воздаяние
за поистине апокалиптические грехи, свершенные цитаделью сталинизма. Но так
же, как Маргарита, громящая в радостном гневе ненавистный писательский дом,
мгновенно утихает, как только наталкивается на маленького, испуганного
мальчика, так и Судия отказывается от своего замысла, подумав о множестве ни
в чем неповинных людей и пожалев их, пожалев нас, пусть только в
воображении...
То, что "Мастер и Маргарита" не печатался в течении четверти века,
остается ненаказанным уголовным преступлением. Столько людей ушли из жизни,
так и не узнав, что в русской литературе существует этот очищающий душу
роман...
В отличие от романа и от иных сочинений, его соседей по этой главе, о
которых в некоторых случаях трудно сказать определенно - относятся они к
фантастике или нет - в других случаях с Булгаковым сомнения неправомочны.
Относятся.
Начнем с того, что Булгаков предпринял удачные попытки использования
приемов фантастики в театре, что, вообще говоря, величайшая редкость не
только для отечественной, но и для мировой драматургии. Кроме Чапека, некого
и вспомнить.
Человечество в фантастике уничтожалось неоднократно. Но, как правило,
причиной служили стихийные напасти, шальные кометы, например. Булгаков был в
числе первых, кто заговорил о том, что люди могут покончить с собой сами - с
помощью оружия массового уничтожения. Об этом - его не увидевшая ни издания,
ни сцены пьеса "Адам и Ева" /1930 г./, хотя мне и не кажется, что она во
всем удалась ему.
Правда, в фантастических книгах уже взорвались две-три атомные бомбы.
Химические войны происходили почаще - тоже в книгах, разумеется. Но, похоже,
их авторы не видели особой разницы между войнами прошлого и будущего.
Появился еще один вид оружия - только и всего. В "Адаме и Еве" Булгаков
изобразил как безумие самое войну. Он не побоялся вынести на сцену или, во
всяком случае, сделать фоном полностью вымершие города, миллионы трупов...
В пьесе Булгакова пробивается совершенно современная мысль о том, что
человечество может спастись и выжить только в том случае, если оно наконец
вспомнит, что существуют моральные ценности, которые выше любых преходящих
классовых, партийных, национальных и даже экономических интересов. Он прямо
говорит о том, что в такой войне победители погибнут вместе с побежденными,
а в те годы, как мы помним, все рассматривалось с точки зрения
гипертрофированного классового подхода, так что стоит ли удивляться тому,
что сильно обогнавшая свое время пьеса Булгакова так и не добралась до
подмостков ленинградского Красного театра, имевшего смелость заказать ее
запрещенному драматургу.
Комедия "Иван Васильевич" тоже не была поставлена на сцене при жизни
автора, но она всем известна благодаря кинофильму "Иван Васильевич меняет
профессию". Веселая лента Л.Гайдая упростила идеи булгаковской пьесы,
перевела их в разряд чистого комикования. Комикование, обыгрывание
неожиданных ситуаций в пьесе и вправду есть. Положение писателя к середине
30-х годов было тяжелым, работать ему не давали, пьесы его не шли, и
несколько неожиданное появление комедии, когда драматургу явно было не до
смеха, объясняется, видимо, тем, что Булгаков заставил себя создать
привлекательную, репертуарную вещь, и это в принципе ему удалось, хотя и не
спасло его положения. Но все-таки Булгаков не был способен создавать
пустячки. За смешной чехардой прячется вовсе не такой уж забавный подтекст.
Управдом Бунша - тиран местного значения, он допекает подданных ему жильцов
всевозможными параграфами и инструкциями, добровольно шпионит за молодым
изобретателем. В кинофильме у Ю.Яковлева Бунша только смешон, а он ведь еще
и страшен. Для того, чтобы из маленького тиранчика образовался стопроцентный
деспот нужна соответствующая среда. И вот она создана - волею автора. Иван
Васильевич Бунша оказывается на троне Ивана Васильевича Грозного. Есть где
развернуться мелкой мстительной душонке. И хотя придворные воочию видят, что
царь - дурак, а его подручный Милославский - ворюга, самозванцам удается
довольно долго подержаться у кормила власти. Страх и верноподданность во все
времена заставляли видеть или вернее не видеть очевидного. Напротив -
грозный Иван Грозный, перенесясь в нашу эпоху, сникает, теряется и не в чем
не может проявить диктаторских наклонностей. Нет страха - нет царя. Если
цензоры тех лет именно эту мысль сочли в комедии крамольной, то нельзя не
признать: они были догадливы.
В границах рассматриваемой темы наиболее интересны для нас две повести
Булгакова - "Роковые яйца" и "Собачье сердце", в них-то как раз можно
обнаружить все научно-фантастического признаки, обнаружить, дабы лишний раз
убедиться, что не в этих признаках соль.
