олюче стиснула их и, взволнованно вздрагивая свисающими, как древние украшения, щеками, -- сказала: -- Я ждала... я только на минуту... я только хотела сказать: как я счастлива, как я рада за вас! Вы понимаете: завтра-послезавтра -- вы совершенно здоровы, вы заново -- родились... Я увидел на столе листок -- последние две страницы вчерашней моей записи: как оставил их там с вечера -- так и лежали. Если бы она видела, что я писал там... Впрочем, все равно: теперь это -- только история, теперь это -- до смешного далекое, как сквозь перевернутый бинокль... -- Да, -- сказал я, -- и знаете: вот я сейчас шел по проспекту, и впереди меня человек, и от него -- тень на мостовой. И понимаете: тень -- светится. И мне кажется -- ну вот я уверен -- завтра совсем не будет теней, ни от одного человека, ни от одной вещи, солнце -- сквозь все... Она -- нежно и строго: -- Вы -- фантазер! Детям у меня в школе -- я бы не позволила говорить так... И что-то о детях, и как она их всех сразу, гуртом, повела на Операцию, и как их там пришлось связать, и о том, что "любить -- нужно беспощадно, да, беспощадно", и что она, кажется, наконец решится... Оправила между колен серо-голубую ткань, молча, быстро -- обклеила всего меня улыбкой, ушла. И -- к счастью, солнце сегодня еще не остановилось, солнце бежало, и вот уже 16, я стучу в дверь -- сердце стучит... -- Войдите! На пол -- возле ее кресла, обняв ее ноги, закинув голову вверх, смотреть в глаза -- поочередно, в один и в другой -- и в каждом видеть себя -- в чудесном плену... А там, за стеною, буря, там -- тучи все чугуннее: пусть! В голове -- тесно, буйные -- через край -- слова, и я вслух вместе с солнцем лечу куда-то... нет, [теперь] мы уже знаем, куда -- и за мною планеты -- планеты, брызжущие пламенем и населенные огненными, поющими цветами -- и планеты немые, синие, где разумные камни объединены в организованные общества -- планеты, достигшие, как наша земля, вершины абсолютного, стопроцентного счастья... И вдруг -- сверху: -- А ты не думаешь, что вершина -- это именно объединенные в организованное общество камни? И все острее, все темнее треугольник: -- А счастье... Что же? Ведь желания -- мучительны, не так ли? И ясно: счастье -- когда нет уже никаких желаний, нет ни одного... Какая ошибка, какой нелепый предрассудок, что мы до сих пор перед счастьем -- ставили знак плюс, перед абсолютным счастьем -- конечно, минус -- божественный минус. Я -- помню -- растерянно пробормотал: -- Абсолютный минус -- 273o... -- Минус 273 -- именно. Немного прохладно, но разве это-то самое и не доказывает, что мы -- на вершине. Как тогда, давно -- она говорила как-то за меня, мною -- развертывала до конца мои мысли. Но было в этом что-то такое жуткое -- я не мог -- и с усилием вытащил из себя "нет". -- Нет, -- сказал я. -- Ты... ты шутишь... Она засмеялась, громко -- слишком громко. Быстро, в секунду, досмеялась до какого-то края -- оступилась -- вниз... Пауза. Встала. Положила мне руки на плечи. Долго, медленно смотрела. Потом притянула к себе -- и ничего нет; только ее острые, горячие губы. -- Прощай! Это -- издалека, сверху, и дошло до меня нескоро -- может быть, через минуту, через две. -- Как так "прощай"? -- Ты же болен, ты из-за меня совершал преступления, -- разве тебе не было мучительно? А теперь Операция -- и ты излечишься от меня. И это -- прощай. -- Нет, -- закричал я. Беспощадно-острый, черный треугольник на белом: -- Как? Не хочешь счастья? Голова у меня расскакивалась, два логических поезда столкнулись, лезли друг на друга, крушили, трещали... -- Ну что же, я жду -- выбирай: Операция и стопроцентное счастье -- или... -- "Не могу без тебя, не надо без тебя", -- сказал я или только подумал -- не знаю, но I слышала. -- Да, я знаю, -- ответила мне. И потом -- все еще держа у меня на плечах свои руки и глазами не отпуская моих глаз: -- Тогда -- до завтра. Завтра -- в двенадцать: ты помнишь? -- Нет. Отложено на один день... Послезавтра... -- Тем лучше для нас. В двенадцать -- послезавтра... Я шел один -- по сумеречной улице. Ветер крутил меня, нес, гнал -- как бумажку, обломки чугунного неба летели, летели -- сквозь бесконечность им лететь еще день, два... Меня задевали юнифы встречных -- но я шел один. Мне было ясно: все спасены, но мне спасения уже нет, [я не хочу спасения]... Запись 32-я. Конспект: Я НЕ ВЕРЮ. ТРАКТОРЫ. ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ЩЕПОЧКА. Верите ли вы в то, что вы умрете? Да, человек смертен, я -- человек: следовательно... Нет, не то: я знаю, что вы это знаете. А я спрашиваю: случалось ли вам поверить в это, поверить окончательно, поверить не умом, а телом, почувствовать, что однажды пальцы, которые держат вот эту самую страницу, -- будут желтые, ледяные... Нет: конечно, не верите -- и оттого до сих пор не прыгнули с десятого этажа на мостовую, оттого до сих пор едите, перевертываете страницу, бреетесь, улыбаетесь, пишете... То же самое -- да, именно то же самое -- сегодня со мной. Я знаю, что эта маленькая черная стрелка на часах сползет вот сюда, вниз, к полночи, снова медленно подымется вверх, перешагнет какую-то последнюю черту -- и настанет невероятное завтра. Я знаю это, но вот все же как-то не верю -- или может быть мне кажется, что двадцать четыре часа -- это двадцать четыре года. И оттого я могу еще что-то делать, куда-то торопиться, отвечать на вопросы, взбираться по трапу вверх на "[Интеграл]". Я чувствую еще, как он покачивается на воде, и понимаю -- что надо ухватиться за поручень -- и под рукою холодное стекло. Я вижу, как прозрачные живые краны, согнув журавлиные шеи, вытянув клювы, заботливо и нежно кормят "[Интеграл]" страшной взрывной пищей для двигателей. И внизу на реке -- я вижу ясно синие, вздувшиеся от ветра водяные жилы, узлы. Но так: все это очень отдельно от меня, посторонне, плоско -- как чертеж на листе бумаги. И странно, что плоское, чертежное лицо Второго Строителя -- вдруг говорит: -- Так как же: сколько берем топлива для двигателей? Если считать три... ну, три с половиной часа... Передо мною -- в проекции, на чертеже -- моя рука со счетчиком, логарифмический циферблат, цифра 15. -- Пятнадцать тонн. Но лучше возьмите... да: возьмите сто... Это потому, что я все-таки ведь знаю, что завтра -- -- И я вижу со стороны -- как чуть заметно начинает дрожать моя рука с циферблатом. -- Сто? Да зачем же такую уйму? Ведь это -- на неделю. Куда -- на неделю: больше! -- Мало ли что... кто знает... -- Я знаю... Ветер свистит, весь воздух туго набит чем-то невидимым до самого верху. Мне трудно дышать, трудно идти -- и трудно, медленно, не останавливаясь ни на секунду, -- ползет стрелка на часах аккумуляторной башни, там в конце проспекта. Башенный шпиц -- в тучах -- тусклый, синий и глухо воет: сосет электричество. Воют трубы Музыкального Завода. Как всегда -- рядами, по четыре. Но ряды -- какие-то непрочные, и, может быть, от ветра -- колеблются, гнутся. И все больше. Вот обо что-то на углу ударились, отхлынули, и уже сплошной, застывший, тесный, с частым дыханием комок, у всех сразу -- длинные, гусиные шеи. -- Глядите! Нет, глядите -- вон там, скорей! -- Они! Это они! -- ...А я -- ни за что! Ни за что -- лучше голову в Машину... -- Тише! Сумасшедший... На углу, в аудиториуме -- широко разинута дверь, и оттуда -- медленная, грузная колонна, человек пятьдесят. Впрочем, "человек" -- это не то: не ноги -- а какие-то тяжелые, скованные, ворочающиеся от невидимого привода колеса; не люди -- а какие-то человекообразные тракторы. Над головами у них хлопает по ветру белое знамя с вышитым золотым солнцем -- и в лучах надпись: "Мы первые! Мы -- уже оперированы! Все за нами!" Они медленно, неудержимо пропахали сквозь толпу -- и ясно, будь вместо нас на пути у них стена, дерево, дом -- они все так же, не останавливаясь, пропахали бы сквозь стену, дерево, дом. Вот -- они уже на середине проспекта. Свинтившись под руку -- растянулись в цепь, лицом к нам. И мы -- напряженный, ощетинившийся головами комок -- ждем. Шеи гусино вытянуты. Тучи. Ветер свистит. Вдруг крылья цепи, справа и слева, быстро загнулись -- и на нас -- все быстрее -- как тяжелая машина под гору -- обжали кольцом -- и к разинутым дверям, в дверь, внутрь... Чей-то пронзительный крик: -- Загоняют! Бегите! И все ринулось. Возле самой стены -- еще узенькие живые воротца, все туда, головами вперед -- головы мгновенно заострились клиньями, и острые локти, ребра, плечи, бока. Как струя воды, стиснутая пожарной кишкой, разбрызнулись веером, и кругом сыплются топающие ноги, взмахивающие руки, юнифы. Откуда-то на миг в глаза мне -- двоякоизогнутое, как буква S, тело, прозрачные крылья-уши -- и уж его нет, сквозь землю -- и я один -- среди секундных рук, ног -- бегу... Передохнуть в какой-то подъезд -- спиною крепко к дверям -- и тотчас же ко мне как ветром прибило маленькую человеческую щепочку. -- Я все время... я за вами... Я не хочу -- понимаете -- не хочу. Я согласна... Круглые, крошечные руки у меня на рукаве, круглые синие глаза: это она, О. И вот, как-то вся скользит по стене и оседает наземь. Комочком согнулась там, внизу, на холодных ступенях, и я -- над ней, глажу ее по голове, по лицу -- руки мокрые. Так: будто я очень большой, а она -- совсем маленькая -- маленькая часть меня же самого. Это совершенно другое, чем I, и мне сейчас представляется: нечто подобное могло быть у древних по отношению к их частным детям. Внизу -- сквозь руки, закрывающие лицо, -- еле слышно: -- Я каждую ночь... Я не могу -- если меня вылечат... Я каждую ночь -- одна, в темноте думаю о нем -- какой он будет, как я его буду... Мне же нечем тогда жить -- понимаете? И вы