умаю о Нем. Я не могу не думать о Нем. И это меня раздражает. Кто Он такой, в конце концов, чтобы я постоянно думал о Нем?! Такой же человечишка, как и все мы. И не самый лучший из нас. Многие из нас лучше его, а о нас никто не думает. В чем дело?! По-чему?! Хватит! С этой минуты я не буду думать о Нем! Я рву Его портрет. -- Что ты там делаешь? -- подозрительно спрашивает мой старший брат. Он сидит на постели, разложив учеб-ники. За столом ему места не хватает. Стол у нас малень-кий, к тому же наполовину заставлен посудой. Брат уже студент. Он кандидат в члены партии, член комсомольс-кого бюро курса. Мы сидим спина в спину, и каждое мое неосторожное движение беспокоит его. -- Что ты дерга-ешься? -- сердится Брат. Он оборачивается и заглядыва-ет через плечо на мои бумажки. Я от ужаса покрываюсь холодным потом. Поспешно закрываю обрывки портре-та тетрадкой по математике. -- Задачка, -- говорю, -- трудная попалась. Помог бы? -- Просьба моя явно провокационная: Брат в ма-тематике не силен. -- Некогда, -- говорит он, утратив интерес к моему дерганью. -- У меня же завтра экзамен! Осторожно собрав клочки портрета, я пробираюсь в туалет. Это не так-то просто. Комнатушка наша -- всего десять квадратных метров, а живем мы в ней по край-ней мере вшестером. "По крайней мере" это означает, что у нас сверх того часто ночует муж сестры (он -- сверхсрочник старшина в воинской части в ста кило-метрах от города) и деревенские родственники. Сестра, конечно, могла бы жить с мужем в его части -- там у него есть комнатушка. Но жаль бросать хорошую рабо-ту в городе -- она работает продавщицей в продукто-вом магазине, по нынешним временам это важнее, чем быть профессором. От родственников тоже избавиться нельзя. Они нам привозят кое-какие продукты из де-ревни, а на каникулы и в отпуск мы все ездим к ним. Правда, мы им там помогаем в работе, но все-таки на воздухе, и какой-то отдых получается. Я бросаю обрывки портрета в унитаз и дергаю за це-почку, чтобы спустить воду. Но ничего не выходит -- как всегда, сломался спускной механизм. Тоже мне "ме-ханизм"! Пара примитивных деталей, а механизм! И ломается чаще, чем часы. Часы наши тоже ломаются, но реже. Я дергаю за цепочку опять, но безрезультатно. -- Что ты там раздергался? -- слышу я злобный го-лос соседки, с которой у нас сейчас вражда ( у нас по-стоянно с кем-нибудь вражда, так как в квартире семь семей). -- Грамотные, а в нужнике вести себя не уме-ют! Безобразие! Я от ужаса почти теряю сознание, встаю на унитаз и пытаюсь исправить механизм спускного бачка. -- Открой, -- стучит в дверь туалета сосед, с которым у нас сейчас дружба, -- я мигом поправлю. -- Я- сам, -- говорю я, чуть не плача. Запускаю руку на дно бачка и открываю клапан пальцем. Вода с ре-вом устремляется в унитаз, смывая следы моего пре-ступления. Я вздыхаю с облегчением, собираюсь поки-нуть это грязное и вонючее заведение, но в последний миг замечаю, что один клочок портрета прилип к стен-ке унитаза. Причем какой клочок! С частью носа и усов. Любой обитатель квартиры сразу же узнает, кому они принадлежат. А установить, кто устроил это подлое бе-зобразие, после моих шумных приключений со спускным механизмом -- задачка на пять минут для работников органов государственной безопасности. Я поспешно сдираю клочок портрета со стенки унитаза, комкаю его и сую в карман -- ждать, когда в бачок снова набежит вода, нельзя, так как в дверь туалета с нетерпением ба-рабанят другие жильцы. Не забыть бы выбросить этот комочек бумаги где-нибудь по дороге в школу! Иначе мой Брат, регулярно обшаривающий мои карманы, не-пременно найдет его. И кто знает, чем это может кон-читься? В этот момент я Его ненавижу каждой клеточ-кой своего тела. Но избавиться от этого проклятого комочка мокрой бумаги с кусочком носа и уса не так-то просто. Мне ка-жется, что сотни глаз наблюдают за каждым моим шагом и движением. И именно поэтому мое поведение кажется подозрительным, и за мной действительно начинают на-блюдать все, кому не лень. Особенно старухи. От их пыт-ливого взгляда не скроется ничто. Я уже наметил было помойку в пустом дворе и направился к ней, как передо мною словно из-под земли выросло такое существо, ис-точающее злобу и подозрение. -- А чего тебе тут надо? -- зашипело существо. -- Ничего, -- сказал я, -- я просто так. -- Шляются тут всякие, -- прошипело существо мне вслед. А ведь это существо наверняка чья-нибудь мать! Когда я наконец избавился от криминального комоч-ка бумаги, мир для меня снова обрел краски. Выглянуло солнце. Вспорхнула стайка воробьев. Мурлыча, проше-ствовала кошка. Детишки выбежали с мячом. Ах, какая благодать! Как прекрасна жизнь! В это мгновение я обо-жал Его. Я поклялся занять у "богатых" одноклассников рубль и купить новый портрет Его, еще лучше прежнего. Я думаю о Нем. РАЗГАДКА СТАЛИНИЗМА Прочитав этот кусок "Записок", я был потрясен