этого нельзя объяснить ему, что он должен удержать Таню, хотя она и уехала". Ей казалось, что она может его научить, как это сделать. Хотя на самом деле она совершенно не знала, что ей надо говорить Синцову, потому что не знала самого главного - как он сам отнесется к тому, что может быть жива его жена, которая считалась погибшей. А вдруг он любил ее больше, чем Таню? И продолжает любить? До сих пор в глазах Зинаиды - женщины с неудавшейся семейной жизнью - Таня, несмотря на все свои беды, была счастливая. И из-за того, что Таня, оказывается, тоже несчастливая, Зинаида теперь еще сильнее любила ее и хотела помочь ей. Чем помочь, она сама не знала, но, как свойственно людям с сильным характером, считала, что все это должно выйти само собой, потому что это правильно. Когда Синцов зашел в избу, где сидела за столом Зинаида и писала какую-то бумагу, она, подняв на него глаза, удивилась, как быстро он появился. - Здравствуй. Уже передали тебе? - Она встала навстречу Синцову. - Что передали? Ничего мне не передали. Ездил на аэродром, сопровождал, в Москве будут хоронить. На обратном пути заехал... Знаешь, конечно, что у нас? - Знаю, - сказала Зинаида, подумав про себя! "Я-то знаю, а ты-то вот не знаешь". - Садись. - И, еще не решив, о чего начать про Таню, оттянула время, спросила: - Ты с ним был, когда это вышло? - С ним. - И тебе ничего? - Ничего. Только его одного... И водителю руку. - Нам так и говорили. - Так это и есть. Зинаида больше не спрашивала, молчала, и он был рад этому. - Тани нет? Синцов понимал, что Таня могла быть здесь среди дня только по случайности, но все-таки спросил. - Нет. - Я напишу ей записку и оставлю у тебя. Синцов потянулся за полевой сумкой. - Погоди, - остановила его Зинаида. - Ее вчера ранило. Опасности нет. Ранение не тяжелое, можно считать - легкое. Он тупо посмотрел на нее, словно еще не поняв, что она сказала. Потом спросил: - Где она? - Увезли в тыл. Сама вчера вечером погрузила на летучку. Искала тебя с утра, звонила через дежурного. Когда ты вошел, подумала: он передал... - Куда? - спросил Синцов, не отвечая на неважное! "звонила - не звонила", "передал - не передал"... - В спину, - сказала Зинаида. - Осколок гранаты, небольшой. Внутри ничего не задел, ни почки, ни плевры. Вошел сзади, снизу и застрял под ребром. Чувствовала себя хорошо, когда я ее погрузила, температура невысокая. Очень удачное, можно считать, легкое, - еще раз повторила она. - А почему, если легкое, не оставили на излечение в армии? Почему в тыл? Зинаида пожала плечами. - Что, я врать тебе буду? В самом деле легкое. Считается средней тяжести, потому что в таком опасном месте. А по сути, легкое. - А почему же не оставили? - снова спросил Синцов. - Так получилось. - Зинаида помолчала и добавила: - Она сама не захотела. Ответить так было самое трудное - за этим ответом стояло все, что ей предстояло рассказать, а ему узнать. Но лицо Синцова осталось спокойным. Он услышал именно то, что и ожидал сейчас услышать. - Когда ее вчера ранило? - Около двух часов. - Зинаида рассказала все, что знала сама. - Наш генерал велел реляцию написать. На Красное Знамя! Но Синцов - это было видно по его лицу - про орден пропустил мимо ушей. Думал о другом: значит, до ее ранения не прошло и шести часов с той минуты, когда она там, на Березине, сказала ему о Маше и о том, что им дальше нельзя быть вместе. Все в один день! - В голове не укладывается, - сказал он вслух. И в самом деле не укладывалось. Много раз в жизни боялся за нее, а ни вчера, ни сегодня, после смерти Серпилина, просто не приходило в голову, что еще и с ней что-то может случиться. - Она мне письмо для тебя отдала, - наконец решилась Зинаида. - Еще раньше, перед наступлением, написала, но все с собой носила. А когда прощалась, отдала для тебя... Посиди прочти, я сейчас вернусь. Мне надо уйти. Ничего ей не было надо, а просто вышла, потому что не хотела и боялась видеть его лицо, когда он будет читать это письмо. Синцов держал в руках письмо и почти наверняка знал, что в нем. Только написала раньше, чем сказала. "С собой носила..." Убитой быть, что ли, боялась? Он посмотрел на самодельный, пожухлый, пожелтевший от-клея пакетик с ее письмом и уже хотел вскрыть его, достать письмо, но остановился, пораженный мыслью, что она могла быть убитой. До этого, пока говорил с Зинаидой, все думал про Таню - как она ранена, "нетяжелое, легкое, маленький осколок вошел, застрял...", - а сейчас представил себе, что могла быть убита! И ему бы отдали письмо от нее, уже не от живой, а от убитой. Осталась здесь или не осталась, и в какой госпиталь попадет, и когда пришлет оттуда номер своей полевой почты, да и в этом письме, что бы она там еще ни писала вдобавок к тому, что уже сказано, - все равно это ничто рядом с тем, что могла быть убита! С чувством готовности к чему угодно, раз она жива, он разорвал тесно набитый бумагой пакетик, отцепил