должны -- вы должны... Нелепое чувство -- но я в самом деле уверен: да, должен. Нелепое -- потому что этот мой долг -- еще одно преступление. Нелепое -- потому что белое не может быть одновременно черным, долг и преступление -- не могут совпадать. Или нет в жизни ни черного, ни белого, и цвет зависит только от основной логической посылки. И если посылкой было то, что я противозаконно дал ей ребенка... -- Ну хорошо -- только не надо, только не надо... -- говорю я. -- Вы понимаете: я должен повести вас к I -- как я тогда предлагал, чтобы она... -- Да... ( -- тихо, не отнимая рук от лица). Я помог встать ей. И молча, каждый о своем -- или, может быть, об одном и том же -- по темнеющей улице, среди немых свинцовых домов, сквозь тугие, хлещущие ветки ветра... В какой-то прозрачной, напряженной точке -- я сквозь свист ветра услышал сзади знакомые, вышлепывающие, как по лужам, шаги. На повороте оглянулся -- среди опрокинуто несущихся, отраженных в тусклом стекле мостовой туч -- увидел S. Тотчас же у меня -- посторонние, не в такт размахивающие руки, и я громко рассказываю О -- что завтра... да, завтра -- первый полет "[Интеграла]", это будет нечто совершенно небывалое, чудесное, жуткое. О -- изумленно, кругло, сине смотрит на меня, на мои громко, бессмысленно размахивающие руки. Но я не даю сказать ей слова -- я говорю, говорю. А внутри, отдельно -- это слышно только мне -- лихорадочно жужжит и постукивает мысль: "Нельзя... надо как-то... Нельзя вести его за собою к I -- ..." Вместо того, чтобы свернуть влево -- я сворачиваю вправо. Мост подставляет свою покорно, рабски согнутую спину -- нам троим: мне, О -- и ему, S, сзади. Из освещенных зданий на том берегу сыплются в воду огни, разбиваются в тысячи лихорадочно прыгающих, обрызганных бешеной белой пеной, искр. Ветер гудит -- как где-то невысоко натянутая канатнобасовая струна. И сквозь бас -- сзади все время -- -- Дом, где живу я. У дверей О остановилась, начала было что-то: -- Нет! Вы же обещали... Но я не дал ей кончить, торопливо втолкнул в дверь -- и мы внутри, в вестибюле. Над контрольным столиком -- знакомые, взволнованно-вздрагивающие, обвислые щеки; кругом -- плотная кучка нумеров -- какой-то спор, головы, перевесившиеся со второго этажа через перила, -- поодиночке сбегают вниз. Но это -- потом, потом... А сейчас я скорее увлек О в противоположный угол, сел спиною к стене (там, за стеною, я видел: скользила по тротуару взад и вперед темная, большеголовая тень), вытащил блокнот. О -- медленно оседала в своем кресле -- будто под юнифой испарялось, таяло тело, и только одно пустое платье и пустые -- засасывающие синей пустотой -- глаза. Устало: -- Зачем вы меня сюда? Вы меня обманули? -- Нет... Тише! Смотрите туда: видите -- за стеной? -- Да. Тень. -- Он -- все время за мной... Я не могу. Понимаете -- мне нельзя. Я сейчас напишу два слова -- вы возьмете и пойдете одна. Я знаю: он останется здесь. Под юнифой -- снова зашевелилось налитое тело, чуть-чуть закруглел живот, на щеках -- чуть заметный рассвет, заря. Я сунул ей в холодные пальцы записку, крепко сжал руку, последний раз зачерпнул глазами из ее синих глаз. -- Прощайте! Может быть, еще когда-нибудь... Она вынула руку. Согнувшись, медленно пошла -- два шага -- быстро повернулась -- и вот опять рядом со мной. Губы шевелятся -- глазами, губами -- вся -- одно и то же, одно и то же мне какое-то слово -- и какая невыносимая улыбка, какая боль... А потом согнутая человеческая щепочка в дверях, крошечная тень за стеной -- не оглядываясь, быстро -- все быстрее... Я подошел к столику Ю. Взволнованно, негодующе раздувая жабры, она сказала мне: -- Вы понимаете -- все как с ума сошли! Вот он уверяет, будто сам видел около Древнего Дома какого-то человека -- голый и весь покрыт шерстью... Из пустой, ощетинившейся головами кучки -- голос: -- Да! И еще раз повторяю: видел, да. -- Ну, как вам это нравится, а? Что за бред! И это "бред" -- у нее такое убежденное, негнущееся, что я спросил себя: "Не бред ли и в самом деле все это, что творится со мною и вокруг меня за последнее время?" Но взглянул на свои волосатые руки -- вспомни лось: "В тебе, наверно, есть капля лесной крови... Может быть, я тебя оттого и..." Нет: к счастью -- не бред. Нет: к несчастью -- не бред. Запись 33-я. Конспект: (ЭТО БЕЗ КОНСПЕКТА, НАСПЕХ, ПОСЛЕДНЕЕ.) Этот день -- настал. Скорей за газету: быть может -- там... Я читаю газету глазами (именно так: мои глаза сейчас -- как перо, как счетчик, которые держишь, чувствуешь, в руках -- это постороннее, это инструмент). Там -- крупно, во всю первую страницу: -- "Враги счастья не дремлют. Обеими руками держитесь за счастье! Завтра приостанавливаются работы -- все нумера явятся для Операции. Неявившиеся -- подлежат Машине Благодетеля". Завтра! Разве может быть -- разве будет какое-нибудь