широкий веер пыли. Плужников приподнял ствол и выпустил длинную очередь в набегавшие темные фигуры. Времени больше не было. Возникали из дымной завесы темные фигуры, Плужников нажимал гашетку и бил, пока они не исчезали. В перерывах рылся в обломках, вытаскивал помятые цинки, лихорадочно, в кровь сбивая пальцы, набивал ленты. И снова стрелял по набегавшим волнам автоматчиков. Весь день немцы не давали вздохнуть. Атаки сменялись обстрелами, обстрелы -- бомбежкой, бомбежка -- очередной атакой. Плужников хватал пулемет, волок его к стене, а когда налет кончался, тащил обратно и стрелял: оглохший, полуослепший, ничего не соображающий. Второй номер погиб под сорвавшейся со свода глыбой, долго и страшно кричал, но была атака, и Плужников не мог оставить пулемет. Кожух то ли распаялся, то ли его продырявило осколком: пар бил из пулемета, как из самовара, и Плужников, обжигаясь, таскал его от пролома к стене и обратно и стрелял, думая только о том, что вот-вот кончатся патроны. Он не знал, сколько бойцов осталось в костеле, но кончил стрелять, когда намертво перекосило патрон. Тогда он вспомнил про автомат, полоснул очередью по немцам и, спотыкаясь о камни и трупы, побежал в темную глубину костела. Он не добежал до подвалов: снаружи вспыхнула беспорядочная стрельба, хриплое сорванное "Ура!" Плужников понял, что подошли свои, и, качаясь, побежал к выходу, волоча автомат за собой. Кто-то кинулся к нему, что-то говорил, но он, с трудом выдавив из пересохшего горла: "Пить...", упал и уже ничего не видел и не слышал. Очнулся он от воды. Открыл глаза, увидел фляжку, потянулся к ней, глотнул еще и еще и разобрал, что поит его Сальников: в темноте белела свежая повязка на голове. -- Ты живой, Сальников? -- Живой, -- серьезно подтвердил боец. -- Я же вам ленты подтаскивал, когда парня того придавило. А вы меня к окнам послали. [205] Плужников помнил темные фигуры немцев в сплошной пыли, помнил грохот и страшные крики придавленного глыбой второго номера. Помнил раскаленный пулемет, который нестерпимо жег его руки. А больше ничего вспомнить не мог и спросил: -- Отбили костел? -- Спасибо, ребята помогли. Во фланг немцам ударили. -- А вода? Откуда вода? -- Так вы же пить просили. Ну, я и сходил. Страшно: светло, как днем. Там-то меня и зацепило маленько, но семь фляг донес. -- Не надо больше пить, -- сам себе приказал Плужников и завинтил фляжку. -- Сколько нас? -- Прижнюк у подвала стоит, мы с вами да пограничник. -- Цел пограничник? -- Плужников вдруг хрипло засмеялся. -- Цел, значит? Цел? -- Кирпичом бровь рассекло, а так и не ранило: везучий. Тепленьких обшаривает. Ну, немцев: много их тут, во дворе. Плужников, пошатываясь, пошел к выходу, где валялся его искалеченный пулемет. Во дворе стояла ночь, но было светло от пожаров и многочисленных ракет, мертвым светом заливавших притихшую крепость. Немцы изредка швыряли мины: они рвались звонко и коротко. -- Сержанта схоронили? -- Засыпало его. Один каблук торчит. Из-под груды кирпичей торчал стоптанный солдатский башмак. Плужников вспомнил вдруг, что сержант ходил в сапогах, и, значит, под кирпичами лежал тот боец, которого придавило рухнувшим сводом, но промолчал. Сел на обломок, вспомнил, что почти двое суток ничего не ел, и сказал об этом. Сальников принес немецкие галеты, и они стали неторопливо жевать их, глядя на освещенный крепостной двор. -- А все-таки мы сегодня тоже не отдали, -- сказал Плужников. -- Значит, мы тоже можем не отдавать, да, Сальников? -- Конечно, можем, -- подтвердил Сальников. Вернулся пограничник, притащив набитую автоматными рожками гимнастерку. Сказал вдруг: -- Запомни мой адрес лейтенант: Гомель, улица [206] Карла Маркса, сто двенадцать, квартира девять. Денищик Владимир. -- А я смоленский, -- сказал Сальников. -- Из-под Духовщины. -- Уходить отсюда придется, -- сказал пограничник после того, как они обменялись адресами. -- Вчетвером не отобьемся. -- Не уйду, -- сказал Плужников. -- Глупо, лейтенант. -- Не уйду, -- повторил Плужников и вздохнул. -- Пока приказа не получу, никуда не уйду. Он хотел сказать о долге, которого не выполнил сегодня утром, о сержанте, не отдавшем пулемет, о родине, где -- конечно же? -- принимают сейчас все меры, чтобы спасти их. Хотел, но ничего не сказал: все слова показались ему слишком мелкими и незначительными в эту вторую ночь войны. -- Врут немцы насчет Минска, правда? -- спросил Сальников. -- Не может быть, чтобы допустили их так далеко. Громят, наверно. -- Громят, -- согласился пограничник. -- Только фронта что-то не слышно. Они невольно прислушались, но, кроме редких минных разрывов да пулеметных очередей, ничего не было слышно: грозное дыхание фронта откатилось далеко на восток. -- Значит, одни, -- тихо сказал пограничник. -- А ты говоришь: не уйду. А тут пулемет