В основу обеих повестей положены оригинальные научные гипотезы. Как-то
не вспоминается в мировой фантастике тех лет произведения, в котором бы с
такой уверенностью трактовалась современная идея о влиянии излучений на
ускоренный рост клеток. Что же касается операции, превратившей беспородную
псину в человекоподобное существо, - это, конечно, чистой воды вымысел. Но
выписана операция со всем приличествующим фантастике экстракласса
"правдоподобием неправдоподобного", если воспользоваться выражением
А.Толстого. Булгаков, как известно, был врачом по образованию, откуда и идет
уверенность в использовании медицинских нюансов.
"Роковые яйца" были дважды напечатаны в 1925 году, но ни разу не
переиздавались до 1988 года.
Сатирические произведения могут быть разными по тональности. Например,
И.Ильф и Е.Петров тоже использовали фантастику в повести "Светлая личность"
/1926 г./. Доморощенный изобретатель, сам того не подозревая, сотворил
особое мыло, которое сделало скромного совслужащего Филюрина невидимым,
после чего в провинциальном городе Пищеславле произошло множество
поучительных и забавных событий. Писатели весело расправлялись с
поднадзорными объектами, они и вправду высмеивали их. Булгаков тоже обладал
умением вызывать заразительный смех, но события, которые он изобразил в
"Роковых яйцах" не располагают к веселью, а если между строк там и
припрятался смех, то этот смех достаточно горек. За что же писатель столь
сурово наказал героев? Вроде бы все так старались, чтобы все было хорошо.
Ученый Персиков случайно открыл "лучи жизни" и принялся исследовать их с
сугубо академическими намерениями. Газетчики, блюдя интересы читателей, рыли
землю носом. А ловкий организатор Александр Семенович Рокк и подавно
стремился принести обществу наибольшую пользу: как можно скорее восстановить
куриное поголовье, погибшее в результате невиданного мора. За кадром
остались, правда, типичные отечественные разгильдяи, перепутавшие ящики с
куриными и змеиными яйцами. Но вряд ли даже они заслуживали смертной казни.
И вот такой ужасающий финал, изображенный писателем, может быть, даже с
чрезмерным натурализмом! Рокк исчез, профессора растерзала разъяренная
толпа, а змеи задушили совершенно невинных людей, в том числе жену Рокка
Маню и двух отважных милиционеров, которые первыми вступили в борьбу с
исполинскими гадами. Им-то за что такая кара? Должно быть, не зря говорят:
благими намерениями устлана дорога в ад, и именно невинные первыми гибнут
из-за чужого равнодушия, ошибок, преступной халатности...
Научные открытия, вырвавшиеся из-под контроля, могут быть очень
опасными. Для нас, живущих в конце ХХ века, это утверждение стало, пожалуй,
банальностью. В 1925 году оно было менее очевидным, и нужно была недюжинная
прозорливость, чтобы с такой силой почувствовать надвигающуюся опасность и
призвать к максимальной осторожности при общении с неизведанными силами
природы.
Выстроенная сатириком модель, к несчастью, оказалась весьма
жизнеспособной. Были у нас такие аграрии, которые обещали неслыханные
приросты чуть ли не за один полевой сезон. И не легкомысленные ли рокки
затеяли неуместные эксперименты на четвертом реакторе Чернобыльской АЭС? А
те, шестьдесят с лишним тысяч человек, энергично проектировавших поворот
северных рек, якобы тоже во имя всеобщего блага, разве они не подвели бы
страну к неслыханной по масштабам беде? А разве сейчас полторы-две сотни
рокков, каждый с проектом увеличения куриного поголовья, не кучкуются в
стенах Государственной Думы? Наиболее непримиримые вправе понять модель
Булгакова еще шире - как всю нашу безалаберную систему с ее непродуманными,
экспансивными действиями, которые приводят к непредвиденным и часто
катастрофическим последствиям.
Было бы несправедливо ограничивать сатиру Булгакова только нашими,
отечественными рамками. Мы еще не знаем, какие подарочки, например, может
преподнести людям так называемая генная инженерия. Запах опасности
фантастика почуяла намного раньше, чем всем остальным стали очевидны размеры
бедствия, обрушившегося на человечество в ХХ веке. Главная его причина в
том, что технический прогресс несопоставимо обогнал прогресс нравственный...
Даниил Андреев, один из самых оригинальных современных мыслителей в своей
"Розе ветров" перевел роль, разыгрываемую современной наукой, в ранг
трагедий. Но ведь и повесть Булгакова - это тоже трагедия. Ее якобы
оптимистическая развязка заставляет думать о том, что нечто подобное может в
один прекрасный день вырваться из стен засекреченной лаборатории, а вот
избавиться от последствий такой сравнительно дешевой ценой человечеству едва
ли удастся: морозы в августе случаются крайне редко.