завтра? По ежедневной инерции я протянул руку (инструмент) к книжной полке -- вложил сегодняшнюю газету к остальным, в украшенный золотом переплет. И на пути: -- "Зачем? Не все ли равно? Ведь сюда, в эту комнату -- я уже никогда больше, никогда..." И газета из рук -- на пол. А я стою и оглядываю кругом всю, всю, всю комнату, я поспешно забираю с собой -- я лихорадочно запихиваю в невидимый чемодан все, что жалко оставить здесь. Стол. Книги. Кресло. На кресле тогда сидела I -- а я внизу, на полу... Кровать... Потом минуту, две -- нелепо жду какого-то чуда, быть может -- зазвонит телефон, быть может, она скажет, чтоб... Нет. Нет чуда... Я ухожу -- в неизвестное. Это мои последние строки. Прощайте -- вы, неведомые, вы, любимые, с кем я прожил столько страниц, кому я, заболевший душой, -- показал всего себя, до последнего смолотого винтика, до последней лопнувшей пружины... Я ухожу. Запись 34-я. Конспект: ОТПУЩЕННИКИ. СОЛНЕЧНАЯ НОЧЬ. РАДИО-ВАЛЬКИРИЯ. О, если бы я действительно разбил себя и всех вдребезги, если бы я действительно -- вместе с нею -- оказался где-нибудь за Стеной, среди скалящих желтые клыки зверей, если бы я действительно уже больше никогда не вернулся сюда. В тысячу -- в миллион раз легче. А теперь -- что же? Пойти и задушить эту -- == Но разве это чему-нибудь поможет? Нет, нет, нет! Возьми себя в руки, Д-503. Насади себя на крепкую логическую ось -- хоть ненадолго навались изо всех сил на рычаг -- и, как древний раб, ворочай жернова силлогизмов -- пока не запишешь, не обмыслишь всего, что случилось... Когда я вошел на "[Интеграл]" -- все уже были в сборе, все на местах, все соты гигантского, стеклянного улья были полны. Сквозь стекло палуб -- крошечные муравьиные люди внизу -- возле телеграфов, динамо, трансформаторов, альтиметров, вентилей, стрелок, двигателей, помп, труб. В кают-компании -- какие-то над таблицами и инструментами -- вероятно, командированные Научным Бюро. И возле них -- Второй Строитель с двумя своими помощниками. У всех троих головы по-черепашьи втянуты в плечи, лица -- серые, осенние, без лучей. -- Ну, что? -- спросил я. -- Так... Жутковато... -- серо, без лучей улыбнулся один. -- Может, придется спуститься неизвестно где. И вообще -- неизвестно... Мне было нестерпимо смотреть на них -- на них, кого я, вот этими самыми руками через час навсегда выкину из уютных цифр Часовой Скрижали, навсегда оторву от материнской груди Единого Государства. Они напомнили мне трагические образы "Трех Отпущенников" -- история которых известна у нас любому школьнику. Эта история о том, как троих нумеров, в виде опыта, на месяц освободили от работы: делай что хочешь, иди куда хочешь *(6). Несчастные слонялись возле места привычного труда и голодными глазами заглядывали внутрь; останавливались на площадях -- и по целым часам проделывали те движения, какие в определенное время дня были уже потребностью их организма: пилили и стругали воздух, невидимыми молотами побрякивали, бухали в невидимые болванки. И наконец, на десятый день не выдержали: взявшись за руки, вошли в воду и под звуки Марша погружались все глубже, пока вода не прекратила их мучений... * 6. Это давно, еще в III веке после Скрижали. Повторяю: мне было тяжело смотреть на них, я торопился уйти. -- Я только проверю в машинном, -- сказал я, -- и потом -- в путь. О чем-то меня спрашивали -- какой вольтаж взять для пускового взрыва, сколько нужно водяного балласта в кормовую цистерну. Во мне был какой-то граммофон: он отвечал на все вопросы быстро и точно, а я, не переставая, -- внутри, о своем. И вдруг в узеньком коридорчике -- одно попало мне туда, внутрь -- и с того момента, в сущности, началось. В узеньком коридорчике мелькали мимо серые юнифы, серые лица, и среди них на секунду одно: низко нахлобученные волосы, глаза исподлобья -- тот самый. Я понял: они здесь, и мне не уйти от всего этого никуда, и остались только минуты -- несколько десятков минут... Мельчайшая, молекулярная дрожь во всем теле (она потом не прекращалась уже до самого конца) -- будто поставлен огромный мотор, а здание моего тела -- слишком легкое, и вот все стены, переборки, кабели, балки, огни -- все дрожит... Я еще не знаю: здесь ли она. Но сейчас уже некогда -- за мной прислали, чтобы скорее наверх, в командную рубку: пора в путь... куда? Серые, без лучей, лица. Напруженные синие жилы внизу, на воде. Тяжкие, чугунные пласты неба. И так чугунно мне поднять руку, взять трубку командного телефона. -- Вверх -- 45o! Глухой взрыв -- толчок -- бешеная бело-зеленая гора воды в корме -- палуба под ногами уходит -- мягкая, резиновая -- и все внизу, вся жизнь, навсегда... На секунду -- все глубже падая в какую-то воронку, все кругом сжималось -- выпуклый сине-ледяной чертеж города, круглые пузырьки куполов, одинокий свинцовый палец аккумуляторной башни. Потом -- мгновенная ватная занавесь туч -- мы сквозь нее -- и солнце, синее небо. Секунды, минуты, мили -- синее быстро твердеет, наливается темнотой, каплями холодного серебряного пота проступают звезды... И вот -- жуткая, нестерпимо-яркая, черная, звездная, солнечная ночь. Как если бы внезапно вы оглохли: вы еще видите, что ревут трубы, но только видите: трубы немые, тишина. Такое было -- немое -- солнце. Это было естественно, этого и надо было ждать. Мы вышли из земной атмосферы. Но так как-то все быстро, врасплох -- что все кругом оробели, притихли. А мне -- мне показалось даже легче под этим фантастическим. немым солнцем: как будто я, скорчившись последний раз, уже переступил неизбежный порог -- и мое тело где-то там, внизу, а я несусь в новом мире, где все и должно быть непохожее, перевернутое... -- Так держать, -- крикнул я в машину, -- или не я, а тот самый граммофон во мне -- и граммофон механической, шарнирной рукой сунул командную трубку Второму Строителю. А я, весь одетый тончайшей, молекулярной, одному мне слышной дрожью, -- побежал вниз, искать... Дверь в кают-компанию -- та самая: через час она тяжко звякнет, замкнется... Возле двери -- какой-то незнакомый мне, низенький, с сотым, тысячным, пропадающим в толпе лицом, и только руки необычайно длинные, до колен: будто по ошибке наспех взяты из другого человеческого набора. Длинная рука вытянулась, загородила: -- Вам куда? Мне ясно: он не знает, что я знаю все. Пусть: может быть -- так нужно. И я сверху, намеренно резко: -- Я Строитель "[Интеграла]". И я -- распоряжаюсь испытаниями. Поняли? Руки нет. Кают-компания. Над инструментами, картами -- объезженные серой щетиной головы -- и головы желтые, лысые, спелые. Быстро всех в горсть -- одним взглядом -- и назад, по коридору, по трапу, вниз, в машинное. Там жар и грохот от раскаленных взрывами труб, в отчаянной пьяной присядке сверкающие мотыли, в неперестающей ни на секунду, чуть заметной дрожи -- стрелки на циферблатах... И вот -- наконец -- возле тахометра -- он, с низко нахлобученным над записной книжкой лбом... -- Послушайте... (грохот: надо кричать в самое ухо). -- Она здесь? Где она? В тени -- исподлобья -- улыбка: -- Она? Там. В радиотелефонной... И я -- туда. Там их -- трое. Все -- в слуховых крылатых шлемах. И она -- будто на голову выше, чем всегда, крылатая, сверкающая, летучая -- как древние валькирии, и будто огромные, синие искры наверху, на радиошпице -- это от нее, и от нее здесь -- легкий, молнийный, озонный запах. -- Кто-нибудь... нет, хотя бы -- вы... -- сказал я ей, задыхаясь (от бега). -- Мне надо передать вниз, на землю, на эллинг... Пойдемте, я продиктую... Рядом с аппаратной -- маленькая коробочка-каюта. За столом, рядом. Я нашел, крепко сжал ее руку: -- Ну, что же? Что же будет? -- Не знаю. Ты понимаешь, как это чудесно: не зная -- лететь -- все равно куда... И вот скоро двенадцать -- и неизвестно что? И ночь... где мы с тобой будем ночью? Может быть -- на траве, на сухих листьях... От нее -- синие искры и пахнет молнией, и дрожь во мне -- еще чаще. -- Запишите, -- говорю я громко и все еще задыхаясь (от бега). -- Время -- одиннадцать тридцать. Скорость: шесть тысяч восемьсот... Она -- из-под крылатого шлема, не отрывая глаз от бумаги, тихо: -- ...Вчера вечером пришла ко мне с твоей запиской... Я знаю -- я все знаю: молчи. Но ведь ребенок -- твой? И я ее отправила -- она уже там, за Стеною. Она будет жить... Я -- снова в командной рубке. Снова -- бредовая, с черным звездным небом и ослепительным солнцем, ночь; медленно с одной минуты на другую перехрамывающая стрелка часов на стеке; и все, как в тумане, одето тончайшей, чуть заметной (одному мне) дрожью. Почему-то показалось: лучше, чтоб все это произошло не здесь, а где-то внизу, ближе к земле. -- Стоп, -- крикнул я в машину. Все еще вперед -- по инерции, -- но медленней, медленней. Вот теперь "[Интеграл]" зацепился за какой-то секундный волосок, на миг повис неподвижно, потом волосок лопнул -- и "[Интеграл]", как камень, вниз -- все быстрее. Так в молчании, минуты, десятки минут -- слышен пульс -- стрелка перед глазами все ближе к 12, и мне ясно: это я -- камень, I -- земля, а я -- кем-то брошенный камень -- и камню нестерпимо нужно упасть, хватиться оземь, чтоб вдребезги... А что, если... -- внизу уже твердый, синий дым туч... -- а что, если... Но граммофон во мне -- шарнирно, точно, взял трубку, скомандовал "малый ход" -- камень перестал падать. И вот устало пофыркивают лишь четыре нижних отростка -- два кормовых и два носовых -- только, чтобы парализовать вес "[Интеграла]", и "[Интеграл]", чуть вздрагивая, прочно, как на якоре, -- стал в воздухе, в каком-нибудь километре от земли. Все высыпали на палубу (сейчас 12, звонок на обед) и, перегнувшись через стеклянный планшир, торопливо, залпом глотали