нужен. Плужников и сам понимал, что без пулемета им не отбить следующей атаки. Но пулемета у него не было, а о том, чтобы уйти отсюда, он не хотел думать. Он помнил колючие глаза черноволосого старшего лейтенанта с орденом на груди, тоскливый, запуганный плач ребенка, женщин в подвале, и вернуться туда без приказа уже не мог. И отпустить тоже никого не мог и поэтому сказал: -- Всем спать. Я подежурю. Сальников тут же свернулся в клубок, а пограничник отказался, пояснив, что отоспался в воронке. Ушел в глубину костела, долго пропадал (Плужников уже начал беспокоиться), вернулся с Прижнюком и еще тремя: у рыжего старшего сержанта с артиллерийскими петлицами была задета голова. Он все тряс ею и прислушивался. [207] -- Будто вода в ушах. -- Пованивают соседи, -- сказал пограничник. Плужников сообразил, что он говорит о трупах, что до сих пор валялись в костеле. Приказал убрать. Бойцы ушли, остался один артиллерист. Потряхивая контуженной головой, сидел у стены на полу, тупо глядя в одну точку. Потом сказал: -- А у меня жена есть. Родить в августе должна. -- Она здесь? -- спросил Плужников, сразу вспомнив женщин в подвалах. -- Не, у матери. На Волге. -- Он помолчал. -- Как думаешь, придут наши? -- Придут. Не могут не прийти. О нас не забудут, не беспокойся. -- Сила у него, -- вздохнул артиллерист. -- Сегодня в атаку перли -- жуткое дело. -- У нас тоже сила. Старший сержант промолчал. Повздыхал, потряс головой: -- Может, в подвалы сходить? -- Скажите, что пулемета нет. Может, дадут. -- У них у самих не густо, -- сказал артиллерист, уходя. Немцы по-прежнему бросали ракеты. Вспыхивая, они медленно опускались на парашютах, освещая притихшую крепость. Изредка падали мины, с берегов доносились пулеметные очереди. Мучительно борясь со сном, Плужников, нахохлившись, сидел у пролома. Рядом мирно посапывал Сальников. "А все-таки я -- счастливый, -- подумал вдруг Плужников. -- До сих пор не задело". Подумав так, он испугался, что накличет беду, стал поспешно внушать себе, что ему очень не повезло, но внутренняя убежденность, что его, лейтенанта Плужникова, невозможно, немыслимо, убить, стала сильнее всяких заклинаний. Ему было всего девятнадцать лет и два месяца, и он твердо верил в собственное бессмертие. Вернулся пограничник с бойцами, доложил, что убитых из костела вытащили. Плужников молча покивал: говорить не было сил. -- Приляг, лейтенант. Плужников хотел отказаться, качнул головой, сполз по стене на битые кирпичи и мгновенно заснул, подложив кулак под гладкую мальчишескую щеку. [208] ...Он плыл куда-то на лодке, и волны перехлестывали через борт, и он пил холодную, необыкновенно вкусную воду, сколько хотел. А на корме в белом ослепительном платье сидела Валя и смеялась. И он смеялся во сне... -- Лейтенант! Плужников открыл глаза, увидел Денищика, Прижнюка, Сальникова, еще каких-то бойцов и сел, -- Нам в подвалы приказано. -- Почему -- в подвалы? -- Сменяют. Шило на мыло. У входного пролома распоряжался незнакомый молодой лейтенант. Бойцы устанавливали станковый пулемет, складывали из кирпичей бруствер. Лейтенант представился, передал приказ: -- В распоряжение Потапова. Подвалы под костелом проверил? -- Некогда было проверять. Поставь на всякий случай часового с гранатами: там узкая лестница. И смотри за окнами. -- Ага. Ну, счастливо. -- Счастливо. Я своих бойцов заберу. Их трое всего: сдружились. -- Думаешь, там легче будет? У них знаешь какая теперь тактика? Втихаря к окнам подползают и забрасывают гранатами. Между прочим, учти: их гранаты срабатывают с запозданием секунды на три. Если рядом упадет, свободно можешь успеть перебросить обратно. Наши так делают. -- Учту. Спасибо. -- Да, вода у вас есть? -- Сальников, у нас есть вода? -- Пять фляжек, -- с неудовольствием сказал Сальников. -- Пить вам тут некогда будет. -- А нам не пить, нам -- в пулеметы. -- Забирайте, -- сказал Плужников. -- Отдай им фляжки, Сальников, и пошли. Вчетвером они осторожно выскользнули из костела: Денищик шел впереди. Чуть светало, и по-прежнему лениво, вразнобой падали мины. -- Через часок-полтора начнут утюжить, -- сказал Сальников, сладко зевнув. -- Хорошо, еще немец передых дает. -- Он ночей боится, -- улыбнулся Плужников. [209] -- Ничего он не боится, -- зло сказал пограничник, не оглядываясь. -- С комфортом воюют, гады: восемь часов рабочий день. -- А разве у немцев рабочий день -- восемь часов? -- усомнился Плужников. -- У них же фашизм. -- Фашизм -- это точно. -- А зачем я в солдаты сейчас пошел? -- вдруг сказал Прижнюк. -- Мне воинский начальник говорит: хочешь -- сейчас иди, хочешь -- осенью. А я говорю: сейчас... Короткая очередь вспорола предутреннюю тишину. Все упали, скатившись в воронку. Огня больше не было. -- Может, свои? -- шепотом спросил Прижнюк. -- Может, наши ползают, а? -- На