аже сейчас, когда ей было очень плохо, она изо всех сил сдерживала себя, хотя ей очень хотелось помолиться и за Красную Армию, и за молоденького лейтенанта, и за девочку, которую так жестоко обидел ее собственный еврейский бог. Она была переполнена этими мыслями, внутренней борьбой и ожиданием близкого конца. И все делала по многолетней привычке к труду и порядку, не прислушиваясь более к разговорам в каземате. -- Считаете, другой немец пришел? От постоянного холода у старшины нестерпимо ныла простреленная нога. Она распухла и горела непрестанно, но об этом Степан Матвеевич никому не говорил. Он упрямо верил в собственное здоровье, а поскольку кость у него была цела, то дырка обязана была зарасти сама собой. -- А почему они за мной не побежали? -- размышлял Плужников. -- Всегда бегали, а тут -- выпустили, Почему? -- А могли и не менять немцев, -- сказал старшина, подумав. -- Могли приказ им такой дать, чтоб в подвалы не совались. -- Могли, -- вздохнул Плужников. -- Только я знать должен. Все о них знать. Передохнув, он опять выскользнул наверх искать таинственно пропавшего Волкова. Вновь ползал, задыхаясь от пыли, трупного смрада, звал, вслушивался. Ответа не было. Встреча произошла неожиданно. Два немца, мирно разговаривая, вышли на него из-за уцелевшей стены. Карабины висели за плечами, но даже если бы они держали их в руках, Плужников и тогда успел бы выстрелить первым. Он уже выработал в себе молниеносную реакцию, и только она до сих пор спасала его. А второго немца спасла случайность, которая раньше стоила бы Плужникову жизни. Его автомат выпустил короткую очередь, первый немец рухнул на кирпичи, и патрон перекосило при подаче. Пока Плужников [265] судорожно дергал затвор, второй немец мог бы давно прикончить его или убежать, но вместо этого он упал на колени. И покорно ждал, пока Плужников вышибет застрявший патрон. Солнце давно уже село, но было еще светло: эти немцы припозднились что-то сегодня и не успели вовремя покинуть мертвый, перепаханный снарядами двор. Не успели, и теперь уже один перестал вздрагивать, а второй стоял перед Плужниковым на коленях, склонив голову. И молчал. И Плужников молчал тоже. Он уже понял, что не сможет застрелить ставшего на колени противника, но что-то мешало ему вдруг повернуться и исчезнуть в развалинах. Мешал все тот же вопрос, который занимал его не меньше, чем пропавший боец: почему немцы стали такими, как вот этот, послушно рухнувший на колени. Он не считал свою войну законченной, и поэтому ему необходимо было знать о враге все. А ответ -- не предположения, не домыслы, а точный, реальный ответ! -- ответ этот стоял сейчас перед ним, ожидая смерти. -- Комм, -- сказал он, указав автоматом, куда следовало идти. Немец что-то говорил по дороге, часто оглядываясь, но Плужникову некогда было припоминать немецкие слова. Он гнал пленного к дыре кратчайшим путем, ожидая стрельбы, преследования, окриков. И немец, пригнувшись, рысил впереди, затравленно втянув голову в узкие штатские плечи. Так они перебежали через двор, пробрались в подземелья, и немец первым влез в тускло освещенный каземат. И здесь вдруг замолчал, увидев бородатого старшину и двух женщин у длинного дощатого стола. И они тоже молчали, удивленно глядя на сутулого, насмерть перепуганного и далеко не молодого врага. -- "Языка" добыл, -- сказал Плужников и с мальчишеским торжеством поглядел на Мирру. -- Вот сейчас все загадки и выясним, Степан Матвеевич. Немец опять заговорил громким плачущим голосом, захлебываясь и глотая слова. Протягивая вперед дрожавшие руки, показывая ладони то старшине, то Плужникову. -- Ничего не понимаю, -- растерянно сказал Плужников. -- Тарахтит. [266] -- Рабочий он, -- сообразил старшина, -- Видите, руки показывает? -- Лянгзам, -- сказал Плужников. -- Битте, лянгзам. Он напряженно припоминал немецкие фразы, но вспоминались только отдельные слова. Немец, поспешно покивал, выговорил несколько фраз медленно и старательно, но вдруг, всхлипнув, вновь сорвался на лихорадочную скороговорку. -- Испуганный человек, -- вздохнула тетя Христя. -- Дрожмя дрожит. -- Он говорит, что он не солдат, -- сказала вдруг Мирра. -- Он -- охранник. -- Понимаешь по-ихнему? -- удивился Степан Матвеевич. -- Немножечко. -- То есть как так -- не солдат? -- нахмурился Плужников. -- А что он в нашей крепости делает? -- Нихт зольдат! -- закричал немец. -- Нихт зольдат, нихт вермахт! -- Дела, -- озадаченно протянул старшина. -- Может, он наших пленных охраняет? Мирра перевела вопрос. Немец слушал, часто кивая, и разразился длинной тирадой, как только она замолчала. -- Пленных охраняют другие, -- не очень уверенно переводила девушка. -- Им приказано охранять входы и выходы из крепости. Они -- караульная команда. Он -- настоящий немец, а крепость штурмовали австрияки из сорок пятой дивизии, земляки самого фюрера. А он -- рабочий, мобилизован в апреле... -- Я же говорил, что рабочий! -- с удовольствием отметил старшина. -- Как же он -- рабочий, пролетарий, -- как он мог против нас... -- Плужников замолчал, махнул рукой. -- Ладно, об этом не спрашивай. Спроси, есть ли в крепости боевые части или их уже отвели. -- А как по-немецки боевые части? -- Ну, не знаю... Спроси, есть ли солдаты? Медленно, подбирая слова, Мирра начала переводить, Немец слушал, от старания свесив голову. Несколько раз уточнил, что-то переспросив, а потом опять зачастил, затараторил, то тыча себе в грудь, то изображая автоматчика: "ту-ту-ту!.." -- В крепости остались настоящие солдаты: саперы, [267] автоматчики, огнеметчики. Их вызывают, когда обнаруживают русских: таков приказ. Но он -- не солдат, он -- караульная служба, он ни разу не стрелял по людям. Немец опять что-то затараторил, замахал руками. Потом вдруг торжественно погрозил пальцем Христине Яновне и неторопливо, важно достал из кармана черный пакет, склеенный из автомобильной резины. Вытащил из пакета четыре фотографии и положил на стол. -- Дети, -- вздохнула тетя Христя. -- Детишек своих кажет. -- Киндер! -- крикнул немец. -- Майн киндер! Драй! И гордо тыкал пальцем в неказистую узкую грудь: руки его больше не дрожали. Мирра и тетя Христя рассматривали фотографии, расспрашивали пленного о чем-то важном, по-женски бестолково подробном и добром. О детях, булочках, здоровье, школьных отметках, простудах, завтраках, курточках. Мужчины сидели в стороне и думали, что будет потом, когда придется кончить этот добрососедский разговор. И старшина сказал, не глядя: -- Придется вам. товарищ лейтенант: мне с ногой трудно. А отпустить опасно: дорогу к нам знает. Плужников кивнул. Сердце его вдруг заныло, заныло тяжело и безнадежно, и он впервые остро пожалел, что не пристрелил этого немца сразу, как только перезарядил автомат. Мысль эта вызвала в нем физическую дурноту: даже сейчас он не годился в палачи. -- Ты уж извини, -- виновато сказал старшина. -- Нога, понимаешь... -- Понимаю, понимаю! -- слишком торопливо перебил Плужников. -- Патрон у меня перекосило... Он резко оборвал, поднялся, взял автомат: -- Комм! Даже при чадном свете жировиков было видно, как посерел немец. Посерел, ссутулился еще больше и стал суетливо собирать фотографии. А руки не слушались, дрожали, пальцы не гнулись, и фотографии все время выскальзывали на стол. -- Форвертс! -- крикнул Плужников, взводя автомат. Он чувствовал, что еще мгновение -- и решимость оставит его. Он уже не мог смотреть на эти суетливые, дрожащие руки. -- Форвертс! [268] Немец, пошатываясь, постоял у стола и медленно пошел к лазу. -- Карточки свои забыл! -- всполошилась тетя Христя, -- Обожди. Переваливаясь на распухших ногах, она догнала немца и сама затолкала фотографии в карман его мундира. Немец стоял, покачиваясь, тупо глядя перед собой. -- Комм! -- Плужников толкнул пленного дулом автомата. Они оба знали, что им предстоит. Немец брел, тяжело волоча ноги, трясущимися руками все обирая и обирая полы мятого мундира. Спина его вдруг начала потеть, по мундиру поползло темное пятно, и дурнотный запах смертного пота шлейфом волочился сзади. А Плужникову предстояло убить его. Вывести наверх и в упор шарахнуть из автомата в эту вдруг вспотевшую сутулую спину. Спину, которая прикрывала троих детей. Конечно же, этот немец не хотел воевать, конечно же, не своей охотой забрел он в эти страшные развалины, пропахшие дымом, копотью и человеческой гнилью. Конечно, нет. Плужников все это понимал и, понимая, беспощадно гнал вперед: -- Шнель! Шнель! Не оборачиваясь, он знал, что Мирра идет следом, припадая на больную ногу. Идет, чтобы ему не было трудно одному, когда он выполнит то, что обязан выполнить. Он сделает это наверху, вернется сюда и здесь, в темноте, они встретятся. Хорошо, что в темноте: он не увидит ее глаз. Она просто что-нибудь скажет ему. Что-нибудь, чтобы не было так муторно на душе. -- Ну, лезь же ты! Немец никак не мог пролезть в дыру. Ослабевшие руки срывались с кирпичей, он скатывался назад, на Плужникова, сопя и всхлипывая. От него дурно пахло: даже Плужников, притерпевшийся к вони, с трудом выносил этот запах -- запах смерти в еще живом существе. -- Лезь!.. Он все-таки выпихнул его наверх. Немец сделал шаг, ноги его подломились, и он упал на колени. Плужников ткнул его дулом автомата, немец мягко перевалился из бок и, скорчившись, замер. Мирра стояла в подземелье, смотрела на уже не [269] видимую в темноте дыру и с ужасом ждала выстрела. А выстрелов все не было и не было. В дыре зашуршало, и сверху спрыгнул Плужников. И сразу почувствовал, что она стоит рядом. -- Знаешь, оказывается, я не могу выстрелить в человека. Прохладные руки нащупали его голову, притянули к себе. Щекой он ощутил ее щеку: она была мокрой от слез. -- За что нам это? За что, ну за