неведомый, застенный мир -- там, внизу. Янтарное, зеленое, синее: осенний лес, луга, озеро. На краю синего блюдечка -- какие-то желтые, костяные развалины, грозит желтый, высохший палец, должно быть, чудом уцелевшая башня древней церкви. -- Глядите, глядите! Вон там -- правее! Там -- по зеленой пустыне -- коричневой тенью летало какое-то быстрое пятно. В руках у меня бинокль, механически поднес его к глазам: по грудь в траве, взвеяв хвостом, скакал табун коричневых лошадей, а на спинах у них -- те, караковые, белые, вороные... Сзади меня: -- А я вам говорю: -- видел -- лицо. -- Подите вы! Рассказывайте кому другому! -- Ну нате, нате бинокль... Но уже исчезли. Бесконечная зеленая пустыня... И в пустыне -- заполняя всю ее, и всего меня, и всех -- пронзительная дрожь звонка: обед, через минуту -- 12. Раскиданный на мгновенные, несвязные обломки -- мир. На ступеньках -- чья-то звонкая золотая бляха -- и это мне все равно: вот теперь она хрустнула у меня под каблуком. Голос: "А я говорю -- лицо!" Темный квадрат: открытая дверь кают-компании. Стиснутые, белые, остроулыбающиеся зубы... И в тот момент, когда бесконечно медленно, не дыша от одного удара до другого, начали бить часы и передние ряды уже двинулись, квадрат двери вдруг перечеркнут двумя знакомыми, неестественно длинными руками: -- Стойте! В ладонь мне впились пальцы -- это I, это она рядом: -- Кто? Ты знаешь его? -- А разве... а разве это не... Он -- на плечах. Над сотнею лиц -- его сотое, тысячное и единственное из всех лицо: -- От имени Хранителей... Вам -- кому я говорю, те слышат, каждый из них слышит меня -- вам я говорю: мы знаем. Мы еще не знаем ваших нумеров -- но мы знаем все. "[Интеграл]" -- вашим не будет! Испытание будет доведено до конца, и вы же -- вы теперь не посмеете шевельнуться -- вы же, своими руками, сделаете это. А потом... Впрочем, я кончил... Молчание. Стеклянные плиты под ногами -- мягкие, ватные, и у меня мягкие, ватные ноги. Рядом у нее -- совершенно белая улыбка, бешеные, синие искры. Сквозь зубы -- на ухо мне: -- А, так это вы? Вы -- "исполнили долг"? Ну что же... Рука -- вырвалась из моих рук, валькирийный, гневно-крылатый шлем -- где-то далеко впереди. Я -- один застыло, молча, как все, иду в кают-компанию... -- "Но ведь не я же -- не я! Я же об этом ни с кем, никому кроме этих белых, немых страниц..." Внутри себя -- неслышно, отчаянно, громко -- я кричал ей это. Она сидела через стол, напротив -- и она даже ни разу не коснулась меня глазами. Рядом с ней -- чья-то спело-желтая лысина. Мне слышно (это -- I): -- "Благородство"? Но, милейший профессор, ведь даже простой филологический анализ этого слова -- показывает, что это предрассудок, пережиток древних, феодальных эпох. А мы... Я чувствовал: бледнею -- и вот сейчас все увидят это... Но граммофон во мне проделывал 50 установленных жевательных движений на каждый кусок, я заперся в себе, как в древнем непрозрачном доме -- я завалил дверь камнями, я завесил окна... Потом -- в руках у меня командная трубка, и лет -- в ледяной, последней тоске -- сквозь тучи -- в ледяную, звездно-солнечную ночь. Минуты, часы. И очевидно во мне все время лихорадочно, полным ходом -- мне же самому неслышный логический мотор. Потому что вдруг в какой-то точке синего пространства: мой письменный стол, над ним -- жаберные щеки Ю, забытый лист моих записей. И мне ясно: никто кроме нее, -- мне все ясно... Ах, только бы -- только бы добраться до радио... Крылатые шлемы, запах синих молний... Помню -- что-то громко говорил ей, и помню -- она, глядя сквозь меня, как будто я был стеклянный, -- издалека: -- Я занята: принимаю снизу. Продиктуйте вот ей... В крошечной коробочке-каюте, минуту подумав, я твердо продиктовал: -- Время -- четырнадцать сорок. Вниз! Остановить двигатели. Конец всего. Командная рубка. Машинное сердце "[Интеграла]" остановлено, мы падаем, и у меня сердце -- не поспевает падать, отстает, подымается все выше к горлу. Облака -- и потом далеко зеленое пятно -- все зеленее, все явственней -- вихрем мчится на нас -- сейчас конец -- -- Фаянсово-белое, исковерканное лицо Второго Строителя. Вероятно, это он -- толкнул меня со всего маху, я обо что-то ударился головой и, уже темнея, падая, -- туманно слышал: -- Кормовые -- полный ход! Резкий скачок вверх... Больше ничего не помню. Запись 35-я. Конспект: В ОБРУЧЕ. МОРКОВКА. УБИЙСТВО. Всю ночь не спал. Всю ночь -- об одном... Голова после вчерашнего у меня туго стянута бинтами. И так: это не бинты, а обруч: беспощадный, из стеклянной стали, обруч наклепан мне на голову, и я -- в одном и том же кованом кругу: убить Ю. Убить Ю, -- а потом пойти к той и сказать: "Теперь -- веришь?" Противней всего, что убить как-то грязно, древне, размозжить чем-то голову -- от этого странное ощущение чего-то отвратительно-сладкого во рту, и я не могу проглотить