"Собачье сердце" было написано в том же 1925 году, но никогда в нашей
стране не обнародовалось до 1987 года. Правда, зарубежные публикации были.
В "Собачьем сердце" писатель решает иную, нежели в "Роковых яйцах"
сатирическую задачу. Возникший в результате пересадки человеческого гипофиза
в собачий мозг Полиграф Полиграфович Шариков, как он сам пожелал
именоваться, сконцентрировал в себе все самое гнусное, самое пошлое, что
только можно вообразить себе в облике мещанина, вписавшегося в советское
обрамление. Он настолько отвратителен, что даже бездомный, опаршивевший пес
с его уличными манерами кажется куда симпатичнее того существа, в которое он
превратился под ножом хирурга. У Шарика есть хотя бы зачатки представлений о
чести, чувство благодарности за вкусную косточку, например; у Шарикова,
несмотря на человеческую внешность, признаки человечности отсутствуют - он
насквозь циничен и как-то по особому мерзок, - нет для него большей радости,
чем напакостить, обмануть, настучать... От собачьей основы он взял не лучшие
ее свойства, а лишь звериные инстинкты - например, непреодолимую страсть к
изничтожению кошек. Под людской внешностью скрывается самая настоящая
собака, в худшем, ругательном смысле слова. С таким-то и в оживленном месте
столкнуться страшно, а вообразим себе положение несчастных, оказавшихся во
власти шариковых.
Анализ в "Собачьем сердце" произведен не только художественный, но -
если угодно - и классовый. Деклассированные пролетарии, которым в окружающей
жизни ничто ни дорого, ни свято, с патологической злобой уничтожали себе
подобных и взрывали дивные храмы на московских набережных и в глухих
селениях. Тут я поймал себя на том, что почти те же слова уже написал о
толстовском Гусеве. Да, писатели ухватили один и тот же социальный тип:
Гусев еще не скатился до шариковских мерзостей, но попробуйте
экстраполировать его в эпоху раскулачивания, допустим.
Сейчас модно выражение "новые русские"; Шарикова тоже можно было
назвать "новым русским", скоростным способом выкованным революцией из
подзаборного хлама.
Кто усомнится в том, что вслед за кошками, которых сладострастно и
вполне официально душит Шариков, последуют разборки и с другими
разновидностями млекопитающих? Вот и донос на создателя и кормильца
состряпан, вот и револьвер в лапе, простите, в руке появился...
Я не могу согласиться с литературоведом Л.Шубиным, давшем интересные
толкования платоновских текстов, в том, что "Собачье сердце" - это, так
сказать, региональная, не замешанная на больших обобщениях сатира, так что
ее запретители перестраховались, ничего особо страшного в ней не было.
Виноват, мне приходится солидаризироваться с гонителями Булгакова, но я
утверждаю, что страшное для советской системы в ней было. Ведь как
официально оправдывалось /подчеркиваю - официально, не истинно/ содержание в
концлагерях такого множества людей? Необходимостью их перевоспитания,
перековки, как тогда говорили, об успехах которой трубила вся советская
пропаганда, вспомните хотя бы приведенную выше цитату Горького.
Стахановскими темпами из идейных врагов, троцкистов, белогвардейцев и прочих
уголовников создавались сознательные социалистические граждане. Орденоносцы.
Такие же пасы производились над головами "свободных" "федорушек-варварушек".
Вот Булгаков и показал, к чему приводят ускоренные методы создания "нового"
человека. Я не знаю в литературе того времени более сокрушительного
апперкота.
Весьма своеобразную и, я бы сказал, шокирующую версию по поводу
происхождения Шарикова, высказал драматург В.Розов. Раз Шарикова создали
хирург Преображенский и доктор Борменталь, то, делает вывод драматург, в
появлении шариковых виновата интеллигенция. Известная вина Преображенского
действительно есть, но Розов инкриминирует интеллигенции иную статью
уголовного кодекса. Розову следовало бы убедить присяжных в том, что эти
враги народа не только придали собаке человечью внешность, но и вложили в ее
вполне доброкачественные мозги шариковский менталитет. Что противоречит не
только фактам повести, Бог с ней, с повестью, это противоречит не только
задумке Булгакова, оставим в покое Булгакова, это противоречит исторической
правде. Проходимцев с освоенной ими революционной демагогией, пустивших под
откос интеллигентную и высоконравственную Россию, Россию Чехова, Толстого,
Короленко, раннего Горького, вынесла на берег мутная революционная волна.
Гипофиз, врезанный бедной псине, был взят от потомственного
пролетария-алкоголика Клима Чугункина, о чем известный драматург позабыл;
извинением ему мог бы служить преклонный возраст, если бы подобная
антиинтеллигентская кампания не развернулась бы как раз в тот момент, когда
крайне необходимо объединение всех интеллектуальных сил России. Если,
конечно, они сохранились. Но тут уж виноват не Булгаков.