мыс-лью, которая молнией вспыхнула в моем мозгу: стали-низм в основе своей не был заговором кучки злодеев и преступлением, он был стремлением миллионов глубоко несчастных людей заиметь хотя бы малюсенькую крупи-цу Света!! Вот в чем была его несокрушимая сила! Вот в чем был его непреходящий ужас! Он кончился, как толь-ко эти несчастные вылезли из своих трущоб, получили свой жалкий кусок хлеба, приобрели унитазы, о которых они раньше не смели и мечтать. Я так и сказал об этом своему Сталинисту при первой же встрече. Он вытара-щил на меня глаза -- было очевидно, что он не понял моей мудрой мысли. Потом он рассмеялся. Тщательно собрал коркой хлеба отвратный соус с тарелки. -- Привычка, -- сказал он. -- С детства приучен це-нить каждую крошку хлеба. Это теперь люди зажрались. А мы цену хлебу знали. Веришь или нет, а иногда, остав-шись один в комнате, часами искал завалявшуюся где-нибудь корочку черного хлеба. Родители запирали шкаф-чик с продуктами на замок. Сестра имела свой шкафчик. А замочек у него был -- ломом не сломаешь- Но дело не в этом. Совсем не в этом. Ты думаешь, сталинизм был делом рук голодных людей? Нет! Он был все-таки де-лом сытых. Но суть дела, повторяю, не в этом. В чем? Не знаю. Ты читай дальше. Может быть, догадаешься. А я сам не знаю, я жду, когда ты мне скажешь. То, что ты подумал, -- верно. Но мне этого мало. -- Считается, что мы -- злодеи, -- продолжает мой со-беседник. -- А злодеи не имеют переживаний, не имеют психологии. Нагляделся я на эту психологию у других. Психология! Переживания! Вот в нашем доме, в соседней квартире живет супружеская пара. Она сразу завела лю-бовника. И не одного. И он баб таскает к себе в дом при удобном случае. И вся их психология состоит в одном: выкроить удобный момент, чтобы совершить очередную банальную измену. А все их переживания -- как бы не забеременеть и не подцепить венерическую болезнь. Эта-жом выше живет профессор. Есть и у него переживания: вырвать новую квартиру в своем институте, в старой ему уже недостойно жить. Вся его психология -- бросить ста-рую работу и устроиться в новый институт, где ему по-обещали квартиру. Я наблюдал его, я видел, как он стал профессором. Во всей его прошлой жизни психологии этой не наскребешь и на одну страничку. А нынешних критиканов возьми. Жалуются, что их сажают в сума-сшедшие дома и лечат принудительным порядком. А зна-ешь ты, сколько нашего брата в этих психушках пере-бывало? А как нас лечили? Нас "лечили" так, что я до сих пор слово "мама" с трудом пишу. А критиканы пос-ле психушек книжку за книжкой сочиняют. Прожили бы они хотя бы с год в тех условиях, в ка-ких я семь лет отмучился, посмотрел бы я на них. Их за дело сажают. А за что меня? За то, что я верой и правдой служил Партии? Думаешь, мне легко было? А известно ли тебе, что сначала собирались устроить образцово-показательные разоблачительные антисталин-ские процессы над такими, как я? Хотели из нас коз-лов отпущения сделать. Нас и в психушки-то посадили, чтобы подготовить к этим процессам. Только ничего из этого не вышло. Представь себе, среди нас не нашлось ни одного, кто согласился подыгрывать Им в этой за-тее. Ни одного!! Наши жертвы наперебой соглашались делать все, что мы их просили. А мы не захотели. Что это? Мы сыграли бы любую роль, если бы это было нужно для нас же, для таких же, как мы. И мы игра-ли такие роли. Но в разоблачительных антисталинских процессах -- это не для нас! Случайно ли это? Поче-му? Объясни! Вы, молодые, все понимаете. Но помни, -- говорит мой Сталинист, -- все то, что теперь говорят критики о нашем времени, есть отноше-ние к нему с позиций сегодняшней, а не прошлой жиз-ни. И потому это все есть ложь. Знай, в истории нашей страны время было самым ужасным, но оно было и са-мым прекрасным. Пройдут года, и о нем будут мечтать лучшие люди. О нем легенды будут сочинять. Однажды (это было в тридцатом восьмом году) пришлось мне це-лый месяц просидеть в одной камере с молодым пар-нем -- "врагом народа" (так было надо для Дела). Мы го-ворили с ним обо всем с полной откровенностью с его стороны. Он ненавидел Сталина и "всю его банду". Я его как-то спросил, кем бы он хотел стать. Он сказал, что в глубине души у него таится, как это ни странно, одно желание: стать чекистом, а в крайней случае -- партий-ным руководителем. Он был смелый парень, держался с достоинством, ни в чем не покаялся. Он знал, что его расстреляют. Он ненавидел тех, кто его расстреляет. Но он мечтал быть в числе расстреливающих. Что это? Эпо-ха, молодой человек! Э-по-ха! И правду о ней надо ис-кать в ней самой, а не в сочинениях уцелевших жертв. Жертвы... Кто был на самом деле тут жертвой?.. Признаюсь откровенно, я был буквально раздавлен этой речью Сталиниста. Я почувствовал себя жалким червяком, не способным не то что судить, но хотя бы в ничтожной мере понять. "Самонадеянный