пожалел сына-инвалида: пусть хоть будет у него свое место, чтобы спать и заниматься. Раньше был с сыном суров, даже крут, а теперь, когда тот в семнадцать лет вернулся с войны без правой руки, с культей, стал жалеть его, может, даже и чересчур... Комнату помог получить секретарь ЦК по промышленности, он же убедил пойти на завод парторгом. Сначала колебался: не работал раньше в промышленности - и хотел пойти на более знакомое дело, на кадры. Но секретарь уговорил, сказал, что на учетный стол он и другого найдет, а там, где люди мины для "катюш" делают, ему Малинин нужен. "Будешь там в самой что ни на есть гуще кадров! А насчет знания дела - ты человек с фронта. Это одно сейчас для людей - половина авторитета..." Это, положим, верно, это Малинин потом и сам почувствовал, даже с таким крепким орешком, как директор. Секретарь ЦК когда-то был инструктором в том же московском райкоме, что и Малинин, а потом быстро пошел в гору. Его, Малинина, по старой памяти переоценивает, считает большей фигурой, чем он есть на самом деле. Предложил пойти парторгом на крупный завод и даже не задумался, справится ли. А он, Малинин, хотя и все отдает, а чувствует, что тянет на пределе своих возможностей... И дело тяжелое, и здоровья нет. Если не считать, что смерть над головой, то в сорок первом комиссаром батальона легче было, чем сейчас парторгом на этом номерном... Да и смерть над головой - понятие растяжимое. Когда чувствовал себя особенно плохо, как сегодня, считал, что вряд ли продержится до конца войны. Но мысли о том, как бы подольше протянуть на эту последнюю копеечку здоровья, не допускал. Жил, не считаясь с этим. Когда думал о смерти, то чаще всего это связывалось с мыслями о сыне, с той словно бы торопившейся до конца высказать себя любовью, которую испытывал к сыну последнее время. Сын вместе с матерью приехал к нему сюда, в Ташкент, полгода назад, чтобы быть здесь подле него, если он выживет после трех операций, или схоронить, если умрет. Приехал, пришел к нему в госпиталь и стоял рядом с матерью, совсем еще мальчик, с пустым правым рукавом, с детским проборчиком в волосах. Стоял, сбежавший на фронт, провоевавший всего три недели, до первого большого боя, и уволенный вчистую... У Малинина все время было чувство, что он должен что-то сделать для сына, чем-то отплатить ему; не за храбрость, с которой сбежал на фронт и в неполных шестнадцать лет заставил взять себя в солдаты, а за ту храбрость, с какой теперь жил, учился и верил, что, когда кончит весной школу, все-таки добьется, чтобы его хоть писарем, а взяли обратно на фронт. За ту храбрость, с которой никому не давал себе помогать и никогда ни на что не жаловался, хотя руку ему отняли неудачно: культя чувствительная, иногда болит так, что хоть криком кричи... Малинин не раз, просыпаясь по ночам, слышал, как сын лежит в тишине и тяжело, прерывисто дышит. Так не дышат, когда спят, так дышат, когда болит. О сыне и о том, что будет жаль расстаться с ним раньше времени, думал Малинин, когда ему приходили в голову черные мысли. О жене тоже думал, но по-другому - спокойнее и привычнее. Жена и здесь, как в Москве, работала в жилотделе, только работа была много тяжелей, потому что все время надо было ходить по домам, и обследовать, и вселять, и переселять в комнаты и углы людей, которых набилось за эти полтора года в Ташкенте, как сельдей в бочке! Но жена и эту работу, как прежнюю, делала спокойно, молчаливо и редко говорила о ней. Жена вообще была женщина твердая, и хотя Малинин знал, как она его любит и как привыкла к нему, все же, думая о смерти, он меньше тревожился о жене, чем о сыне. Понимал, что жена будет горевать по нем и, скорее всего, замуж уже не выйдет, не только по возрасту, но и по характеру, а в то же время было у него такое странное чувство, что он умрет, а с ней ничего особенного не случится. Будет жить по-прежнему, так же работать, так же заботиться о сыне... Все то же самое будет, только его не будет... - Вы товарищ Малинин? - сказал, открывая дверь, высокий парень в пальто и шапке. - Я... Дверь закройте, холодно. Колчин? - Да. - Садитесь. Вошедший сел на стоявшую против письменного стола длинную скамейку и отряхнул от снега ушанку. Малинин тоже стащил с головы ушанку и положил рядом с собой на стол. После разговора с директором он представлял себе, что к нему придет совсем другой человек - постарше и с отъевшейся ряшкой. А этот был, наоборот, молодой и худой. - Вы доктор? - спросил Малинин. Не потому, что затруднялся прямо начать разговор, а просто захотел услышать от этого совсем еще молодого парня подтверждение, что он доктор. - Да, - сказал Танин муж. И добавил: - По детским. - В Первой поликлинике работаете? - Да. - У директора нашего, генерала Капустина, детей лечили? Танин муж кивнул. - От него сегодня случайно кое-что узнал про вас, поэтому и позвонил. - Как видите, я сразу приехал, - сказал Танин муж. - Вы