в нем разобраться. Это уж слишком, -- говорила она
себе, -- у него секреты. Он жульничает в Игре. Раз он жульничает, она будет
жульничать впрок. Сблизится с Агатой, не станет обращать внимания на Поля и
не выкажет ни малейшего любопытства.
Фамильное сходство лиц на портретах было реальным фактом. Если бы Полю
на это указали, он бы очень удивился. Преследуя определенный тип лица, он
преследовал его вслепую. Сам он такого предпочтения за собой не знал. А
между тем влияние, которое это предпочтение без его ведома оказывало на
него, и то, которое сам Поль оказывал на сестру, пересекали их беспорядочное
существование прямыми, неумолимыми линиями, устремленными навстречу, как две
враждебные пинии, которые сходятся от основания к вершине греческого
фронтона.
Агата вслед за Жераром прижилась в неправильной комнате, чем дальше,
тем больше приобретавшей вид цыганского табора. Не хватало только лошади, а
отнюдь не оборванных детей. Элизабет предложила поселить Агату у них.
Мариетта может обставить для нее пустующую комнату, которая ей-то не навеет
никаких печальных воспоминаний. "Мамина комната" угнетала тех, кто видел,
вспоминал, кто стоял в ней неподвижно, дожидаясь наступления темноты. Если
осветить ее и прибрать, в ней можно отдыхать вечерами.
С помощью Жерара Агата перевезла кое-какие вещи. Ей были уже знакомы
все обычаи, бдения, спячки, раздоры, ураганы, штили, кафе "Шарль" и
сандвичи.
Жерар встречал девушек у выхода демонстрационного зала. Они гуляли или
шли домой, на улицу Монмартр. Мариетта оставляла им холодный обед. Они ели
где угодно, только не за столом, а наутро бретонка отправлялась собирать
урожай яичной скорлупы. Поль спешил использовать возможность отыграться,
которую предоставила ему судьба. Неспособный играть под Даржелоса и
равняться с ним в высокомерии, он обходился старым оружием, раскиданным по
детской, иначе говоря, изводил Агату грубостями. Элизабет вступалась за нее.
Тогда Поль пользовался тихонькой Агатой, чтоб рикошетом ранить сестру. Все
четверо сирот от этого выигрывали: Элизабет получала возможность усложнить
диалог с братом, Жерар мог перевести дух, Агата поражалась наглости Поля, да
и сам Поль тоже, ибо наглость придает неотразимую силу, а он, не будучи
Даржелосом, никогда не обнаружил бы в себе такой силы, не послужи ему Агата
поводом пооскорблять сестру.
Агате нравилось быть жертвой, потому что она чувствовала, что детская
наэлектризована любовью, самые жестокие разряды которой остаются
безболезненными и несут живительный запах озона.
Она была дочерью наркоманов-кокаинистов, которые дурно обращались с ней
и покончили с собой, отравившись газом. В одном доме с ней жил администратор
дома моделей. Он подозвал ее и отвел к своей начальнице. Ее держали на
побегушках, потом доверили демонстрировать платья. Она знала толк в ударах,
оскорблениях, злых шутках. В детской они были чем-то совсем другим; так
ударяет волна, так хлещет по щекам ветер, так шаловливая молния догола
раздевает пастуха.
Несмотря на эту разницу, в быту наркоманов она набралась опыта по части
полумрака, угроз, драк с ломкой мебели, еды всухомятку по ночам. Ничто из
того, что могло бы шокировать юную девицу на улице Монмартр, не удивило ее.
Она прошла суровую школу, и школа эта оставила на ее лице свой отпечаток --
что-то нелюдимое, залегшее под глазами и у ноздрей, что с первого взгляда
можно было принять за Даржелосовскую надменность.
В детской она в каком-то смысле обрела небеса своего ада. Она жила,
дышала полной грудью. Ничто не внушало ей тревоги, и ни разу не возникло
опасения, что ее друзья соблазнятся наркотиками, потому что они и так жили
под воздействием ревнивого естественного наркотика, и принимать наркотики
для них было бы все равно что красить белым по белому или черным по черному.
Случалось, однако, что ими овладевал какой-то бред.; лихорадка искажала
детскую в кривых зеркалах. Тогда Агата мрачнела и задумывалась, так ли уж
безобиден таинственный наркотик, пусть и естественный, и не всякий ли
наркотик в конце концов толкает открыть газ.
Сброс балласта, восстановление равновесия разгоняли сомнения и
успокаивали ее.
Но наркотик был. Элизабет и Поль родились с этой фантастической
субстанцией в крови.
В действии наркотиков существуют периоды и смена атрибутики. Эти
перемены, это чередование стадий одного цикла происходят не скачками.
Переход неощутим, а воспринимается промежуточная зона неустройства. Все
беспорядочно перемещается, чтоб образовать новый рисунок.
Игра занимала все меньше места в жизни Элизабет и даже Поля. Жерар,
поглощенный одной Элизабет, больше не играл. Брат и сестра еще пытались и
злились, потому что ничего не получалось. Они не уходили. Они чувствовали,
что не могут сосредоточиться, теряют нить грезы. На самом деле они уходили,
но не туда. Привычные к упражнению, состоящему в выходе за пределы своего
"я", они называли разболтанностью новый этап -- погружение в себя. Интрига
трагедии Расина вытесняла и заменяла механизмы, с помощью которых этот поэт
осуществлял появление и исчезновение богов на Версальских празднествах. Их
празднества от этого совершенно разладились. Погружение в себя требует
дисциплины, к чему они были неспособны. Ничего, кроме потемок, призраков
чувств, они в себе не находили. "Тьфу! тьфу!" -- возмущенно вскрикивал Поль.