голос бил, -- еле слышно отозвался Денищик. -- Какие тебе, к черту, свои... Он замолчал, и все опять настороженно прислушались. Плужникову показалось, что где-то совсем рядом слабо звякнуло железо. Он сжал пограничнику локоть: -- Слышишь? Денищик надел каску на автомат, приподнял над краем воронки. Никто не стрелял, и он опустил каску: -- Погляжу. Лежите пока. Он бесшумно выполз из воронки, пропал за гребнем. Сальников передвинулся вплотную, зашипел в ухо: -- Вот тебе и восемь часов. Зря мы воду оставили, товарищ лейтенант. Пусть сами... -- Да свои это, -- упрямо повторил Прижнюк. -- Видать, оружие собирают. Что-то упало на край воронки, скатилось по песку, стукнув по каске. Плужников повернул голову: перед ним лежала ручная граната с длинной ручкой. В какой-то миг ему показалось, что он слышит ее шипение. Он успел подумать, что это -- конец, успел ощутить острую боль в сердце, успел вспомнить что-то милое-милое -- маму или Верочку, -- но все это заняло долю секунды. И не успела эта секунда истечь, как он схватил гранату за горячий набалдашник и швырнул ее в темноту. Грохнул взрыв, их осыпало песком, и тотчас же раздался отчаянный крик Денищика: -- Немцы! Бегите, ребята! Бегите!.. Предрассветную тишь рванули автоматные очереди. Они били со всех сторон: путь к костелу и подвалам 333-го полка был отрезан. [210] -- Сюда! -- крикнул пограничник. Плужников успел заметить, откуда раздался крик, пригнувшись, кинулся к Денищику. Огоньки автоматных очередей стягивали кольцо. Плужников скатился в воронку, из которой, прикрывая их, коротко бил пограничник. Следом ввалился Сальников. -- Где Прижнюк? -- Убило его! -- кричал Сальников, отстреливаясь. -- Убило! Немцы огнем прижимали их к земле, стягивая кольцо. -- Бегите до следующей воронки! -- кричал Денищик. -- Потом меня прикроете! Скорее, лейтенант! Скорее!.. Стрельба усилилась: из костела по вспышкам бил пулемет, стреляли из подвалов 333-го полка, из развалин левее. Плужников перебежал в следующую воронку, упал, торопливо открыл огонь, стараясь не попасть в темную фигуру бегущего на него Денищика. У Сальникова заело автомат. Прикрывая друг друга, они перебежками добрались до каких-то пустынных развалин, и немцы отстали. Постреляв немного, замолчали, растаяв в предрассветном сумраке. Можно было отдышаться. -- Вот это напоролись, -- сказал Денищик, сидя на обломках и тяжело переводя дыхание. -- Рванул я стометровку сегодня почище чемпиона мира. -- Повезло! -- вдруг захохотал Сальников. -- Обратно же повезло! -- Молчать! -- оборвал Плужников. -- Лучше автомат разбери, чтоб не заедал следующий раз. Обиженно примолкнув, Сальников разбирал автомат. Плужникову стало неудобно за этот окрик, но он боялся, что радостное хвастовство в конце концов накличет на них беду. Кроме того, его очень беспокоило, что теперь они отрезаны от своих. -- Осмотрите помещение, -- сказал он. -- Я понаблюдаю. Стрельба кончилась, только по берегам еще стучали редкие очереди. В незнакомых развалинах пахло гарью, бензином и чем-то тошнотно-приторным, чего Плужников не мог определить. Слабый предрассветный ветерок нес запах разлагавшихся трупов: его мутило от этого запаха. [211] "Надо перебираться, -- думал он. -- Только куда?" -- Гаражи, -- сказал, вернувшись, Денищик. -- В соседнем блоке ребята сгорели: страшно смотреть. И подвалов нет. -- Ни подвалов, ни водички, -- вздохнул Сальников. -- А ты говорил -- восемь часов. Эх, страж родины! -- Немцы близко? -- Вроде на том берегу, за Мухавцом. Справа -- казармы какие-то. Может, перебежим, пока тихо? Светало, когда они перебрались на другую сторону развалин. Здания тут были снесены прямыми попаданиями: громоздились горы битого кирпича. За ними угадывалась река и темнели кусты противоположного берега. -- Там немцы, -- сказал Денищик. -- Колечко у нас тесное, лейтенант. Может, рванем отсюда следующей ночью? -- А приказ? Есть такой приказ, чтобы оставить крепость? -- Это уже не крепость, это -- мешок. Осталось завязать потуже -- и не выберемся. -- Мне дали приказ держаться. А приказа бежать мне никто не давал. И тебе тоже. -- А самостоятельно соображать ты после контузии разучился? -- В армии исполняют приказ, а не соображают, как бы удрать подальше. -- А ты объясни мне этот приказ! Я не пешка, я понимать должен, для какой стратегии я тут по кирпичам ползаю. Кому они нужны? Фронта уж сутки как не слыхать. Где наши сейчас, знаешь? -- Знаю, -- сказал Плужников. -- Там, где надо. -- Ох. пешки! Вот потому-то нас и бьют, лейтенант. И бить будут, пока... -- Мы бьем! -- закричал вдруг Плужников. -- Это мы бьем их, понятно? Это они по кирпичам ползают, понятно? А мы... Мы... Это наши кирпичи, наши! Под ними советские люди лежат. Товарищи наши лежат, а ты... Паникер ты! -- А ну поосторожнее, лейтенант! За такое слово