приклеившийся к обертке уголок одного из листков письма и начал читать. "Ваня, я виновата перед тобой: твоя жена, возможно, жива, а я вчера за всю ночь не решилась сказать тебе про это..." - так прямо и начиналось ее письмо. Дальше она писала подробности: как именно узнала все это от Каширина, объясняла, что Каширин работает в штабе партизанского движения их фронта, и Синцов, если захочет, может сам туда позвонить и поговорить. Как будто он не поверит ее собственным словам и начнет проверять их у Каширина или у кого-то другого! Все это уместилось на первом, исписанном с двух сторон листке, а на втором начинались объяснения, почему им нельзя теперь быть вместе. "Для тебя самого должно быть понятно, - писала Таня, - что я больше не могу оставаться с тобой после того, как я сама тебе сообщила, что твоя жена погибла, и ты сошелся со мной как свободный человек. А теперь выходит, что я тебе солгала. Я, конечно, этого не хотела, но все равно, раз так вышло, я больше не могу быть с тобой, не имею права. Как только наступит затишье, попрошу, чтобы меня перевели на другой фронт, объясню, что жива твоя жена, и это для меня сделают". Нигде в письме не называла Машу по имени, а всюду писала о ней "твоя жена", как будто хотела этим подчеркнуть, что уже лишила себя права называться его женой. Писала так, словно все уже наотрез. Выбрасывала себя из его жизни напрочь, словно заранее не допускала, что возможно и другое: что он не захочет оставить ее и вернуться к своей жене, даже если та отыщется. Все решила сама. На его долю оставляла только согласие не возвращаться к этому. В конце письма так и писала: "Я кругом виновата перед тобой и ни о чем не вправе просить. Но все-таки прошу: откажись от меня и забудь. А то будем только мучить себя..." Дальше стояло еще какое-то слово, кажется "зря", и, наверное, подпись. Этот уголок приклеился к конверту и был оторван. Но что же делать, если вот эту-то женщину, эту отчаянную, беззаветную, полную страшной для него сейчас решимости все взять на себя, именно ее, способную на все на это, а не какую-нибудь другую, способную на что-нибудь другое, он и любит, - вот где тупик-то! Она уходит от него, потому что не способна поступить по-другому. Но именно ее, не способную поступить по-другому, он и не мог отпустить от себя! "Оказывается, воскрешение из мертвых не всегда приносит счастье - даже страшно об этом думать, но это так! Дай бог, чтобы Маша действительно оказалась жива. Невозможно и подло думать как-нибудь иначе! Но что же делать тебе? Почему ты должен лишиться человека, без которого уже не можешь жить? Почему этот человек должен лишиться тебя? Почему известие о том, что еще один человек жив, должно непременно убить вас двоих? Почему она так решила? Почему, даже не спрашивая, взяла все на себя?" - со злостью подумал он о Тане. - Прочел? Видишь, что она придумала? - Зинаида собиралась сказать совсем другое, но, войдя и увидев его лицо, растерялась и сказала это. - Чего придумала? - переспросил Синцов все с тем же испугавшим Зинаиду странным, остановившимся выражением лица. - Уходить от тебя придумала, - сказала Зинаида. - Я прочла! Расклеила и заклеила! Что она, рехнулась? На дороге, что ли, валяется такая любовь, как у вас с ней? Жалею, что раньше ничего от нее не знала. Не дала бы ей это письмо оставлять! Синцов молчал. Ему не хотелось объяснять Зинаиде, что он заранее знал от Тани то самое главное, из-за чего было написано письмо. - Из летучки бы ее вытащила, здесь бы оставила, не отпустила бы! - бушевала Зинаида. - Я ей все напишу, как только получу от нее номер почты. А ты дурак будешь, если отпустишь! Что бы ни говорила, что бы ни писала, все равно... - Оставим это, - сказал Синцов и встал. - Ты должен настоять, пока она еще в госпитале, пока никуда не перевелась. К начмеду сходи, и я к нему схожу! Предупрежу, чтоб не отпускали... Не злись на меня, что я прочла! - вдруг вспыхнула Зинаида. - Прочла и прочла, - равнодушно сказал Синцов. И она поняла: он не злится на нее, а просто не может с ней сейчас говорить. Она говорит, а он не слышит или все равно что не слышит. Потому что с ним делается сейчас что-то такое, к чему ей нет доступа. И, минуту назад уверенная, что поможет и ему и Тане, объяснит обоим, как все должно быть, она вдруг поняла: никто и ничего им уже не объяснит и помочь или помешать себе могут только они сами. - Поеду, - сказал Синцов. - Я тебе, как только она напишет, сразу сообщу ее адрес. Если запретит, все равно сообщу. - Так и сделай. Я как раз хотел тебя об этом просить. Синцов расстегнул карман гимнастерки и, положив туда Танино письмо, пожал руку Зинаиде - не сильно и не слабо, обыкновенно - и поглядел ей в глаза тоже обыкновенно, как будто ничего не случилось. Вышел из избы и уехал. Зинаида еще слышала с крыльца, как он ровным, обыкновенным голосом сказал водителю: - Теперь домой... - А как с вашей