Уже в наши дни был выпущен прекрасный телеспектакль, поставленный
В.Бортко. Там есть кадры, изображающие следующую ступень агрессивной
эскалации Шарикова, он становится идеологом и выступает с речью на съезде
работников искусств - эпизод блистательно вмонтирован в подлинную хронику
тех лет. Бог мой, да что же такое этот кошкодав может там нести, невольно
спрашиваешь себя, включаясь в предложенную игру, и себя же одергиваешь:
полно лицемерить, сколько раз приходилось слушать речи шариковых на самых
разнообразных и самых высокопоставленных тусовках. Ужаснее всего то, что они
ведь и сегодня говорят, говорят, и не все окружающие замечают, как из-под
модного галстука * la реформист лезут наружу клочья собачьей шерсти.
Однако до сих пор я полагал, что Шариков - это все-таки художественная
гипербола, и сравнить с ним конкретного человека - значит, нанести тягчайшее
оскорбление, которое в цивилизованном обществе можно смыть разве что ударом
по физиономии. Каково же было мое изумление, когда один из лидеров нынешних
российских коммунистов, которого публицистика не раз уподобляла
булгаковскому персонажу, заявил, что он не только не оскорблен этим
сопоставлением, но даже гордится им. "Когда меня сравнивают с Шариковым...
Шариков хорошая русская фамилия, она отражает сложность характеров в повести
Булгакова. Шариков прошел путь становления от собаки до человека, который
задался вопросом: "А зачем я появился на этот свет? Какова моя миссия?" -
заявил во всеуслышание по телевидению Виктор Анпилов, мечтающий, кстати,
стать его руководителем... Да, делая из Шарикова идеолога, Бортко как в воду
глядел.
Герои повести искупают свой грех: прохвоста удалось вернуть в более
естественное для него четвероногое состояние. Но как бы ни было
удовлетворено наше чувство справедливости таким финалом, оснований для
ликования маловато: в масштабах страны шариковы и швондеры оказались сильнее
талантливых преображенских и решительных борменталей. Последствия их
кровавой пляски, во время которой они вместе с миллионами невинных стали
кидать в адские печи и друг друга, мы ощущаем до сих пор.
Не исключено, что когда-нибудь, в более спокойные времена Булгаков
будет читаться по-иному; в нем будут раскрыты новые глубины мудрости и
красоты, ведь классика неисчерпаема. А может, и не надо откладывать поиск
этих глубин на послезавтра. Перед нами современный вариант древней легенды
об искусственном разумном существе, восставшем против создателя. Этот
бродячий сюжет всегда преломляется применительно к своему времени, не
утрачивая первородного философского подтекста, скажем, в романе М.Шелли
"Франкенштейн", в "Големе" Г.Мейринка, в чапековских роботах... Легенды
предупреждают, что к некоторым сокровенным тайнам бытия человечеству, земной
науке следует подступаться с большой осторожностью, дабы не пересечь
невидимой границы, за которой оскорбленная природа начинает мстить
нарушителям. Создатели искусственных мозгов, перечитайте повесть Булгакова,
прежде чем сесть за компьютер или микроскоп.
И тут мы волей-неволей приходим к мотивам поведения создателя Шарикова.
/Мы еще будем говорить о неопределенности позиции беляевского Сальвадора/.
Для чего Шариков понадобился автору - понятно, а профессору-то для чего?
Исключительно для удовлетворения научного тщеславия. Нравственные
вопросы Преображенского не занимали. Его не интересовало, например, как
может чувствовать себя ублюдочное существо, которое возникнет в результате
его операции. Конечно, столь сногсшибательного эффекта он не ожидал. Однако
опыты над человеческим мозгом - крайне деликатная область, можно и нехотя
ввергнуть подопытных в неслыханные страдания. Жестокое наказание, которому
подверг своего создателя сей редкостный гибрид, отчасти заслужено ученым.
Да, научные результаты эксперимента чрезвычайно ценны. Однако они не могут
быть получены любой ценой - еще и такая мысль сквозит в подтексте "Собачьего
сердце". Конечно, эта мысль попутная, главными для автора были
обличительные, а не научно-этические проблемы, но - опять-таки - как ко
всякой оригинальной фантастической композиции и к этой нетрудно подыскать
параллели в жизни. Казалось бы, абсолютная выдумка: нельзя же в самом деле
смешать собачье и человечье естество. Но в газетах мелькает сообщение о том,
что некоторые ученые на Западе пожелали слить яйцеклетки обезьяны и
человека. И как в случае с героем рассказа, инициаторов этой затеи больше
всего, видимо, волновала ее сенсационность, а этические императивы вряд ли
принимались во внимание. Но что за существо может родиться от
красавца-мужчины и симпатяги-шимпанзихи? Можно ли с уверенностью утверждать,
что оно будет лишено проблесков разума? А если они все-таки появятся, эти
проблески? Не усилят ли они звериных, агрессивных наклонностей, как это и
произошло с креатурой Преображенского? Что будем делать потом - изолируем в
каменной одиночке или сразу удушим в газовой камере?..