я и на звание не посмотрю: как дам между глаз... -- Свои! -- радостно удивился Сальников. -- Саперы наши, глядите! Возле уцелевшей стены казармы суетилось человек [212] восемь. Плужников хотел вскочить, но пограничник придержал его: -- В сапогах они. -- Ну, и что? -- В немецких: видишь, голенища короткие? -- Я тоже в немецких, -- сказал Сальников. -- Колодка у них неудобная. -- А наши саперы в обмотках ходили, -- сказал Денищик. -- А эти -- сплошь в сапогах. Так что спешить погодим. -- Да чего ты боишься? -- возмутился Сальников. -- Форма наша... -- Форму надеть -- три минуты делов. Обождите здесь. Пригнувшись, Денищик перебежал к остаткам стены, ловко взобрался наверх, к разбитому оконному проему. -- Наши это ребята, ясно же, -- недовольно ворчал Сальников. -- У них, поди, водичка есть: Мухавец рядом. Пограничник негромко свистнул. Приказав нетерпеливому Сальникову лежать, Плужников влез к пограничнику. -- Ну, гляди. -- Денищик отодвинулся, освобождая место. Сверху хорошо был виден противоположный берег Мухавца, позиции на валу, немецкие солдаты, мелькавшие в кустах у самого берега. -- А по саперам они, между прочим, не стреляют, -- тихо сказал пограничник. -- Почему? -- Да, -- вздохнул Плужников. -- Пошли вниз, тут заметить могут. Они вернулись к Сальникову. Тот лежал, как приказано, но изо всех сил вытягивал шею, чтобы дальше видеть. -- Ну? Чего насмотрели? -- Немцы это. -- Брось! -- не поверил Сальников. -- А как же форма? -- А ты не форме верь, а содержанию, -- усмехнулся пограничник. -- Они, гады, взрывчатку под стены кладут. Шуганем их, лейтенант? Наши ведь за стенами-то. -- Шугануть бы следовало, -- задумчиво сказал Плужников. -- А куда отходить будем? [213] -- Так кто же из нас о бегстве думает: ты или я? -- Дурак ты! -- рассердился Плужников. -- Они нас тут запросто минами забросают: крыши-то нет. -- Соображаешь, -- одобрительно сказал пограничник. Плужников огляделся. В грудах битого кирпича укрыться от мин было невозможно, а уцелевшие кое-где стены обещали рухнуть при первой хорошей бомбежке. Принимать же бой без удобных отходов было равносильно самоубийству: немцы обрушивали лавину огня на очаги сопротивления. Это Плужников знал по собственному опыту. -- А если вперед? -- предложил Сальников. -- В той казарме -- наши. Прямо к ним, а? -- Вперед! -- насмешливо передразнил пограничник. -- Тоже, стратег нашелся. -- А может, и правда -- вперед? -- сказал Плужников. -- Подползти, забросать гранатами и -- одним рывком к казарме. А там -- подвалы. Пограничник нехотя согласился: его пугала атака на глазах у противника. Здесь требовалась особая осторожность, и поэтому ползли они долго. Продвигались только по очереди: пока один ужом скользил между обломков, двое следили за немцами, готовые прикрыть его огнем. Немецкие саперы, занятые устройством фугасов под уцелевшей стеной казармы, не смотрели по сторонам. То ли были убеждены, что никого, кроме них, здесь нет, то ли очень надеялись на наблюдателей с той стороны Мухавца. Они уже заложили взрывчатку и аккуратно прокладывали шнуры, когда из ближайшей воронки одновременно вылетели три гранаты. Уцелевших в упор добили из автоматов. Все было сделано быстро и внезапно: с той стороны Мухавца не прозвучало ни одного выстрела. -- Взрывчатку! -- кричал Плужников, лихорадочно обрывая шнуры. -- Доставай взрывчатку! Денищик и Сальников успели вытащить пакеты, когда немцы, опомнившись, открыли ураганный огонь. Пули дробно стучали о кирпичи. Они бросились за угол, но здесь уже с визгом рвались мины. Оглушенные и полуослепшие, они скатились в дыру. В черный провал подвала. [214] -- Обратно живы! -- Сальников возбужденно смеялся. -- Я же говорил! Я же говорил!.. -- Нога. -- Плужников потрогал разорванное голенище: рука была в крови. -- Бинт есть? -- Глубоко? -- обеспокоенно спросил Денищик. -- Кажется, нет. Поверху осколок. Пограничник оторвал лоскут от пропотевшей нижней рубахи: -- Перетяни потуже. Плужников стащил сапог, задрал штанину. Из рваной раны текла кровь. Он подложил под лоскут грязный носовой платок, крепко перевязал. Повязка сразу набухла, но кровь больше не шла. -- Заживет, как на собаке, -- сказал Денищик. Подошел Сальников. Сказал озадаченно: -- Тут выхода нет. Только этот отсек. -- Не может быть. -- Точно. Все стены проверил. -- Ловко будет, когда они фугас рванут, -- невесело усмехнулся Денищик. -- братская могила на трех человек. Они еще раз обошли подвальный отсек, старательно обшаривая каждый метр. У противоположной стены кирпичи лежали навалом, точно рухнув со свода, и они начали торопливо разбирать их. Наверху слышался рев пикирующих бомбардировщиков, грохот: немцы начали утреннюю бомбежку. Гремело над самой головой, дрожали стены, но они продолжали растаскивать кирпичи: в каменном мешке иного выхода