здесь, в Кочетовке, сразу заведующей столовой. Она была деловая и так на ногах держалась крепко, что в столовой у неё не очень было поскандалить. В столовой у нее, как Зотов узнал потом, совали за рубль в оконце глиняную миску с горячей серой безжирной водой, в которой плавало несколько макаронин, а с тех, кто не хотел просто губами вытягивать это всё из миски, ещё брали рубль залога за деревянную битую ложку. Сама же Антонина Ивановна, вечерами велев Авдеевым поставить самовар, выносила к хозяйскому столу хлеб и сливочное масло. Лет ей оказалось всего двадцать пять, но выглядела она женщиной основательной, была беложава, гладка. С лейтенантом она всегда приветливо здоровалась, он отвечал ей рассеянно и долго путал её с прихожей родственницей хозяйки. Горбясь над своим томом, он не замечал и не слышал, как она, придя с работы тоже поздно, всё ходила через его проходной залец в свою спаленку и оттуда назад к хозяевам и опять к себе. Вдруг она подходила и спрашивала: "Что это вы всё читаете, товарищ лейтенант?" Он прикрывал том тетрадью и отвечал уклончиво. В другой раз она спрашивала: "А как вы думаете, не страшно, что я на ночь дверь свою не закладываю?" Зотов отвечал ей: "Чего бояться! Я же - тут, и с оружием." А ещё через несколько дней, сидя над книгой, он почувствовал, что, перестав сновать туда-сюда, она как будто не ушла из зальца. Он оглянулся - и остолбенел: прямо здесь, в его комнате, она постелилась на диване и уже лежала, распустив волосы по подушке, а одеялом не покрыв белых наглых плеч. Он уставился в неё и не находился, что теперь делать. "Я вам тут не помешаю?" - спросила она с насмешкой. Вася встал, теряя соображение. Он даже шагнул уже крупно к ней - но вид этой откормленной воровской сытости не потянул его дальше, а оттолкнул. Он даже сказать ей ничего не мог, ему горло перехватило ненавистью. Он повернулся, захлопнул "Капитал", нашёл ещё силы и время спрятать его в вещмешок, бросился к гвоздю, где висели шинель и фуражка, на ходу снимая ремень, отягощённый пистолетом,- и так, держа его в руке, не опоясавшись, кинулся к выходу. Он вышел в непроглядную темень, куда из замаскированных окон, ни с тучевого неба не пробивалось ни соломинки света, но где холодный осенний ветер с дождём, как сегодня, рвал и сёк. Оступаясь в лужи, в ямы, в грязь, Вася пошёл в сторону станции, не сразу сообразя, что так и несёт в руках ремень с пистолетом. Такая жгла его бессильная обида, что он чуть не заплакал, бредя в этой чёрной стремнине. С тех-то пор и не стало ему жизни у Авдеевых: Антонина Ивановна, правда, больше с ним не здоровалась, но стала водить к себе какого-то мордатого кобеля, гражданского, однако в сапогах и кителе, как требовал дух времени. Зотов пытался заниматься - она же нарочно не прикрывала своей двери, чтоб долго слышал он, как они шутили и как она повизгивала и постанывала. Тогда он и ушёл к бабке полуглухой, у которой нашёл только ларь, застланный рядном. Но вот, видно, разнеслась сплетня по Кочетовке. Неужели до Полины дойдёт? Стыдно... Отвлекли его эти мысли от работы. Он схватился опять за химический карандаш и заставил себя вникнуть в попутные и опять чётким овальным почерком разносил номера транспортов и грузов, составляя тем самым новые попутные, под копирку. И кончил бы эту работу, но неясность вышла с большим транспортом из Камышнна - как его разбивать. Дело это мог решить только сам комендант. Зотов дал один зуммер по полевому телефону, взял трубку и слушал. И ещё дал один зуммер подольше. И ещё долгий один. Капитан не отвечал. Значит, в кабинете его не было. Может быть, отдыхает дома после обеда. Перед сменой-то дежурных он придёт обязательно выслушать рапорта. За дверью иногда Подшебякина звонила диспетчеру станции. Тётя Фрося пришла, опять ушла. Потом послышался тяжёлый переступ в четыре сапога. В дверь постучали, приоткрыли, звонко спросили: - Разрешите войти? И не дожидаясь и не дослышивая разрешения, вошли. Первый гренадерского роста, гибкий, с розовым охолодавшим лицом, ступил на середину комнаты и с пристуком пятки доложил: - Начальник конвоя транспорта девяносто пять пятьсот пять сержант Гайдуков! Тридцать восемь пульмановских вагонов, всё в порядке, к дальнейшему следованию готов! Он был в новой зимней шапке, ладной долгой шинели командирского покроя с разрезом, запоясан кожаным широким ремнём с пряжкою-звездой, и начищенные яловые были на нём сапожки. Из-за спины его выступил слегка, как бы перетоптался, не отходя далеко от двери, второй - коренастый, с лицом вдубело-смуглым, тёмным. Он полунехотя поднял пятерню к шлему-будёновке с опущенными, но незастёгнутыми ушами и не отрапортовал, а сказал тихо: - Начальник конвоя транспорта семьдесят один шестьсот двадцать восемь младший сержант Дыгин. Четыре шестнадцатитонных вагона. Солдатская шинель его, охваченная узким брезентовым