женой, товарищ майор, все нормально? - спросил Гудков, когда "виллис" тронулся. - Не совсем, - сказал Синцов. - Ранили вчера. - И объяснил, что ранение нетяжелое, могло быть хуже. - Тогда надо считать, что повезло ей. - Гудкову после вчерашнего все другое казалось легким. - Да, надо считать, что повезло. Синцов, взявшись рукой за борт "виллиса", откинулся на сиденье и закрыл глаза. Сделал вид, что спит. Не хотелось ни о чем больше говорить. Бывают мысли, которые, как какой-нибудь секретный документ, хочется поскорей сжечь. Чтобы от них и следов не осталось. Именно такими были сейчас его мысли о случившемся с ним и с Таней, потому что эти мысли были связаны с жизнью другого человека, его прежней жены, и нельзя было думать отдельно об одном и отдельно о другом, надо было думать обо всем сразу. Если его жена окажется жива, это значит, что не должно быть Тани. Он понимал, что есть логика, по которой, если Маша окажется жива, само это сделает как бы не бывшим все, что было с ним после нее. Но ведь все это - не бывшее - было. Было, и уже некуда его деть! Что жива его прежняя жена, он мог себе представить. А что Тани из-за этого не должно больше быть, не мог. "Ну, и что будет, если я в самом деле снова увижу ее?" - подумал он. И попытался реально представить себе, что видит свою бывшую жену после конца войны. Она стоит перед ним, а он перед нею, и они - оба живые - видят друг друга... Нет, он не мог думать сейчас о ней как о женщине, которую хочет снова увидеть, чтобы снова быть с нею. Во всяком случае, сейчас это не умещалось в его сознании. "А вдруг, когда я ее увижу, во мне что-то изменится, станет другим, прежним?" - подумал он не с надеждой, а со страхом, потому что настоящее оставалось для него сильней прошлого. И насилие над собой, на которое решилась Таня, было насилием и над ним. Он уже давно открыл глаза и, ничего не видя, смотрел прямо перед собой в ветровое стекло. Ехал и молчал как убитый. Подъехали к избе, где раньше стоял Серпилин, а теперь никто не жил. Только автоматчик все еще ходил взад и вперед. Комендант штаба почему-то не снял этот пост. По деревенской улице пропылил "виллис" и затормозил у избы Бойко. Бойко пошел к себе, перед этим встряхнув на крыльце запыленную плащ-палатку. Помня, что к Бойко приказано явиться сразу как вернешься, Синцов доложился адъютанту. - Не знаю, только приехал... Адъютант пожал плечами. Ему казалось, что докладывать не ко времени, но, раз Бойко приказал, рассуждать было опасно. Адъютант ушел и через минуту позвал Синцова. Бойко стоял во весь рост за большим столом с развернутой на нем картой. Только что приехал, но карту уже развернул, успел. Синцов доложил, во сколько часов с минутами поднялся в воздух самолет. Бойко кивнул и сказал, что самолет приземлился в Москве, уже сообщили. Потом спросил у Синцова, все ли дела, которые могли остаться у него как адъютанта, закончил и все ли принадлежавшее командующему сдал куда положено. Синцов ответил, что все сдал. Оперативные документы - в оперативный отдел, все остальное - как приказал Захаров. Но в блокноте имеется несколько записей, сделанных вчера по приказанию Серпилина. Две по замеченным недостаткам и три о награждениях. - С собой? Покажите. Синцов достал блокнот и положил перед Бойко. Бойко посмотрел, одно замечание вычеркнул красным карандашом - то ли не согласился, то ли уже отпало после его сегодняшней поездки. Напротив второго замечания поставил крестик и еще три крестика напротив записей о награждениях. Все это не садясь. Он вообще имел привычку - если накоротке - принимать подчиненных стоя. Когда стоят, говорят меньше лишнего. Проставив свои крестики, вырвав и оставив у себя листок, Бойко разогнулся и посмотрел на Синцова: - Теперь о вас. Командующий имел в виду направить вас на строевую работу. Три дня назад сказал мне это. Считаю своим долгом выполнить его волю, если сами не изменили намерения. - Никак нет, не изменил, - сказал Синцов, испытывая уважение к Бойко и за то, что по-прежнему назвал Серпилина командующим, и за то, как сказал про его волю и про свой долг. - При первых вакансиях направим заместителем командира стрелкового полка или начальником штаба, - сказал Бойко. - Впредь до этого будете при оперативном отделе. Затворяя за собой дверь, Синцов еще успел услышать, как Бойко приказывает соединить себя по телефону с оперативным отделом. "Наверно, обо мне скажет", - подумал Синцов. Но, как выяснилось, Бойко сказал о нем еще раньше. Через пять минут заместитель начальника оперативного отдела Прокудин встретил Синцова вопросом: - Был у нового командующего? - Был. Послал сюда. - Он еще с утра, до отъезда в войска, нашему Перевозчикову, когда тот попросил, обещал тебя вернуть. Правда, сказал, что временно... - Прокудин вопросительно посмотрел на Синцова. Но Синцов не стал объяснять, почему временно. Такие вещи заранее не объясняют. Временно или не временно, а