Поистине - возвращение науке незапятнанной нравственности становится
одним из главных условий прогрессивного развития человечества, а может быть,
и его существования.
Феномен Андрея Платоновича Платонова, может быть, наиболее труден для
нашего рассмотрения. Не говоря уже о том, что он вообще писатель нелегкий
даже для квалифицированного читателя, дело еще и в том, что граница
соприкосновения его прозы с фантастикой чаще всего не отмечена никакими
межевыми знаками; очутившись в платоновском мире мы будем долго вертеть
головой в недоумении: где мы находимся, что это? Быль или выдумка?
Реальность? Условность? Утопия? Очеркистика?
Заводя здесь речь о Платонове, мы приходим в противоречие с
общепринятым мнением: главная отличительная черта фантастики - ее
массовость, общедоступность. При чтении Платонова требуется работа мысли,
расшифровка ухищренных эстетических ходов, а этого как раз читатель Беляева
и Казанцева не любит, не умеет и не хочет. Но тут уж ничего не поделаешь.
Силком мыслить не заставишь. Требуется долгое и вдумчивое воспитание и
самовоспитание. И, конечно же, оно может быть осуществлено только на высших
образцах, а не на рекомендуемой стоматологами жвачке "Дирол" без сахара.
Речь идет вовсе не о трех его и вправду научно-фантастических, жанрово
обозначенных рассказах 20-х годов - "Потомки Солнца", "Лунная бомба",
"Эфирный тракт". Авторское указание не позволяет их обойти совсем. Наиболее
интересен "Эфирный тракт", оставшийся в рукописи и увидевший свет лишь в
1968 году. В отличие от произведений, о которых речь впереди, возможно,
запоздание произошло потому, что "Эфирный тракт", печатающийся сейчас под
рубрикой "Школа мастеров", не удовлетворил самого автора; видимых причин,
препятствовавших его публикации, как-то не наблюдается. Это был первый
период в творчестве писателя, когда к своим постоянным героям - чудакам,
первопроходцам, энтузиастам, даже фанатикам он относился всерьез, даже
восторженно, пока еще веря или хотя бы надеясь, что эти грубоватые,
нетребовательные, мужественные люди и вправду смогут переделать мир к
лучшему. А ежели дать им еще в руки умные машины и электричество...
Платонову принадлежит затрепанная советской критикой фраза о "прекрасном и
яростном мире". Но вскоре Платонов углядит, что их незаурядная энергия
приводит к результатам, к которым они вовсе не стремились, а громкие
определения надо поставить в скептические кавычки.
Грозовая атмосфера заметно надвинулась уже в первой части романа
"Чевенгур", в "Рождении мастера" /1929 г./. И совсем уж сгустилась в
остальных частях "Чевенгура", полностью опубликованных за рубежом в 1972
году, а у нас лишь в 1988-ом. Мы обнаруживаем в "Чевенгуре" такой сгусток
философских раздумий, переживаний, боли, страданий, что Платонов
автоматически перемещается на уровень писателя даже не с всероссийским - с
мировым именем. Те же настроения в еще более художественно совершенной форме
мы найдем и в "Котловане" /1929-30 г.г., опубликован в 1987 году/ и в
"Ювенильном море" /1934 г., опубликовано в 1986 году/. Сосредоточивая
внимание на этих трех произведениях, необходимо иметь в виду, что
фантастико-утопические элементы можно отыскать и в других рассказах и
повестях Платонова, бессмысленно их даже перечислять; просто здесь они
наиболее рельефны.
Вероятно, "Чевенгур", "Котлован", "Ювенильное море" можно назвать
утопиями. /Или антиутопиями, что в данном контексте одно и то же/. Другого
жанрового определения все равно нет. Перед нами явно не отображение жизни в
формах самой жизни. Но очень странные это утопии, не похожие ни на что
другое в мировой литературе. /Само по себе - быть непохожим ни на кого -
чуть ли не главный определитель подлинного таланта/.
Вопреки мнению одного литературоведа перед нами отнюдь не "эксперимент
в условном социальном пространстве". Как раз социальное пространство самое
что ни на есть натуральное в отличие от гриновского мира. А вот люди,
населяющие у Платонова совсем не условные города и села, пастушьи станы или
парткабинеты, как голографический объект, оторваны от реального фона, хотя и
не отделимы от него.