кретин, -- сказал я себе, оставшись один. -- И ты смеешь присва-ивать себе функции судьи, не будучи способным спра-виться с самыми примитивными функциями самого при-митивного человечка!" -- Как вы представляете приход сталинизма? -- говорил он. -- Думаете, была хорошая "ленинская гвардия", умная, с добрыми намерениями, благородная. И вот появился ма-лоизвестный проходимец, жестокий, коварный, глупый. Всех растолкал, всех оттолкнул, все себе забрал. Чушь все это! Сталин был из тех, кто в глубине исторического про-цесса работал на революцию. Это не он, а Троцкий и ему подобные примазались к революции. Троцкий потерпел поражение и был выброшен именно как спекулянт за счет революции. И другие тоже. Сталин был настоящим пре-емником и продолжателем дела Ленина. Потому Ленин в конце и взбунтовался против него. Я был со Сталиным. И нисколечко не раскаиваюсь в этом. Знаешь, сколько на-роду я к стенке поставил? Жалею, что мало. Сталин, между прочим, любил шутить и ценил шут-ку. Был я однажды на приеме у него с другими делегата-ми съезда. "Как у вас с приближением коммунизма?" -- спросил он у одного делегата из отдаленного района страны. "Товарищ Ленин нас учил, -- ответил делегат, -- что коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны. Мы, товарищ Сталин, еще только на пол-пути, так как у нас еще пятьдесят процентов населения ненаэлектризировано". Ты бы посмотрел, как смеялся Сталин. Он несколько раз вспоминал про эти пятьдесят процентов ненаэлектризированных граждан. И смеялся. И мы, конечно. Это был самый счастливый день в моей жизни. А санкцию на репрессии и я давал. И не вижу ничего в этом плохого. Я сам не раз исправлял списки. Кое-кого вычеркивал. Кое-кого вписывал от себя. Ну и что? А ты попробовал бы обойтись без этого! Долго бы ты протянул? Много бы ты сделал? Иначе было нельзя. Не ты его, так он тебя. И людей надо было держать в страхе и в напря-жении. Подъем нужен был. Без подъема мы ничего не сде-лали бы. Погибли бы. А подъем без страха не бывает. Сей-час не сажают. А много ли ты видишь подъема? То-то! УРОКИ ЖИЗНИ -- Этот период, -- говорит Сталинист, -- психоло-гически был самым трудным в моей жизни. Потом слу-чались события и похуже, но я к ним был внутренне готов. А к тому, что произошло в тот раз, я готов не был. Я ожидал что угодно, но только не это. И знаешь, что я переживал тяжелее всего? Не готовность моих дру-зей на любую подлость, а нелепость обвинений. Неле-пость происходившего -- вот что для меня было совер-шенно неожиданно и ново. Впоследствии я был на короткий срок арестован и освобожден (такое тоже слу-чалось довольно часто, между прочим). Меня обви-нили в том, что я -- японский шпион. Трудно было придумать что-либо нелепее. Но к тому времени я уже имел жизненный опыт такого рода и воспринимал эту нелепость как естественную норму. Я и в этот раз пе-реживал. Думаешь, приятно потерять комфорт (пусть примитивный по нынешним понятиям), семью, люби-мую работу? Но я уже не имел никаких переживаний по поводу нелепости обвинений: я знал, что это -- лишь внешняя и сугубо формальная оболочка некоего суще-ства дела. А последнее не вызывало сомнений. Мы об этом поговорим позже, когда ты дочитаешь мои запис-ки до того периода. Вот возьми ты эту самую нелепость происходящего! Как вы теперь реагируете на нее? Смеетесь! А ведь нам было не до смеха. Мы не видели в ней ничего смешного. Я и теперь не вижу в ней ничего смешного, ибо я пони-маю ее житейский смысл и ее роль. В наше время она играла великую историческую роль. И нам надо было эту роль осваивать. А освоив ее, мы начинали ощущать гран-диозность происходившего. Благодаря этой нелепой на первый взгляд форме исторических событий мы возно-сились на вершины исторической трагедии, воспринима-ли даже свои маленькие рольки как роли богов в антич-ной трагедии. Боюсь, что ты не понимаешь этого. По-пробую растолковать. Вот, допустим, тебя арестовали. Ни у тебя самого тог-да, ни у твоих родственников и сослуживцев не возни-кал вопрос о твоей виновности или невиновности. Раз "взяли", значит, надо. Это потом сложилось некое по-нятие о справедливости и несправедливости наказания. А сначала этого не было. Не было даже самого поня-тия наказания. Было просто "взяли". И лишь как крайне второстепенный возникал вопрос о том, под каким соусом это было сделано. Было одно: есть некое выс-шее соображение (некая высшая целесообразность), со-гласно которому с тобой решено поступить именно та-ким образом. А расправятся с тобой как с японским или английским шпионом, как с замаскировавшимся белым офицером или кулаком, как с троцкистом или как-то еще -- существенной роли не играло. Это лишь извне обращали внимание на форму. Теперь стали обращать внимание. А тогда изнутри важна была лишь суть дела, и мы именно в ней и жили. Например, в таком-то рай-оне положение из рук вон плохо. Годы идут, мирные