пояском, имела одну полу перекошенную или непоправимо изжёванную как бы машиной, сапоги были кирзовые, с истёртыми переломами гармошки. А лицо у сержанта Дыгина было набровое челюстное лицо Чкалова, но не молодого лихого Чкалова, погибшего недавно, а уже пожившего, обтёртого. - Так! Очень рад! Очень рад! - сказал Зотов и встал. Ни по званию своему, ни по роду работы совсем он не должен был вставать навстречу каждому входящему сержанту. Но он действительно рад был каждому и спешил с каждым сделать дело получше. Своих подчинённых не было у помощника коменданта, и эти, приезжающие на пять минут или на двое суток, были единственные, на ком Зотов мог проявить командирскую заботу и распорядительность. - Знаю, знаю, попутные ваши уже пришли. - Он нашёл на столе и просматривал их. - Вот они, вот они... девяносто пять пятьсот пять... семьдесят один шестьсот двадцать восемь... - И поднял доброжелательные глаза на сержантов. Их шинели и шапки были только слегка примочены, вразнокап. - А что это вы сухие? Дождь - кончился? - Перемежился,- с улыбкой тряхнул головой статный Гайдуков, стоящий и не по "смирно" будто бы, но вытянуто. - Северяк задувает крепенько! Было ему лет девятнадцать, но с тем ранним налётом мужества, который на доверчивое лицо ложится от фронта, как загар от солнца. (Вот этот налёт фронта на лицах и поднимал Зотова от стола.) А дел к ним у помощника коменданта было мало. Во всяком случае не полагалось разговаривать о составе грузов, потому что они могли везти вагоны запломбированными, ящики забитыми и сами не знать, что везут. Но им - многое надо было от коменданта попутной станции. И они врезались в него - одним весёлым взглядом и одним угрюмым. Гайдукову надо было понять, не прицепчивая ли тыловая крыса этот комендант, не потянется ли сейчас смотреть его эшелон и груз. За груз он, впрочем, не опасался нисколько, свой груз он не просто охранял, но любил: это были несколько сот отличных лошадей и отправленных смышлёным интендантом, загрузившим в тот же эшелон прессованного сена и овса в достатке, не надеясь на пополнение в пути. Гайдуков вырос в деревне, смала пристрастен был к лошадям и ходил к ним теперь как к друзьям, в охотку, а не по службе помогая дежурным бойцам поить, кормить их и доглядывать. Когда он отодвигал дверь и по проволочной висячей стремянке подымался в вагон с "летучей мышью" в руке, все шестнадцать лошадей вагона - гнедые, рыжие, караковые, серые - поворачивали к нему свои настороженные длинные умные морды, иные перекладывали их через спины соседок и смотрели немигающими большими грустными глазами, ещё чутко перебирая ушами, как бы не сена одного прося, но - рассказать им об этом грохочущем подскакивающем ящике и зачем их, куда везут. И Гайдуков обходил их, протискиваясь между теплыми крупами, трепал гривы, а когда не было с ним бойцов, то гладил храпы и разговаривал. Им на фронт было ехать тяжелей, чем людям; им этот фронт был нужен, как пятая нога. Чего Гайдуков опасался сейчас перед комендантом (но тот, видно, парень сходный и стеречься нечего) - чтоб не пошёл он заглянуть в его теплушку. Хотя солдаты в конвое Гайдукова ехали больше новички, но сам он уже побывал на переднем крае и в июле был ранен на Днепре, два месяца пролежал в госпитале и поработал там при каптёрке, и вот ехал снова на фронт. Поэтому он знал и уставы и как их можно и надо нарушать. Их двадцать человек молодых ребят лишь попутно везли лошадей, а сдав их, должны были влиться в дивизию. Может быть, через несколько дней всё это новое обмундирование они измажут в размокшей траншейной глине, да ещё хорошо, если в траншеях, а то за бугорочками малыми будут прятать головы от наседающих на плечи немецких мин, - миномёты немецкие больше всего досадили Гайдукову летом. Так сейчас эти последние дни хотелось прожить тепло, дружно, весело. В их просторной теплушке две чугунные печи калились, не переставая, углем-кулаком, добытым с других составов. Эшелон их пропускали быстро, нигде они не застаивались, но как-то успевали раз в сутки, напоить лошадей и раз в три дня отоварить продаттестаты. А если эшелон шёл быстро, в него просились. И хотя устав строго запрещал пускать гражданских в караульные помещения, сам Гайдуков и помощник его, перенявший от него разбитную манеру держаться, не могли смотреть на людей, стынущих на осеннем полотне и ошалело бегающих вдоль составов. Не то чтобы пускали просящих всех, но не отказывали многим. Какого-то инспектора хитрого пустили за литр самогону, ещё рыжего старика с сидорами - за шматок сала, кого - ни за так, а особенно отзывно - не устаивало их сердце - подхватывали они в свой вагон, спуская руки навстречу, молодок и девок, тоже всё едущих и едущих куда то, зачем-то. Сейчас там, в жаре гомонящей теплушки, рыжий старик что-то лопочет про первую мировую войну, как он без малого не