меня так по телефону шарахнули! - Он усмехнулся. - А я как раз и хотел, чтоб сразу приехали. Овсянникову Татьяну знаете? Танин муж пожал плечами: - Был женат на ней. - А теперь?.. - Женился второй раз. - А ей объяснил, что на другой женился? - Даже специально на вокзал поехал, встретил ее, чтобы сразу не было никаких недоразумений. - Правду говорите? - Вы, по-моему, не поп, а я у вас не на исповеди. - Как раз я поп, - угрюмо сказал Малинин. - Политруком был на фронте, а нас там бойцы, бывает, попами зовут - отчасти по несознательности, отчасти верно. Не приходилось слышать? - Нет. - На фронте, значит, не были. - Пока не пришлось. Малинин чувствовал настороженность этого человека. Такая настороженность бывает у людей, которые боятся, что вот-вот сейчас их спросят о чем-то опасном, и в то же время надеются, что нет, не спросят. - А почему Овсянникову оставили? - Я не оставлял ее, - пожал плечами Танин муж. - Как же так не оставлял? - Я считал, что она погибла. Мы с ней об этом уже говорили, нам двоим все ясно, и, по-моему, третьих тут не требуется! - Танин муж повысил голос. - Понимаешь, какое дело, - сказал Малинин тихо и глухо, так тихо и глухо, что заставил Таниного мужа податься вперед и прислушаться и от этого потерять ту самоуверенную ноту, с какой он сказал "третьих но требуется". - Понимаешь, какое дело, - повторил Малинин. - У нее мать член нашей парторганизации, здесь, на заводе, в литейке работает. - Знаю, - сказал Танин муж. - И не раз бывал у Ольги Ивановны и помогал ей, чем мог. - Что помогал - это хорошо. А плохо, что она до сих пор не знает, что ты еще раз женатый. И дочь ей этого не сказала. Почему? - А вот этого уж я не знаю, почему. Ей я все сказал, матери не говорил, был у нее вскоре после смерти мужа, и, откровенно говоря, просто духу не хватило; а Татьяне абсолютно все сказал. И она мне, между прочим, призналась, что и у нее были другие за это время. Мы с ней, в сущности, еще до войны должны были развестись - война помешала. Только и всего. - Да, только и всего, что не было войны, а теперь война, - сказал Малинин. - Это ты верно сказал. Значит, уже здесь, в Ташкенте, с ней развелся? - Да, здесь. - И что же в заявлении написал? Пропала без вести и больше ждать ее не в силах? Или что характерами не сошлись: она на войне, а ты в Ташкенте?.. - Написал, что погибла, пропала без вести, - поспешно сказал Танин муж. Было что-то такое, еще непонятное Малинину, чего этот человек испугался сейчас. Испугался так, что даже не огрызнулся в ответ на насмешку Малинина. - И справку представил, что пропала без вести? - Да, - все так же торопливо сказал Танин муж. По его глазам было видно, что он думает о чем-то другом. - А в каком загсе разводился с ней? - Малинин уже начал понимать, что ни в каком загсе он с ней не разводился, а просто поставил на ней крест и, может, даже не сказал новой жене о том, что жила-была на свете другая. - По месту жительства, - все так же быстро сказал Танин муж. - А где оно, место жительства? - Малинин не собирался ничего записывать, но придвинул к себе по столу тетрадку. Теперь они молча смотрели друг на друга. - Что вы от меня хотите? - после долгого молчания каким-то жалким, потрепанным голосом спросил Танин муж. - Ничего я от тебя не хочу. - Малинин отодвинул от себя тетрадку. - Завтра схожу к тебе на работу и, что мне надо, сам узнаю. Не любитель этого дела, но раз не хочешь на откровенность - придется. - Почему не хочу на откровенность? - все тем же жалким голосом сказал Танин муж. - Наоборот! Малинин долго молча смотрел на него. "Черт его знает, откуда они такие родятся?" - подумал он. Ему стало неохота о чем-то еще спрашивать этого человека. То, что хотел знать, он уже знал: как видно, этот парень действительно признался Овсянниковой, что переженился, пока она воевала, и она махнула на него рукой. "Так чего мне еще надо от него? Что я в самом деле: поп, что ли?" - Ладно. Извините, что побеспокоил вас. На том и закончим. - Малинин привстал за столом, давая понять, чтоб шел восвояси. - Нет, - вдруг сказал Танин муж. - Подождите. Я хочу вас очень серьезно попросить, чтобы вы ни в коем случае не ходили ко мне на работу. Поверьте, что от этого никому не будет пользы. "А я вовсе и не собираюсь ходить к тебе на работу, - чуть было не сказал Малинин. - Есть мне на это время! Просто пуганул тебя, хотел знать, что скажешь на это". - Я вам сам объясню, как все это вышло. Я не совсем точно сказал вам про развод. Когда я решил жениться, я уже давно считал, что Татьяна погибла, и пошел в загс потому, что хотел, никому не причиняя... сначала развестись, а уже потом жениться. Но мне там сказали, что если жена пропала без вести и я хочу указать этот мотив в заявлении, то нужна официальная справка. А если объяснять, что не сошлись характерами, то надо написать адрес другой стороны, чтобы они ее известили. А какой же я мог написать адрес? И