пока работать тут. Он подошел к карте, на которую Прокудин только что нанес последнюю обстановку. Продвижение почти по всему фронту армии было значительное, не меньше вчерашнего. Но из-за разграничительной линии с соседом через тылы Кирпичникова шла синяя стрела - пунктиром. - А это что? - спросил Синцов. - Остатки той группировки, что ночью шума наделала. За ночь и утро сосед с помощью фронтовых резервов у себя в тылах бил ее, но не добил. И толкнул на нас. Было свыше трех тысяч, теперь считаем - полторы-две... Будешь обедать? - Пока неохота. - А я, после вчерашнего, ночью, чтобы заснуть, стакан водки хлопнул... - сказал Прокудин. - Значит, не будешь обедать? - А чего ты беспокоишься? - спросил Синцов. Совместные поездки с Прокудиным давно поставили их на товарищескую ногу. - Да тут приказано послать Саватеева посмотреть обстановку, - кивнул Прокудин на синюю стрелу, - а он где-то в дороге, еще не вернулся. Потому и спрашиваю, - думал, перекусишь и поедешь. Если, конечно, в себя пришел... Вообще-то не собирались тебя сегодня трогать, думали завтра с утра в работу включить... - Почему завтра? Раз надо, поеду сейчас, - сказал Синцов, подумав про себя, что здесь, в оперативном, надолго не задержится. Пока бои - вакансии почти всякий день, а Бойко слов на ветер не бросает. После всего, что обрушилось на голову, хотя бы одно это желание - пойти в строй - должно все же исполниться... 27 И пятого июля, когда до передовой докатилось известие о гибели командарма, и еще несколько суток после этого полк Ильина продолжал воевать в лесах, восточное Минска. Столица Белоруссии была уже освобождена, а здесь, в лесах, все еще домолачивали остатки так и не прорвавшихся на запад немецких армий. В оперативных сводках писали про успешные бои и каждое утро сообщали фамилии взятых в плен немецких генералов. Но как бы хорошо ни выходило в общем и целом - а полк есть полк, - трудились днем и ночью, и каждый день теряли людей, и не только наступали, а и контратаки отбивали. И один раз насмерть стояли, но не дали немцам прорваться на участке полка. Несколько противотанковых орудий было раздавлено прямо на позициях, и заместитель командира полка Василий Алексеевич Чугунов погиб под танком на командном пункте батальона. Все висело на волоске и у нас и у немцев. Но наш волосок оказался крепче. Пленных за эти дни лесных боев сдали в тыл под расписку больше, чем личного состава в полку. А личного состава осталось негусто, особенно в ротах. Первые дни наступления шли во втором эшелоне за чужой спиной, по готовому, а последние пятнадцать суток все время сами - грудью. Настроение у Ильина было хорошее, но усталость большая, и есть от чего. Если б посадить его за стол и заставить, пока не забыл, записать подряд все, что делал, не хватило бы самой толстой общей тетради. Трудолюбивый Ильин мог работать без остановки и считал это в порядке вещей: нетрудолюбивому человеку на должности командира полка делать нечего! Но и такую испытанную на войне, безотказную машину, как он, иногда, казалось, вот-вот заест. Один раз во время разговора по телефону с комбатом у него вывалилась из рук трубка. Не то заснул посреди разговора, не то впал в беспамятство. Через два часа отлежался, поднялся и так и не мог вспомнить, как все вышло. Немцы - противник такой, его и при последнем издыхании шапками не закидаешь! В наступлении, по сути, не ночевали, каждую ночь - вперед и вперед. Начать вспоминать - не вспомнишь, когда спали. Спали, конечно. Один раз на рассвете прямо во ржи заснули; другой раз - среди дня, как говорится, в паузе. День был жаркий и место открытое, ржаное поле - в Белоруссии вообще много ржи. Ильин лег в старый окоп, оставшийся еще с сорок первого года. Ординарец приволок почерневшей соломы из прошлогоднего стога и на дно подложил и сверху поперек окопа прикрыл, чтоб не пекло. И, как на грех, только Ильин замаскировался и заснул, приказав через час разбудить, явился майор из штаба корпуса уточнять положение полка. Вместо часа - пять минут сна, и вид не сказать, чтоб умный, когда вылез из-под этой соломы. А вообще, что такое пауза в полку во время наступления? Один бой кончился, а другой вот-вот начнется. Из этой паузы на сон много не выкроишь. И ночью тоже; ночью - время проверки: что подвезли и чего нет? Утром поздно за это хвататься. Командир полка, как хозяйка, - всегда в заботах. У кого боеприпасов нет, сразу завопят. А как с харчами, не столь очевидно. Бывает, в горячке и смолчат, что не дополучили. Ильин взял за правило: харчился там, где оказывался. Один раз при этом чуть не остался и без обеда и без головы. Подвезли в роту кухню на лошадке, пошел посмотреть, что в котле, а немцы накрыли из шестиствольного. Бросило взрывной волной на землю; поднимаясь, не мог понять, что случилось: вроде не убит, а весь в кишках каких-то. Поднявшись, нашел в себе силы пошутить, крикнуть командиру роты: - Лейтенант, погляди, живой я или мертвый! - Живой, товарищ подполковник. В лошадь прямое попадание, и все это - на Ильина. Пришлось переодеться в солдатское обмундирование, пока стирали. Но ни одной царапины не получил, хотя про себя подумал: "Лучше бы уж царапину", - боялся показаться смешным. Потери в полку и убитыми и ранеными, считая все вместе, сорок - пятьдесят человек в сутки. Но когда день за днем пятнадцать суток подряд, это уже чувствительно. А наступать надо! Значит, еще одна забота: выгребать людей из тылов в роты. Впереди без тех, кто способен оружие носить, не обойдешься. И это всем должно быть понятно. А кому не понятно, приходилось объяснять! Даже из похоронной команды несколько человек забрали. Заместитель по хозчасти, майор Батюня, старичок сорока восьми лет, возражал; сам же Ильин от него требовал, чтоб ни одного убитого в полку без погребения, а теперь из похоронной команды людей забирает! Но пришлось огорчить Батюню, этого начальника всех убитых, как звал его Ильин за то, что у него под началом похоронная команда, забрать все же несколько человек. Похоронная команда - величина непостоянная. Сейчас, слава богу, такое время, что можно и сократить. За эти дни все было, чего только не было! И командир штурмового авиационного полка в одной ямке рядом с Ильиным сидел несколько дней подряд; куда Ильин, туда и он, вместе наводили штурмовики на цели. И самоходки полку придавали и отбирали, перебрасывали на помощь другим. Зато артиллерия все время работала безотлучно. И приданная и поддерживающая. Один раз артиллеристы приданного полка, на которых все время не мог нарадоваться, вдруг похоронной команде дали работу: когда батальон немцев окружали, через них по своим ударили. Стояли потом перед Ильиным, опустив головы, как повядшие листья: самим больно, сами себе не рады. А в другой раз боялись, что глубокая, с болотистыми берегами речка задержит. Разведчики попробовали - с головой, а на дне - ил. Уже стали готовиться к переправе. А потом обнаружили спрятанный в зарослях партизанский мост, причаленный к берегу вдоль реки. Один конец закреплен, а другой свободен. Вывели его на середину, а там само течение повернуло его - и готова переправа! Повезло. Было несколько встреч с партизанами. И молоко из чащобы, куда стада угнали, в полк привозили. И из своей партизанской пекарни печеным хлебом оделяли. Когда-то, в сорок третьем, на границе Брянщины вышли в такой партизанский район, где немцы партизан от всех баз отрезали, заставили кору на хлеб толочь. Тогда сами с партизанами хлебом делились, а тут наоборот. Даже квашеную капусту в партизанских землянках пробовали. С запашком - минеральными удобрениями посолена: соли у партизан не хватало, - но угощали этой капустой от души. В один из дней рассчитывали по карте найти деревню, даже собирались в ней переночевать; Березинка называлась деревня, вскоре после Березины. На карте была, а на местности не оказалась. Только несколько погребов, и один из них набит скелетами расстрелянных! Но бывало и так: и населенный пункт как нанесен на карту, так и есть в действительности, и, по донесению соседа, еще вчера вечером взят. А ты утром к нему выходишь - он опять у немцев. Не обошлось и без выговоров. Туманян один раз по телефону кричал: - Если к двадцати часам задачу не выполнишь, ты уже не Ильин! - А кто же я? - огрызнулся Ильин, считавший, что с ним поступают неправильно. Сами там, в дивизии, проволынили с принятием решения, а теперь не дают ему времени подготовиться... - Не стану говорить, кто ты, но раз отказываешься наступать, - значит, ты уже не Ильин! - кричал в телефон Туманян, который вообще редко кричал. А иногда так быстро продвигались, что в дивизии и в корпусе, глядя на карту, глазам не верили. Проверяли по телефону: - Разверни карту. - Развернул. - Где находишься? - Вот здесь нахожусь. - Не может быть! С таким недоверием можно и примириться! Все бывало за эти дни, не было только одного - маломальского отдыха, в котором, несмотря на свою молодость и привычку, Ильин все же испытывал необходимость. Вчера вечером, впервые за время операции, полку не поставили активной наступательной задачи. Уточнили достигнутые рубежи и приказали использовать ночь для приведения себя в порядок и отдыха. Что просто решили дать отдых, Ильин не допускал. Объяснял другим: немецкий котел так сузили, что при дальнейшем, тем более ночном, наступлении наши сблизившиеся между собой части могут нанести потери самим себе. Получив приказание использовать остановку для отдыха, Ильин весь вечер и половину ночи работал в поте лица над тем, чтобы отдых не принес несчастья. Всем и каждому хотелось и выспаться и отдохнуть, но все на всех полагаться не могут, надо знать: когда, кто и на кого! И только к середине ночи, возвратясь на командный пункт, где в палатке был приготовлен сенник со свежим сеном, Ильин, даже не поев, повалился и заснул, велев