получил георгиевского креста, а из девок одна только недотрога, нахохлясь совушкой, сидит тут же у печки. Остальные давно от жары скинули пальто, телогрейки, даже и кофточки. Одна, оставшись в красной соколке, и сама раскраснелая, стирает сорочки ребятам и пособника своего, выжимающего бельё, хлопает мокрым скрутком, когда он слишком к ней подлезает. Две стряпают для ребят, заправляя домашним смальцем солдатский сухой паёк. А ещё одна сидит и вычинивает, у кого что порвалось. Уедут с этой станции - поужинают, посидят у огня, споют под разухабистую болтанку вагона на полном ходу, а потом, не особо разбирая смены бодрствующей и отдыхающей (все намаиваются равно в водопой),- расползутся по нарам из неструганых досок, пОкатом спать. И из этих сегодняшних молодок, как и из вчерашних, лишь недавно проводивших мужей на войну, и из девок - не все устоят, и там, в затеньях от фонаря, лягут с хлопцами, обнявшись. Да и как не пожалеть солдягу, едущего на передовую! Может, это последние в его жизни денёчки... И чего сейчас только хотел Гайдуков от коменданта - чтобы тот отпустил его побыстрей. Да ещё бы выведать как-нибудь маршрут: для пассажирок - где их ссаживать, и для себя - на каком теперь участке воевать? мимо дому не придётся ли кому проехать? - Та-ак,- говорил лейтенант, поглядывая в попутные. - Вы не вместе ехали? Вас недавно сцепили? - Да вот станций несколько. Очками уперевшись в бумагу, лейтенант вытаращил губы. - И почему вас сюда завезли? - спросил он старого Чкалова. - Вы в Пензе - были? - Были, - отозвался хрипло Дыгин. - Так какого же черта вас крутанули через Ряжск? Это удивляться надо, вот головотяпы! - Теперь вместе поедем? - спросил Гайдуков. (Идя сюда, он узнал от Дыгина его направление и хотел смекнуть своё.) - До Грязей вместе. - А потом? - Военная тайна,- приятно окая, покрутил головой Зотов и сквозь очки снизу вверх прищурился на рослого сержанта. - А всё ж таки? Через Касторную, нет?..- подговаривался Гайдуков, наклоняясь к лейтенанту. - Там видно будет, - хотел строго ответить Зотов, но губы его чуть улыбнулись, и Гайдуков отсюда понял, что через Касторную. - Прямо вечерком и уедем? - Да. Вас держать нельзя. - Я - ехать не могу, - проскрипел Дыгин веско, недружелюбно. - Вы - лично? Больны? - Весь конвой не смогАт. - То есть... как? Я не понимаю вас. Почему вы не можете? - Потому что мы - не собаки!! - прорвалось у Дыгина, и шары его глаз прокатились яростно под веками. - Что за разговоры,- нахмурился Зотов и выпрямился.- А ну-ка поосторожней, младший сержант! - ещё сильнее окал он. Тут он доглядел, что и зелёненький-то треугольник младшего сержанта был ввинчен только в одну петлицу шинели Дыгина, а вторая пуста была, осталась треугольная вмятина и дырочка посередине. Распущенные уши его будёновского шлема, как лопухи, свисали на грудь. Дыгин зло смотрел исподлобья: - Потому что мы... - простуженным голосом хрипел он,- одиннадцатый день... голодные... - Как?? - откинулся лейтенант, и очки его сорвались с одного уха, он подхватил дужку, надел. - Как это может быть? - Так. Быва'т... Очень просто. - Да у вас продаттестаты-то есть? - Бумагу жевать не будешь. - Да как вы живы тогда?! - Так и живы. Как вы живы! Пустой ребячий этот вопрос очкарика вконец рассердил Дыгина, и подумал он, что не будет ему помощи и на станции Кочетовка. Как вы живы! Не сам он, а голод и ожесточение стянули ему челюсти, и он по-волжски тяжело смотрел на беленького помощника военного коменданта в тёплой чистой комнате. Семь дней назад раздобылись они свёклой на одной станции, набрали два мешка прямо из сваленной кучи - и всю неделю свёклу эту одну парили в котелках, парили и ели. И уже воротить их стало с этой свеклы, кишки её не принимали. Позапрошлой ночью, когда стояли они в Александро-Невском, поглядел Дыгин на своих заморенных солдатиков запасников - все они были старше его, а и он не молод,- решился, встал. Ветер выл под вагонами и свиристел в щели. Чем-то надо было нутро угомонить хоть немножко. И -ушёл во мрак. Он вернулся часа через полтора и три буханки кинул на нары. Солдат, сидевший около, обомлел: "Тут и белая одна!" - "Ну? - равнодушно досмотрелся и Дыгин.