потом, было как-то нечестно писать, что не сошлись характерами. И я в конце концов, после всех колебаний, так и не сказал жене, что был до войны женат. И в загсе, когда расписывались, сказал, что первым браком. Понимаете, какое теперь возникает положение? Татьяна на меня совершенно не сердится, можете у нее спросить. И жене спокойнее думать, что у меня с ней первый официальный брак. Она старше меня и очень нервно к этому относится. А если вы пойдете в поликлинику, она сразу все узнает, она в одной поликлинике со мной работает, и выйдет целая трагедия! И совершенно бессмысленная! Потому что Татьяна мне сразу же, в первую минуту, сказала, что пробудет здесь недолго и уедет обратно на фронт. "Да, жены своей нынешней боится - это безусловно", - подумал Малинин. - Сколько вам лет? - Двадцать шесть. - А здоровье как? Танин муж посмотрел в глаза Малинину и понял: да, именно об этом и спрашивает, - почему не на фронте. Он не мог ответить правды. Из всех объяснений, которыми постоянно то тут, то там заменял эту правду, торопливо выбрал самое расхожее. - Я несколько раз просился на фронт, но с меня, как со специалиста, брони не снимают: слишком много детских заболеваний. При таком количестве эвакуированных детей, сами понимаете, какие бы возникли эпидемии, если б мы не работали здесь каждый за двоих. А здоровье хорошее, на здоровье ссылаться не приходится, тем более в мои годы. - Объясняя, он почувствовал, что, кажется, объясняет хорошо. И про эпидемии святая правда. И что работы сверх головы, тоже правда. И от этого впервые за время разговора испытал возрождающееся чувство уверенности в себе. "Что каждый за двоих - верно, - подумал Малинин. - Но почему ты за двоих, а не кто-то другой за тебя?" - Вы ведь сами ростовский, как в Ташкент попали? - С первым эшелоном детей. Детей поручили сопровождать, а потом здесь оставили. Рассчитывал вернуться, а приказали остаться. "И не стыдно тебе, парень, что жена у тебя надела военную форму и поехала на фронт, на запад, а ты с детишками - на восток и спрятался здесь, у них за спиной?.." - хотелось спросить Малинину. Хотелось, но не спросилось, потому что лицо Таниного мужа, вдруг почувствовавшего уверенность в себе, стало другим: спокойным и замкнутым, словно имевшаяся у него броня распространялась не только на его застрахованное от пуль тело, но и на его душу. - Значит, породнились с нашим райздравом - на сестре его супруги женаты, или мне это неверно сказали? - спросил Малинин вместо того более грубого, что хотел спросить сначала. - Да, а что? - Ничего. И жена вас много старше? - А это уж вовсе никого не касается, - пытаясь сохранить достоинство, сказал Танин муж и встал. Малинин тоже встал. - И детей нет? - Нет. Танин муж смотрел на Малинина, и его раздирали противоречивые чувства; хотелось сказать этому непрошеному прокурору: пошел ты к черту, тем более что ничего со мной все равно не сделаешь! А в то же время оставалось чувство опасности: вдруг возьмет да придет в поликлинику, и жена узнает, что приехала Татьяна. Он представил себе, как жена будет дома рыдать и позовет свою сестру, и та тоже сначала будет рыдать, а потом они обе перестанут рыдать и начнут кричать; а потом, поздно вечером, придет хозяин дома и будет пить чай и спрашивать устало: ну, как дела? А обе женщины будут смотреть на тебя с выражением, с которым они всегда смотрят, когда за что-нибудь злы, как бы обещая этим выражением: а вот мы сейчас расскажем ему про твои дела. Жена сходила с ума и по более мелким поводам, звонила черт знает куда, проверяла, действительно ли выехал на вызовы. А тут вдруг Татьяна! Ударится в истерику и начнет кричать о разводе. И если не удастся ее утихомирить тем, чем он обычно ее утихомиривает, кто знает, на что способны эти бабы, когда они вдвоем и заодно. Даже не хотелось думать, на что они способны. Да, он держался за нее не только потому, что оказался по ее доброте жильцом в их квартире и отчасти нахлебником военного времени, а в конце концов и мужем, но и потому, что за всем этим была лежавшая в паспорте бумажка, которая в любой момент могла улететь оттуда. Да, он боялся этого. Он больше всего боялся именно этого, хотя много раз говорил разным людям, что готов хоть завтра ехать на фронт, и когда говорил это, выпив, то даже самому казалось, что говорит правду. - Если вопросы все, я, пожалуй, пойду, - сказал Танин муж с трудно давшимся ему спокойствием. - Вопросы все. А хотя нет. Вы член партии или беспартийный? - Комсомолец, - сказал Танин муж, заметил хмурую ухмылку Малинина и через силу улыбнулся: - Так вышло, что засиделся. Вместе с Татьяной вступали еще в школе. - Да, вступали-то вы вместе... - Малинин вздохнул. - Вопросов больше нет. Есть одно предложение. Танин муж вопросительно посмотрел на него. - Если через неделю не услышу, что сам на фронт пошел, имей в виду, посодействую, чтоб разбронировали. И учти, ровесник Октября: языком