что? Что мы сделали плохого? Мы же сделать ничего еще не успели, ничего! Она плакала, прижимаясь к нему лицом. Плужников неумело погладил ее худенькие плечи. -- Ну, что ты, сестренка? Зачем? -- Я боялась. Боялась, что ты застрелишь этого старика. -- Она вдруг крепко обняла его, несколько раз торопливо поцеловала. -- Спасибо тебе, спасибо, спасибо. А им не говори: пусть это будет наша тайна. Ну, как будто ты для меня это сделал, ладно? Он хотел сказать, что действительно сделал это для нее, но не сказал, потому что он не застрелил этого немца все-таки для себя. Для своей совести, которая хотела остаться чистой, несмотря ни на что. -- Они не спросят. Они и вправду ни о чем не спросили, и все пошло так, как шло до этого вечера. Только за столом теперь стало просторнее, а спали они по-прежнему по своим углам: тетя Христя вдвоем с девушкой, старшина -- на досках, а Плужников -- на скамье. И эту ночь тетя Христя не спала. Слушала, как стонет во сне старшина, как страшно скрипит зубами молодой лейтенант, как пищат и топочут в темноте крысы, как беззвучно вздыхает Мирра. Слушала, а слезы текли и текли, и тетя Христя давно уже не вытирала их, потому что левая рука ее очень болела и плохо слушалась, а на правой спала девушка. Слезы текли и капали со щек, и старый ватник стал уже мокрым. Болели ноги, спина, руки, но больше всего болело сердце, и тетя Христя думала сейчас, что скоро умрет, умрет там, наверху, и непременно при солнце. Непременно при солнце, потому что ей очень хотелось согреться. А для того, чтобы увидеть это солнце, ей следовало уходить, пока есть еще силы, пока она одна, без [270] чужой помощи сможет выбраться наверх. И она решила, что завтра непременно попробует, есть ли у нее еще силы, и не пора ли ей, пока не поздно, уходить. С этой мыслью она и забылась, уже в полусне поцеловав черную девичью голову, что столько ночей пролежала на ее руке. А утром встала и еще до завтрака с трудом пролезла сквозь лаз в подземный коридор. Здесь горел факел. Лейтенант Плужников умывался -- благо, воды теперь хватало, -- и Мирра поливала ему. Она лила понемножку и совсем не туда, куда он просил: Плужников сердился, а девушка смеялась. -- Куда вы, тетя Христя? -- А к дыре, к дыре, -- торопливо пояснила она. -- Подышать хочу. -- Может, проводить вас? -- спросила Миррочка. -- Что ты, не надо. Мой своего лейтенанта. -- Да она балуется! -- сердито сказал Плужников. И они опять засмеялись, а тетя Христя, опираясь на стену, медленно пошла к дыре, осторожно ступая распухшими ногами. Однако шла она сама, силы еще были, и это очень радовало тетю Христю. "Может, не сегодня уйду. Может, еще денечек погожу, может, еще поживу маленько". Тетя Христя была уже возле самой дыры, но шум наверху услыхала первой не она, а Плужников. Он услыхал этот непонятный шум, насторожился и, еще ничего не поняв, толкнул девушку в лаз: -- Скорее! Мирра нырнула в каземат, не спрашивая и не медля: она уже привыкла слушаться. А Плужников, напряженно ловя этот посторонний шум, успел только крикнуть: -- Тетя Христя, назад! Гулко ухнуло в дыре, и тугая волна горячего воздуха ударила Плужникова в грудь. Он задохнулся, упал, мучительно хватая воздух разинутым ртом, успел нащупать дыру и нырнуть туда. Нестерпимо ярко вспыхнуло пламя, и огненный смерч ворвался в подземелье, на миг осветив кирпичные своды, убегающих крыс, присыпанные пылью и песком полы и замершую фигуру тети Христи. А в следующее мгновение раздался страшный нечеловеческий крик, и объятая пламенем тетя Христя бросилась бежать по коридору. Уже пахло горелым человеческим мясом, а тетя Христя еще бежала, еще кричала, [271] еще звала на помощь. Бежала, уже сгорев в тысячеградусной струе огнемета. И вдруг рухнула, точно растаяв, и стало тихо, только сверху капали оплавленные крошки кирпича. Редко, как кровь. Даже в каземате пахло горелым. Степан Матвеевич заложил лаз кирпичом, забил старыми ватниками, но горелым асе равно пахло. Горелым человеческим мясом. Откричавшись, Мирра примолкла в углу. Изредка ее начинала бить дрожь; тогда она поднималась и ходила по каземату, стараясь не приближаться к мужчинам. Сейчас она отчужденно смотрела на них, словно они были по другую сторону невидимого барьера. Вероятно, этот барьер существовал и прежде, но тогда между его сторонами, между нею и мужчинами было передаточное звено: тетя Христя. Тетя Христя согревала ее ночами, тетя Христя кормила ее за столом, тетя Христя ворчливо учила ее ничего не бояться, даже крыс, и по ночам отгоняла их от нее, и Мирра спала спокойно. Тетя Христя помогала ей одеваться, по утрам пристегивать протез, умываться и ухаживать за собой. Тетя Христя грубовато прогоняла мужчин, когда это было необходимо, и за ее широкой и доброй спиной Мирра жила без стеснения. Теперь не было этой спины. Теперь Мирра была одна, и впервые ощутила тот невидимый