- А я не заметил." Обо всём этом не рассказывать же было сейчас коменданту. Как вы живы!.. Десять дней ехало их четверо по своей родной стране, как по пустыне. Груз их был - двадцать тысяч сапёрных лопаток в заводской смазке. И везли они их - Дыгин знал это с самого места - из Горького в Тбилиси. Но все грузы были, видно, срочней, чем этот заклятый холодный в застывшей смазке груз. Начиналась третья неделя, а они ещё и половины пути не проехали. Самый последний диспетчеришка, кому не лень, отцеплял их четыре вагона и покидал на любом полустанке. По продаттестатам получили они на три дня в Горьком, а потом на три дня в Саранске - и с тех пор нигде не могли прихватить продпункт открытым. Однако и это бы всё было горе перетерпное, они б и ещё пять дней переголодовали, если б знали, что потом за все пятнадцать получат. Но выло брюхо и стонала душа оттого, что закон всех продпунктов: за прошлые дни не выдаётся. Что прошло, то в воду ушло. - Но почему ж вам не отоваривают? - добивался лейтенант. - А вы - отоварите? - раздвинул челюсти Дыгин. Он ещё из вагона выпрыгивал - узнал у встречного бойца, что продпункт на этой станции есть. Но - стемнело уже, и, по закону, нечего было топать к тому окошку. Сержант Гайдуков забыл свою весёлую стойку перед комендантом и повёрнут был, к Дыгину. Теперь он длинной рукой трепанул того по плечу: - Брато-ок! Да что ж ты мне не сказал? Да мы тебе сейчас подкинем! Дыгин не колыхнулся под хлопком и не повернулся, всё так же мертво глядя на коменданта. Он сам себе тошен был, что такой недотёпистый со своими стариками - за все одиннадцать дней не попросили они есть ни у гражданских, ни у военных: они знали, что лишнего куска в такое время не бывает. И подъехать никто не просился в их теплушку заброшенную, отцепляемую. И табак у них кончился. А из-за того, что вся теплушка была в щелях, они зашили тёсом три окошка из четырёх, и в вагоне у них было темно и днём. И, уже махнув на всё, они и топили-то поконец рук - и так на долгих остановках, по суткам и по двое, вокруг темноватой печки сидели, уваривали свёклу в котелках, пробовали ножом и молчали. Гайдуков выровнялся молодцеватым броском: - Разрешите идти, товарищ лейтенант? - Идите. И убежал. Тёплой рукой сейчас они отсыпят солдягам и пшена и табачку. У той старухи слезливой ничего за проезд не брали - ну-ка, пусть для ребят выделит, не жмётся. И инспектору надо ещё по чемодану постучать, услышать обязан. - Та-ак, седьмой час,- соображал лейтенант. - Продпункт наш закрыт. - Они всегда закрыты быва'т... Они с десяти до пяти только... В Пензе я в очередь стал, шумят - эшелон отходит. Моршанск ночью проехали. И Ряжск ночью. - Подожди-подожди! - засуетился лейтенант. - Я этого дела так не оставлю! А ну-ка! И он взял трубку полевого телефона, дал один долгий зуммер. Не подходили. Тогда он дал тройной зуммер. Не подходили. - А, чёрт! - Ещё дал тройной.- Гуськов, ты? - Я, товарищ лейтенант. - Почему у тебя боец у телефона не сидит? - Отошёл тут. Молока кислого я достал. Хотите - вам принесу, товарищ лейтенант? - Глупости, ничего не надо! (Он не из-за Дыгина так сказал. Он и всё время запрещал Гуськову что-нибудь себе носить - принципиально. И чтобы сохранялась чистота деловых отношений, иначе с него потом службы не потребуешь. Напротив, Зотов и капитану докладывал, что Гуськов разбалтывается.) - Гуськов! Вот какое дело. Приехал тут конвой, четыре человека, они одиннадцатый день ничего не получают. Гуськов свистнул в телефон. - Что ж они, раззявы! - Так вышло. Надо помочь. Надо, слушай, сейчас как-нибудь вызвать Чичишева и Саморукова, и чтоб они выдали им по аттестату. - Где их найдёшь, лёгкое дело! - Где! На квартирах. - Грязюка такая, ног по колено не выдерешь, да темно, как у ... - Чичишев близко живёт. - А Саморуков? За путями. Да не пойдёт он ни за что, товарищ лейтенант! - Чичишев пойдёт! Бухгалтер Чичишев был военнослужащий, призван из запаса, и пришлёпали ему четыре треугольника, но никто не видел в нём военного, а обычного бухгалтера, немолодого, наторелого в деле. Он и разговаривать без счётов не мог. Спрашивал: "Сколько времени? Пять часов?" - и пять сейчас же для понимания крепко щёлкал на косточках. Или рассуждал: "Если человек один (и косточку - щёлк!), ему жить трудно. Он (и вторую к первой - щёлк!) - женится." Когда от очереди, гудящей, сующей ему продаттестаты, он был отделён закрытым окном и решёткой и только малая форточка оставлена для сующихся рук - Чичишев бывал очень твёрд, кричал на бойцов, руки отталкивал и форточку прикрывал, чтоб не дуло. Но если ему приходилось выйти прямо к толпе или команда прорывалась к нему в каморку - он сразу втягивал шар головы в маленькие плечи, говорил "братцы" и ставил штампы. Так же суетлив и услужлив он перед начальством, не посмеет отказать никому, у кого в петлицах кубики. Продпункт не подчиняется дежурному помощнику коменданта, но Чичишев не откажет, думал Зотов. - А Саморуков не пойдёт,- твердил своё Гуськов. Старшиной считался и Саморуков, но с презрением смотрел на лейтенантов. Здоровый, раскормленный волк, он был просто кладовщик и ларечник продпункта, но держался на четыре шпалы. С достоинством, на четверть часа позже, он подходил к ларьку, проверял пломбы, открывал замки, поднимал и подпирал болтами козырёк - и всё с видом одолжения на неприязненном щекастом лице. И сколько бы красноармейцев, торопящихся на эшелоны, команд и одиночек, и инвалидов не теснилось бы перед окошком, матеря и костыляя друг друга, пробиваясь поближе,- Саморуков