Все подымали головы. Поль бесился оттого, что не мог уйти в мир теней. Это
"тьфу!" вырывалось у него в раздражении, когда уже на грани Игры он был
отвлечен воспоминанием о каком-то жесте Агаты. Он возлагал вину на нее и
срывал на ней злость. Причина этой вспышки была слишком проста, чтобы Поль
изнутри, а Элизабет со стороны ее обнаружили. Элизабет, которая тоже
пыталась выйти в открытое море и сбивалась с курса, погружаясь в смутные
мысли, ловила на лету повод вынырнуть из себя. Она ошибочно истолковывала
любовную обиду брата. Она думала: "Он злится на Агату за то, что она похожа
на того типа", -- и эта пара, столь же неумелая в самопознании, сколь
искусная когда-то в разрешении неразрешимого, возобновляла через Агату обмен
оскорблениями.
Чем громче кричишь, тем скорее хрипнешь. Диалог затухал, обрывался, и
бойцы делили добычу -- реальную жизнь, которая теснила сновидения, колебала
растительную жизнь детства, населенную исключительно вещами безобидными.
Какой защитный инстинкт, какой душевный рефлекс приостановил было руку
Элизабет в день, когда она сунула Даржелоса в сокровище? Несомненно, той же
природы, что другой инстинкт, другой рефлекс, побудившие Поля бросить: "
Прячем?" легким тоном, так не вязавшимся с его скорбью. Во всяком случае,
фотография была предметом отнюдь не безобидным. Поль поспешил со своим
предложением, как человек, застигнутый на месте преступления, с нарочито
оживленным видом преподносит первую пришедшую на ум ложь; Элизабет
согласилась без всякого энтузиазма и вышла, разыграв пантомиму, имеющую
целью показать, что ей многое известно, и заинтриговать Поля и Жерара, если
у них от нее секреты.
Теперь мы убедились воочию: безмолвие ящика медленно, жестоко закаляло
образ, и то, что Поль отождествил его в руке Агаты с мистическим снежком,
вовсе не смешно.
Часть II
Уже который день детскую жестоко качало. Элизабет изводила Поля целой
системой утаек и непонятных намеков на что-то приятное (на этом она особо
настаивала), в чем ему никакой доли не положено. Агату она держала в
наперсницах, Жерара в сообщниках и подмигивала им, если намеки становились
рискованно прозрачными. Успех такой системы превзошел все ее ожидания. Поль
корчился, как на сковородке, сгорая от любопытства. Одна только гордость
мешала ему отозвать в сторонку Жерара или Агату, которым, впрочем, Элизабет
наверняка запретила говорить под страхом ссоры.
Любопытство победило. Он подкараулил трио возле того, что Элизабет
называла "артистическим выходом", и обнаружил, что какой-то молодой человек
спортивного вида ждал вместе с Жераром у дома моделей и увез всю компанию в
автомобиле.
Ночная сцена стала форменным пароксизмом. Поль обзывал сестру и Агату
грязными шлюхами, а Жерара сводником. Он съедет с квартиры. Пусть себе водят
мужчин. Этого следовало ожидать. Все манекенщицы шлюхи, низкопробные шлюхи!
Его сестра -- сука в охоте, она сбивает с пути Агату, и Жерар, да, именно
Жерар всему виной.
Агата расплакалась. Жерар, хоть Элизабет и прерывала его бесстрастным:
"Оставь, Жерар, он просто смешон", -- возмутился, объяснил, что этот молодой
человек -- знакомый его дяди, что зовут его Майкл, что он американский
еврей, что у него огромное состояние и что они собирались прекратить игру в
прятки и познакомить его с Полем.
Поль орал, что не желает знакомиться с "грязным евреем" и что завтра же
пойдет на место встречи и даст ему по морде.
Мне все ясно, -- продолжал он, и ненависть звездами горела в его
глазах, -- вы с Жераром запутываете малышку, вы толкаете ее в объятия этого
еврея; может, собираетесь ее продать!
Ошибаетесь, дорогой мой, -- возразила Элизабет. --
Дружески предупреждаю вас, что вы на ложном пути.
Майкл приходит ко мне, он хочет на мне жениться, и он мне очень
нравится.
Жениться? На тебе? На тебе! Да ты рехнулась, да ты погляди в зеркало,
кто на такой женится, ты ж уродина, идиотка! Всем идиоткам идиотка! Он тебя
дурачит, потешается над тобой!
И он смеялся смехом, похожим на конвульсии.
Элизабет прекрасно знала, что вопрос, еврей человек или нет, так же
никогда не волновал Поля, как и ее. Она грелась, нежилась. Сердце ее
распускалось во всю ширь детской. Как она любила этот смех Поля! Какой
свирепой становилась линия его подбородка! Какое же блаженство -- додразнить
брата до такого состояния!