разбудить себя в семь ровно. А если позвонят до этого - докладывать, что командир полка спит и приказал без крайней нужды не будить. Проснулся Ильин сам за полчаса до того, как его должны, были разбудить. Человеку, когда он чрезмерно устал, кажется, что проспит невесть сколько и никакая сила его не разбудит. А выходит, нет. Ильин завел часы и с удивлением посмотрел на свои босые ноги. Он хорошо помнил, как хотел разуться и стащить гимнастерку, но повалился, так и не найдя сил это сделать. А теперь выходило, что спал в трусах и нательной рубахе. Значит, кто-то пожалел его, раздел. А он и не почувствовал. Ильин сидел на сеннике и с удовольствием шевелил пальцами: надоело жить, не снимая сапог. Глядя на свои босые ноги, он подумал, что хорошо бы искупаться, когда закончим с немцами. Несколько дней назад он допустил мальчишество: явился в третий батальон, бывший свой, как раз когда подошли к реке. Разведчики уже перемахнули, а все остальные замешкались, стали собирать подручные средства. Ильин на глазах у солдат разделся, остался в одних трусах, перевязал ремнем сапоги и обмундирование, сунул туда кобуру с пистолетом, взял еще и автомат, вошел в воду и, гребя одной рукой, переплыл речку, не замочив оружия. Правда, речка была не такая, перед которой останавливаются, вплавь - всего двадцать взмахов, но все же сделал это на глазах у батальона, вылез и оделся. А пока командир полка одевался - полбатальона было уже на том берегу. Особых причин подавать личный пример не было, просто смальчишествовал, радуясь своей силе и ловкости. Но плыть вот так, на глазах у батальона, это, конечно, не купание. Искупаться надо будет на свободе да посидеть потом на солнышке, не одеваясь. Думая обо всем этом, Ильин услышал, как Дудкин, помощник начальника штаба полка, взял трубку и отвечает кому-то по телефону, что командир полка спит. На том конце провода, наверно, сказали, чтоб не будил, потому что Дудкин ответил: "Есть не будить! Ясно, есть не будить". И еще раз повторил: "Есть не будить!" - как дятел. Любит по три раза повторять одно и то же. Имеется у него такая дурная привычка терять время зря. "Ну и полежу до семи, - подумал Ильин. - Раз сверху не велят будить, значит, не горит. А если б внизу горело, давно бы подняли". Ильин повернулся с боку на спину и стал с досадой вспоминать: как все же вышло, что немецкий генерал пехоты - если переводить на наши звания, считай, генерал-полковник, командир немецкого армейского корпуса - не попал в плен к нему, к Ильину. Сперва шел прямо на Ильина, по, когда не дали прорваться, пересек чащу, вышел на участок другой дивизии и там - паразит! - белый флаг поднял. Конечно, с этого генерала не спросишь теперь отчета: почему не захотел сдаться Ильину, а сдался кому-то другому? Но все же Ильин ощущал это как несправедливость по отношению к себе, и к полку, и к погибшему в бою Василию Алексеевичу Чугунову, которого уважал и больно переживал его потерю. А что это был именно тот генерал, который здесь прорывался, стало известно. На поле боя захватили в плен раненного в ноги адъютанта. Он и рассказал, кто прорывался, какой генерал и что этот генерал в последнее время исполнял обязанности командующего армией. Ильин вспомнил, как пронесли мимо него на плащ-палатке изуродованное тело Чугунова, а он даже не мог тогда вслед за ним пяти шагов пройти, попрощаться: шел бой! Но представить себе, что нет Чугунова, было и до сих пор трудно. Пока сам был на батальоне, привык, что на третьей роте - Чугунов! Ушел заместителем командира полка, Чугунова - на батальон. Стал командиром полка, Чугунова - в заместители. Как так дальше без Чугунова? Когда режут рану под местным наркозом, говорят, не больно, только слышно, как плоть под ножом трещит. А потом, когда наркоз отходит, рану начинает тянуть. Сам Ильин так и не был ни разу ранен, но слышал от других. Тогда, в горячке боя, все как под этим наркозом: погиб и погиб, что сделаешь! А сейчас отошло в прошлое и болит. Для Ильина близкая, здесь же рядом происшедшая смерть Чугунова заслонила смерть намного более далекого от него по службе человека - Серпилина. То, чего лишаешься сам, лично, больше болит. Что погиб командующий, сообщать не спешат, тем более в разгар боев. Ильин узнал это лишь на вторые сутки, когда и дивизия и полк продолжали решать задачу, поставленную еще Серпилиным, хотя приказы шли уже за подписью нового командарма, генерал-лейтенанта Бойко. Недавняя гибель командующего армией не то чтобы успела забыться, а как бы превратилась из гибели в замену, как будто просто один убыл, а другой прибыл и продолжает делать то же самое, что делал до него тот, кто убыл. И значение сделанного Серпилиным при жизни определялось не тем, как часто вспоминали о его смерти, а теми порядками, которые он оставил после себя в армии, где на многих и разных должностях продолжали действовать люди, вместе с ним проходившие школу