не треплю. - Странно и глупо слышать это от вас, - сказал Танин муж, повышая голос. - Умно или глупо, а не пойдешь сам на фронт - с броней простишься, - сказал Малинин, с уверенностью подумав, что да, есть прямая необходимость сделать это! Не имеет права так быть! Старые местные врачи, такие, как их участковый, люди в пятьдесят лет, с большой семьей, получают предписания и, слова никому не сказав, прощаются и едут на фронт. А этот явился сюда, в эвакуацию, устроился в мужья к какой-то перезрелой стерве и сидит тут, как гвоздь, и будет сидеть, пока молебен о победе не отслужит. А что по другим каждый день панихиды воют, ему дела нет! "Да, сделаю все, что в силах, - подумал Малинин. - Хоть ты и кругом круглый, а найду, за что схватить, выведу на чистую воду и тебя, и твоего родственничка. Понадобится для такого дела - личные отношения использую", - вспомнил он о секретаре ЦК. Они все еще стояли друг перед другом: Танин муж - не зная, что бы еще такое сказать после слов "странно и глупо", а Малинин - дожидаясь, когда он уйдет. - Вам еще будет стыдно передо мной, - сказал наконец Танин муж. - Ну что ж, вернетесь с войны в орденах да в нашивках за ранения - стыдно станет, прощения у вас попрошу, - сказал Малинин, спокойно подумав, что в сорок первом на фронте среди многих других через его руки проходили и такие, как этот. Тоже не меньше его боялись войны, но обстановка была другая. И боялись, и шли, и воевали, и умирали, и в госпиталях лежали, и подвиги даже иногда потом совершали, когда ничего не оставалось делать: или умри, или убей. Танин муж схватил со стола шапку, натянул ее и пошел к двери. - Подождите, пропуск отмечу. Малинин поставил свою подпись на пропуске и, глядя ему в спину, еще раз подумал: "Да, и такие на войне бывают, и с ними приходится дело иметь, и никуда их, кроме войны, не денешь". Танин муж вышел, а Малинин сел за стол и, навалившись на него животом, почувствовал, что мучившие его сегодня боли не прошли, а только на время забылись и сейчас опять начнут выворачивать наизнанку. "Дал слово, что возьмусь за него через неделю, - сердито подумал Малинин. - А могу и не сдержать. Кто знает, когда придет твой конец жизни и за сколько дней догадаешься, что это он?" На столе задребезжал телефон. Звонил начальник первого механического. - Слушай, Малинин... хорошо, что застал тебя. У нас с Колодным беда. - Что такое? - На вторую смену остался сегодня, хотел брак свой покрыть, упал за станком. За врачом послали. - Сейчас приду. - Малинин встал из-за стола и, нахлобучивая ушанку, подумал: "Вот тебе и проработали Колодного", - подумал с обращенным к самому себе горьким осуждением, хотя судить себя ему вроде бы было и не за что... 25 В кинотеатре "Хива" уже третий день крутили картину "Секретарь райкома". Услышав, что эта картина про партизан, Таня хотела пойти на нее вместе с матерью, но мать и вчера и позавчера так поздно кончала работу, что совестно было ей предлагать... - Да ты не майся, одна сходи, днем, - сказала мать сегодня утром, когда Таня, проводив ее и Серафиму от дома до работы, прощалась с ней у проходной. - Ладно, схожу. А к концу смены зайду за тобой и домой вместе поедем. - Сама доеду, не маленькая, гуляй, раз ты отпускная! И так с этими речами да с выступлениями завертели, как белку в колесе! На завод лучше не показывайся, а то опять чего-нибудь вздумают, - недовольно сказала мать, но в ее ворчаний было больше гордости, чем досады, и Таня улыбнулась, провожая ее глазами. Улыбнулась и пошла из конца в конец по утреннему городу. Прежде чем думать о кино, надо было сходить в продпункт около вокзала и получить там продукты по аттестату. Вчера доели последнее из того, что она привезла с собой из Москвы. Таня шагала по городу и все еще привыкала к нему, хотя уже шла вторая неделя, как она жила здесь. Город был непохожий на все города, в которых она раньше бывала, и зима в нем была непохожая на все другие зимы. Сначала, в первые дни, зима сразу стала весною, снег на мостовых за один день потек ручьями, и Таня вдруг заметила, как много здесь деревьев всюду: и на улицах и во дворах, - и догадалась, каким красивым бывает этот город в другое время года, когда в нем становится столько зелени, что ей, наверное, тесно в небе. Сегодня утро опять было пасмурное, лужи затянуло льдом, но Таня уже видела город вчерашним, весенним, и ей казалось, что новые заморозки не могут быть надолго. Продпункт помещался в угловом доме на той большой привокзальной площади, куда Таня вышла, когда приехала. Только площадь теперь была уже не белая, снежная, а весенняя, пегая, со льдинками замерзшей воды между булыжниками. Простояв в полутемном продпункте часа полтора и получив продукты, Таня, закинув за плечо нетяжелый мешок, шла через площадь, радуясь дневному свету, и, разыскивая глазами льдинки между булыжниками, с хрустом наступала на них каблуками. Она еще со вчерашнего дня была