На следующий день Поль почувствовал, что был смешон. Он признавался
себе, что в своих обвинениях хватил через край. Забывая, что подумал сперва,
будто американец домогается Агаты, он рассуждал: "Элизабет свободна. Может
выходить за кого хочет, мне-то что", -- и недоумевал, с чего так разъярился.
Он еще некоторое время дулся и постепенно дал себя уговорить
познакомиться с Майклом.
Майкл представлял собой абсолютный контраст с детской. Контраст столь
совершенный, столь яркий, что в дальнейшем никому из детей в голову не
приходило открыть ему двери этой комнаты. Он был для них олицетворением
внешнего мира.
С первого взгляда видно было, что его место -- на земле; что там все,
чем он владеет, и разве что гоночные автомобили могут порой вызвать у него
головокружение.
Перед этим киногероем предубеждения Поля не должны были устоять. Поль
сдался, приручился. Маленькая компания разъезжала по дорогам, не считая
часов, созывавших четверых сообщников в детскую -- эти часы Майкл наивно
посвящал сну.
От ночных сходок Майкл не проигрывал. Его там воображали, расхваливали,
творили из любых подручных материалов.
Когда после этого снова встречались, он и не подозревал, что пользуется
преимуществами колдовства, подобного тому, каким околдовала Титания
сновидцев ("Midsummer Night's Dream"). Почему бы мне не выйти за Майкла?
-- Почему бы Элизабет не выйти за Майкла?
Будущее с двумя комнатами воплотилось бы в жизнь. Удивительная скорость
заносила их в абсурд, порождая планы комнат, подобные планам на будущее,
которыми самоуверенно делятся с интервьюерами сиамские близнецы.
Один только Жерар сдержан. Он отводит взгляд. Никогда не осмелился бы
он помышлять о браке с пифией, с девой-святыней. Нужен был, как в кино,
молодой автомобилист, чтоб похитить ее, дерзнуть на этот шаг по неведению
запретов святилища.
И детская жила прежней жизнью, и готовилась свадьба, и равновесие
удерживалось -- равновесие пирамиды стульев, которую клоун колеблет между
сценой и залом, доводя до дурноты.
До дурноты головокружения, заменившей несколько приевшуюся дурноту от
ячменного сахара. Эти ужасные дети напичкиваются беспорядком,
смолисто-липким месивом ощущений.
Майклу все виделось в ином свете. Он очень удивился бы, если б ему
объявили, что он обручился с девой-святыней. Он любил прелестную юную
девушку и собирался на ней жениться. Он преподносил ей, смеясь, свой особняк
Этуаль, свои автомобили, свое богатство.
Элизабет устроила себе комнату в стиле Людовика XIV. Майклу останутся
салоны, музыкальные и гимнастические залы, бассейн и обширная галерея, до
смешного несуразная, что-то вроде рабочего кабинета, столовой, бильярдной
или фехтовальной с высокими окнами, выходящими на верхушки деревьев. Агату
она возьмет с собой. Элизабет отвела ей комнату над своей.
Агату удручала неизбежность разлуки с детской. Она втайне оплакивала ее
магическую силу и близость Поля. Что станется с ночами? Чудо возникало из
прямого контакта между братом и сестрой. Этот разрыв, этот коней света, это
кораблекрушение не волновали ни Поля, ни Элизабет. Они не взвешивали прямых
или косвенных следствий своих поступков, не копались в себе: так
драматический шедевр не беспокоится о ходе интриги и о том, как она придет к
развязке. Жерар жертвовал собой. Агата подчинялась настроениям Поля.
Поль говорил:
-- Получается очень удобно. В отсутствие дяди Жерар может жить в
комнате Агаты (они больше не называли эту комнату "маминой"), а если Майкл
куда-нибудь уедет, девочки разместятся по-старому.
Слово "девочки" было лишь подтверждением того, что Поль не представлял
себе брака, что будущее для него терялось в облаках.
Майкл хотел уговорить Поля поселиться в особняке Этуаль. Поль
отказался, держась своей программы одиночества. Тогда Майкл с помощью
Мариетты взял на себя все расходы по содержанию квартиры на улице Монмартр.
После краткой церемонии, где свидетелями выступали люди, надзиравшие за
несметным состоянием новобрачного, Майкл решил, пока Элизабет с Агатой
устраиваются на новом месте, провести недельку в Эзе, где он затеял
строительство и собирался дать указания архитектору. По возвращении и
начнется семейная жизнь.
Но гений детской не дремал.
Вряд ли необходимо писать, что на дороге между Каннами и Ниццей Майкл
погиб.
Автомобиль у него был низкий. Длинный шарф, развевавшийся у него на
шее, намотался на ось. И задушил его, свирепо обезглавил, а автомобиль пошел
юзом, вздыбился, налетев на дерево, и стал безмолвной руиной, лишь одно
колесо вращалось в воздухе все медленнее и медленнее, словно колесо лотереи.
Наследство, подписывание бумаг, беседы с поверенными, черный креп и
усталость навалились на молодую женщину, познавшую в браке лишь юридические
формальности. Дядюшка и врач, которым уже не приходилось брать на себя
расходы, взяли на себя хлопоты. Благодарности они удостоились не большей.
Элизабет переложила на них все, что было ей в тягость.
