. - Вряд ли. Сводка-то какая, просто ужас!.. И хотя она сказала "ужас", и хотя их обеих, так же как и других курсанток, прочитавших вчерашнюю сводку со словами "Положение на Западном направлении фронта ухудшилось", ужаснули и поразили эти слова, но все-таки всего ужаса этой сводки они еще не поняли. Их школа жила замкнутой жизнью, жила мыслями, устремленными в недалекое и опасное будущее там, за линией фронта. Закутываясь на ночь в жесткую бязевую простыню и пегое казарменное одеяло. Маша думала всегда об одном и том же - о том, как кончатся эти тихие дни в лесной школе, с занятиями у доски, со сборкой и разборкой радиопередатчиков, с завтраками, обедами и ужинами в заведенное время, с ночными шепотами о будущем, и начнется само это будущее там, за линией фронта. Она думала о том, как в первый раз придет на явку и какими будут те люди, с которыми ей придется работать: верными, надежными или вдруг кто-нибудь из них окажется предателем? Она думала о том, что если попадется в руки к немцам, то ее будут пытать, и она, что бы с ней ни делали, должна молчать обо всем, что узнала здесь, в этих тихих домиках детской лесной школы, которая давно уже не лесная и не детская... Логика их жизни была такова, что эти мысли о будущем порой невольно оттесняли у Маши и ее подруг мысли о том, что сегодня делается на фронте. Они прежде всего и с особенным вниманием прочитывали сообщения из-за линии фронта о том, как товарищ С. или товарищ К. со своим партизанским отрядом уничтожили в лесах столько-то фашистов, или совершили налет на фашистский штаб, или подожгли цистерну с горючим, или минировали дорогу, или сожгли дом, в котором поселился вернувшийся помещик - барон фон Бидерлинг... Их мысли больше, чем на сводках с фронта, были сосредоточены на том, что делается там, за его линией, где они скоро очутятся сами. И проявлявшаяся в этом доля эгоизма, пожалуй, была простительной, если подумать обо всем, что им предстояло... Грузовик круто затормозил. Над самым ухом у Маши за бортом послышалась знакомая фраза: "Прошу предъявить документы". Ехавший в кабине начхоз школы интендант третьего ранга Бурылин зашелестел бумагами, потом этими же бумагами зашелестел тот, кто взял их в руки, и сухой голос, сначала приказавший предъявить документы, теперь спросил: - А что у вас в кузове? - В кузове двое моих военнослужащих, но я старший по команде. - Это ничего не значит, - сказал все тот же голос. Маша и Нюся сели, откинув загремевший над головой брезент. Через борт грузовика заглядывал высокий лейтенант с худыми, обтянутыми скулами. За спиной его стоял не один, а целых трое патрульных. - Ваши документы! - сказал лейтенант. Маша и Нюся достали свои отпускные билеты и предъявили ему. Он внимательно проглядел их, вернул и, даже не остановив взгляда на Нюсе, что было большой редкостью, отвернулся. - Можете следовать. - Смотри, какой сердитый! - сказала Нюся. - Целых четверо, - сказала Маша, глядя назад. Она снова вспомнила о вчерашней вечерней сводке со словами: "Положение на Западном направлении фронта ухудшилось". И эта сводка, и четверо патрульных вместо двоих, которые стояли здесь в сентябре, - все это тревожно кольнуло ее в сердце. Вдоль обочин шоссе громоздились сваренные из двутавровых балок, еще не установленные противотанковые ежи. Потом грузовик проскочил мимо баррикады, оставившей на шоссе узкий проезд, только для одной машины. В последние дни в школе знали, что Москву укрепляют и даже строят баррикады, но знать было одно, а видеть эти баррикады, да еще при самом въезде в Москву, - совсем другое. - Ложись, а то холодно. - Нюся уже успела улечься на дно грузовика. Маша с трудом оторвала глаза от шоссе и, накрывшись брезентом, снова легла рядом с Нюсей. Трудно сказать, к лучшему или худшему это было, но из-за того, что они, пригревшись, пролежали под брезентом еще полчаса, пока грузовик ехал от заставы до Пироговской, они так и не увидели по-настоящему ни окраин Москвы, ни того, что происходило на них в этот вечер. Грузовик остановился. - Ну что, здесь вас, что ли, сбрасывать? - спросил Бурылин, приоткрыв кабину и постучав ладонью по кузову. Маша и Нюся, одна за другой, вылезли из-под брезента и, ставя ногу на колесо, соскочили с машины. Мимо них по мостовой вразброд, не в ногу, проходила колонна штатских, вооруженных винтовками людей. Люди были разного возраста, одетые кто во что: кто в пальто и кепки, кто в ушанки и ватники. Они шли угрюмо, без песен, некоторые на ходу курили. - Такие, девушки, дела! - не вылезая из кабины, вздохнул