годы, а положение плохо. Почему? Не скажешь же, что причина -- сама новая организация общества. Нужны виновные. Кто виноват? Не народ же, а местные ру-ководители. Почему руководители оказались плохими? Ясно, они -- враги народа, шпионы, вредители, замас-кировавшиеся кулаки и белогвардейцы. Поверь, это был единственно возможный и наиболее целесообразный в тех условиях способ сохранить порядок в стране и обес-печить прогресс. Этот способ был найден опытным пу-тем и проверен в тысячах экспериментов. Таким вот путем в том самом городе было расстреляно высшее руководство, а я был направлен туда с приказанием в кратчайший срок "выправить положение", "поднять", "обеспечить" и все такое прочее. Прежнее руководст-во -- жертвы. А знаешь, сколько они загубили народа, прежде чем их самих "шлепнули"? Когда я ехал туда, я заранее знал, что и я буду "выправлять положение" любой ценой, что и меня почти наверняка через какое-то время тоже "шлепнут" как врага народа. И все-таки ехал. И все-таки делал. Не думай, что это был страх или безвыходность. Вместо меня рвались ехать многие дру-гие. Я заранее знал, что если меня захотят убрать, то предъявят самые нелепые обвинения. Я был к этому уже подготовлен. Для меня, повторяю, был важен сам тот факт, что уберут, а не форма, в какой это сделают. Нелепость формы была как раз самым разумным в дан-ной ситуации, ибо вина была не в людях. Вины вооб-ще не было, были причины, а они не зависели от людей. Суть дела была не в наказании, а в том, что тре-бовалось это "выправить", "поднять" и прочее, причем любой ценой. Нелепость формы означала то, что объяс-нения невозможны и излишни. Понял? Смотри, что получается. Если нужно описать собы-тия нашей жизни, то и говорить вроде нечего. Несколь-ко строк достаточно. А если нужно понять их, то нуж-но часами говорить, целые книги писать. Откуда такая диспропорция? Почему ничтожные события требуют грандиозных теоретических построений? Компенсация за ничтожность? Или на самом деле события не так уж ничтожны? ЗАПИСКИ После уроков комсорг класса повел меня в комнату комитета комсомола. Здесь сидел симпатичный парень лет двадцати пяти. Я сразу догадался, что он из ор-ганов. Я испугался: неужели все-таки моя проделка с портретом Его стала известна Им? Такая возможность казалась мне вполне реальной, мы все считали, что от органов нельзя ничего скрыть, что им все становится известно. И это было действительно так. Мы лишь не знали механизма этого всевидения органов -- того, что мы сами суть детали этого механизма. Мы остались вдвоем с чекистом. Через несколько минут я без всяких колебаний под-писал согласие быть осведомителем органов. Мое пер-вое задание как чекиста (ты теперь чекист, сказал мне парень из органов) заключалось в следующем: чаще встречаться с девушкой, с которой я давно дружил и бывал у нее дома, чаще бывать у нее, приглядываться и прислушиваться ко всему, что происходит у нее дома, в особенности к разговорам отца, занимавшего крупный пост где-то, и к знакомым его, бывающим в городской квартире и на даче. Я с удовольствием согласился вы-полнить это задание не столько потому, что частень-ко подкармливался в этой семье, сколько из какого-то необъяснимого энтузиазма, вспыхнувшего во мне. Я почувствовал себя приобщенным к некоему Велико-му Делу, участником Великой Истории... И я думал о Нем. Я любил Его. Я любил только Его. ОДИНОЧЕСТВО -- Я прочитал вашу тетрадь о первом предательстве, -- сказал я Сталинисту. -- Вы о нем писали с большей под-робностью и с большим чувством, чем о первой любви. Кстати, вы первую любовь и дружбу предали. Ради чего? -- Верно, -- согласился он, -- предал, потому что сам факт первого предательства был для меня явлением го-раздо более серьезным, глубоким и возвышенным, чем первая любовь. Первая любовь всегда'бывает неудачной. Первое предательство -- никогда. Первая любовь остав-ляет в самом лучшем случае едва заметную царапину в душе, первое предательство прокладывает глубочайшую колею, по которой затем катится вся ваша жизнь. Но я бы хотел обратить ваше (он иногда обращается ко мне на "вы", когда пускается в глубокомысленные рассуждения) внимание на один аспект предательства, который вы на-верняка не заметили в моих записках. Это и понятно. Я сам стал осознавать его только много лет спустя, когда предательство утратило прежний смысл и значимость. Вы знаете, что такое Бог? Бог есть Одиночество, Аб-солютное и Вечное Одиночество. Если ты -- Бог, к кому ты заглянешь в гости, с кем прошвырнешься часок-дру-гой по улице, с кем посидишь в забегаловке, с кем пого-воришь по душам, с кем поделишься своей радостью или печалью?.. А если ты -- Бог немощный и непризнанный, ты одинок вдвойне, ибо у тебя нет такой компенсации за твое одиночество, как всевидение и всемогущество. Тог-да ты есть самое жалкое существо на свете. Став донос-чиком и предав свою