барьер, что отделял ее от мужчин. Теперь она была беспомощна, и ужас от сознания этой физической беспомощности всей тяжестью обрушился на ее худенькие плечи. -- Значит, засекли они нас, -- вздохнул Степан Матвеевич. -- Как ни береглись, как ни хоронились. -- Я виноват! -- Плужников вскочил, заметался по каземату. -- Я, один я! Я вчера... Он замолчал, наткнувшись на Мирру. Она не смотрела на него, она вся была погружена в себя, в свои мысли и ничего для нее не существовало сейчас, кроме этих мыслей. Но для Плужникова существовала и она, и ее вчерашняя благодарность, и тот крик "Коля!..", который остановил когда-то его на том самом месте, где лежал теперь пепел тети Христи. Для него уже существовала их общая тайна, ее шепот, дыхание которого он почувствовал на своей щеке. И поэтому он не стал признаваться, что отпустил вчера немца, который утром привел огнеметчиков. Это признание уже ничего не могло исправить. [272] -- А в чем ты виноват, лейтенант? До сих пор Степан Матвеевич редко обращался к Плужникову с той простотой, которая диктовалась и разницей в возрасте, к их положением. Он всегда подчеркнуто признавал его командиром и разговаривал так, как этого требовал устав. Но сегодня уже не было устава, а было двое молодых людей и усталый взрослый человек с заживо гниющей ногой. -- В чем же ты виноват? -- Я пришел, и начались несчастья. И тетя Христя, и Волков, и даже этот... сволочь эта. Все из-за меня. Жили же вы до меня спокойно. -- Спокойно и крысы живут. Вон сколько их в спокойствии нашем развелось. Не с того ты конца виноватых ищешь, лейтенант. А я вот, например, тебе благодарен. Если бы не ты -- немца бы ни одного так и не убил. А так вроде убил. Убил, а? Там, у Холмских ворот? У Холмских ворот старшина никого не убил: единственная очередь, которую успел он выпустить, была слишком длинной, и все пули ушли в небо. Но ему очень хотелось в это верить, и Плужников подтвердил: -- Двоих, по-моему. -- За двоих не скажу, а один точно упал. Точно. Вот за него тебе и спасибо, лейтенант. Значит, и я могу их убивать. Значит, не зря я тут... В этот день они не выходили из своего каземата. Не то что они боялись немцев -- немцы вряд ли рискнули бы лезть в подземелья -- просто не могли они в этот день увидеть то, что оставила огнеметная струя. -- Завтра пойдем, -- сказал старшина. -- Завтра сил у меня еще хватит. Ах, Яновна, Яновна, опоздать бы тебе к дыре той... Значит, через Тереспольские ворота они в крепость входят? -- Через Тереспольские. А что? -- Так. Для сведения. Старшина помолчал, искоса поглядывая на Мирру. Потом подошел, взял за руку, потянул к скамье: -- Сядь-ка. Мирра послушно села. Она весь день думала о тете Христе и о своей беспомощности и устала от этих дум. -- Ты возле меня спать будешь. Мирра резко выпрямилась: -- Зачем еще? [273] -- Да ты не пугайся, дочка. -- Степан Матвеевич невесело усмехнулся. -- Старый я. Старый да больной и все равно ночью не сплю. Вот и буду от тебя крыс отгонять, как Яновна отгоняла. Мирра низко опустила голову, повернулась, ткнулась лбом. Старшина обнял ее, оказал, понизив голос: -- Да и поговорить нам с тобой надо, когда лейтенант уснет. Скоро ты одна с ним останешься. Не спорь. знаю, что говорю. В эту ночь другие слезы текли на старый ватник, служивший изголовьем. Старшина говорил и говорил, Мирра долго плакала, а потом, обессилев, уснула. И Степан Матвеевич к утру задремал тоже, обняв доверчивые девичьи плечи. Забылся он ненадолго: передремал, обманул усталость и уже на ясную голову еще раз спокойно и основательно обдумал весь тот путь, который предстояло ему сегодня пройти. Все уже было решено, решено осознанно, без сомнений и колебаний, и старшина просто уточнял детали. А потом осторожно, чтобы не разбудить Мирру, встал и, достав гранаты, начал вязать связки. -- Что взрывать собираетесь? -- спросил Плужников, застав его за этим занятием. -- Найду. -- Степан Матвеевич покосился на спящую девушку, понизил голос: -- Ты не обижай ее, Николай. Плужникова знобило. Он кутался в шинель и зевал. -- Не понимаю. -- Не обижай, -- строго повторил старшина. -- Она маленькая еще. И больная, это тоже понимать надо. И одну не оставляй: если уходить надумаешь, так о ней сперва вспомни. Вместе из крепости выбирайтесь: пропадет девчонка одна. -- А вы... Вы что? -- Заражение у меня, Николай. Пока силы есть, пока ноги держат, наверх выберусь. Помирать, так с музыкой. -- Степан Матвеевич... -- Все, товарищ лейтенант, отвоевался старшина. И приказания твои теперь недействительны: теперь мои приказания главней. И вот тебе мой последний приказ: девочку сбереги и сам уцелей. Выживи. Назло им -- выживи. За всех нас. [274] Он поднялся, сунул за пазуху связки и, тяжело припадая на распухшую, словно залившую сапог ногу, пошел к лазу. Плужников что-то говорил, убеждал, но старшина не слушал его: главное