Вроде бы ничего не изменилось. По-прежнему горят "энтузиазмом труда"
платоновские герои, по-прежнему активно вершится вокруг "революционное
творчество масс". И все же это другие герои, и другой писатель, осознавший,
что если средства для достижения возвышенных целей кровавы и бесчестны, то
разговоры об их возвышенности - подлый обман, в лучшем случае - самообман.
Не знаю другого писателя, который с такой же художественной силой
продемонстрировал бы пустоту, никчемность громких, якобы революционных фраз,
которых сами произносящие чаще всего не понимают, или - что хуже - делают
вид, что понимают. /"Мы с тобой ведь не объекты, а субъекты, будь они
прокляты, говорю и сам своего почета не понимаю"/. Фразы эти пусть и
бессмысленны, но не невинны. Популярные ярлыки - "оппортунизм",
"мелкобуржуазная психология" навешиваются на любые, даже самые невинные
поступки, ломают судьбы, а то и заставляют объярлыченных расставаться с
жизнью.
Дотошные исследователи нашли в "Чевенгуре" связи с русским
сектантством, со средневековым милленаризмом, учением Иоахима Флорского,
идеологией чешских таборитов, книгой А.В.Луначарского "Религия и социализм",
трудами К.Каутского, философией Н.Ф.Федорова и так далее. Все это тонко
подмечено, но в ворохах цитат и имен растворяется сам Платонов. Хотел ли он
изобразить - как и полагается всякому уважающему себя утописту - некое
Царство Божие на Земле, пусть вначале суровое, аскетичное, несовершенное, но
от создания которого хоть одному обездоленному, хоть одному лишенному
детства ребенку стало в этой жизни лучше. Или наоборот - всей силой таланта
он бил в колокола: Опомнитесь! Что вы делаете! Перестаньте впрыскивать
идеологические наркотики в вены этих темных людей, ведь человек, пораженный
наркотиками, перестает быть человеком.
Достаточно прочесть любую страницу про чевенгурскую коммуну, как ответ
приходит сам собой. Правда, нельзя не почувствовать, что Платонов, несмотря
ни на что, жалеет своих героев. Да они и достойны жалости, они несчастны - у
них отнято все: простые радости жизни, удовлетворение своим трудом, ощущение
пользы, которую он приносит, красота природы, нежность женской ласки, -
словом, все, что скрашивает человеческое существование, заменено сухой,
гремящей, жестяной догмой. Но жалеет он их точно так же, как мы жалеем
несчастных пенсионерок, которым с октябристского возраста промывали мозги, а
сегодня они агрессивно и вдохновенно маршируют по улицам с портретами
Ленина-Сталина, мечтая вернуть комсомольское прошлое. И того глядишь -
вернут, с жестокостью старческого эгоизма не желая подумать: а может,
нынешней молодежи оно вовсе ни к чему...
Но жалея Платонов не перестает и обличать своих героев за то, что они
покорно и добровольно позволили превратить себя в роботов, в нелюдей.
Ответственность за совершенные злодеяния несут обе стороны. Мы любим
подчеркивать, что в кровавой вакханалии 30-х годов виноваты Сталин, Берия,
Вышинский, чекисты, а вот народ, наш богоизбранный народ вроде бы и не
причем. Как будто чекисты были не тем же народом, жили не в том же народе и
как будто не было беснующихся толп, требовавших уничтожить "бешеных псов".
"Чевенгур" был написан задолго до 1937 года. Но с чего начали
вдохновенные строители коммунизма? С расчистки места под стройпощадку
светлого будущего. А именно: они вывели на площадь и уложили выстрелами в
упор местную буржуазию, за которую посчитали всех домовладельцев. Казнимые
настолько искренне осознали беспредельную вину перед трудящимися, что не
сопротивляются, не плачут, не проклинают, не молят о пощаде. Не предвосхитил
ли Платонов невиданных успехов гигантской пропагандистской машины, под
влиянием которой ни в чем неповинные признавались в немыслимых
преступлениях, а жертвы старались поспособствовать трибунальщикам в
обличительстве себя самих? Но ведь и чевенгурские "крестоносцы" тоже уже не
люди. Они не дрожат, не пылают от гнева, не испытывают угрызений совести,
даже не вспоминают об учиненной бойне.
Это только начало коммунистического царства на Земле. Полоснув
напоследок по изгнанным из города "полубуржуям", то есть по домочадцам
казненных, истинные пролетарии вовсе не поспешили занять освободившиеся
особняки или растащить содержимое. Их потомки, которые в октябре 1993 года
штурмовали московскую мэрию и тащили из нее все, что плохо лежало, не были
столь щепетильны. Должно будет пройти известное время, прежде чем члены
партии осознают: коммунистическое строительство не препятствует интенсивному
потреблению материальных благ. Пока они еще в большинстве идеалисты,
созывающие под свои знамена сирых и бездомных в соответствии с русской
религиозной традицией.