Вместе с поверенными они распределяли, пересчитывали, переводили в
наличные суммы, доступные восприятию лишь как некие абстрактные цифры и
подавляющие воображение.
Мы уже говорили о способности к богатству, в силу которой ничто не
могло увеличить прирожденного богатства Поля и Элизабет. Наследство это
доказало. Гораздо сильнее подействовала на них встряска трагедии. Они любили
Майкла. Удивительное приключение свадьбы и смерти перенесло его мало
таинственную особу в область тайн. Живой шарф-душитель открыл перед ним
двери детской. Сам бы он никогда в нее не вошел.
На улице Монмартр осуществление плана одинокой жизни, взлелеянного
Полем во времена, когда они с сестрой таскали друг друга за волосы, стало
невыносимым ввиду отъезда Агаты. Этот план имел смысл, пока дело шло о его
эгоизме лакомки; теперь он утрачивал всякое значение, поскольку с возрастом
желания стали серьезнее.
Хоть эти желания и оставались неоформленными, Поль обнаружил, что
вожделенное одиночество не дает никаких преимуществ, а напротив,
оборачивается жутковатой пустотой. Под предлогом какой-то хвори он
согласился переехать к сестре.
Элизабет отдала ему комнату Майкла, отделенную от ее собственной
просторной ванной. Слуги, трое мулатов и негр-дворецкий, решили вернуться в
Америку. Мариетта наняла себе в помощь какую-то соотечественницу. Шофер
остался.
Стоило Полю переехать, как в системе спален произошли реформы.
Агате было страшно одной наверху... Полю плохо спалось в кровати с
колонками... Дядюшка Жерара объезжал какие-то заводы в Германии... Короче
говоря, Агата ложилась с Элизабет, Поль приволакивал свою постель и строил
изголовье на диване, Жерар сгребал в кучу пледы.
В этой-то абстрактной детской, способной воссоздаваться где угодно, и
обитал Майкл с момента катастрофы. Дева-святыня! Прав был Жерар. Ни он, ни
Майкл, никто на свете не мог бы обладать ею. Любовь открыла ему глаза на
непостижимый круг, который замыкал Элизабет от любви и посягательство на
который стоило жизни. И даже если допустить, что Майкл мог бы овладеть
девой, никогда он не овладел бы святилищем, где и не жить бы ему, если бы не
смерть.
Мы помним, что особняк включал в себя в числе прочего галерею --
полубильярдную-полукабинет-полустоловую. Эта несуразная галерея была
несуразна уже тем, что галереей не являлась и никуда не вела. Ковровая
дорожка пересекала по прямой ее линолеум и утыкалась в стену. Если, войдя,
посмотреть налево, можно было видеть обеденный стол, как бы временно
оставленный не у дел, несколько стульев и легкие деревянные ширмы, которым
можно придать любую форму. Эти ширмы отгораживали набросок столовой от
наброска кабинета (диван, кожаные кресла, вращающаяся книжная полка, карта
мира), бездушно группирующегося вокруг другого стола, письменного,
настольная лампа на котором была единственным источником света во всем
помещении.
Потом пустое, несмотря на несколько кресел-качалок, пространство, а за
ним бильярдный стол, удивляющий своей одинокостью. Высокие окна с равными
промежутками проецировали на потолок светящихся часовых: подсветка снизу, с
улицы, создавала эффект рампы, заливающей интерьер театральным лунным
сиянием.
Так и казалось, что вот-вот мигнет потайной фонарь, сдвинется оконная
рама, бесшумным войлочным прыжком впрыгнет взломщик.
Это безмолвие, эта рампа вызывали в памяти снег, комнату на улице
Монмартр, некогда висевшую в воздухе, и даже квартал Монтье накануне битвы,
уменьшенный снегопадом до размеров галереи. Та же уединенность, и то же
ожидание, и бледные фасады, имитируемые окнами.
Помещение это казалось одной из тех удивительных ошибок в расчетах,
когда архитектор слишком поздно замечает, что забыл про кухню или лестницу.
Майкл перестраивал дом; ему так и не удалось решить проблему этого
тупика, в который все неизбежно утыкались. Но у такого человека, как Майкл,
ошибка в расчете -- это проявление жизни; миг, когда машина очеловечивается
и дает сбой. Эта мертвая зона не слишком живого дома была местом, где
волей-неволей нашла убежище жизнь. Гонимая неумолимым стилем, сворой железа
и бетона, она пряталась в этом огромном углу, подобная тем свергнутым
принцессам, что спасаются бегством, унося с собой какие-то случайные
предметы.
Особняком восхищались; все твердили: "Строгий вкус. Никаких излишеств.
Для миллиардера это, право, нечто". А между тем почитатели Нью-Йорка, у
которых эта галерея вызвала бы только презрение, даже не подозревали (равно
как и Майкл), до чего она американская.
В тысячу раз красноречивее, чем сталь и мрамор, она рассказывала о
городе оккультных сект, теософов, о Христианской Науке, Ку-клукс-клане, о
завещаниях, назначающим наследницам таинственные искусы, о зловещих клубах,
столоверчении и сомнамбулах Эдгара По.