первую любовь и дружбу, я почув-ствовал себя Богом. Этого теперь никто понять не может. Но не думай, что это было легко. Расплатой за это при-общение к Богу было одиночество. Оно преследовало меня всю жизнь. Всегда и везде. Дома. На службе. В ком-пании друзей и родных. Среди сослуживцев. Я не могу тебе этого объяснить, но чувство одиночества ослабева-ло во мне только тогда, когда я оставался один, а глав-ным образом -- когда я оставался наедине со своими жертвами и обрекал кого-то на жертву. Мы же были па-лачами. А палач немыслим без жертвы. Безработный па-лач -- это тоска сплошная. Слыхал ты о чем-либо подоб-ном? А я вот уже много лет -- безработный палач. Ты не поверишь, -- продолжает он (я молчу, мои фун-кции с ним сводятся к молчанию), -- но я горд тем, что сумел предать свою первую любовь и дружбу, преодолеть в себе человека в этих человеческих слабостях. Сочиняя свои подробнейшие отчеты для органов, я ощущал в себе демоническую силу и власть. Моим начальникам прихо-дилось даже слегка сдерживать мое рвение, снижать ли-тературную возвышенность моих доносов и ориентиро-вать меня в более трезвом и практическом направлении. Они сами (как и я) не понимали моего состояния боже-ственной возвышенности и приобщенности, рассматри-вая его как "революционную романтику" и считая необ-ходимым подкрепить ее столь же революционной "дело-витостью". "Из тебя отличный чекист выйдет, -- говорили они мне, похлопывая меня по плечу. -- Только для этого, парень, надо учиться, учиться и учиться. Знаешь, чьи это слова? Знаешь, конечно. Языки иностранные учить надо. Книги читать. Музыку слушать. На выставки ходить. Надо все знать. Это нам пришлось от церковно-приходской школы сразу прыгать на вершины пре-мудрости. А вам советская власть все условия создала. Только учитесь! Овладевайте знаниями! Без этого мы не сможем удержать завоевания Октября и продолжить их до победы коммунизма во всем мире. Понял?" Я понимал все и без этих слов. Но слушать эти слова мне было бесконечно приятно. Они для меня звучали как гимны божественной красоты. Ты думаешь, я верил в марксистские сказки о светлом. будущем? -- продолжает свою исповедь Сталинист. -- Нет, никогда. И из моих сверстников никто в это не верил. Нам не надо было верить в это будущее, ибо оно уже было в нас самих. Думаешь, мы чего-то боялись? Нет. Зачем нам бояться, если все вокруг было наше. Это был наш мир. Ду-маешь, мы из корысти были такими? Нет. Мы имели все, ибо мы хотели малого. А тот, кто хочет мало, имеет тем самым много. Одно было плохо: одиночество. Но стран-ное дело, именно этим я дорожил больше всего на свете. Почувствовав себя одиноким, я почувствовал себя Богом. Почему так?! СТУКАЧ -- Роль стукача, -- говорит Сталинист, -- была почти открытой. Обычно ею гордились. Окружающие какими-то непостижимыми путями сразу распознавали, что ты -- стукач. Я тоже мог с первого взгляда распознать стукача. Но объяснить, как это происходило в моем сознании, я не могу. Уже через несколько дней мои соученики дога-дались о том, что я стал стукачом. Возможно, комсорг класса догадался, кто был тот парень, с которым он ос-тавил меня наедине в комитете комсомола, и разболтал об этом. Между прочим, я на него не донес. Вообще, в мои функции не входило писать обычные доносы. Я вы-полнял всегда "особые" задания. -- Считается, что сочинять доносы -- дело нехитрое, -- говорит Сталинист, -- и что никаких особых эмоций до-носчик не имеет, если не считать мелкого злорадства (что бывает редко). Это неправда. Мне мой первый донос сто-ил больших трудов и сильных переживаний. Я был при-общен к Великому Делу и наделен Великим Доверием. Мне хотелось написать не просто донос, но донос вы-дающийся, можно сказать -- Донос с большой буквы, донос всех доносов. Я мечтал о том, какой эффект мой Донос произведет в органах, как его будут изучать высо-кие начальники, как он дойдет до Него самого, и он даст указание сразу присвоить мне высокое офицерское зва-ние и назначить на высокий пост. Я мечтал о том, какую кипучую деятельность я разовью по борьбе с врагами на-рода. Такую кипучую, что все предшествующее ей померкнет. И враги народа меня убьют за это (в этом месте я даже прослезился), а Он велит поставить мне памятник на Красной площади и похоронить меня рядом с Мавзо-леем. Но чтобы сочинить такой эпохально выдающийся Донос, нужен был хоть какой-то материал. А у меня его не было совсем! Отец моей подружки и его друзья гово-рили одну чепуху, а выдумать что-нибудь самому -- мне для этого еще не хватало жизненного опыта. Я мог вы-думать все, что угодно, о своих школьных товарищах или родных -- я знал этих людей и их жизнь. Но жизнь взрос-лых такого рода и ранга, как отец моей подружки, я не знал совсем. Инстинкт удерживал меня от вымысла. По-тому я с педантичной точностью фиксировал все встре-чи порученных моему наблюдению людей и их