Что можно возразить против такого, чуть ли не святого бескорыстия? Тут
Платонов делает еще один диалектический поворот в развитии действия. Борцы
дружно улеглись на пол в общем бараке и стали дожидаться наступления
коммунистического рая, ничего не делая. Подведена и идеологическая база:
любая работа - уступка разгромленному миру капитализма, потому что она
создает имущество, а имущество влечет за собой эксплуатацию. Кормиться надо
"без мучения труда". А "коммунизм же придет сам, если в Чевенгуре нет
никого, кроме пролетариев, - больше нечему быть". Впрочем, на субботнике -
коммунисты, а без субботников? Великий почин! - они передвигали дома в целях
большего сплочения. Пролетарии, соединяйтесь! Правда, эта бурная
деятельность длилась лишь до окончания "пищевых остатков буржуазии".
Боюсь, нечто подобное произошло у нас в ходе перестройки, - Платонов
ухватил существенную черту отечественного характера. Скинув с себя
административно-командные оковы, советский народ не бросился освобожденным
трудом множить общественное богатство. В охватившем страну кризисе есть не
только объективно-экономические, но и внеэкономические причины,
антиэнтузиазм, так сказать. Свободу многие восприняли как свободу от труда,
этого проклятого наследия прошлого. Помещики заставляли, капиталисты
заставляли, коммунисты заставляли, теперь демократы заставляют... Пора бы и
отдохнуть, братцы!
Задержимся еще немного на финальной сцене нападения на Чевенгур.
Нерастолкованная самим автором сцена требует интерпретации.
Кто напал на город? С кем чевенгурцы ведут смертный бой? Действительно
ли это контрреволюционная банда, как аттестуют ее сами коммунары? Но в таком
случае эпизод лишается глубинного смысла, - случайная стычка в Гражданской
войне. Наткнулась банда на город, а могла бы и не наткнуться. И Чевенгур
продолжал бы строить коммунизм или - что то же самое - мыкать горе
горемычное; странные в нашем отечестве бывают синонимические ряды.
Более резонно предположить, что на Чевенгур напала своя же ЧК, решившая
убрать источник веяний, не утвержденных постановлением губкома. Но и такой
вариант вряд ли имел в виду автор. Больше всего это внезапное нападение
напоминает финал истории еще одного города, щедринского города Глупова.
Помните, там, на Глупов, преобразованный вдохновенным творчеством
Угрюм-Бурчеева, налетел неизвестно откуда взявшийся вихрь по имени ОНО,
который /которое?/ разметал /разметало?/ его до основания. И за тем, и за
другим финалами стоит беспощадная, но и беспомощная позиция авторов,
желающих уничтожить пухнущее, как раковая опухоль, зло, и не знающих, как
это сделать.
В отличие от "Чевенгура" действующие лица в "Котловане" заняты
тяжелейшим трудом, но он столь же бессмыслен, как и ничегонеделанье
чевенгурцев. "Котлован", может быть, самое мрачное произведение в русской
литературе. Надо же! Представить себе строительство социализма, слабо
замаскированное под строительство гигантского страннопиимного дома для
пролетариата, как копание огромной братской могилы для самих строителей.
Здесь нет положительных героев, даже как бы положительных, вроде
чевенгурских. Несчастны все. Рабочие, роющие бесконечный котлован. Кулаки,
которых грузят на плот, чтобы отправить в известном направлении. /Почему-то
приходит на память картинка из пугачевских времен: по рекам пускают плоты с
повешенными участниками восстания. И хотя на котлованских плотах виселиц
нет, аналогия все равно не исчезает/. Бедняки, насильно сгоняемые в колхоз,
у которых уже нет сил сопротивляться. Лошади, которые отвыкли ездить. Люди,
которые отвыкли жить. И опять-таки все они /кроме бессловесных лошадей/
бодро произносят массу пустых фраз, долженствующих изобразить их высокую
сознательность и идейную стойкость. Но лозунги мертвы, как мертвы и уста, их
провозглашающие. Даже сами персонажи не могут отличить действительно умерших
от изнеможенных или спящих.
И только, когда умирает маленькая девочка, у одного из главных героев,
нет, не героев, персонажей - Чаклина - в фанфаронское бормотание врезаются
проникнутые подлинным чувством, подлинным горем слова. "Где же теперь будет
коммунизм на свете, если его нет смысла в детском чувстве и в убежденном
впечатлении? Зачем ему теперь нужен смысл жизни и истина всемирного
происхождения, если нет маленького, верного человечка, в котором истина
стала бы радостью и движеньем". Чудовищный котлован становится всего лишь
огромной могилой для ребенка.