спокойно заворачивал рукава по локоть, обнажая жирные руки колбасника, придирчиво проверял на измятых, изорванных аттестатах штампы Чичишева и спокойно взвешивал (и уж наверно недовешивал!), ничуть не волнуясь, успеют ребята на свои эшелоны или нет. Он и квартиру себе выбрал на отшибе нарочно, чтоб его не беспокоили в нерабочее время, и хозяйку подыскал с огородом и с коровой. Зотов представил себе Саморукова - и в нём забулькало. Эту породу он ненавидел, как фашистов, угроза от них была не меньше. Он не понимал, почему Сталин не издаст указа - таких Саморуковых расстреливать тут же, в двух шагах от ларька, при стечении народа. "Нет, Саморуков не пойдёт",- соображал и Зотов. И злясь, и подло робея перед ним, Зотов не решился бы его тронуть, если б эти нерасторопные ребята не ели три или пять только дней. Но - одиннадцать! - Ты вот что, Гуськов, ты не посылай бойца, а пойди к нему сам. И не говори, что четыре человека голодных, а скажи, что срочно вызывает капитан - через меня, понял? И пусть идёт ко мне. А я - договорюсь! Гуськов молчал. - Ну, чего молчишь? Приказание понял? "Есть" - и отправляйся. - А вы капитана спрашивали? - Да тебе какое дело? Отвечаю - я! Капитан вышел, нет его сейчас. - И капитан ему не прикажет,- рассудил Гуськов. - Такого порядка нет, чтоб ночью пломбу снимать и опять ставить из-за двух буханок да трёх селёдок. И то была правда. - А чего спешка такая? - размышлял Гуськов. - Пусть до десяти утра подождут. Одна ночь, подумаешь! На брюхо лёг, спиной укрылся. - Да у них эшелон сейчас уходит. Быстрый такой эшелон, жалко их отцеплять, они без того застряли. Груз-то их где-то ждут, где-то нужен. - Так если эшелон уходит - всё равно Саморуков прийти не успеет. Туда да назад по грязи, хоть и с фонарём,- полтора часа, не меньше. Два. Опять-таки разумно расположил Гуськов... Не разжимая челюстей, в шишаке будёновки с опушенными ушами, дочерна обветренный, Дыгин впивался в трубку - понять, что же толкуют с той стороны. - И за сегодня пропало, - потерянно кивнул он теперь. Зотов вздохнул, отпустил клапан, чтобы Гуськов не слышал. - Ну, что делать, братец? Сегодня не выйдет. Может, до Грязей идите с этим эшелоном? Эшелон хороший, к утру - там. И уговорил бы, но Дыгин уже почувствовал в этом лейтенанте слабинку. - Не поеду. Арестуйте. Не поеду. В стекло двери постучали. Какой-то дородный гражданин в шерстяном широком кепи в черно-серую рябинку стоял там. С вежливым поклоном он, видимо, спрашивал разрешения, но здесь не было слышно. - Ну-ну! Войдите! - крикнул Зотов. И нажал клапан трубки: - Ладно, Гуськов, положи трубку, я подумаю. Мужчина за дверью не сразу понял, потом отворил немного и ещё раз спросил: - Разрешите войти? Зотова удивил его голос - богатый, низкий и благородно-сдерживаемый, чтобы не хвалиться. Одет он был в какую-то долгополую, но с окороченными рукавами, тяжёлую рыжую куртку невоенного образца, обут же - в красноармейские ботинки с обмотками, в руке он держал красноармейский небольшой засаленный вещмешок. Другой рукой, входя, он приподнял солидную кепку и поклонился обоим: - Здравствуйте! - Здравствуйте. - Скажите, пожалуйста, - очень вежливо, но и держась осанисто, как если б одет был не странно, а весьма даже порядочно, спросил вошедший, - кто здесь военный комендант? - Дежурный помощник. Я. - Тогда, вероятно, я - к вам. Он поискал, куда деть рябую кепку, припылённую, кажется, и углем, не нашёл, поджал её под локоть другой руки, а освободившеюся озабоченно стал расстегивать свой суконник. Суконник его был вовсе без ворота, а верней, ворот был оторван, и теплый шерстяной шарф окутывал оголённую шею. Расстегнувшись, подо всем этим вошедший открыл летнее, сильно выгоревшее, испачканное красноармейское обмундирование - и ещё стал отстёгивать карман гимнастёрки. - Подождите-подождите,- отмахнулся Зотов.- Так вот что... - Он щурился на угрюмого неподвижного Дыгина.- Что в моей власти полностью, то я тебе сделаю: отцеплю тебя сейчас. В десять часов утра отоваришься... - Спасибо,- сказал Дыгнн и смотрел налитыми глазами. - Да не спасибо, а вообще-то не положено. С таким хорошим эшелоном идёшь. Теперь к чему тебя прицепят - не знаю. - Да уж две недели тащимся. Сутки больше, сутки меньше,- оживился Дыгин. - Груз я свой вижу. - Не-ет,- поднял палец Зотов и потряс.- Нам с тобой судить нельзя. - Покосился на постороннего, подошёл к Дыгину плотно и сказал еле внятно, но так же заметно окая: - Раз уж ты свой груз видишь - сообрази. Твоими лопатками сколько окопаться может? Две дивизии! А в землю влезть - это жизнь сохранить. Двадцать тысяч лопаток - это двадцать тысяч красноармейских жизней. Так? Зотов опять покосился. Вошедший, поняв, что он мешает, отошел к стене, отвернулся и свободной, рукой по очереди закрывал - нет, не закрывал, а грел уши. - Что? Замёрзли? - усмехнулся Зотов громко. Тот обернулся, улыбаясь: - Вы знаете, страшно похолодало. Ветер - безумный. И мокрый какой- то. Да, ветер свистел, обтираясь об угол здания, и позвенивал непримазанным стеклом в правом окне, за шторкой. И опять пожуркивала вода из трубы. Очень симпатичная, душу растворяющая улыбка была у этого небритого чудака. Он и стрижен не был наголо. Короткие и негустые, но покрывали его крупную голову мягкие волосы, сероватые от искорок седины. Не был он похож ни на бойца, ни на гражданского. - Вот,- держал он в руке приготовленную бумажку.