слюну, все время сплевываю ее в платок, во рту сухо. В шкафу у меня лежал лопнувший после отливки тяжелый поршневой шток (мне нужно было посмотреть структуру излома под микроскопом). Я свернул в трубку свои записи (пусть она прочтет всего меня -- до последней буквы), сунул внутрь обломок штока и пошел вниз. Лестница -- бесконечная, ступени -- какие-то противно скользкие, жидкие, все время -- вытирать рот платком... Внизу. Сердце бухнуло. Я остановился, вытащил шток -- к контрольному столику -- -- Но Ю там не было: пустая, ледяная доска. Я вспомнил: сегодня -- все работы отменены: все должны на Операцию, и понятно: ей незачем, некого записывать здесь... На улице. Ветер. Небо из несущихся чугунных плит. И так, как это было в какой-то момент вчера: весь мир разбит на отдельные, острые, самостоятельные кусочки, и каждый из них, падая стремглав, на секунду останавливался, висел передо мной в воздухе -- и без следа испарялся. Как если бы черные, точные буквы на этой странице -- вдруг сдвинулись, в испуге расскакались какая куда -- и ни одного слова, только бессмыслица: пуг-скак-как-. На улице -- вот такая же рассыпанная, не в рядах, толпа -- прямо, назад, наискось, поперек. И уже никого. И на секунду, несясь стремглав, застыло: вон, во втором этаже, в стеклянной, повисшей на воздухе, клетке -- мужчина и женщина -- в поцелуе, стоя -- она всем телом сломанно отогнулась назад. Это -- навеки, последний раз... На каком-то углу -- шевелящийся колючий куст голов. Над головами -- отдельно, в воздухе, -- знамя, слова: "Долой Машины! Долой Операцию!" И отдельно (от меня) -- я, думающий секундно: "Неужели у каждого такая боль, какую можно исторгнуть изнутри -- только вместе с сердцем, и каждому нужно что-то сделать, прежде чем -- == " И на секунду -- ничего во всем мире, кроме (моей) звериной руки с чугунно-тяжелым свертком... Теперь -- мальчишка: весь -- вперед, под нижней губой -- тень. Нижняя губа -- вывернута, как обшлаг засученного рукава, -- вывернуто все лицо -- он ревет -- и от кого-то со всех ног -- за ним топот... От мальчишки: "Да, Ю -- должна быть теперь в школе, нужно скорей". Я побежал к ближайшему спуску подземки. В дверях кто-то бегом: -- Не идут! Поезда сегодня не идут! Там -- Я спустился. Там был -- совершенный бред. Блеск граненых хрустальных солнц. Плотно утрамбованная головами платформа. Пустой, застывший поезд. И в тишине -- голос. Ее -- не видно, но я знаю, я знаю этот упругий, гибкий, как хлыст, хлещущий голос -- и где-нибудь там вздернутый к вискам острый треугольник бровей... Я закричал: -- Пустите же! Пустите меня туда! Я должен -- Но чьи-то клещи меня -- за руки, за плечи, гвоздями. И в тишине -- голос: -- ...Нет: бегите наверх! Там вас -- вылечат, там вас до отвала накормят сдобным счастьем, и вы, сытые, будете мирно дремать, организованно, в такт, похрапывая, -- разве вы не слышите этой великой симфонии храпа? Смешные: вас хотят освободить от извивающихся, как черви, мучительно грызущих, как черви, вопросительных знаков. А вы здесь стоите и слушаете меня. Скорее -- наверх -- к Великой Операции! Что вам за дело, что я останусь здесь одна? Что вам за дело -- если я не хочу, чтобы за меня хотели другие, а хочу хотеть сама, -- если я хочу невозможного... Другой голос -- медленный, тяжелый: -- Ага! Невозможного? Это значит -- гонись за твоими дурацкими фантазиями, а они чтоб перед носом у тебя вертели хвостом? Нет: мы -- за хвост, да под себя, а потом... -- А потом -- слопаете, захрапите -- и нужен перед носом новый хвост. Говорят, у древних было такое животное: осел. Чтобы заставить его идти все вперед, все вперед -- перед мордой к оглобле привязывали морковь так, чтоб он не мог ухватить. И если ухватил, слопал... Вдруг клещи меня отпустили, я кинулся в середину, где говорила она -- и в тот же момент все посыпалось, стиснулось -- сзади крик: "Сюда, сюда идут!" Свет подпрыгнул, погас -- кто-то перерезал провод -- и лавина, крики, хрип, головы, пальцы... Я не знаю, сколько времени мы катились так в подземной трубе. Наконец: ступеньки -- сумерки -- все светлее -- и мы снова на улице -- веером, в разные стороны... И вот -- один. Ветер, серые, низкие -- совсем над головой -- сумерки. На мокром стекле тротуара -- очень глубоко -- опрокинуты огни, стены, движущиеся вверх ногами фигуры. И невероятно тяжелый сверток в руке -- тянет меня вглубь, ко дну. Внизу, за столиком, Ю опять не было, и пустая, темная -- ее комната. Я поднялся к себе, открыл свет. Туго стянутые обручем виски стучали, я ходил -- закованный все в одном я том же кругу: стол, на столе белый сверток, кровать, дверь, стол, белый сверток... В комнате слева опущены шторы. Справа: над книгой -- шишковатая лысина, и лоб -- огромная желтая парабола. Морщины на лбу -- ряд желтых неразборчивых строк. Иногда мы встречаемся глазами -- и тогда я чувствую: эти желтые строки -- обо мне. ...