Эта комната свиданий сумасшедшего дома, идеальная обстановка для
материализации духов умерших, явившихся издалека сообщить о своей кончине,
обличала, кроме того, еврейское пристрастие к соборам, нефам, террасам на
сороковом этаже, где в готических часовнях дамы играют на органе и возжигают
церковные свечи. Ибо Нью-Йорк потребляет больше свечей, чем Лувр, чем Рим,
чем любой причисленный к святым местам город мира.
Галерея, созданная для детских страхов, когда не решаешься пройти по
коридору, когда просыпаешься и слушаешь, как потрескивает мебель и как
поворачивается дверная ручка.
И эта чудовищная кладовка являла собой слабость Майкла, его улыбку,
лучшее, что было в его душе. Она обнаруживала в нем нечто такое, что
существовало еще до его встречи с детьми и делало его достойным их. Она
свидетельствовала о несправедливости его отлучения от детской, о фатальности
его брака и трагедии. Великая тайна становилась тут ясной, как день: не
богатством своим, не силой, не красотой заслужил он руку Элизабет, не
обаянием. Он заслужил ее своей смертью.
Естественно было и то, что дети стали бы искать свою детскую в любой
части особняка, кроме этой галереи. Они бродили между двумя комнатами, как
неприкаянные души. Бессонные ночи были уже не легким призраком, исчезающим с
первым криком петуха, но призраком беспокойно блуждающим. Обзаведясь,
наконец, отдельными комнатами и не желая от этого отступаться, они злобно
запирались или с враждебным видом слонялись из одной в другую -- губы
поджаты, взгляды, как ножи.
Галерея не то чтобы не задевала их: чем-то она их привораживала. Этот
зов немного пугал их, мешал переступить ее порог.
Они заметили одно ее странное свойство, и немаловажное: галерея
дрейфовала во всевозможных направлениях, как корабль, удерживаемый только
одним якорем.
Находясь в любом другом помещении, невозможно было определить ее
местоположение, а оказавшись в ней -- понять, где находишься по отношению к
остальным частям дома. Кое-как ориентироваться позволял лишь приглушенный
звон посуды, доносящийся из кухни.
Этот звон, эта магия вызывали видение детства, засыпающего на ходу
после фуникулера, швейцарских гостиниц, где окно, как с обрыва, открывается
на мир, где напротив виден ледник, близко-близко, через улицу, словно дом из
цельного алмаза.
Теперь черед Майкла вести их, куда надо, взять в свои руки золотую
тростинку, очертить границы и указать место.
Однажды ночью, когда Поль дулся, а Элизабет старалась не давать ему
спать, он хлопнул дверью, убежал и спрятался в галерее.
Наблюдательность не была его отличительной чертой. Но то, что носилось
в воздухе, он хищно улавливал, регистрировал и вскоре уже использовал в
собственной оркестровке.
Едва ступив в эту таинственную анфиладу чередующихся полотен света и
тени, едва оказавшись среди декораций этой пустынной залы, он превратился в
настороженную кошку, от которой ничто не укроется. Его глаза светились в
темноте. Он замирал, петлял, принюхивался, не догадываясь сравнить галерею с
кварталом Монтье, ночную тишину со снегопадом, но нутром чуя здесь нечто уже
виденное в прошлой жизни.
Он обследовал рабочий кабинет, приволок и установил ширмы, отгородив
одно из кресел, устроился в нем, положив ноги на стул; потом -- блаженная
невинность -- попытался уйти. Но уходила декорация, покидая героя.
Он страдал. Страдал от уязвленной гордости. Попытка отыграться на
двойнике Даржелоса обернулась жалким крахом. Агата господствовала над ним. И
вместо того, чтобы понять, что он ее любит, что господствует она над ним
своей нежностью, что нужно всего лишь дать себя победить, он петушился,
брыкался, боролся с тем, что считал своим демоном, дьявольским роком.
Чтобы перелить содержимое из сосуда в сосуд посредством резиновой
трубки, достаточно втянуть в нее первый глоток.
На следующий день Поль обустроился, соорудив себе хижину, как в
"Каникулах" мадам де Сепор. В ширмах он оставил дверь. Эта выгородка,
открытая сверху и соответствующая сверхъестественному характеру места,
заселилась беспорядком. Поль перенес туда гипсовый бюст, сокровище, книги,
пустые коробки. Росли горы грязного белья. Большое зеркало открывало
неожиданные перспективы. Кресло заменила складная кровать. Кумач увенчал
настольную лампу.
Начав с визитов, Элизабет, Агата и Жерар, не в силах жить вдали от
этого возбуждающего пейзажа в интерьере, эмигрировали вслед за Полем.
Они снова жили. Разбили лагерь. Вступили во владение лужами тени и
лунного света.
По прошествии недели пошли в ход термосы, заменившие собою кафе
"Шарль", а из ширм выстроилась одна большая комната, уединенный остров,
окруженный линолеумом.
В пору маеты с двумя комнатами Агата и Жерар, чувствуя себя лишними и
относя дурное настроение Поля и Элизабет (дурное настроение, лишенное
всякого азарта) насчет утраченной атмосферы, стали часто уходить вдвоем. Их
глубокая дружба была дружбой двух больных, страдающих одним недугом. Как для
Жерара Элизабет, так Поль для Агаты стоял выше всего земного. Оба любили, не
жаловались и никогда не осмелились бы высказать свою любовь. Во прахе,
запрокинув головы, поклонялись они своим кумирам: Агата -- юноше из снега,
Жерар -- деве из стали.