- Вот моя... - Сейчас, сейчас.- Зотов взял его бумажку, не глядя.- Вы... присядьте. Вот на этот стул можете.- Но ещё взглянув на его шутовской кафтан, вернулся к столу, шифровку и ведомости собрал, запер в сейф, тогда кивнул Дыгину и вышел с ним к военному диспетчеру. Она что-то доказывала по телефону, а тётя Фрося, на корточках присев к печи, обсушивалась. Зотов подошёл к Подшебякиной и взял её за руку - за ту, которая держала трубку. - Валюта... Девушка обернулась живо и посмотрела на него с игринкой - так, показалось ей, ласково он её взял и держал за руку. Но ещё кончила в телефон: - А тысяча второй на проход идёт, у нас к нему ничего. На тамбовскую забирай его, Петрович!.. - Валечка! Пошли быстренько тётю Фросю или переписать, или прямо сцепщикам показать эти четыре вагона, вот младший сержант с ней пойдёт, и пусть диспетчер их отцепит и отсунет куда-нибудь с прохода до утра. Тётя Фрося с корточек, как сидела, большим суровым лицом обернулась на лейтенанта и сдвинула губу. - Хорошо, Василь Васильич, - улыбнулась Валя. Она без надобности так и держала руку с трубкой, пока он не снял своих пальцев. - Пошлю сейчас. - А состав тот - с первым же паровозом отправлять. Постарайся. - Хорошо, Василь Васильич,- радостно улыбнулась Валя. - Ну, всё! - объявил лейтенант Дыгину. Тётя Фрося вздохнула, как кузнечный мех, крякнула и распрямилась. Дыгин молча поднял руку к виску и подержал так. Лопоухий он был от распущенного шлема, и ничего в нём не было военного. - Только мобилизован? Из рабочих, небось? - Да. - Дыгин твёрдо благодарно смотрел на лейтенанта. - Треугольничек-то привинти, - указал ему Зотов на пустую петлицу. - Нету. Сломался. - И шлем или уж застегни, или закати, понял? - Куда закатывать? - огрызнулась тётя Фрося уже в плаще. - Там дряпнЯ заворачивает! Пошли, милок! - Ну, ладно, счастливого! Завтра тут другой будет лейтенант, ты на него нажимай, чтоб отправлял. Зотов вернулся к себе, притворил дверь. Он и сам четыре месяца назад понятия не имел, как затягивать пояс, а поднимать руку для отдачи приветствия казалось ему особенно нелепо и смешно. При входе Зотова посетитель не встал со стула полностью, но сделал движение, изъявлявшее готовность встать, если нужно. Вещмешок теперь лежал на полу, и мелко-рябое кепи покрывало его. - Сидите, сидите. - Зотов сел за стол. - Ну, так что? Он развернул бумажку. - Я... от эшелона отстал... - виновато улыбнулся тот. Зотов читал бумажку - это был догонный лист от ряжского военного коменданта - и, взглядывая на незнакомца, задавал контрольные вопросы: - Ваша фамилия? - Тверитинов. - А зовут вас? - Игорь Дементьевич. - Это вам уже больше пятидесяти? - Нет, сорок девять. - Какой был номер вашего эшелона? - Понятия не имею. - Что ж, вам не объявляли номера? - Нет. - А почему здесь поставлен? Назвали его - вы? (Это был 245413-й тот арчединский, который Зотов проводил прошлой ночью.) - Нет. Я рассказал в Ряжске, откуда и когда он шёл - и комендант, наверно, догадался. - Где вы отстали? - В Скопине. - Как же это получилось? - Да если откровенно говорить... - та же сожалительная улыбка тронула крупные губы Тверитинова,- пошёл... вещички поменять. На съестное что-нибудь.. А эшелон ушёл. Теперь без гудков, без звонков, без радио - так тихо уходят. - Когда это было? - Позавчера. - И не успеваете догнать? - Да, видимо, нет. И - чем догонять? На платформе - дождь. На площадке вагонной, знаете, такая с лесенкой - сквозняк ужасный, а то и часовые сгоняют. В теплушки не пускают: или права у них нет, или места у них нет. Видел я однажды пассажирский поезд, чудо такое, так кондукторы стоят на ступеньках по двое и прямо, знаете, сталкивают людей, чтоб не хватались за поручни. А товарные - когда уже тронутся, тогда садиться поздно, а пока стоят без паровоза - в какую сторону они пойдут, не догадаешься. Эмалированной дощечки "Москва - Минеральные воды" на них нет. Спрашивать ни у кого нельзя, за шпиона посчитают, к тому ж я так одет... Да вообще у нас задавать вопросы опасно. - В военное время, конечно. - Да оно и до войны уже было. - Ну, не замечал! - Было,- чуть сощурился Тверитинов. - После тридцать седьмого... - А - чтО тридцать седьмой? - удивился Зотов.