Произошло ровно в 21. Пришла Ю -- сама. Отчетливо осталось в памяти только одно: я дышал так громко, что слышал, как дышу, и все хотел как-нибудь потише -- и не мог. Она села, расправила на коленях юнифу. Розово-коричневые жабры трепыхались. -- Ах, дорогой, -- так это правда, вы ранены? Я как только узнала -- сейчас же... Шток передо мною на столе. Я вскочил, дыша еще громче. Она услышала, остановилась на полслове, тоже почему-то встала. Я видел уже это место на голове, во рту отвратительно-сладко... платок, но платка нет -- сплюнул на пол. Тот, за стеной справа, -- желтые, пристальные морщины -- обо мне. Нужно, чтобы он не видел, еще противней -- если он будет смотреть... Я нажал кнопку -- пусть никакого права, разве это теперь не все равно, -- шторы упали. Она, очевидно, почувствовала, поняла, метнулась к двери. Но я опередил ее -- и громко дыша, ни на секунду не спуская глаз с этого места на голове... -- Вы... вы с ума сошли! Вы не смеете... -- Она пятилась задом -- села, вернее, упала на кровать -- засунула, дрожа, сложенные ладонями руки между колен. Весь пружинный, все так же крепко держа ее глазами на привязи, я медленно протянул руку к столу -- двигалась только одна рука -- схватил шток. -- Умоляю вас! День -- только один день! Я завтра -- завтра же -- пойду и все сделаю... О чем она? Я замахнулся -- -- И я считаю: я убил ее. Да, вы, неведомые мои читатели, вы имеете право назвать меня убийцей. Я знаю, что спустил бы шток на ее голову, если бы она не крикнула: -- Ради... ради... Я согласна -- я... сейчас. Трясущимися руками ока сорвала с себя юнифу -- просторное, желтое, висячее тело опрокинулось на кровать... И только тут я понял: она думала, что я шторы -- это для того, чтобы -- что я хочу... Это было так неожиданно, так глупо, что я расхохотался. И тотчас же туго закрученная пружина во мне -- лопнула, рука ослабела, шток громыхнул на пол. Тут я на собственном опыте увидел, что смех -- самое страшное оружие: смехом можно убить все -- даже убийство. Я сидел за столом и смеялся -- отчаянным, последним смехом -- и не видел никакого выхода из всего этого нелепого положения. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы развивалось естественным путем -- но тут вдруг новая внешняя слагающая: зазвонил телефон. Я кинулся, стиснул трубку: может быть, она? -- И в трубке чей-то незнакомый голос: -- Сейчас. Томительное, бесконечное жужжание. Издали -- тяжелые шаги, все ближе, все гулче, все чугунней -- и вот... -- Д-503? Угу... С вами говорит Благодетель. Немедленно ко мне! Динь, -- трубка повешена, -- динь. Ю все еще лежала в кровати, глаза закрыты, жабры широко раздвинуты улыбкой. Я сгреб с полу ее платье, кинул на нее -- сквозь зубы: -- Ну! Скорее -- скорее! Она приподнялась на локте, груди сплеснулись набок, глаза круглые, вся повосковела. -- Как? -- Так. Ну -- одевайтесь же! Она -- вся узлом, крепко вцепившись в платье, голос вплющенный. -- Отвернитесь... Я отвернулся, прислонился лбом к стеклу. На черном, мокром зеркале дрожали огни, фигуры, искры. Нет: это -- я, это -- во мне... Зачем Он меня? Неужели Ему уже известно о ней, обо мне, обо всем? Ю, уже одетая, у двери. Два шага к ней -- стиснул ей руки так, будто именно из ее рук сейчас по каплям выжму то, что мне нужно: -- Слушайте... Ее имя -- вы знаете, о ком, -- вы ее называли? Нет? Только правду -- мне это нужно... мне все равно -- только правду... -- Нет. -- Нет? Но почему же -- раз уж вы пошли туда и сообщили... Нижняя губа у ней -- вдруг наизнанку, как у того мальчишки -- и из щек, по щекам капли... -- Потому что я... я боялась, что если ее... что за это вы можете... вы перестанете лю... О, я не могу -- я не могла бы! Я понял: это -- правда. Нелепая, смешная, человеческая правда! -- Я открыл дверь. Запись 36-я. Конспект: ПУСТЫЕ СТРАНИЦЫ. ХРИСТИАНСКИЙ БОГ. О МОЕЙ МАТЕРИ. Тут странно -- в голове у меня как пустая, белая страница: как я туда шел, как ждал (знаю, что ждал) -- ничего не помню, ни одного звука, ни одного лица, ни одного жеста. Как будто были перерезаны все провода между мною и миром. Очнулся -- уже стоя перед Ним, и мне страшно поднять глаза: вижу только Его огромные, чугунные руки -- на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил пальцами. Лицо -- где-то в тумане, вверху, и будто вот только потому, что голос Его доходил ко мне с такой высоты -- он не гремел как гром, не оглушал меня, а все же был похож на обыкновенный человеческий голос. -- Итак -- вы тоже? Вы -- Строитель "[Интеграла]"? Вы -- кому дано было стать величайшим конквистадором. Вы -- чье имя должно было начать новую, блистательную главу истории Единого Государства... Вы? Кровь плеснула мне в голову, в щеки -- опять белая страница: только в висках -- пульс, и вверху гулкий голос, н