передви-жения, с нетерпением ожидая, когда мне представится случай подслушать что-то серьезное в их разговорах. Но такой случай не приходил. Спасло меня другое -- мой собственный спад в моем отношении к Нему. Период моей безмерной любви к Нему сменился периодом нена-висти. Я, голодный и продрогший, мотался вечером по городу, проклиная Его. И тут меня осенило: а что, если я эти мои собственные слова ненависти к Нему при-пишу отцу моей девушки и его друзьям?! "Если уж я додумался до таких слов, -- думал я, -- то они до этого додумались наверняка. Они же умные люди!" Так я и по-ступил. Поздно ночью я позвонил по телефону (этот те-лефонный номер мне было ведено запомнить "навеч-но"), назвал пароль и свою кличку и в условленном месте передал свое "чрезвычайное сообщение". Я спросил, какими были последствия доноса. Он ска-зал, что его очень похвалили, но не за его "чрезвычайное сообщение", а за точность и детальность в фиксировании имен, встреч, передвижений. И это его сильно разочаро-вало. Я сказал, что я имею в виду последствия для тех, на кого он написал донос. Он посмотрел на меня с недоуме-нием. -- А какое это имеет значение? -- сказал он серди-то. -- Речь ведь идет обо мне, а не о них. Деньги тебе плачу я, обедами тебя кормлю я, а не они. Но если уж это тебя так волнует, могу утешить: их арестовали, но гораздо позже, и мой донос, судя по всему, не сыграл в этом деле никакой роли. А жаль! Такой хороший был донос! -- Какова же в таком случае была цель вашего "осо-бого задания"? -- спросил я. -- Этого никто не знает, -- сказал он. -- Может быть, проверка, может быть, тренировка, может быть, просто на всякий случай. Но это -- не наше дело. Важно -- как мы сами относились к таким "особым заданиям". Это теперь научились доносы облекать в благопристойную форму и делать их так, что не придерешься. А для нас они имели первозданный великий смысл: Донос! И в их незамутненной чистоте и непорочности было куда боль-ше нравственности, чем теперь. Жизнь -- сложная шту-ка. Мы думали, что строим рай, живя в аду, а на самом деле мы строили ад, живя в раю. Рай был! И донос был свидетельством нашего пребывания в нем и правом на это. Не один донос, конечно. И многое другое, что те-перь тоже порицается. Рай был, и больше уже никогда не повторится. Дело в том, что такое бывает в истории каж-дого общества только один раз -- в его юности. У нас все было впервые. Мы во всем были первыми. И в доносах тоже. И в предательстве тоже. Точнее говоря, это теперь воспринимается как донос и предательство, уже в сфор-мировавшемся виде. А когда это возникало (когда мы это изобретали впервые), это не воспринималось как донос, как предательство. У этого была другая цель, другие мо-тивы, другие названия. Пусть мы творили злодейство. Но это была юность злодейства, а юность -- это прекрасно. ПАЛАЧИ И ЖЕРТВЫ -- Нет, -- сказал я. -- Меня не интересуют законы истории, историческая целесообразность и прочие объ-ективные, не зависящие от воли людей явления. Меня интересуют мотивы поступков людей и их отношение к своим поступкам. Если вы хотите, чтобы я был Судьей, дайте мне возможность лицезреть отдельного человека, а не некую безликую историю. -- А отдельного человека не было, -- сказал он. -- Была история, и больше ничего не было, -- вот в чем загвоздка. -- Но были же палачи и были же жертвы, -- говорю я, -- а они персонифицированы. -- Мир не делится строго на добродетельные жерт-вы и греховных палачей, -- говорит он. -- Я был пала-чом, но в качестве палача я был одновременно и жерт-вой. Я постоянно жил под угрозой ареста, как и многие другие. Я в любую минуту был готов потерять приоб-ретенное благополучие и ехать в нищую, грязную, страш-ную глушь "поднимать", "выправлять", и всегда "любой ценой". Однажды меня арестовали. Но вскоре почему-то выпустили -- и такое в наше время случалось. Хотя меня выпустили, сам факт ареста означал, что меня рано или поздно арестуют вторично, и тогда меня не выпус-тят ни в коем случае. Я знал, что меня ждет. Ну и что? Я работал с еще большим остервенением. Моя предан-ность Партии и лично Ему от этого еще более окреп-ла. Хотя я был под арестом всего несколько недель, за этот короткий срок в моем учреждении прошли собра-ния, на которых мои коллеги и друзья выступали с гнев-ными разоблачительными речами и приводили много-численные примеры моей вредительской деятельности. И что самое забавное, многие мои действия действи-тельно легко было истолковать так. Ничего особенного в поведении моих друзей и сослуживцев не было -- я сам не раз принимал участие в таких операциях. Мои родные тоже успели предать меня. Дети написали заяв-ления в комсомольскую организацию, в которых отре-кались от меня, клеймили меня как врага народа, про-сили оставить их в комсомоле, просили дать им любое опасное поручение, чтобы они "искупили свою вину". Жена настрочила в органы