не было. Это был слабый шанс, и на сей раз он выпал не им: убрав последние обломки, они обнаружили плотный кирпичный пол -- этот отсек подвала не имел второго выхода. А оставаться здесь было невозможно: немцы подбирались вплотную, и если бы обнаружили их, то двух гранат, брошенных в пролом, было бы вполне достаточно. Уходить следовало немедленно. -- Надо, пока бомбят! -- кричал пограничник. -- Автоматчиков тогда нету! Грохот заглушал слова. Взрывы гнали в окно пыль, раскаленный воздух, тяжелый смрад взрывчатки и гниющих трупов. Пот разъедал глаза, ручьями тек по телу, Нестерпимо хотелось пить. Бомбежка кончилась, отчетливо слышался вой бомбардировщиков и частая стрельба. Отбомбившись, [215] самолеты продолжали кружить над крепостью, расстреливая ее из пушек и пулеметов. -- Идем! -- кричал Денищик, стоя у пролома. -- Они в стороне кружат. Идем, ребята, пока опять не отрезали! Он кинулся в пролом, выглянул, и тут же отпрянул, чуть не сбив Плужников а: -- Немцы. Они прижались к стене. Рев самолетов затихал, яснее звучала ружейная стрельба. И все же они уловили сквозь нее и шаги, и чужой говор: они уже научились выбирать из оглушающего грохота то, что непосредственно угрожало им. Темная фигура на миг заслонила пролом: кто-то осторожно заглянул в каменный мешок и тотчас же отпрянул. Плужников беззвучно снял автомат с предохранителя. Сердце билось так сильно, что он боялся, как бы немцы не услыхали этот стук. Вновь, совсем рядом, раздались голоса. В пролом влетела граната, ударилась о дальнюю стенку подвала, но они успели упасть на пол, и раздался взрыв. Тут, в тесном подземелье, он был болезненно резок. В стены застучали осколки, вонючий дым близкого разрыва опалил лицо. Плужников не успел ни испугаться, ни обрадоваться, что осколки прошли выше. Немцы были рядом, в двух шагах, и он не смел даже спросить товарищей, не задело ли кого. Надо было лежать, лежать, не шевелясь, безропотно ожидая очередных гранат. Но гранат немцы больше не кидали. Поговорив, пошли дальше, к следующему подвальному отсеку. Шаги удалялись, глухо донесся гранатный взрыв: немцы проверяли соседние помещения. -- Целы? -- еле слышно спросил Плужников. -- Целы, -- отозвался Денищик. -- Замри, лейтенант. Весь день они пролежали в этом подвале. Весь день До темноты, боясь шевельнуться, не решаясь вздохнуть, потому что немцы ходили рядом: настороженным слухом они ловили их непонятный говор. От постоянного напряжения мучительно сводило мускулы. Они не знали, что происходит наверху. Отчетливо слышалась стрельба, дважды противник обращался с предложением сложить оружие, давая часовые [216] передышки. Но они не смогли воспользоваться и ими: немцы заняли этот участок казарм. Рискнули выползти ночью, хотя эта ночь была беспокойнее предыдущих. Немцы прочно блокировали берега, ярко освещали крепость ракетами и не прекращали минный обстрел. То и дело слышались глухие взрывы: немецкие саперы методически рвали фугасами стены, потолки и перекрытия, расчищая путь своим штурмовым группам. Денищик вызвался в разведку. Долго не возвращался: Сальников уже шипел, что надо тикать. Но близких выстрелов не слышалось, а Плужников не мог поверить, что пограничник сдастся без боя, и поэтому ждал. Наконец послышался шорох, в проломе появилась голова: -- Ползите. Тихо: немец рядом. Снаружи было душно, отчетливо доносился сладковатый трупный запах, и пересохшее горло все время сжимали судорожные рвотные спазмы. Плужников старался дышать ртом. Повсюду слышались немецкие голоса, стук ломов и кирок: саперы проламывали проходы в стенах, подводили фугасы. Пришлось долго ползти по обломкам, замирая при каждом выстреле ракеты. В глубокой яме, куда наконец ввалились они, нестерпимо воняло: на дне лежали вспухшие на трехдневной жаре, развороченные взрывами трупы. Но здесь можно было передохнуть, оглядеться и решить, что делать дальше. -- Обратно в костел надо, -- горячо убеждал Сальников. -- Там стены -- ого! А водичку я достану. Под носом проползу, а достану. -- Костел -- мышеловка, -- упрямился пограничник. -- Немцы по ночам до стен добираются: окружат и -- хана. Надо в подвалы: там народу побольше. -- А водички поменьше! Ты день в воронке дрых, а я там сидел: раненым по столовой ложке водичку отпускают, как лекарство. А здоровые лапу сосут. А я -- без водички... Плужников слушал эти пререкания, думая о другом. Весь день они пролежали в двух шагах от немцев, и он собственными глазами увидел, что противник действительно изменил тактику. Саперы упорно долбили стены, закладывали фугасы, подрывали перекрытия. Немцы [217] грызли оборону, как крысы: об этом следовало доложить немедленно. Он поделился этими соображениями с бойцами. Сальников сразу заскучал: -- Мое дело маленькое. -- Как бы свои не подстрелили, -- озабоченно сказал