в хорошем настроении. Вдруг наступившая оттепель словно чуть-чуть приподняла с людских плеч тяжелую усталость второй военной зимы. Все обрадовались солнцу и теплу, и когда Таня выступала вчера в обеденный перерыв в столовой, ей даже показалось, что люди по-другому, чем раньше, слушают ее, реже вздыхают и чаще улыбаются. А потом, едва она вышла, на заводской двор въехало несколько грузовиков с красными флагами: на первом, в кузове, стояли два старых узбека и изо всех сил дудели в такие длинные трубы, что их, наверное, трудно было удерживать в руках. Это и был один из тех красных обозов, про которые рассказывала мать; а теперь Таня увидела его сама и узнала из разговоров, что на грузовиках привезли для столовой джугару, капусту и репу, а длинные медные трубы называются "карнаи" и на них узбеки играют на свадьбах и разных других торжествах. От этих труб, блестевших на солнце своей медью, тоже дохнуло весной, и Таня, глядя, как таскают из кузовов на кухню мешки с джугарой, вспомнила слова матери: "Только бы перезимовать, летом легче будет" - и радостно подумала: будет, непременно будет легче! Особенно если на фронте и дальше так пойдет, как все эти дни, - победа за победой! А вчера вечером хозяин дома, муж Халиды, Мариф-ака, в первый раз вернулся после дневной смены - до этого он все работал в ночь - и зашел к ним в комнату и позвал всех к себе поесть дыни. Дыня была такая громадная, каких Таня никогда не видела, и со всех сторон обвязанная соломенным жгутом. Оказывается, она была еще с осени подвешена под потолком в подвале и, если б не приезд Тани, наверное, еще висела бы там и висела. Мариф-ака взял нож и, придерживая дыню одной рукой, сделал несколько быстрых надрезов, а потом сразу отпустил дыню, и она сама распалась на подносе, как ромашка с огромными лепестками. И все съели по куску дыни, словно сейчас была не зима, а лето. Дыня оказалась чуть-чуть горьковатая, но все равно вкусная. А когда взрослые съели по куску, Халида позвала детей - только младших, девочек, потому что оба старших мальчика были во вторую смену на заводе. И девочки одна за другой откуда-то появлялись и брали по куску дыни и опять молча исчезали, только мелькали в полутьме их черные и русые, мелко, по-узбекски, заплетенные косички. И, кроме цвета этих косичек, Таня не почувствовала вчера за весь вечер ничего, что бы отделяло в этом доме своих детей от не своих, и незаметно ни для кого прослезилась от того чувства, которое испытала. Вот и все вчерашние причины для того хорошего настроения, которое не исчезло и сегодня. Никаких других причин не было. Мать несколько раз снова подступалась к ней: как же все-таки с Николаем? Но она молчала, не отвечала. Об Артемьеве как-то почти и не думалось. Попробовала было представить себе, как они вдруг увидятся, но спокойней было думать наоборот, что ничего не было и ничего не будет, тем более что от Серпилина по-прежнему нет ответа, да и, наверное, не до писем ему теперь, когда после отказа немцев принять наш ультиматум там, под Сталинградом, идут такие бои! Подумав о Сталинграде, Таня вспомнила, как Малинин сказал ей про эту площадь, по которой она шла сейчас, что в сентябре, когда немцы дошли до Волги, в один из вечеров лежали на этой площади вповалку несколько тысяч улегшихся ночевать эвакуированных, а к утру из этих тысяч под открытым небом не осталось ни одного: хорошо или худо, а всех взяли под крыши. "Я русский человек, - сказал ей Малинин, - и, если при мне нашего брата заденут, могу и по шее дать! Но как здесь людей под крышу принимают и как детишек в семьи берут, - этому при всей нашей русской широте не грех поучиться. Это я тебе точно говорю. У меня жена по этому делу работает. Она знает". "Неужели здесь сплошь лежали люди?" - подумала Таня, глядя на почти пустую и от этого казавшуюся особенно большой площадь. Там, в тылу у немцев, больше думалось об оставшихся в оккупации, а здесь каждый день продолжало поражать, сколько народу успело уехать сюда из России и с Украины. "Полтора миллиона в одном Узбекистане", - сказал ей Малинин. А всего сколько прилепилось их на тычке по всей стране, временных, "выковырянных", как они сами горько шутят над собой. Война - горе со всех сторон, с какой ни возьми, но новая, только что открывшаяся сторона всегда поражает больше других, к которым уже привыкла! Когда Таня добралась до кино, оказалось, что на первый сеанс билетов уже нет, а есть только на следующий - трехчасовой. Она взяла билет и, находившись по городу так, что уже начала мерзнуть, решила вернуться в кино, погреться в фойе, как вдруг из-за угла, с соседней улицы, донеслась музыка духового оркестра, игравшего вступительные такты "Священной войны". Сначала мимо Тани туда, за угол, где гремел оркестр, пробежали дети, потом побежали взрослые, все больше женщины; какая-то старуха с "авоськой" пробежала, ударив Таню по ногам буханкой черного хлеба, лежавшего