- А что было в тридцать седьмом? Испанская война? - Да нет... - опять с той же виноватой улыбкой потупился Тверитинов. Мягкий серый шарф его распустился и в распахе суконника свисал ниже пояса. - А почему вы не в форме? Шинель ваша где? - Мне вообще шинели не досталось. Не выдали... - улыбнулся Тверитинов. - А откуда этот... чапан? - Люди добрые дали. - М-м-да... - Зотов подумал. - Но вообще я должен сказать, что вы довольно быстро ещё добрались. Вчера утром вы были у ряжского коменданта, а сегодня вечером уже здесь. Как же вы ехали? Тверитинов смотрел на Зотова в полноту своих больших доверчивых мягких глаз. Зотову была на редкость приятна его манера говорить; его манера останавливаться, если казалось, что собеседник хочет возразить; его манера не размахивать руками, а как-то лёгкими движениями пальцев пояснять свою речь. - Мне исключительно повезло. На какой-то станции я вылез из полувагона... Я за эти два дня стал разбираться в железнодорожной терминологии. "Полувагон" - я считал, в нём должно же быть что-то от вагона, ну, хотя бы полкрыши. Я залез туда по лесенке, а там просто железная яма, капкан, и сесть нельзя, прислониться нельзя: там прежде был уголь, и на ходу пыль взвихривается и всё время кружит. Досталось мне там. Тут ещё и дождь пошёл... - Так в чём же вам повезло? - расхохотался Зотов.- Не понимаю. Вон одежонку испачкали как! Когда он смеялся, две большие добрые смеховые борозды ложились по сторонам его губ - вверх до разляпистого носа. - Повезло, когда я вылез из полувагона, отряхнулся, умылся и вижу: цепляют к одному составу паровоз на юг. Я побежал вдоль состава - ну, ни одной теплушки, и все двери запломбированы. И вдруг смотрю - какой-то товарищ вылез, постоял по надобности и опять лезет в незакрытый холодный вагон. Я - за ним. А там, представляете,- полный вагон ватных одеял! - И не запломбирован?! - Нет! Причём, видимо, они сперва были связаны пачками, там по десять или по пять, а теперь многие пачки развязаны, и очень удобно в них зарыться. И несколько человек уже спят! - Ай-яй-яй! - Я в три-четыре одеяла замотался и так славно, так сладко спал целые сутки напролёт! Ехали мы или стояли - ничего не знаю. Тем более третий день мне пайка не дают - я спал и спал, всю войну забыл, всё окружение... Видел родных во сне... Его небритое мятое лицо светилось. - Стоп! - спохватью сорвался Зотов со стула.- Это в том составе... Вы с ним приехали - когда? - Да вот... минут - сколько? Сразу к вам пришёл. Зотов кинулся к двери, с силой размахнул её, выскочил: - Валя! Валя! Вот этот проходной на Балашов, тысяча какой-то по вашему... - Тысяча второй. - Он ещё здесь? - Ушёл. - Это - точно? - Точно. - Ах, чёрт!! - схватился он за голову. - Сидим тут, бюрократы проклятые, бумажки перекладываем, ничего не смотрим, хлеб зря едим! А ну-ка, вызовите Мичуринск-Уральский! Он заскочил опять к себе и спросил Тверитинова: - А вы номер вагона не помните? - Нет,- улыбнулся Тверитинов. - Вагон - двухосный или четырёхосный? - Я этого не понимаю... - Ну как не понимаете! Маленький или большой? На сколько тонн? - Как в гражданскую войну говорилось: "Сорок человек, восемь лошадей". - Так шестнадцать тонн, значит. И - конвоя не было? - Да как будто нет. - Василь Васильич! - крикнула Валя.- Военный диспетчер на проводе. Вам - коменданта? - Да может и не коменданта, груз может и не военный. - Так тогда разрешите, я сама выясню? - Ну, выясните, Валечка! Может, эти одеяла просто эвакуируются, шут их там знает. Пусть пройдут внимательно, найдут этот вагон, определят принадлежность, сактируют, запломбируют - одним словом, разберутся! - Хорошо, Василь Васильич. - Ну, пожалуйста, Валечка. Ну, вы - очень ценный работник! Валя улыбнулась ему. Кудряшки засыпали всё её лицо. - Але! Мичуринск-Уральский!.. Зотов затворил дверь и, ещё волнуясь, прошёл по комнате, побил пястью о пясть. - Работы - не охватить, - окал он. - И помощника не дают!.. Ведь эти одеяла шутя могут разворовать. Может, уже недостача. Он ещё походил, сел. Снял очки протереть тряпочкой. Лицо его сразу потеряло деловитость и быстрый смысл, стало ребяческое, защищённое только зелёной фуражкой. Тверитинов терпеливо ждал. Он обошёл безрадостным взглядом шторки маскировки, цветной портрет Кагановича в мундире железнодорожного маршала, печку, ведро, совок. В натопленной комнате суконник его, сметенный угольной пылью, начинал тяготить Тверитинова. Он откинул его по-за плечи, а шарф снял. Лейтенант надел очки и опять смотрел в догонный лист. Догонный лист, собственно, не был настоящим документом, он составлен был со слов заявителя и мог содержать в себе правду, а мог и ложь. Инструкция требовала крайне пристально относиться к окруженцам, а тем более одиночкам. Тверитинов не мог доказать, что он отстал именно в Скопине. А может быть, в Павельце? И за это время съездил в Москву или ещё куда- нибудь по заданию? Но в его пользу говорило, что уж очень быстро он добрался. Впрочем, где гарантия, что он именно из этого эшелона? - Так вам тепло было сейчас ехать? - Конечно. Я б с удовольствием и дальше так поехал. - Зачем же вы вылезли? - Чтоб явиться к вам. Мне так велели в Ряжске. На большой голове Тверитинова все черты были крупны: лоб широк и высок, брови густые, крупные, и нос большой. А подбородок и щёки заросли равномерной серо-седоватой щетиной. - Откуда вы узнали, что это Кочетовка? - Грузин какой-то спал рядам, он мне сказал. - Военный? В каком звании? - Я не знаю, он из одеял только голову высунул. Тверитинов стал отвечать как-то печально, как будто с каждым ответом теряя что-то. - Ну, так. - Зотов отложил догонный лист.