войны и обязанные ему той или иной долей своего военного воспитания, независимо от того, часто ли они вспоминали его после смерти, как Бойко, или редко, как Ильин. Лежа на спине и чувствуя тепло желтевшего сквозь брезент палатки солнца, Ильин вдруг вспомнил, как Чугунов накануне своей смерти, когда им обоим наскоро собрали поужинать в батальоне, вдруг попросил у комбата водки: "Надо принять немного, чтобы еду в горло протолкать, пока оно от водки обгорелое, а то от усталости совсем аппетита нет". Последний разговор был про водку и аппетит! А утром геройски погиб, и дивизия посмертно представила его на Героя. Командиром дивизии еще был Артемьев. А сегодня уже третий день - Туманян. Артемьев после взятия Могилева получил генерал-майора, и Бойко, заехав в дивизию, поздравил и долго говорил с ним с глазу на глаз. После этого до полка дошел слух, что комдив уходит - начальником штаба армии. Начальник штаба полка Насонов, сам третий год ходивший в подполковниках, говорил, что Артемьев еще молод на такую должность. А Ильин, наоборот, считал, что ничего не молод. Если достоин выдвижения, чего ждать? Когда прокиснет, что ли? Так считал Ильин, радуясь собственной молодости, которая до сих пор не мешала его выдвижению. Слух подтвердился, и Артемьев уехал. С двумя полками перед отъездом простился, а до Ильина не добрался. Связь в то утро была только по рации, обстановка путаная, но Ильин думал про себя, что на месте Артемьева и добрался бы и простился... Туманян, как только стал командиром дивизии, приехал в полк и сказал, что хочет взять Насонова к себе начальником штаба. Что скажет на это командир полка? Ильин дал согласие не потому, что так уж спешил расстаться с Насоновым; как раз в ходе боев, когда все в одной упряжке тянули, они лучше относились друг к другу, чем в дни затишья, отбрасывали личное в сторону. Согласился потому, что верил в себя и два-три дня побыть без начальника штаба считал испытанием, с которым справится. Еще раз докажет и другим и себе, на что способен. Но не забыл, конечно, использовать обстановку, попросил, чтобы нового начальника штаба дали побыстрее и подобрали посильнее. О Синцове при этом вспомнил, но не упомянул. Не поправилось, что Синцов вдруг оказался в адъютантах у Серпилина. Пусть кого дадут, того и дадут. Будет добросовестный и при этом не трусливый - поймут друг друга. Все равно, пока в бою не пощупаешь, не узнаешь какой. Девок и то за глаза не сватают, хотят лично убедиться. Ильин подумал о женщинах. За две недели боев ни разу не думал, а сейчас подумал. Потянулся на сеннике и вскочил. В соседней палатке кто-то снова звонил по телефону. "Обрадовались, что связь хорошо работает", - усмехнулся Ильин. Дудкин снова ответил: "Спит". Три раза повторил свое "Есть, все понятно!" и положил трубку. Ильин недовольно посмотрел на пропотевшую грязную рубаху, в которой спал. Стащил ее через голову и, оставшись в одних трусах, до хруста в плечевых суставах несколько раз крутанул руками. Опять послышался голос Дудкина. Теперь звонил комбат-три. Что у него там? Если бы ничего не было, не звонил бы! - Сейчас, - крикнул Ильин. Хотел выскочить из палатки как был в трусах, но остановился, сел на сенник и стал навертывать портянки; на плащ-палатке, рядом с сенником, лежали и чистые портянки и выстиранная рубаха. Ильин стеснялся на людях своих тощих голых ног и вообще своего голого тела, хотя и мускулистого, сильного, но по-юношески тощего. Когда в тот раз разделся и поплыл через реку, забыл об этом, потому что знал о себе, что хороший пловец. А когда человек что-нибудь хорошо умеет, люди не обращают внимания, какой он, здоровый или тощий. Но сейчас помнил, что тощий, и вышел из палатки, только натянув сапоги и заправив в бриджи грязную нательную рубаху. Чистую надевать не стал - это потом, когда помоется. Комбат-три докладывал о происшествии. Немец из комитета "Свободная Германия", который уже несколько дней был у них в полку, а сегодня на ночь оставался в третьем батальоне, пошел на рассвете в лес со своим рупором и с лейтенантом из седьмого отделения, как они и раньше ходили, призывать сдаваться. Им навстречу вышли два офицера - хауптман и обер-лейтенант. Хауптман пошел вперед, а обер-лейтенант задержался. И когда хауптман подошел совсем близко, уложил его в спину из парабеллума, а немца из "Свободной Германии" ранил. - Это вы прошляпили - не прикрыли его! - в сердцах упрекнул Ильин. Комбат-три начал с предисловия, а когда начинают с предисловий, дело плохо! Начинают с того, что ранен, а кончают тем, что помер. А этого немца приказано было беречь. - Мы прикрывали, - оправдывался комбат. - Трое автоматчиков с ними пошли. Но они далеко углубились... - Не тяните резину. В каком состоянии раненый? Против ожидания, оказалось, что раненый в хорошем состоянии. Ранение в голову, но касательное, уже наложили повязку. А вопрос в том, что немец отказывается идти