Денищик. -- Напоремся в темноте. А крикнуть -- немцы минами забросают. -- Надо через казарму, -- сказал Плужников. -- Не могут же все подвалы быть изолированными. -- Еле уползли, теперь -- обратно, -- недовольно ворчал Сальников. -- Лучше в костел, товарищ лейтенант. -- Завтра в костел, -- сказал Плужников. -- Надо сперва саперов пугнуть. -- Это мысль, лейтенант, -- поддержал пограничник. -- Шуранем немчуру и -- к своим. Но шурануть саперов не удалось. Под Плужниковым осыпались кирпичи, когда он вскочил: подвела задетая осколком нога. Он упал, и тут же прицельная очередь автомата разнесла кирпич возле его головы. Им так и не удалось прорваться к своим, но все же они перебежали к кольцевым казармам на берегу Мухавца. Этот участок казался вымершим, в оконных проемах не было видно ни своих, ни чужих. Но раздумывать было некогда, и они вскочили в ближайший черный пролом подвала. Вскочили, прижались к стенам: немецкие сапоги протопали поверху. -- Долго совещались, -- сказал Денищик, когда все стихло. Никто не успел ответить. В темноте клацнул затвор, и хриплый голос спросил: -- Кто? Стреляю! -- Свои! -- громко сказал Плужников. -- Кто тут? -- Свои? -- из темноты говорили с трудом, в паузах слышалось тяжелое дыхание. -- Откуда? -- С улицы, -- резко сказал Денищик. -- Нашел время допрашивать: немцы наверху. Ты где тут? -- Не подходить, стреляю! Сколько вас? -- Вот чумовой! -- возмутился Сальников. -- Ну, трое нас, трое. А вас? -- Один -- ко мне, остальным не двигаться. -- Один иду, -- сказал Плужников. -- Не стреляйте. Растопырив руки, чтобы не наткнуться в темноте, он ушел в черную глубину подвала. [218] -- Жрать хочу, -- шепотом признался Сальников. -- Супцу бы сейчас. Денищик достал плитку шоколада, отломил четвертую часть: -- Держи. -- Откуда взял? -- Одолжил, -- усмехнулся пограничник, -- То-то несладкий он. Вернулся Плужников. Сказал тихо: -- Политрук из четыреста пятьдесят пятого полка. Ноги у него перебиты, вторые сутки лежит. -- Один? -- Товарища вчера убило. Говорит, над ним -- дыра на первый этаж. А там к нашим пробраться можно. Только рассвета ждать придется: темно очень. -- Обождем. Пожуй, лейтенант. -- Шоколад, что ли? А политруку? -- Есть и политруку. -- Пошли. Сальников, останешься наблюдать. У противоположной стены лежал человек: они определили его по прерывистому дыханию и тяжелому запаху крови. Присели рядом. Плужников рассказал, как дрались в костеле, как ушли оттуда, нарвались на немцев и отлеживались потом в каменном отсеке. -- Отлеживались, значит? Молодцы, ребята: кто-то воюет, а мы -- отлеживаемся? Политрук говорил с трудом. Дыхание было коротким, и у него уже не было сил вздохнуть полной грудью. -- Ну и перебили бы нас там, -- сказал Плужников. -- Пара гранат, и все дела. -- Гранат испугался? -- Глупо погибать неохота. -- Глупо? Если убил хоть одного, смерть уже оправдана. Нас двести миллионов. Двести! Глупо, когда никого не убил. -- Там очень невыгодная позиция. -- Позиция... У нас одна позиция: не давать им покоя. Чтоб стрелял каждый камень. Знаешь, что они по радио нам кричат? -- Слыхали. -- Слыхали, да не анализировали. Сначала они просто предлагали сдаваться. Запугивали: сметем с лица земли. Потом -- "стреляйте комиссаров и коммунистов [219] и переходите к нам". А вчера вечером -- новая песня: "доблестные защитники крепости". Обещают райскую жизнь всем, кто сложит оружие, даже комиссарам и коммунистам. Почему их агитация повернулась на сто восемьдесят градусов? Потому, что мы стреляем. Стреляем, а не отлеживаемся. -- Ну, мы сдаваться не собираемся, -- сказал Денищнк. -- Верю. Верю, потому и говорю. Задача одна: уничтожать живую силу. Очень простая задача. Политрук говорил что-то еще, а Плужников опять плыл в лодке, и опять через борт плескалась вода, и опять он пил эту воду и никак не мог напиться. И опять на корме сидела Валя в таком ослепительном платье, что у Плужникова слезились глаза. И наверно, поэтому он не смеялся во сне... Растолкали его, когда рассвело, и он сразу увидел политрука: невероятно худого, заросшего щетиной, среди которой все время двигались искусанные в кровь тонкие губы. На изможденном, покрытом грязью и копотью лице жили только глаза: острые, немигающие, пристально упершиеся в него. -- Выспался? Возраста у политрука уже не было. Втроем они втащили раненого сквозь пролом на первый этаж покинутой казармы. Здесь стояли двухъярусные койки, покрытые голыми досками: сенники и постельное белье защитники унесли с собой. На полу валялись стреляные гильзы, битый кирпич, обрывки заскорузлого, в засохшей крови, обмундирования. Разбитые прямой наводкой простенки зияли провалами. Политрука уложили на койку, хотели сделать перевязку, но так и не решились отодрать намертво присохшие бинты. От ран шел тяжелый запах. -- Уходите, -- сказал