- Какие у вас есть ещё документы? - Да никаких, - грустно улыбнулся Тверитинов.- Откуда ж у меня возьмутся документы? - Н-да... Никаких? - В окружении мы нарочно уничтожали, у кого что было. - Но сейчас, когда вас принимали на советской территории, вам же должны были выдать что-то на руки? - Ничего. Составили списки, разбили по сорок человек и отправили. Верно, так и должно было быть. Пока человек не отстал, он член сороковки, не нужны ему документы. Но своё невольное расположение к этому воспитанному человеку с такой достойной головой Зотову всё же хотелось подтвердить хоть каким-нибудь материальным доказательством. - Ну что-нибудь! Что-нибудь бумажное у вас в карманах осталось? - Ну только разве... фотокарточки. Семьи. - Покажите! - не потребовал, а попросил лейтенант. У Тверитинова слегка поднялись брови. Он ещё улыбнулся той растерянной или не могущей выразить себя улыбкой и из того же кармана гимнастёрки (другой у него не застёгивался, не было пуговицы) вынул плоский свёрток плотной оранжевой бумаги. Он развернул его на коленях, достал две карточки девять на двенадцать, сам ещё взглянул на ту и другую, потом привстал, чтобы поднести карточки коменданту,- но от стула его до стола было недалеко, Зотов переклонился и принял снимки. Он стал рассматривать их, а Тверитинов, продолжая держать разогнутую обёртку у колена, выпрямил спину и тоже пытался издали смотреть. На одной из карточек в солнечный день в маленьком саду и, наверно, ранней весной, потому что листочки ещё были крохотные, а глубина деревьев сквозистая, снята была девочка лет четырнадцати в полосатеньком сереньком платьице с перехватом. Из открытого ворота возвышалась длинная худая шейка, и лицо было вытянутое, тонкое - на снимке хоть и неподвижное, а как бы вздрогнувшее. Во всём снимке было что-то недозревшее, недосказанное, и получился он не весёлый, а щемящий. Девчушка очень понравилась Зотову. Его губы распустились. - Как зовут? - тихо спросил он. Тверитинов сидел с закрытыми глазами. - Ляля,- ещё тише ответил он. Потом открыл веки и поправился: Ирина. - Когда снята? - В этом году. - А где это? - Под Москвой. Полгода! Полгода прошло с минуты, когда сказали: "Ляленька! Снимаю!" - и щёлкнули затвором, но уже грохнули десятки тысяч стволов с тех пор, и вырвались миллионы чёрных фонтанов земли, и миллионы людей прокружились в какой-то проклятой карусели - кто пешком из Литвы, кто поездом из Иркутска. И теперь со станции, где холодный ветер нёс перемесь дождя и снега, где изнывали эшелоны, безутолку толпошились днём и на чёрных полах распологом спали ночью люди,- как было поверить, что и сейчас есть на свете этот садик, эта девочка, это платье?! На втором снимке женщина и мальчик сидели на диване и рассматривали большую книжку с картинками во весь лист. Мать тоже была худощавая, тонкая, наверно высокая, а семилетний мальчик с плотным лицом и умным- преумным выражением смотрел не в книжку, а на мать, объяснявшую ему что- то. Глаза у него были такие же крупные, как у отца. И вообще все они в семье были какие-то отборные. Самому Зотову никогда не приходилось бывать в таких семьях, но мелкие засечки памяти то в Третьяковской галерее, то в театре, то при чтении незаметно сложились в понятие, что такие семьи есть. Их умным уютом пахнуло на Зотова с двух этих снимков. Возвращая их, Зотов заметил: - Да вам жарко. Вы разденьтесь. - Да,- согласился Тверитинов и снял суконник. Он затруднился, куда его деть. - Вон, на диван, - показал Зотов и даже сделал движение положить сам. Теперь обнаружились латки, надорванность, разнота пуговиц летней обмундировки Тверитинова и неумелость с обмотками: свободные витки их сползали и побалтывались. Вся одежда такая казалась издевательством над его большой седоватой головой. Зотов уже не сдерживал симпатии к этому уравновешенному человеку, не зря так сразу понравившемуся ему. - А кто вы сами? - с уважением спросил он. Грустно заворачивая карточки в оранжевую бумагу, Тверитинов усмехнулся своему ответу: - Артист. - Да-а? - поразился Зотов.- Как это я не догадался сразу! Вы очень похожи на артиста!.. (Сейчас-то он менее всего походил!..) - ...Заслуженный, наверно? - Нет. - Где ж вы играли? - В Драма