Никогда ни тому, ни другой в голову бы не пришло, что своей горячей
преданностью они могли бы заслужить что-нибудь большее, чем простая
доброжелательность. Они воспринимали как прекрасное чудо то, что их терпят,
трепетали, как бы не огрубить братскую грезу, и деликатно устранялись, когда
опасались быть в тягость.
Элизабет все время забывала о своих автомобилях. Шофер напоминал ей. В
один из вечеров, когда она вывезла на прогулку Жерара и Агату, Поль,
оставшись один в плену своего положения, сделал открытие: он влюблен.
Он вглядывался до головокружения в лжепортрет Агаты, как вдруг это
открытие поразило его столбняком. Оно било в глаза. Он был сейчас похож на
человека, который разобрал буквы, составляющие монограмму, и уже не может
увидеть бессмысленных линий, сплетением которых они сперва казались.
Ширмы, словно уборная актрисы, были увешаны журнальными вырезками с
улицы Монмартр. Подобно болотам Китая, где лотосы на заре раскрываются со
звуком одного огромного поцелуя, они развернули все вдруг свои лица убийц и
кинозвезд. Перед Полем вставал его тип, множась в зеркалах. Он начинался
Даржелосом, подтверждался во всякой девушке, выбранной в сумерках, сливал в
единый аккорд лица на легких перегородках и достигал окончательной чистоты в
Агате. Сколько приготовлений, набросков, поправок, предваряющих любовь! Ему,
считавшему себя жертвой совпадения -- сходства между молодой девушкой и
школьником -- открылось, сколько раз судьба проверяет свое оружие, как
неспешно она прицеливается, пока не найдет сердце.
И тайное пристрастие Поля -- его тяга к определенному типу -- не играло
здесь никакой роли, ибо судьба из тысяч девушек сделала подругой Элизабет
именно Агату. Значит, если доискиваться первопричины, надо вернуться к
самоубийству посредством газа.
Поль восхищенно дивился этому стечению обстоятельств и, без сомнения,
не замкнись его вспышка ясновидения на любви, изумление его было бы
безгранично. Он разглядел бы тогда, как работает судьба, подражая
кропотливому снованию рук кружевницы, держа нас, как та -- подушечку на
коленях, и вкалывая булавку за булавкой.
Из этой комнаты, мало способствующей самодисциплине и обретению
душевного равновесия, Поль созерцал в мечтах свою любовь и сперва вовсе не
включал в это Агату в каком бы то ни было земном смысле. Восторг был сам по
себе. Вдруг он увидел в зеркале свое лицо, освобожденное от напряжения, и
устыдился угрюмой маски, в которую оно было прежде сведено его глупостью.
Он-то хотел воздать болью за боль. А его боль оборачивалась благом. Он
воздаст добром за добро, и как можно скорее. А сумеет ли? Он любит; это еще
не значит, что ему отвечают или ответят взаимностью.
Бесконечно далекий от мысли, что может внушать почтение, он в самом
почтении Агаты готов был видеть проявление антипатии. Мука, вызванная этим
предположением, не имела уже ничего общего с глухой мукой, которую он
приписывая уязвленной гордости. Она захлестывала его, дергала, требовала
ответа. В ней не было ничего от неподвижности: надо было действовать,
решать, как надлежит поступить. Заговорить он никогда бы не осмелился. К
тому же если говорить, то гае? Каноны обшей религии, ее схизмы чрезвычайно
затрудняли какую бы то ни было интригу, а их беспорядочный образ жизни
настолько не терпел специально подготовленных слов, произнесенных в
специально выбранный момент, что существовал немалый риск не быть принятым
всерьез.
Он решил написать. Упал первый камень, и по спокойной глади побежали
круги; следующий вызовет другие последствия, предугадать которые он не
может, но переложит решение на них. Его письмо (с пневматической почтой) ста
нет добычей случая. Оно попадет или в общий круг, или в руки одной
Агаты -- от этого и будет зависеть его действие.
Он скроет свое смятение, до завтра будет притворяться, что дуется, чем
и воспользуется, чтоб написать письмо и никому не показываться с
раскрасневшимся лицом.
Эта тактика притупила внимание Элизабет и обескуражила бедняжку Агату.
Она вообразила, что Поль что-то против нее имеет и решил ее избегать. На
следующий день она сказалась больной, осталась в постели и обедала у себя в
комнате.
Угрюмо пообедав наедине с Жераром, Элизабет послала его к Полю, велев
постараться войти, взять его в оборот и выяснить, за что он на них дуется,
между тем как она пойдет врачевать простуду Агаты.
Она застала девушку в слезах, лежащей ничком, уткнувшись в подушку.
Элизабет была бледна. Разлад в доме пробуждал к жизни спящие глубины ее
души. Она чуяла тайну и хотела знать, какую. Любопытство ее уже не ведало
никаких границ. Она приголубила страдалицу, убаюкала, вызвала на признания.
-- Я его люблю, обожаю, а он меня презирает, -- рыдала Агата.
Значит, любовь. Элизабет улыбнулась.
-- Вот дурочка, -- воскликнула она, поняв так, что Агата имеет в виду
Жерара, -- интересно знать, с чего бы ему тебя презирать? Он что, тебе это
говорил? Нет? Ну вот! Он, дурак, радоваться должен! Раз ты его любишь, надо,
чтоб он на тебе женился.