в "авоське", и осуждающе оглянулась: почему Таня не бежит, как все? И Таня, как все, побежала и завернула за угол и добежала до следующего перекрестка, через который по мостовой за оркестром шли солдаты с полной выкладкой, с винтовками и громко пели молодыми строгими голосами "Священную войну". Только недавно Таня думала, как мало в это время дня народу на улицах, а сейчас перекресток был запружен людьми, набежавшими со всех сторон на звуки оркестра. Оркестр гремел уже впереди. Солдаты шли, и мальчишки бежали рядом с ними, и люди с обеих сторон улицы, толпясь, глядели им вслед, и на минуту Тане показалось, что никакой войны еще нет, что это еще до войны в Рязани идут по Рижской улице с учений батальоны их 176-й Краснознаменной дивизии и что, только что прибыв по комсомольскому набору врачом-стоматологом в распоряжение покойного начсандива Горячкина, она в первый раз в жизни смотрит, как мимо нее идут с учений солдаты, и дивизия еще не окружена под Могилевом, и никто еще не убит, и не ранен, и не разорван на куски у нее на глазах, как Горячкин, и оркестр играет не эту грозную песню, а "Если завтра война...", и люди стоят рядом с нею, и так же, как она, смотрят и улыбаются, улыбаются, улыбаются... Она обернулась, услышав, как сзади кто-то громко всхлипнул, и увидел лицо той старухи с "авоськой". - Наше Ленинское училище идет! - сказала старуха. - Как идут-то, душа радуется! - И, сказав это, улыбнулась сквозь слезы и гордо вздернула головой так, словно она была какой-нибудь бывший военный, а не старуха с "авоськой". Таня поглядела вокруг и увидела, что многие одновременно и улыбаются и всхлипывают, глядя на проходящих курсантов, и машут им руками так, словно они с этой песней где-то там, за углом, пойдут прямо в бой. А совсем рядом с Таней стояла бледная, еще не старая женщина и молча плакала, закусив губы, и хотя она плакала молча, не всхлипывая, у нее было такое выражение лица, что Таня поняла: у этой кто-то уже никогда не вернется, - и взяла женщину под руку и тихо сказала ей: - Ну чего вы, не надо! - Скоро выпустят их из училища... - не отпуская закушенной губы, еле слышно сказала женщина и ничего не добавила, но все остальное и без этого было понятно, и от слов ее сразу дохнуло войной. В кино Таня пришла все-таки рано, за полчаса. В нетопленном фойе было холодно, но потом в набитом до отказа зале она так согрелась, что к середине картины даже расстегнула шинель. Некоторые места в картине были похожи больше на сказку, но Тане очень понравился артист Ванин, игравший главную роль. А ее соседи так волновались, что совсем затолкали ее локтями, и Таня почувствовала гордость, что здесь все люди так переживают за наших партизан. Когда она вышла из кино, ее вдруг окликнули: - Таня! Она обернулась и увидела своего бывшего мужа, перебегавшего улицу. - Здравствуй, Коля! - Она вскинула на плечо мешок с продуктами и поздоровалась; на улице было свежо, а рука у него была горячая и потная. - Ты что, нездоров? - Нет. А что? - Рука мокрая. - Не знаю, - сказал он, - может, и нездоров. Я теперь вообще ничего не знаю. - Что с тобой? - спросила она. У него было какое-то помятое лицо, словно он долго лежал, уткнувшись лицом в подушку. - Я ищу тебя с утра, - сказал он, не отвечая на ее вопрос, - был и у вас дома, и на заводе. Думал застать тебя там. Уже пропуска добился. А потом вахтерша, ваша соседка, сказала, что ты собиралась на дневной сеанс на "Секретаря райкома". Пошел наугад - в "Хиву". Он в двух кино идет. - Понравилось? - спросила Таня. - Я на первый сеанс билет взял, по тебя не было - ушел. А на этот опоздал, на улице ждал, боялся пропустить тебя. Почему ты мне так и не позвонила? - А мне сказали, что ничего от тебя не нужно, чтобы развестись. Что я могу и одна пойти. - Мне нужно с тобою поговорить, есть у тебя время? - Конечно. Они дошли до сквера, сейчас в сумерках голого и неуютного, с полосами грязного недотаявшего снега, с черными стволами тополей, покрытыми ледяной коркой. Два узбека, старик и мальчик, оба в черных ватных халатах, пилили ручной пилой сваленный ветром тополь. У скамейки, к которой они подошли, задняя доска была отодрана: кто-то ночью оторвал на растопку. А сиденье, намертво привернутое к чугунным ножкам, еще оставалось, только один край был обколот так, словно от него щепали лучину. - А чего нам сидеть? - Таня поглядела на ободранную скамейку. - Лучше походим. Что случилось? - Ничего особенного не случилось, - сказал он бескровным, опустошенным голосом. - Думал, что никому не мешаю жить, а оказывается, мешаю. Думал, что с утра до ночи детей лечу, мечусь с эпидемии на эпидемию, значит, все же что-то делаю. А оказывается, нет, просто от войны прячусь. - Что-то я ничего не понимаю! - А что тут понимать! Надо писать заявление и надевать шинель, тогда я, оказывается, буду человеком. А без этого я не человек. - Тебя что, призывают? - Никто меня не призывает. Призвали - пошел бы! Не об этом речь! - А почему заявление? Ты что, сам решил ехать? Если тебе передо мной неудобно, так это глупости, - сказала Таня, хотя в душе знала, что это совсем не глупости. - Слушай, ты должна для меня сделать одну вещь... - Он остановил ее за руку. - Я виноват перед тобой, но ты знаешь, что я не злой и не плохой человек и всегда стараюсь делать хорошее не только для одного себя, по и для других... Она могла бы ответить на это, что делать хорошее для себя ему удается чаще, чем для других. И в конце концов почти всякий раз выходит, что не он для других, а другие для него. И теперь тоже, оказывается, она должна для него что-то сделать. А почему, собственно? Только потому, что он не злой и не плохой? Да, не злой, не плохой. "Все у него "не" да "не", а где же "да"?" - сердито подумала Таня. Она слушала его, не перебивая, а он продолжал говорить о том, как его чуть не каждую ночь поднимают с постели, и какие тяжелые случаи дифтерии он вылечил за последние два-три месяца, и менингита тоже, и сколько приходится бегать из конца в конец города, пока ноги не отваливаются... и еще, и еще что-то все о том же - какой он хороший. - Зачем ты мне все это говоришь? - наконец не выдержала Таня. - Чтобы ты поняла меня до конца. - А вдруг я не хочу понимать тебя до конца? Живи себе, пожалуйста, как живешь. При чем тут я? - В самом деле, я все хожу вокруг да около, - сказал он и улыбнулся. - Как-то боюсь начать. Уже неделю думаю, а только сегодня решился. Дай подержу твой мешок, - вдруг вспомнил он о мешке у нее за плечом. - Ничего, мне не тяжело. - Таня отступила на полшага. Он стоял слишком близко, она не любила, когда ей дышали в лицо. - Ты ничего не говорила про меня парторгу завода? - По-моему, нет. - А ты вспомни. - В голосе его прозвучало недоверие. - У меня хорошая память, - сказала она сердито. Ей не приходило в голову говорить о нем Малинину. Если бы сам Малинин спросил, сказала бы. Но Малинин не спросил. - Значит, твоя мать ему на меня наговорила! - Вот уж не думаю... - Она запнулась. Ей стало обидно за мать, за ее слишком хорошее отношение к нему. - Тогда не знаю. Значит, он сам такой бешеный огурец. Есть же такие люди: никто их не просит, а лезут. Вызвал меня к себе, обозвал двоеженцем и чуть ли не требовал, чтоб я на тебе обратно женился. Успокоился только, когда я сказал, что ты сама этого не захочешь, что у тебя без меня были другие мужчины. - А все-таки свинья ты. - Почему свинья? Ты же сама призналась. - Тебе, а не ему. Считала, что обязана сказать, чтобы ты... - Она не договорила и махнула рукой. - Кто тебя просил ему это говорить? - А что, ты стесняешься? - Я ничего не стесняюсь. Я не просила тебя об этом говорить. Вот и все. - В конце концов, если ты считаешь, что я не имел права... Но не в этом дело. - Да, конечно. Она чувствовала по его лицу, что он сейчас о чем-то попросит, - ей было хорошо знакомо это выражение. Сейчас попросит. Но о чем?.. - Ты с этим Малининым в хороших отношениях? Она пожала плечами. - Три раза с ним говорила. А что? - Он заявил мне, что если я сам через неделю не уйду добровольцем на фронт, то он добьется, чтоб меня разбронировали. А у него, оказывается, здесь, в Ташкенте, наверху такая рука... Я и не представлял, только вчера узнал. - А почему он тебе так заявил? - Представления не имею. Наверное, вбил себе в голову, что все врачи моего возраста должны быть на фронте. Ему дела нет, что я не просил ни о какой броне, что мне сами ее предложили и, значит, имели причины. А теперь я должен жить с топором над головой... С какой стати?.. - А чего ты так волнуешься? Может, он просто погорячился. И в конце концов, если даже тебя вдруг возьмут... Он не дал ей договорить. - По закону - пожалуйста!.. - крикнул он. И повторил яростно: - Пожалуйста!.. Но пропадать только из-за того, что кому-то попала вожжа под хвост!.. Ты должна поговорить с ним. Очень тебя прошу! - О чем? - Скажи ему, что ничего не имеешь против меня. Что он зря на меня взъелся... Объясни ему это, ради бога, чтобы он выбросил из головы свою дурацкую идею. Наконец... - Он заколебался, но все-таки выговорил: - Теперь это для тебя ничего не значит... Скажи ему, просто для того чтоб он отстал, что еще любишь меня и что просишь его... - Замолчи, пожалуйста... - сказала Таня. - Если бы я вот хоть на столечко (она показала двумя пальцами, на сколечко) любила тебя, я бы сделала все, чтобы ты поехал на фронт. Как ты этого не понимаешь!.. Она все-таки не могла понять из его объяснений, почему Малинин так хочет его разбронировать. Наверное, он чего-то недоговаривает... Но ей и не хотелось спрашивать. Чувствовала, что за этим скрывается еще что-то стыдное, о чем даже противно было думать. - Но ты все-таки что-нибудь скажешь ему? - спросил он. - Ничего я ему не скажу. Сам разбирайся. И уходи, пожалуйста, вон. Она повернулась, пошла и, услышав, как он идет за ней, резко