чудовищное письмо о моей враждебной деятельности. Когда меня выпускали на свободу, следователь дал мне почитать эти "докумен-тики". Мы повеселились на славу. Дома меня встрети-ли с распростертыми объятиями, -- признаюсь, у меня была хорошая семья, хорошая преданная жена и любя-щие дети. И я никогда не напоминал им об этих "документиках" -- я был сыном своего времени и прекрасно понимал их. Я их не осуждаю. На работу я вернул-ся с повышением -- и такое бывало. А кое-кто из моих бывших "разоблачителей" был, в свою очередь, аресто-ван как враг народа. И я сам принимал участие в со-браниях по их разоблачению. Все это было в порядке вещей. Эмоции, конечно, возникали. Но совсем не по поводу несправедливости происходящего. Происходя-щее было справедливостью, высшей справедливостью. Сколько перед моими глазами прошло жертв, сосчитать невозможно. И палачей тоже. Скажу вам не в порядке самооправдания, а как человек, переживший все это: теперь судить поздно, а тогда судить было в принципе нельзя. Суд -- это все-таки признак некоторого благо-получия, устроенности. А в то время просто не было условий для суда -- мы до него еще не доросли тогда. Теперь мы доросли до этого уровня, а судить уже не-кого: поздно. История уж вынесла свой приговор. Лю-ди умерли или доживают жизнь, опустошенные. Судить вам надо самих себя, своих современников. А вы бои-тесь этого и судите прошлое: это теперь безопасно. Больше мужества теперь нужно для защиты прошлого, а не для осуждения его. ПАЛАЧИ-ЖЕРТВЫ Когда срок жизни истечет, Пускай подымут всех из тленья И за былые преступленья Прикажут полный дать отчет. И палачи заговорят, Что за идею жизнь отдали, Что сами тоже пострадали Или не знали, что творят. Я ж смело выступлю вперед И так скажу: прости их, Боже! Мы, жертвы, виноваты тоже Уж тем, что были мы -- народ. А что касаемо наград, Не посчитай за злую шутку, Хотя бы на одну минутку Верни меня в тот прошлый ад. НАСТОЯЩИЙ КОММУНИСТ -- Бытовые условия тогда были ужасные, -- говорит он. -- Мы не раз обращались в органы местной власти с просьбой помочь в каком-то пустяковом деле. Нам каж-дый раз отказывали. Я высказал откровенно все то, что думал по этому поводу, агитатору. Я был уверен, что он сообщит о моих настроениях в органы и меня сразу аре-стуют как врага народа. И не только меня. И отца забе-рут. И старшего брата тоже. Не может быть, чтобы он сам додумался до всего этого, так рассудили бы в органах, его наверняка подучили старшие. В мыслях я уже видел себя на допросе, высказывающим всю правду. Но агитатор на меня не донес. Он выслушал меня. Ска-зал, что у меня -- здоровое пролетарское нутро, но что я многого еще не понимаю. И пригласил меня к себе домой. -- Почему он не донес? -- Потому что он был настоящий коммунист. -- Что это значит? -- Трудно пояснить. В общем, член партии с дореволю-ционным стажем. Сидел в тюрьмах. Участник Гражданс-кой войны. Орден за Перекоп. Занимал пост в каком-то министерстве, а жил с семьей в небольшой комнатушке в коммунальной квартире. Ходил в старой шинели. Помо-гал людям "правду" искать. Он целый год возился с нашим делом, пока не добился своего. В тридцать восьмом его расстреляли как врага народа. Нам объяснили: мол, при-кидывался, чтобы скрыть нутро. -- И вы поверили? -- У нас не было проблемы веры или недоверия. Нам достаточно было объяснения. Оно было нам понятно. По-том кто-то пустил слух, будто те наши письма не дошли до Самого из-за Агитатора. И мы возненавидели его. -- А почему его расстреляли? -- Потому что он был настоящий коммунист. Тут дей-ствует общий закон: те, кто делает революцию, уничтожа-ются после революции, ибо реальные результаты револю-ции никогда не соответствуют их целям и их поведение не соответствует реальным условиям после революции. -- О чем же вы с Агитатором разговаривали? -- Обо всем. Он помог мне преодолеть мой душевный кризис. Знаете, в то время существовала негласно систе-ма опеки отдельных молодых людей со стороны старых членов партии. Иногда им поручали "поработать" с не-устойчивым молодым человеком. А чаще они это дела-ли по своему почину, какими-то необъяснимыми путями догадываясь о том, кто именно нуждался в их помощи. Эта форма идеологического воспитания исчезла, остав-шись совершенно незамеченной и неоцененной писате-лями и теоретиками. А между тем ее роль огромна. Я того Агитатора до смерти не забуду. Он спас меня, направив на верный путь. -- В ваших записках нет ничего по поводу ваших встреч и разговоров. Не могли бы вы сейчас припомнить что-то? -- Это невозможно было записать и тем более запом-нить. Часто это были просто молчаливые прогулки и чаепития. Один разговор все-таки вспоминаю в связи с этим. "Если мне сейчас скажут, что сейчас тебя рас-стреляем, -- говорил он, -- и если бы я еще до рево-люции знал, что меня ожидает именно это, я все равно жил бы и действовал так