было сказано. Разобрал кирпичи в лазе. -- Так, говоришь, через Тереспольские они в крепость входят? Ну, прощай, сынок. Живите! И вылез. Из раскрытого лаза несло горелым смрадом. -- Утро доброе. Мирра сидела на постели, кутаясь в бушлат. Плужников молча стоял у лаза. -- Чем это пахнет так... Она увидела черный провал открытого лаза и замолчала. Плужников вдруг схватил автомат: -- Я наверх. К дыре не подходи! -- Коля! Это был совсем другой вскрик: растерянный, беспомощный. Плужников остановился: -- Старшина ушел. Взял гранаты и ушел. Я догоню, -- Догоним. -- Она торопливо копошилась в углу. -- Только -- вместе. -- Да куда тебе... -- Плужников запнулся. -- Я знаю, что я хромая, -- тихо сказала Мирра. -- Но это от рождения, что же делать. И я боюсь тут одна. Очень боюсь. Я не смогу тут одна, я лучше сама вылезу. -- Идем. Он запалил факел, и они вылезли из каземата, В липком, густом смраде нечем было дышать. Крысы возились у груды обгорелых костей, и это было все, что осталось от тети Христи. -- Не смотри, -- сказал Плужников. -- Вернемся, зарою. Кирпичи в дыре были оплавлены вчерашним залпом огнемета. Плужников вылез первым, огляделся, помог выбраться Мирре. Она лезла с трудом, неумело, срываясь на скользких, оплавленных кирпичах. Он подтащил ее к самому выходу и на всякий случай придержал: -- Подожди. Еще раз осмотрелся: солнце еще не появилось, и вероятность встречи с немцами была невелика, но Плужников не хотел рисковать. -- Вылезай. [275] Она замешкалась. Плужников оглянулся, чтобы поторопить ее, увидел вдруг худенькое, очень бледное лицо и два огромных глаза, которые смотрели на него испуганно и напряженно. И молчал: он впервые видел ее при свете дня. -- Вот ты какая, оказывается. Мирра потупила глаза, вылезла и села на кирпичи, заботливо обтянув платьем колени. Она поглядывала на него, потому что тоже впервые видела его не в чадном пламени коптилок, но поглядывала украдкой, искоса, каждый раз, как заслонки, приподнимая длинные ресницы. Вероятно, в мирные дни среди других девушек он бы просто не заметил ее. Она вообще была незаметной -- заметными были только большие печальные глаза да ресницы, -- но здесь сейчас не было никого прекраснее ее. -- Так вот ты какая, оказывается. -- Ну, такая, -- сердито сказала она. -- Не смотри на меня, пожалуйста. Не смотри, а то я опять залезу в дырку. -- Ладно. -- Он улыбнулся. -- Я не буду, только ты слушайся. Плужников пробрался к обломку стены, выглянул: ни старшины, ни немцев не было на пустом развороченном дворе. -- Иди сюда. Мирра, оступаясь на кирпичах, подошла, Он обнял ее за плечи, пригнул голову. -- Спрячься. Видишь ворота с башней? Это Тереспольские. -- Я знаю. -- Что-то он про них меня спрашивал... Мирра ничего не сказала. Оглядываясь, она узнавала и не узнавала знакомой крепости. Здание комендатуры лежало в развалинах, мрачно темнела разбитая коробка костела, а от каштанов, что росли вокруг, остались одни стволы. И никого, ни одной живой души не было на всем белом свете. -- Как страшно, -- вздохнула она. -- Там, под землей, все-таки кажется, что наверху еще кто-то есть. Кто-то живой. -- Наверняка есть, -- сказал он, -- Не мы одни такие [276] везучие. Где-то есть, иначе стрельбы не было бы, а она случается. Где-то есть, и я найду где. -- Найди, -- тихо попросила она. -- Пожалуйста, найди. -- Немцы, -- сказал он. -- Спокойно. Только не высовывайся. Из Тереспольских ворот вышел патруль: трое немцев появились из темного провала ворот, постояли, неторопливо пошли вдоль казарм к Холмским воротам. Откуда-то издалека донеслась отрывистая песня: словно ее не пели, а выкрикивали доброй полусотней глоток. Песня делалась все громче, Плужников уже слышал топот и понял, что немецкий отряд с песней входит сейчас под арку Тереспольских ворот. -- А где же Степан Матвеевич? -- обеспокоенно спросила Мирра. Плужников не ответил. Голова немецкой колонны показалась в воротах: они шли по трое, громко выкрикивая песню. И в этот момент темная фигура сорвалась сверху, с разбитой башни. Мелькнула в воздухе, упав прямо на шагающих немцев, и мощный взрыв двух связок гранат рванул утреннюю тишину. -- Вот Степан Матвеевич! -- крикнул Плужников. -- Вот он, Мирра! Вот он!..  * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *  1 Весь день они молча просидели в каземате. Они не просто молчали, они всячески избегали друг друга, насколько это было возможно в подземелье. Если один оказывался у стола, второй отходил в угол, а если и садился за стол, то -- подальше, на противоположный конец. Они не решались смотреть друг на друга и больше всего боялись, что руки их случайно встретятся в темноте. После гибели старшины Мирра ни за что не хотела уходить под землю. Она кричала и плакала, а встревоженные взрывом немцы вновь прочесывали развалины, забрасывая подвалы гранатами и прижигая огнеметными залпами. Их много сбежалось во двор, они расползлись по всем направлениям и с минуты на минуту могли [277] выйти на них, а она кричала и билась в обломках кирпичей, и Плужников никак не мог ее успокоить. Ему уже казалось, что он слышит крики немцев, топот их сапог, лязг их оружия, и тогда он схватил Мирру в охапку и потащил к дыре. -- Пусти. -- Она вдруг перестала биться. -- Сейчас же пусти. Слышишь? -- Нет. Она оказалась очень легкой, но сердце его неистово забилось от этой гибкой и теплой ноши. Лицо ее было совсем близко, он видел слезы на ее щеках, чувствовал ее дыхание и, боясь прижать к себе, нес на вытянутых руках. А она в упор смотрела на него, и в ее глубоких темных глазах был молчаливый и не понятный для него страх. -- Пусти, -- еще раз тихо попросила она. -- Пожалуйста. Плужников опустил ее только возле дыры. Оглянулся в последний раз, действительно услышал отчетливый шорох шагов, шепнул: -- Лезь. Мирра замешкалась, и он вовремя вспомнил о ее протезе, понял, что она не сможет спрыгнуть на пол там, под землей, и остановил: -- Я первым. -- Нет! -- Испугалась она. -- Нет, нет! -- Не бойся, успеем! Он скользнул в дыру, спрыгнул на пол, позвал: -- Иди! Скорее! Мирра сорвалась на скользких кирпичах, но Плужников подхватил ее, на секунду прижал к себе. Она покорно замерла, уткнувшись лицом в его плечо, а потом вдруг рванулась, оттолкнула его и быстро пошла по коридору, волоча ногу. А он остался в темноте у дыры, но слушал не шумы наверху, а гулкий стук собственного сердца. А когда вернулся в каземат, уже не решался заговорить. Хотел этих разговоров, удивлялся сам себе и -- не заговаривал. И прятал глаза. И все время чувствовал, что она -- здесь, рядом, и что, кроме их двоих, нет никого во всем мире. Противоречивые чувства странно переплетались сейчас в нем. Горечь от гибели тети Христи и Степана Матвеевича и тихая радость, что рядом -- хрупкая и беззащитная девушка; ненависть к немцам и странное, [278] незнакомое ощущение девичьего тепла; упрямое желание уничтожать врага и тревожное сознание ответственности за чужую жизнь -- все это жило в его душе в полной гармонии как единое целое. Он никогда еще не ощущал себя таким сильным и таким смелым, и лишь одного он не мог сейчас: не мог протянуть руку и коснуться девушки. Очень хотел этого и -- не мог. -- Ешь, -- тихо сказала она. Наверное, наверху уже зашло солнце Они промолчали и проголодали весь этот день. Наконец Мирра сама достала еду и сказала первое слово. Но ели они все-таки на разных концах стола. -- Ты ложись, я не буду спать. -- Я тоже не буду, -- поспешно сказала она. -- Почему? -- Так. -- Крыс боишься? Не бойся, я их буду отгонять. -- Ты каждую ночь решил не спать? -- Мирра вздохнула. -- Не беспокойся, я уже привыкла. -- Завтра я разведаю дорогу и отведу тебя в город. -- А сам? -- А сам вернусь. Здесь -- оружие, патроны. Есть чем воевать. -- Воевать... -- Она опять вздохнула. -- Один против всех? Ну, и что ты можешь сделать один? -- Победить. Плужников сказал это вдруг, не раздумывая, и сам удивился, что сказал именно так. И повторил упрямо: -- Победить. Потому что человека нельзя победить, если он этого не хочет. Убить можно, а победить нельзя. А фашисты -- не люди, значит, я должен победить. -- Запутался! -- Она неуверенно засмеялась и тут же испуганно оборвала смех: таким неуместным показался он в этом темном, мрачном и чадном каземате. -- А ведь это правда, что человека нельзя победить, -- медленно повторил Плужников. -- Разве они победили Степана Матвеевича? Или Володьку Денищика? Или того фельдшера в подвале: помнишь, я рассказывал тебе? Нет, они их только убили. Они их только убили, понимаешь? Всего-навсего убили. -- Этого достаточно. -- Нет, я не о том. Вот Прижнюка они действительно убили, навсегда убили, хоть он и живой. А человека [279] победить невозможно, даже убив. Человек выше смерти. Выше. Плужников замолчал, и Мирра тоже молчала, понимая, что говорил он не для нее, а -- для себя, и гордясь им. Гордясь и пугаясь одновременно, потому что единственным выходом, который он себе оставлял, была гибель. Он сам сейчас убеждался в этом, он приговаривал себя к ней искренне и взволнованно, и, подчиняясь непонятному ей самой приказу, Мирра встала, подошла к нему, обняла за плечи. Она хотела быть рядом в эту минуту, хотела разделить его судьбу, хотела быть вместе и инстинктивно чувствовала, что быть вместе -- это просто прикоснуться к нему. Но Плужников вдруг отстранил ее, встал и отошел на другой конец стола. И сказал чужим голосом: -- Завтра разведаю дорогу, а послезавтра ты уйдешь. Но Мирра и слышала и не слышала эти слова. Все в ней разом оборвалось, потому что его поведение вновь напомнило ей, что она -- калека и что он не забывает и не может этого забыть. Чувство страшного одиночества снова обрушилось на нее, она опустилась на скамью и заплакала