остановилась. - Я сказала: уходи. Разве ты не слышал? - А мне тоже в эту сторону. - Хорошо. Куда мне идти, в какую сторону, чтобы не в ту, в которую тебе... Ну, куда?.. Она посмотрела ему в лицо и пошла мимо него в обратную сторону, сама еще не решив, куда идет, только бы подальше от него. Через двадцать шагов она поняла, что на этот раз он не идет за ней. Заезжать за матерью на завод теперь было рискованно: можно разминуться. Оставалось ехать домой. Мать тоже, наверно, вот-вот сдаст смену и поедет домой. Она дошла до перекрестка и свернула, чтобы выйти к трамваю. На углу, где она поворачивала, был загс, в который она заходила три дня назад, чтобы узнать, нужно ли ей для развода являться туда вместе с бывшим мужем. Сейчас, проходя мимо этого дома, она вспомнила тот загс, в Ростове, где они расписывались. Тоже на углу, с такой же, едва заметной табличкой у подъезда. И с недоумением и стеснением вспомнила то чувство, которое у нее было тогда к нему. Да, да, было. Она два с половиной часа промаялась с трамваями, все никак не могла сесть сначала на один, потом на другой и, подходя к дому, была почти уверена, что мать уже там, но, оказывается, она еще не вернулась. Не было и Суворовой: у той на сегодня выпала пересмена, и ей выходило оставаться на заводе сутки подряд. В комнате был один Суворов, сидел у стола одетый, уронив голову на руки. Таня подумала, что он выпил, но он, как только она вошла, поднял голову и стащил шапку. - Вот так бывает, до дому дойдешь, а раздеться сил нет... Матери твоей не стал дожидаться - один ушел. У ней в столовой сегодня комиссия. Заведующую застукали: мясо прятала... Пишем плакаты: "Каждый грамм в рабочий котел!" - а, как ни стараемся, не выходит!.. Где была? - Картину "Секретарь райкома" смотрела. - Ну и как? Это же про вас, про партизан... - Понравилась, - сказала Таня и, помолчав, добавила: - Хотя многое не похоже. - Мало что не похоже, - сказал Суворов. - А про нас попробуй картину сними, чтобы все похоже было! Весь наш завод теперь посмотрела? - Весь посмотрела. - И что скажешь? - Трудно... Особенно детей мне жалко. - А мне их не жалко, - неожиданно для Тани сказал Суворов. - У меня в цеху двадцать подростков... Из ленинградского ФЗУ их привезли, при заводе Лассаля. Вот когда мне их жалко было... Месяц их, кто живым доехал, в доме отдыха держали, кормили, по приказу директора изо всех, из каких могли, фондов отрывали. А теперь работают. Мне их не жалко, что они работают, с них это тоже требуется. Мне их жалко, как бы эти подростки так не подросли, что их на фронт возьмут, переживаю, чтоб их не убили, чтоб война раньше этого закончилась. А так чего ж, пусть тянут, мы тоже не железные. Он стащил с себя пальто, повесил на гвоздь и снова сел за стол. - Пол-литра поставишь - все тебе про наш завод расскажу. - Откуда же, Василий Петрович? - Знаю, что неоткуда! Тогда чаем напои - половину расскажу. С тебя и половины хватит... Таня раскутала чуть теплый, еще с утра завернутый в тряпье чайник, немножко подогрела его на керосинке, на одном фитиле, присела к столу, налила Суворову и себе, вынула из мешка полученный по аттестату хлеб и нарезала несколько ломтей потолще, чтобы Суворов брал, не стесняясь. Пока она все это делала, он сидел и молчал, подперев подбородок кулаками и закрыв глаза. Тане даже показалось, что он заснул. - Давайте чай пить. - Она тронула Суворова за рукав. Он открыл глаза, взял стакан, быстро, в несколько глотков, выпил чай, съел кусок хлеба и накрыл рукой стакан, когда она снова собралась налить ему. - Пока не надо. - Тогда про завод рассказывайте, - попросила Таня. - А чего рассказывать. Сама все видела... Такую махину по мирному времени сюда бы год везли да на новом месте еще бы два года монтировали. Вышел я в сорок первом году в Ростове в последний раз с завода, уже в эшелон грузиться, и по дороге забежал к себе на квартиру. Только за полгода до этого ее получили. Пришел. Дверь открыл ключом. В квартире тепло: ТЭЦ заводская еще работает, еще не взорвали ее. Репродуктор невыключенный музыку передает. Окна закрытые, и цветы на окнах повяли: стоят неполитые. А семья уже третьи сутки где-то в эшелоне качается... А чего сейчас вспомнил все это, сам не знаю. Эта квартира для нас с Серафимой теперь давно прошедшее - у нас теперь здесь, в Ташкенте, родной дом! Отсюда одного сына проводили и сюда похоронную получили... Отсюда второй сам ушел, и похоронная опять сюда же... А знаешь, как ушел? Он у меня в цеху кузнецом работал, я надеялся об нем, что не призовут: квалификация сильная. А потом на работе пальцы зашиб и на бюллетене был. Встретил в октябре своих товарищей призванных... А тогда, в октябре, какие разговоры? Сталинград, Сталинград, Сталинград... Они говорят: "Едем в Сталинград!" Зашел вместе с ними домой, полбуханки хлеба взял, котелок взял, записку оставил и уехал. А следующее письмо - похоронная... Я молодой еще, двадцати