политрук. -- Оставьте гранату и уходите. -- А вы? -- спросил пограничник. -- А я немцев подожду. Граната да шесть патронов в пистолете: будет, чем встретить. Канонада оборвалась: резко, будто вдруг выключили все звуки. И сразу зазвучал знакомый, усиленный динамиками голос: -- Доблестные защитники крепости! Немецкое [220] командование призывает вас прекратить бессмысленное сопротивление. Красная Армия разбита... -- Врешь, сволочь! -- крикнул Денищик. -- Брешешь, жаба фашистская! -- Войну не перекричишь. -- Политрук чуть усмехнулся, -- Она выстрел слышит, а голос -- нет. Не горячись. Иссушающая жара плыла над крепостью, и в этой жаре вспухали и сами собой шевелились трупы. Тяжелый, густо насыщенный пылью и запахом разложения пороховой дым сползал в подвалы. И дети уже не плакали, потому что в сухих глазах давно не было слез. -- Всем, кто в течение получаса выйдет из подвалов без оружия, немецкое командование гарантирует жизнь и свободу по окончании войны. Вспомните о своих семьях, о невестах, женах, матерях. Они ждут вас, солдаты! Голос замолчал, и молчала крепость. Она молчала тяжело и грозно, измотанная круглосуточными боями, жаждой, бомбежками, голодом. И это молчание было единственным ответом на очередной ультиматум противника. -- О матерях вспомнили, -- сказал политрук. -- Значит, не ожидал немец такого поворота. Степь да степь кругом, Путь далек лежит... Чисто и ясно зазвучала в раскаленном воздухе песня. Родная русская песня о великих просторах и великой тоске. От неожиданности у Плужникова перехватило дыхание, и он изо всех сил стиснул зубы, чтобы сдержать нахлынувшие вдруг слезы. А сильный голос вольно вел песню, и крепость слушала ее, беззвучно рыдая у закопченных амбразур. -- Не могу-у!.. -- Сальников упал на пол, вздрагивая, бил кулаками по кирпичам. -- Не могу! Мама, маманя песню эту... -- Молчать! -- крикнул политрук. -- Они же на это и бьют, сволочи! На это, на слезы наши!.. Сальников замолчал. Музыка еще звучала, но сквозь нее Плужников уловил вдруг странный, протяжный гул. Прислушался, не смог разобрать слов, но понял: где-то под развалинами хриплыми, пересохшими [221] глотками нестройно и страшно пели "Интернационал". И поняв это, он встал. -- Это есть наш последний и решительный бой... -- из последних сил запел политрук. Хрипя, он кричал слова гимна, и слезы текли по изможденному лицу. покрытому копотью и пылью. И тогда Плужников запел тоже, а вслед за ним и пограничник. А Сальников поднялся с пола и встал рядом, плечом к плечу, и тоже запел "Интернационал". Никто не даст нам избавленья, Ни бог, ни царь и не герой... Они пели громко, так громко, как не пели никогда в жизни. Они кричали свой гимн, и этот гимн был ответом сразу на все немецкие предложения. Слезы ползли по грязным лицам, но они не стеснялись этих слез, потому что это были другие слезы. Не те, на которые рассчитывало немецкое командование. 3 Спотыкаясь, Плужников медленно брел по бесконечному, заваленному битым кирпичом подвалу. Часто останавливался, вглядываясь в непроглядную темень, долго облизывал сухим языком затвердевшие, стянутые давней коростой губы. За третьим поворотом должен был появиться крохотный лучик: он сам принес заросшему по брови, иссохшему фельдшеру десяток свечей, найденных в развалинах столовой. Иногда падал, всякий раз испуганно хватаясь за фляжку, в которой было сейчас самое дорогое, что он мог раздобыть: полстакана мутной вонючей воды. Вода эта булькала при каждом шаге, и он все время чувствовал, как она булькает и переливается, мучительно хотел пить и мучительно сознавал, что на эту воду он не имеет права. Чтобы отвлечься, забыть про воду, что булькала у бедра, он считал дни. Он отчетливо помнил только три первые дня обороны, а потом дни и ночи сливались в единую цепь вылазок и бомбежек, атак, обстрелов, блужданий по подземельям, коротких схваток с врагом [222] и коротких, похожих на обмороки минут забытья. И постоянного, изнуряющего, не проходящего даже во сне желания пить. Они еще возились с политруком, стараясь поудобнее устроить его, когда откуда-то появились немцы. Политрук закричал, чтобы они бежали, и они побежали через разгромленные комнаты, где вместо окон зияли разорванные снарядами дыры. Сзади прозвучало несколько выстрелов и грохнул взрыв: политрук принял последний бой, выиграв для них секунды, и они опять ушли, сумев в тот же день пробраться к своим через чердачные перекрытия. И Сальников опять радовался, что им повезло. Они пришли к своим, и не было ни воды, ни патронов: только пять ящиков гранат без взрывателей. И по ночам они ходили к немцам и в узких каменных мешках, хрипя и ругаясь, били этих немцев прикладами и гранатами без взрывателей, кололи штыками и кинжалами, а днем отражали атаки тем оружием, какое смогли захватить. И ползали за водой