в медсанбат, хочет продолжить свою работу. - Пусть продолжает, - разрешил Ильин и, положив трубку, подумал о немце, что работа у него - не дай бог! Только и жди, когда застрелят. Сейчас - касательное, а чуть повел бы головой - дырка во лбу. Злоба, которую во время войны испытывал Ильин ко всем немцам вообще, вступала в противоречие с его воспитанием в детстве и юности. Из этого воспитания следовало, что хороших или плохих народов не бывает; все народы одинаково хорошие. А логика войны говорила другое: все немцы плохие, и каждый из них, если ты его не убьешь, сам убьет тебя. Война толкала на злобу ко всем немцам подряд. Но, несмотря на всю злобу, которую давно и привычно испытывал к немцам Ильин, что-то внутри него противилось этому чувству, искало выхода. И удивление перед бесстрашием этого немца из комитета "Свободная Германия" было для Ильина как бы вдруг открывшейся возможностью найти выход из тупика. Его радовало, что имеется вот такой хороший немец, которого он видит собственными глазами и который подтверждает для него что-то важное, полузабытое за войну, но все-таки существующее. Поговорив с комбатом-три, Ильин спросил Дудкина, кто звонил, пока он спал. Первый звонок, оказывается, был из штаба армии. Звонил начальник штаба. - По его поручению или сам? - переспросил Ильин. - Сам. Ильин хотел обругать Дудкина за то, что не разбудил, но удержался от несправедливости. Дудкин действовал, как приказано: докладывал, что спит, и спрашивал: будить или нет? А что делать, если позвонит начальник штаба армии, предусмотрено быть не могло. Не за что и ругать! - Не приказывал позвонить ему? - спросил Ильин. - Ничего не приказывал. Сказал: пусть спит. А командир дивизии приказал, чтоб вы позвонили ему в семь пятнадцать. "Щедрый что-то сегодня наш Туманян, - удивился Ильин. - Дал все же пятнадцать минут на побудку и туалет!" Успев помыться и даже выпить стакан чаю с краюхой хлеба, посыпанной сахарным песком, - любимое с детства лакомство, - Ильин позвонил Туманяну. Туманян начал с того, что задача пока остается прежней: приводить себя в порядок, занимая прежнее положение. - Проверьте еще раз всю систему огня. Какие возможности для его быстрого переноса на разные направления перед вашим передним краем. Вам все ясно? - Ясно. - Ильин хорошо понял, что стояло за сказанными с нажимом словами: "Вам все ясно?" - Вчера вечером напоминал отделу кадров, - сказал Туманян, - обещали сегодня прислать вам замену Насонову. Видимо, уже в дороге. "Значит, будем опять с начальником штаба", - подумал Ильин, положив трубку. Но главные его мысли были отданы сейчас другому - тому, что стояло за словами Туманяна про систему огня. До сих пор несколько дней подряд жали окруженных немцев на всем фронте дивизии, загоняли их в глубь лесов, во все сужавшийся там котел. А сегодня, значит, принято решение жать их наоборот - с той стороны лесного массива. И можно ожидать, что к вечеру немцы начнут выходить на нас - куда им деться? А какими их увидим - с белыми флагами или с "фердинандами", - это про немцев заранее никогда не знаешь. Отсюда и требование - держать ухо востро. Весь следующий час Ильин говорил по телефону с комбатами, а потом уточнял с командиром приданного артиллерийского полка и со своим начальником артиллерии разные варианты организации огня на тех участках, где немцы скорее всего могут выскочить из глубины леса. Командир артиллерийского полка уехал после этого на огневые позиции: беспокоился, как с боеприпасами; обещали подать к утру, но еще не подали. А свой полковой артиллерист майор Веселов, почти всегда находившийся рядом с Ильиным, под рукой, и сейчас остался с ним. Первоочередные дела были сделаны, и Ильин колебался, что, впрочем, никак не выражалось на его лице. Его тянуло обойти батальоны, посмотреть, как там у них. Связь связью, но личное общение с подчиненными тоже вид связи, который ничем не заменишь. Однако сразу же после телефонных разговоров со всеми комбатами являться проверять их было рано. Он и сам не любил, когда начальство, едва отдав ему приказание по телефону, тут же сыпалось на голову: ну как, сделал ли все, что приказано? Называл это "нуканьем". Высоко над головами в воздухе прошла пара "яков". Прошли и скрылись над лесом с тонким далеким звуком. А вообще авиация в последние три дня почти не действовала над котлом. Всю бросили вперед на запад. По сводке уже и Барановичи взяли, и Новогрудок, и в Вильнюсе второй день уличные бои. Если взять строго на запад, продвигаясь в таком же темпе, через два-три дня будем в Польше. Там и авиация! А тут, считается, и без нее доделаем... Истребители прошли, и опять стало тихо, только с той стороны котла доносился гул артиллерии, которую ни Ильин, ни Веселов почти не замечали: привыкли. - Ох и денек! - сказал Веселов, из-под руки поглядывая на солнце. - И стрелять и наблюдать хорошо. А помните, Николай Иванович, как зимой насту