горько, по-детски уронив голову на руки. -- Ты что это? -- удивленно спросил Плужников. -- Почему ты плачешь? -- Оставь меня, -- громко всхлипнув, сказала она. -- Оставь и иди, куда хочешь. Только не надо меня жалеть. Не надо, не надо! Он неуверенно подошел к ней, постоял, неумело погладил по голове. Как маленькую. -- Не трогай меня! -- Мирра резко встала, сбросив его руку. -- Я не виновата, что оказалась здесь, не виновата, что осталась жива, не виновата, что у меня хромая нога. Я ни в чем не виновата, и не смей меня жалеть! Оттолкнув его, она прошла в свой угол и ничком упала на постель. Плужников постоял, послушал, как она всхлипывает, а потом взял бушлат старшины и накрыл ее плечи. Она резко повела ими и сбросила бушлат, и он снова накрыл ее, а она снова сбросила, и он снова накрыл. И Мирра больше уже не сбрасывала бушлата, а, жалобно всхлипнув, съежилась под ним и затихла. Плужников улыбнулся, отошел к столу и сел. Послушал, как тихо дышит пригревшаяся Мирра, [280] достал из полевой сумки схему крепости, которую по его просьбе начертил как-то Степан Матвеевич, и принялся внимательно изучать ее, соображая, как провести завтрашнюю разведку. И не заметил, как уронил голову на стол. -- Ты прости меня, -- сказала утром Мирра. -- За что? -- Ну, за все. Что ревела и говорила глупости. Больше не буду. -- Будешь, -- улыбнулся он. -- Обязательно будешь, потому что ты еще маленькая. Нежность, которая прозвучала в его голосе, теплом отозвалась в ней, захлестнула, вызвала ответную нежность. Она уже подняла руку, чтобы протянуть ему, чтобы прикоснуться и приласкаться, потому что сердце ее уже изнемогало без этой простой, мимолетной, ни к чему не обязывающей ласки. Но она опять сдержала себя и отвернулась, и он тоже отвернулся и нахмурился. А потом он ушел, и она опять тихо заплакала, жалея его и себя и мучаясь от этой жалости. То ли немцев напугал вчерашний взрыв, то ли они к чему-то готовились, но суетились сегодня куда больше обычного. Возле Тереспольских ворот велись работы по расчистке территории, повсюду ходили усиленные патрули, а пленных, к которым Плужников уже привык, не было ни видно, ни слышно. У трехарочных тоже что-то делали, оттуда долетал шум моторов, и Плужников решил пробраться в северо-западную часть цитадели: посмотреть, нельзя ли там переправиться через Мухавец и уйти за внешние обводы. Он не имел права рисковать и поэтому шел осторожно, избегая открытых мест. Кое-где даже полз, несмотря на то, что патрулей видно не было. Он не хотел сегодня ввязываться в перестрелку и беготню, он хотел только высмотреть щель, сквозь которую ночью можно было бы проскользнуть. Проскользнуть, вырваться из крепости, добраться до первых людей и оставить у них девушку. Плужников ясно понимал, что старшина был прав, завещав ему сделать это во что бы то ни стало. Понимал, делал для этого все от него зависящее, но втайне боялся даже думать о том времени, когда останется один. Совсем один в развороченной крепости. Конечно, он мог бы уйти вместе с Миррой, раздобыть гражданскую [281] одежду, попытаться ускользнуть в леса, где почти наверняка остались отбившиеся от своих частей бойцы и командиры Красной Армии. И это не было бы ни дезертирством, ни изменой приказу: он не значился ни в каких списках, он был свободным человеком, но именно эта свобода и заставляла его самостоятельно принимать то решение, которое было наиболее целесообразным с военной точки зрения. А с военной точки зрения самым разумным было оставаться в крепости, где были боеприпасы, еда и убежище. Здесь он мог воевать, а не бегать по лесам, которых не знал. Наконец он достиг подвалов и пробирался сейчас по ним, стараясь выйти на излучину Мухавца. Там немцы, тракторы которых грохотали у трехарочных ворот, не могли его видеть, и он надеялся подобраться к самой воде и, может быть, переправиться на другую сторону. А пока шел бесконечными подвалами, в которые проникало достаточно света сквозь многочисленные проломы и дыры. -- Стой! Плужников замер. Окрик прозвучал так неожиданно, что он даже не сообразил, что скомандовали-то ему на чистом русском языке. Но прежде чем он успел сообразить, в грудь его уперся автомат. -- Бросай оружие. -- Ребята... -- От волнения Плужников всхлипнул. -- Ребята, свои, милые... -- Мы-то милые, а ты какой? -- Свой я, ребята, свой! Лейтенант Плужников... Остановили его на переходе в тяжелом подвальном сумраке, куда шагнул он со света и где пока ничего не видел, кроме неясной фигуры впереди. И еще кто-то стоял сзади в нише, но того он вообще не видел, а только чувствовал, что там кто-то стоит, -- Лейтенант, говоришь? А ну, шагай к свету, лейтенант. -- Шагаю, шагаю! -- радостно сказал Плужников. -- Сколько вас тут, ребята? -- Сейчас посчитаем. Их было двое: заросших по самые брови, в рваных, грязных ватниках. Представились: -- Сержант