Агата растаяла, расслабилась под анестезией этой сестринской простоты,
перед немыслимым разрешением, которое Элизабет предлагала, вместо того чтоб
посмеяться над ней.
Лиз.. -- лепетала она, склонясь на плечо юной вдовы, -- Лиз, ты такая
добрая, такая добрая... но он меня не любит.
Ты уверена?
Этого не может быть...
-- Знаешь, ведь Жерар -- мальчик робкий...
Она все еще ласкала, баюкала на мокром от слез плече, как вдруг Агата
вскинула голову:
Но... Лиз.. речь не про Жерара. Я говорю о Поле!
Элизабет встала с кровати. Агата бормотала:
Прости меня... прости...
Элизабет с остановившимся взглядом, безвольно повисшими руками
чувствовала, что тонет, стоя на месте, как в материнской комнате, и подобно
тому, как некогда увидела вместо матери чужую мертвую женщину, она смотрела
на Агату и видела вместо этой заплаканной девочки сумрачную Атали,
похитительницу, прокравшуюся в дом.
Ей надо было знать все; она овладела собой. Снова присела на край
кровати.
-- Поль! С ума сойти. Никогда бы не подумала...
Она старалась говорить поласковей.
-- Вот это сюрприз! До чего занятно. С ума сойти. Ну,
расскажи, расскажи мне скорее.
И вновь она обнимала, баюкала, выманивала признания, хитро направляла и
выводила на свет стадо сокровенных чувств.
Агата утирала слезы, сморкалась, позволяла себя убаюкать, уговорить.
Она излила душу и дала волю признаниям, доверила Элизабет то, в чем и себе
не решилась бы признаться.
Элизабет слушала живописание этой смиренной, возвышенной любви, и
девочка, исповедующаяся в плечо сестры Поля, была бы поражена, взгляни она
поверх руки, машинально гладившей ее волосы, на безжалостное лицо судьи.
Элизабет встала. Она улыбалась.
-- Послушай, -- сказала она, -- ты отдохни и успокойся. Все очень
просто, я поговорю с Полем.
Агата испуганно привскочила.
Нет, нет, пусть он ничего не знает! Умоляю тебя! Лиз, Лиз, не говори
ему...
Перестань, детка. Ты любишь Поля. Если и Поль тебя любит, так чего же
лучше. Не бойся, я тебя не выдам. Расспрошу его незаметно и все узнаю.
Доверься мне и спи; только не выходи из комнаты.
Элизабет спустилась по лестнице. На ней был купальный халат, завязанный
вместо пояса галстуком. Полы болтались и путались в ногах. Но она шла
автоматически, движимая привычным механизмом, только гул его и слыша. Этот
механизм управлял ею, не давая полам халата попадать под сандалии, командуя
повернуть направо, налево, открыть дверь, закрыть. Она чувствовала себя
автоматом, запрограммированным на определенное количество действий, которые
он должен выполнить, даже если по дороге его разнесет. Сердце ее стучало,
как топор, в ушах звенело, в голове не было ни единой мысли, соответствующей
ее целеустремленной поступи. Сны дают некоторое представление о таких
тяжелых шагах, приближающихся и мыслящих, о походке легче полета, о
сочетании этой тяжести статуи и невесомости пловца под водой.
Элизабет, грузная, легкая, летящая, как если бы ее халат клубился
вокруг щиколоток завихрениями, какие примитивисты пририсовывают
сверхъестественным персонажам, двигалась по коридорам с абсолютно пустой
головой. В голове этой был только неясный гул, а в груди -- мерные удары
топора.
Раз начав это движение, молодая женщина уже не могла остановиться.
Гений детской вселился в нее, стал ею, как всякий гений, овладевающий
человеком, дельцу диктуя распоряжения, предотвращающие банкротство, моряку
-- действия, спасающие корабль, преступнику -- слова, обеспечивающие алиби.
Это движение привело ее к лесенке, ведущей в пустынную залу. Оттуда
выходил Жерар.
Я как раз шел к тебе, -- сказал он. -- Поль какой-то странный. Послал
меня за тобой. Как там больная?
У нее мигрень, просит, чтоб не мешали ей спать.
Я собирался к ней...
Не ходи. Она отдыхает. Ступай в мою комнату. Подожди меня там, пока я
навешу Поля.
Уверенная в пассивном повиновении Жерара, Элизабет вошла. Прежняя
Элизабет проснулась на секунду, залюбовалась фантастической игрой лжелуны,
лжеснега, бликами линолеума, затерянной мебелью, отражавшейся в нем, и в
центре -- китайским городом, оградой святилища, высокими хрупкими стенами,
хранящими в себе детскую.
Она обогнула их, отодвинула одну створку и обнаружила Поля сидящим на
полу, головой и плечами откинувшись на кровать; он плакал. Его слезы были
уже не теми, что он проливал об утраченной дружбе, не походили они и на
слезы Агаты. Они набухали между ресницами, росли, перепевались через край и
стекали с перерывом, обходным путем добираясь до приоткрытого рта, где
задерживались и дальше текли как обычные слезы.
Поль ожидал бурной реакции на письмо. Агата не могла его не получить.