Бурылин. Хотя, свернув со старого Калужского шоссе, они проехали всего несколько улиц, он успел увидеть то, чего не увидели лежавшие в кузове под брезентом курсантки. - Такие-то дела, девушки! - повторил он и подумал о собственной семье: жене и двух детях, живших на том конце города, у Семеновской заставы, и о том, что надо успеть втиснуть их ночью в какой-нибудь уходящий на восток поезд. - Получу продукты на складе и завтра в семь ноль-ноль подъеду сюда, будьте готовы, ждите прямо на улице. Грузовик уехал, оставив Машу и Нюсю одних на тротуаре, на углу переулка. - Пойдем сразу ко мне, а! - поеживаясь на холодном ветру, попросила Нюся. - У тебя ведь никого нет. Маша продолжала следить глазами за уходившей вдаль по мостовой нестройной колонной штатских людей и, занятая своими тревожными мыслями, не сразу ответила Нюсе. - Ну как? - повторила Нюся. Машин дом был рядом, за углом, а Нюсин - через пять кварталов, и Нюсе очень не хотелось идти одной. - Нет, я сначала соберу вещи, а потом приду к тебе, - сказала Маша. - Ладно, я подожду. - Нет, ты не жди, иди, я потом приду. Она отказалась сразу идти к Нюсе не из-за вещей, а из-за того, что хотела зайти к старику Попкову, узнать, нет ли ей письма. Но она не хотела объяснять этого Нюсе: объяснять - значило бы говорить о муже, о своей тревоге за него, значило бы искать душевной поддержки у человека, который сам нуждался в ней, потому что был не сильнее, а слабее ее, Маши. - Хорошо, я пойду, - покорно сказала Нюся, робевшая перед Машиной твердостью. Сказала, но словно все еще ожидая, что Маша перерешит, нервно закурила папироску. Она стояла перед Машей, боясь расстаться с ней, высокая, красивая и стройная даже в своей неподогнанной солдатской шинели и слишком широких кирзовых сапогах. А Маша внимательно смотрела на нее и чувствовала рвущую сердце нежную жалость к этой Нюсе с ее красивым-и, как Маше казалось, безвольным лицом, с ее длинной и гибкой - сразу и сильной и слабой - девичьей фигурой. Глядя сейчас на Нюсю, Маша подумала о том, о чем думала уже не раз: что она старше и сильней Нюси, старше и сильней еще и тем, что она замужем, что у нее есть муж, ребенок... Да, есть, хотя она ничего не знает о них. Глядя сейчас на Нюсю, Маша подумала о том, о чем и Нюся и другие девушки иногда вспоминали в разговорах между собой: что их ожидает, если там, в тылу, они попадут в руки немцев живыми, не успев покончить с собой? Маша чуть не вскрикнула от этой мысли, но сдержалась и вместо всего, что подумала, сказала своим чистым и спокойным, печально зазвучавшим голосом: - Какая ты красивая, Нюся! - И вспомнила, что именно эти слова говорил ей Синцов, любуясь ею, совсем не такой красивой, как Нюся, говорил ей даже тогда, когда она вот-вот должна была родить Таню и когда она - Маша это наверное знала - была вовсе не красивая. И, вспомнив это, она с тревогой подумала уже не о Нюсе, а о себе, о своем будущем полете в тыл к немцам и, рассердившись на себя за эту трусливую мысль, резко, почти грубо сказала Нюсе: - Ну, иди, что ты стоишь! Сказала и пошла в свой переулок. Минуя знакомое парадное, она мельком заметила, что двери распахнуты настежь, и вошла во двор. Во дворе не было ни души, а все окна были слепыми от черных полотнищ маскировочной бумаги. Около дальнего седьмого подъезда, где на верхнем этаже жил Попков, Маша чуть не упала, споткнувшись о выброшенный во двор тюфяк. На лестнице было черно, как в трубе. Добравшись до верхнего этажа, она долго шарила кнопку звонка, но так и не нашла и стала стучать в дверь. За дверью не отвечали. Потом раздался хриплый голос Попкова: - Кто там? - Это я, Зосима Иванович, Маша. Она до сих пор, по детской привычке, робела перед сварливым стариком. Старик ничего не ответил, ноги его прошлепали в комнаты и обратно к дверям. Он долго возился с засовом и цепочкой и наконец открыл дверь. - Заходи. Один я, недомогаю. В коридоре свет не горел, и Попков сразу проводил Машу в столовую. В этой же столовой стояла большая никелированная кровать со смятой постелью. После смерти жены Попков вместе с кроватью перебрался в эту комнату, а во вторую пустил жить женатого сына. - Садись! Чего стоишь? - Попков мимоходом оправил постель и сам первый сел за стол, придерживая у горла старую, когда-то выходную шубу с вытертым барашковым воротником, надетую прямо поверх белья. Маша села напротив него за знакомый стол. Как она себя помнила, точно такой же стол стоял у них в квартире. Машин отец и Попков в одно время и в одном магазине купили два таких обеденных раздвижных стола, когда