Небогатов. -- Ефрейтор Климков. -- Какие планы, лейтенант? -- спросил Небогатов [282] после короткого знакомства. -- Наши планы -- рвать в Беловежскую пущу. Давно бы туда ушли, да патронов нет: я тебя на голом нахальстве останавливал. -- Ну, для страховочки я за спиной стоял, -- хмуро усмехнулся Климков. -- А у меня -- ножичек гитлеровский. На ремне у него висел длинный немецкий кинжал в черных кожаных ножнах. -- Вместе рвать будем. -- От радости, что встретил своих, Плужников сразу забыл о своем решении сражаться в крепости до конца. -- Патроны есть, ребята, чего-чего, а патронов хватает. И еда имеется, консервы... -- Консервы? -- недоверчиво переспросил ефрейтор. -- Шикарно живешь, лейтенант. -- Веди сперва к консервам, -- усмехнулся сержант Небогатов. -- Уж и не помню, когда ели-то в последний раз. Так, грызем чего-то, как крысы. Плужников провел их в свое подземелье кратчайшим путем. Показал дыру, мало приметную для непосвященных, рассказал об огнеметной атаке и гибели тети Христи. А про немца, что навел на них огнеметчиков, рассказывать не стал: объяснять этим ожесточенным, черным от голода и усталости людям, почему он отпустил тогда пленного, было бессмысленно. -- Мирра! -- еще в подземелье закричал Плужников. -- Мирра, это мы, не бойся! -- Какая еще Мирра! -- насторожился сержант. Он первым пролез в каземат, и не успел еще Плужников с ефрейтором пробраться следом, как он уже удивленно кричал: -- Миррочка, ты ли это? Глазам не верю! -- Небогатов?.. -- ахнула Мирра. -- Толя Небогатов? Живой? -- Дохлый, Мирра! -- засмеялся сержант. -- Копченый, сушеный и вяленый! Смеясь от радости, Мирра тащила на стол все, что припрятала. Плужников хотел было запретить есть все подряд, но сержант заверил, что норму они знают. Небогатов был очень оживлен, шутил с Миррой, а ефрейтор помалкивал, посматривая на девушку настороженно и, как показалось Плужникову, недружелюбно. -- Житье тебе гут, лейтенант, прямо как беловежскому зубру. [283] Плужников не поддержал этого разговора. Ефрейтор помолчал, а потом, когда Мирра отошла от стола, спросил угрюмо: -- Она что, тоже с нами пойдет? -- Конечно! -- с вызовом сказал Плужников. -- Она хорошая девчонка, смелая. Только крыс боится! Но Климков не намерен был сводить разговор к шутке. Переглянувшись с Небогатовым, и, по тому, как сержант опустил глаза, Плужников понял, что в этой паре первенство определяется не воинскими званиями. -- Хромая она. -- Ну, и что? Не настолько уж она... Плужников запнулся. Отрицать хромоту Мирры было бессмысленно, но даже если бы она была абсолютно здорова, хмурый ефрейтор и тогда бы отказался взять ее с собой: это Плужников сообразил сразу. -- Я и сам собирался довести ее до первых домов... -- До первой пули! -- жестоко перебил Климков. -- Где дома, там и немцы. Нам обходить дома нужно, да подальше, а не переть к ним в военной форме. -- Странный разговор! Не оставлять же ее, правда? -- Пусть сама выбирается. Только после нас, а то на первом же допросе продаст ни за понюшку. Чего молчишь, сержант? -- Брать с собой нельзя, -- нехотя сказал Небогатов. -- А бросать можно? Я тебя спрашиваю, сержант: бросать можно? В глубоком пустом подвале далеко разносились звуки, и Мирра слышала каждое слово. Тем более, что теперь они уже не сдерживались, забыли о ней, словно решали сейчас не ее судьбу, а что-то куда более важное для них. Но для Мирры самым важным была сейчас не ее судьба, хотя сердце ее замирало от ужаса при одной мысли, что они могут уйти, оставив ее тут. И, несмотря на весь этот ужас, самым важным для нее было, что ответит Плужников на все эти аргументы. Съежившись в самом дальнем углу каземата, где крысы давно уже не боялись ни шумов, ни людей, Мирра слушала теперь только его, воспринимала только его слова, потому что то предательство, на которое его толкали, было для нее куда страшнее собственной судьбы. -- Ну, ты сам посуди, лейтенант, куда нам такая обуза? -- приглушенно говорил Небогатов. -- За внешним [284] обводом -- поле, там по-пластунски километра два ползти придется. Сможет она ползти? -- С хромой-то ногой! -- вставил ефрейтор. -- О чем вы говорите! -- громко сказал Плужников, уже с трудом сдерживая гнев. -- О себе вы все время говорите, только о себе! О своей шкуре! А о ней? О ней подумать вы способны? -- Тут думай не думай... -- Нет, будем думать! Обязаны думать! -- Не подойдешь ты к домам, -- со вздохом сказал сержант. -- Ну, никак не подойдешь, понимаешь? Совались мы, пробовали: везде патрули, везде охрана. Что ночью, что днем. До сих пор оцепление вокруг крепости держат, до сих пор нашего брата вылавливают, а ты говоришь: думать. -- Мы -- Красная Армия, -- тихо сказал Плужников. -- Мы -- Красная Армия, это вы понимаете? -- Красная Армия?.. -- Ефрейтор громко рассмеялся. -- Ты еще комсомол вспомни, лейтенант! -- А я его не забывал! -- крикнул