же. Пойми, дело не в послед-ствиях и результатах революции. Дело в самой револю-ции. Это была наша, народная революция. И наша с тобой задача -- во что бы то ни стало продолжить ее, жить так, будто и сейчас происходит эта наша, единст-венная и неповторимая революция. Люби Его! Он -- символ революции. Когда Он умрет, умрет и революция". ЛЮБОВЬ К НЕМУ В записках внезапно прекратились упоминания име-ни Сталина. После предшествующих пылких проявле-ний исступленной страсти к Нему это показалось мне странным. Но мой собеседник уверил меня, что ничего странного в этом нет. Любовь к Нему в нем никогда не ослабевала. Он до сих пор бесконечно любит Его и аб-солютно предан Ему. Но любовь не есть нечто такое, что вечно переживается в том же виде, как в самом на-чале. Любовь к Нему определила направление его жиз-ни, установила рамки его личности, дала исходные сти-мулы. На этом ее роль кончилась. Она не исчезла, по-добно тому, как начало жизни сохраняется в ее зрелом состоянии. И потом, что такое была любовь к Нему? Ведь Он -- не женщина, не еда, не вино, не одежда. И не друг. И вовсе не Отец. Он был символом. А лю-бовь к символу -- это есть лишь определенная ориен-тация на Возможное, ожидание этого Возможного и же-лание его. Это было предчувствие неотвратимого хода жизни и принятие его. Это приняло форму любви. А когда началась сама жизнь в этом направлении, т. е. когда он добровольно ринулся в поток жизни, любовь к Нему утратила смысл. Гораздо больший смысл стало приобретать обычное человеческое чувство: ненависть. Но оно было человеческое. И потому оно не играло роли движущей силы их жизни. Движущей силой оста-валась любовь, ибо она была в самом начале и в бере-гах их бурного потока. Иначе говоря, ее не было ни-когда в обычном человеческом смысле, и потому она не могла исчезнуть. "Ты меня понимаешь? -- сказал он. -- Я знаю, что это слишком мудрено для людей. Но по-верь, я все это надумал сам. С той минуты, как меня арестовали, я только тем и занимался, что думал. Я кое-что еще похитрее этого надумал. При случае расскажу". НАЧАЛО КАРЬЕРЫ -- Перед самым окончанием института (я уже сдал государственные экзамены и приготовился к защите дипломной работы) я написал письмо Ему, -- гово-рит Сталинист. -- Жаль, оно не сохранилось. Сейчас вос-произвести его невозможно. Суть письма такова. Я заве-рял Его в безусловной моей преданности Партии и лично Ему, в том, что любовь лично к Нему определила всю мою жизнь, что я прошу дать мне самое трудное задание, использовать на самом трудном и опасном участке борь-бы за коммунизм. Это теперь рассматривают подобные письма как хитрый карьеристический прием. Но я писал это письмо совершенно искренне. Я хотел быть настоя-щим коммунистом и сгореть на самоотверженной рабо-те ради идеалов Партии. Ни о какой карьере я не думал. Самое большее, о чем я мечтал, это -- хорошая работа, койка с простынями в общежитии, в крайнем случае -- отдельная комнатушка, чистая одежда без заплат, еда до-сыта, дружный коллектив, совместный культурный от-дых, бурные партийные собрания, героический труд, бес-сонные ночи над изобретениями... В общем, моя мечта не шла дальше того, что показывали в фильмах и писали в книжках того времени. И то, что мое письмо Ему мог-ло сыграть решающую роль в моей карьере, не прини-малось в расчет заранее. Мне даже хотели сначала дать взыскание за это письмо. Но присутствовавший на со-брании представитель городского комитета партии по-хвалил письмо за искренность и хороший порыв. Потом что-то случилось "в верхах", моему письму решили при-дать форму "почина снизу" (тогда это было обычное де-ло -- всякие начинания) -- стремления выпускников ин-ститутов ехать на работу в отдаленные места страны. Весь наш выпуск разбросали по самым глухим местам Сиби-ри. Ребята меня возненавидели за это. Один мой близкий друг обозвал меня за это шкурой и сволочью. От меня от-казалась девушка, на которой я собирался жениться. Я выступил на общем партийно-комсомольском собра-нии с критикой "нездоровых настроений" у отдельных представителей нашего здорового и политически зрело-го коллектива. И открыто, честно, по-партийному назвал своего бывшего друга. Его не допустили до защиты дип-лома, исключили из комсомола. Вскоре он исчез и ни-когда не встречался на моем пути. Я не мстил ему. Я был искренне возмущен его оценкой моего порыва. Он стал моим врагом. А враг в то страшное время был всегда враг смертельный. Революция не закончилась с Гражданской войной. Для нас она только еще начиналась.
ВЫДВИЖЕНЕЦ -- Я был выдвиженцем, -- говорит Сталинист. -- Сей-час мало кто знает, что такое выдвиженец. И явление это встречается редко. Разве что для детей высокопо-ставленных руководителей, да и то лишь отчасти: они сразу назначаются на высокие посты, минуя промежу-точные ступени. Но это -- другое явление. Это было и в наше время. Сын Сталина Василий,