под фиолетовым светом ракет, раздвигая осклизлые трупы. А потом те, кто остался в живых, ползли назад, сжимая в зубах дужку котелка и уже не опуская головы. И кому не везло, тот падал лицом в котелок и, может быть, перед смертью успевал напиться воды. Но им везло, и пить они не имели права. А днем -- от зари до зари -- бомбежки сменяли обстрелы и обстрелы -- бомбежки. И если вдруг смолкал грохот, значит, опять чужой механический голос предлагал прекратить сопротивление, опять давал час или полчаса на раздумье, опять выматывал душу до боли знакомыми песнями. И они молча слушали эти песни и тихий плач умирающих от жажды детей. Потом пришел приказ о прорыве, и им подкинули патронов и даже взрывателей для гранат. Они -- все трое -- атаковали по мосту и уже добежали до половины, когда немцы в упор, с двадцати шагов, ударили шестью пулеметами. И ему опять повезло, потому что он успел прыгнуть через перила в Мухавец, вволю напиться воды и выбраться к своим. А потом опять пошел на этот мост, потому что там остался Володька Денищик. Пограничник из Гомеля, Карла Маркса, сто двенадцать, квартира девять. А Сальников опять уцелел и, дергаясь, кричал потом в каземате: [223] -- Обратно повезло, вот! Кто-то за меня богу молится, ребята! Видно, бабуня моя в церковь зачастила! Только когда все это было? До или после того, как приняли решение отправить в плен женщин и детей? Они выползали из щелей на залитый солнцем двор: худые, грязные, полуголые, давно изорвавшие платья на бинты, Дети не могли идти, и женщины несли их, бережно обходя неубранные трупы и вглядываясь в каждый, потому что именно этот -- уже после смерти искореженный осколками, чудовищно распухший и неузнаваемый -- мог быть мужем, отцом или братом. И крепость замерла у бойниц, не стесняясь слез, и немцы впервые спокойно и открыто стояли на берегах. Когда это было -- до или после их неудачной попытки вырваться из кольца? До или после? Плужников очень хотел вспомнить и -- не мог. Никак не мог. Плужников рассчитывал увидеть слабый отблеск свечи, но еще не видя его, еще не дойдя до поворота, услышал стон. Несмотря на оглушающие бомбежки и постоянный звон в ушах, слух его работал пока исправно, да и стон, что донесся до него -- протяжный, хриплый, уже даже и не стон, а рев, -- был громок и отчетлив. Кричал обожженный боец: накануне немцы сбрасывали с самолетов бочки с бензином, и горячая жидкость ударила в красноармейца. Плужников сам относил его в подвал, потому что оказался рядом, и его тоже обожгло, но не сильно, а боец уже тогда начал кричать, и, видно, кричал до сих пор. Но крик этот не был одиноким. Чем ближе подходил Плужников к глухому и далекому подвалу, куда стаскивали всех безнадежных, тем все сильнее и сильнее становились стоны. Здесь лежали умирающие -- с распоротыми животами, оторванными конечностями, проломленными черепами, -- а единственным лекарством была немецкая водка да руки тихого фельдшера, на котором кожа от жажды и голода давно висела тяжелыми слоновьими складками. Отсюда уже не выходили: отсюда выносили тех, кто уже успокоился, а в последнее время перестали и выносить, потому что не было уже ни людей, ни сил, ни времени. -- Воды не принес? Фельдшер спрашивал не для себя: здесь, в подвале, заполненном умирающими и мертвыми вперемежку, глоток воды был почти преступлением. И фельдшер, [224] медленно и мучительно умирая от жажды, не пил никогда. -- Нет, -- солгал Плужников. -- Водка это. Он сам добыл эту воду во время утренней бомбежки. Дополз до берега, оглохнув от взрывов и звона бивших в каску осколков. Он зачерпнул не глядя, сколько мог, он сам не сделал ни глотка из этой фляжки: он нес ее, единственную драгоценность, Денищику и поэтому солгал. -- Живой он, -- сказал фельдшер. Сидя у входа подле ящика, на котором чадила свеча, он неторопливо рвал на длинные полосы грязное, заскорузлое обмундирование: тем, кто жив, еще нужно было делать перевязки. Плужников дал ему три немецкие сигареты. Фельдшер жадно схватил их и все никак не мог прикурить, попадая мимо пламени: дрожали руки, да и сам он качался из стороны в сторону, уже не замечая этого. Свеча едва горела в спертом, густо насыщенном тлением, болью и страданием воздухе. Огонек ее то замирал, обнажая раскаленный фитилек, то вдруг выравнивался, взлетая ввысь, снова съеживался, но -- жил. Жил и не хотел умирать. И, глядя на него, Плужников почему-то подумал о крепости. И сказал: -- Приказано уходить. Кто как сможет. -- Прощаться зашел? -- Фельдшер медленно, словно каждое движение причиняло боль, повернулся, глянул мертвыми, ничего не выражающими глазами. -- Им не говори. Не надо. -- Я понимаю. -- Понимаешь? -- Фельдшер кивал. -- Ничего ты не понимаешь. Ничего. Понимал бы -- мне бы не сказал. -- Приказ и тебя касается. -- А их? -- Фельдшер кивнул