Этот нулевой результат, это ожидание убивали его. Зароки, которые он себе
давал -- осторожность, молчание -- улетучились. Он хотел знать, знать во что
бы то ни стало. Неизвестность становилась невыносимой. Элизабет пришла от
Агаты: он приступил к ней с расспросами. -- Какое письмо?
Элизабет, действуй она по собственному разумению, конечно, завела бы
свару, и оскорбления быстро отвлекли бы ее и предупредили Поля, что надо
прикусить язык, отругиваться, кричать погромче. Но перед судом, и судом
любящим, он признался. Признался в своем открытии, в своей нерешительности,
в том, что послал письмо, и умолял сестру сказать, действительно ли Агата
его отвергает.
На эти удары, падающие один за другим, автомат отзывался лишь щелчками
переключателя, меняющего программы. Элизабет испугалась письма. Что, если
Агата знала и морочила ее? Что, если забыла, что получила какое-то письмо, а
в эту самую минуту, узнав почерк, распечатывает его? Что, если она сейчас
войдет?
-- Минутку, родной мой, -- сказала она. -- Подожди меня, у меня к тебе
серьезный разговор. Агата ничего мне не говорила про твое письмо. Письмо не
могло взять и улететь. Оно должно найтись. Я сейчас вернусь.
Она ретировалась и, вспомнив жалобы Агаты, прикинула, не могло ли
письмо остаться в вестибюле. Из дома никто не выходил. Жерар почту не
просматривал Если письмо положили внизу, возможно, оно все еще там.
Оно было там. Желтый конверт, мятый, покоробленный, лежал на подносе,
подражая осеннему листу.
Она включила свет. Почерк был Поля -- крупный почерк нерадивого
школьника; но адресовано письмо было ему самому. Полю от Поля! Элизабет
разорвала конверт.
Этому дому почтовая бумага была неведома: писали на чем придется. Она
развернула тетрадный листок в клетку, бумагу анонимок.
"Агата, не обижайся, я тебя люблю. Я был дураком. Я думал, что ты ко
мне плохо относишься. Я понял, что люблю тебя, и если ты меня не любишь, я
умру. На коленях прошу тебя ответить. Мне очень плохо. Я все время буду в
галерее".
Элизабет прикусила кончик языка, пожала плечами. При том же адресе
Поль, волнуясь и спеша, написал на конверте собственное имя. Его повадки она
хорошо знала. Такое неисправимо.
Допустим, письмо, вместо того чтобы произрастать в вестибюле, вернулось
бы, как серсо, Полю в руки: это могло бы пришибить его до того, что он
изорвал бы листок и утратил всякую надежду. Она избавит брата от досадных
последствий его рассеянности. Она отправилась в туалет при вестибюле,
порвала письмо и уничтожила следы.
Вернувшись к несчастному, она рассказала, что заходила к Агате, что
Агата спит, а письмо валяется на комоде: желтый конверт, из которого
высовывается листок кухонной бумаги. Она узнала конверт, потому что видела
пачку таких же у Поля на столе.
И она тебе ни слова о нем не сказала?
Нет. Мне даже не хотелось бы, чтоб она узнала, что я его видела. И
главное, не надо ничего у нее спрашивать. А то ответит, что не понимает, о
чем мы говорим.
Поль не представлял себе заранее, какую развязку повлечет за собой
письмо. Желание склоняло его к радужным. перспективам. Такой пропасти, такой
дыры он не ожидал. Слезы катились по его неподвижному лицу. Элизабет утешала
его, описывала в деталях, как малютка якобы призналась ей в своей любви к
Жерару, в его взаимности, в их брачных планах.
-- Как странно, -- твердила она, -- что Жерар тебе об этом не сказал.
Передо мной-то он робеет, я на него действую гипнотически. Ты -- другое
дело. Наверное, думал, ты будешь над ним смеяться.
Поль молча пил горечь этого немыслимого открытия. Элизабет рассуждала
дальше. Поль с ума сошел! Агата -- маленькая простушка, а Жерар -- простой
славный парень. Они созданы друг для друга. Дядя Жерара стареет. Жерар будет
богатым, свободным, женится на Агате и создаст буржуазную семью. Ничто не
препятствует их счастью. Было бы жестоко, преступно, да, преступно
становиться у них на пути, устраивать драму, смущать Агату, приводить в
отчаяние Жерара, отравлять их будущее. Поль не может так поступить. Он
действовал под влиянием каприза. Он поразмыслит и поймет, что каприз не
должен посягать на взаимную любовь.
Целый час она говорила, говорила, отстаивала правое дело. Пылала
благородством, пускалась в казуистику. Рыдала. Поль склонял голову,
соглашался, отдавался в ее руки. Он обещал молчать и показать себя с лучшей
стороны, когда молодая пара сообщит ему новость. Молчание Агаты по поводу
письма доказывало ее решимость забыть, отнестись к признанию как к капризу,
не держать на него зла. Но после этого письма может остаться неловкость,
которая удивила бы Жерара. Помолвка все уладит, отвлечет молодую пару, потом
свадебное путешествие эту неловкость окончательно прогонит.
Элизабет утерла Полю слезы, поцеловала его, подоткнула одеяло и
покинула цитадель. Надо было действовать дальше. Инстинкт в ней знал, что
убийцам приходится