Кто-то предположил, что в этой символике заложено возрождение языческих
обычаев старой Руси. Что правда, то правда, христианского во всем, что
происходит вокруг, маловато. Но мне, читателю, нет дела ни до какого
язычества, мифологических архетипов и прочих философско-филологических
корней. А символ действительно есть, высеченный из самого твердого вещества,
несокрушимый, как монолит, хотя физически он представляет собой пустоту,
оставленную на месте вынутого грунта... И если бы, как говорится у Гумилева,
слово было Богом, то после того, как Платонов произнес слово "котлован",
строительство сталинского социализма должно было бы прекратиться. Но на Руси
слово Богом не было.
Критик М.Золотоносов нашел в "Котловане" ряд прямых откликов на статьи
Сталина 1929 - 30-х годов, целый, как он говорит, "диалог", в котором
пародируются сталинские идеи. /Надо обладать незаурядной смелостью, чтобы
решиться на такой "диалог"/. Но, как и все остальные параллели к
платоновской прозе, и эти остроумные сопоставления имеют все же
второстепенное значение, сводя очередной раз произведение к злободневному
фельетону. Исследователи все время пытаются найти конкретное и сиюминутное,
а не общее и вечное. Читатель может ничего не знать о параллелях, но не
может не почувствовать самостоятельности концепции Платонова. И в этом
смысле платоновские повести встают в ряд с великими антитоталитаристскими
творениями века, может быть, даже превосходящие "головные" романы глубиной
проникновения в народную душу, хотя и не общедоступностью.
"Ювенильное море" - тоже история одного города, по российской традиции,
разумеется, города Глупова, только здесь живут глуповцы иного разряда. Перед
нами проходит вереница внешне громокипящих, а на поверку таких же бредовых
проектов жизненного переустройства. Все новые и новые, все более дерзкие
идеи рождаются в воспаленном мозгу инженера Верко и каждая из них начинает
немедленно воплощаться в жизнь, без проверки, без технического обоснования,
без денег и стройматериалов. Вырастает, например, ветряк, сложенный
кирпичами из чернозема - до первого дождя. По идее ветряк должен давать
энергию, но его самого крутят несчастные волы. А пока идет грандиозное
большевистское созидательство, коров перепоручают присмотру быков /пастухи
слишком заняты/, а люди продолжают спать под одной кошмой. Бог ты мой, и
кто-то из критиков принимал действия Верко и Бесталоева за подлинный
энтузиазм!
Правда, финал "Ювенильного моря" может озадачить. В отличие от
предыдущих трагических концовок он как бы подчеркнуто оптимистичен. После
мрачного юмора, убийственных насмешек, срывания всех и всяческих масок вдруг
чудо-машины созданы, установки для глубокого бурения пущены в ход, и
хрустальные потоки залежавшейся в недрах воды хлынули в жаждущие степи. Даже
в ожесточившихся душах борцов с оппортунизмом проступает просветление. Этот
финал дал повод кое кому из "неоплатоников" утверждать, что вообще-то
писатель был парнем свойским, и за индустриализацию агитировал, и против
коллективизации не пикетировал, словом, сталинский социализм поддерживал, а
боролся только с его извращениями. Из чего должно, видимо, следовать, что
травили Платонова зря, своя своих не познаша.
Нет, финал "Ювенильного моря" - не апофеоз, не компромисс, а насмешка,
дерзкая, вызывающая. Сравнить этот финал можно сравнить с концовками многих
"колхозных" фильмов. Если не считать мыльных оперетт Пырьева, то даже
серьезные работы /скажем, "Председатель" А.Салтыкова/, в которых была
рассказана известная, может быть, даже значительная часть правды, часто
заканчивались ландшафтиками беленьких агрогородков, в которых чоломкались
коллективные пейзане, в перерывах между поцелуями нажимающие кнопки
управления электроплугами. Рассказывают, что в иных случаях олеографии
вставлялись в картины по личному указанию Сталина. Художники подчинялись.
Попробовали бы не подчиниться. Но вольно же было Иосифу Виссарионовичу
испытывать самодовольную уверенность в том, что лубочные рушники как нельзя
лучше агитируют глупенький народ в пользу колхозного строя. Эффект получался
совсем иным, по крайней мере, в тех аудиториях, в которых я имел честь их
смотреть. И чем навязчивее были кадры, тем ощутимее возникало чувство
невыносимой фальши, может быть. даже не на сознательном, а на гормональном
уровне.
Финал "Ювенильного моря" сделан по тому же образцу, но с
противоположной, пародийной целью. Как можно не замечать откровенной
издевки: сверхглубокая скважина прошла аж три метра и достигла желанной
водицы. Зачем было затевать дорогостоящую туфту, если до воды можно было
докопаться с помощью лопаты? Кому нужны счастливые коллективы, где профорги
провожают покойников на кладбище, "несмотря на неуплату членских взносов",
где любознательные рабочие расспрашивают председательницу об электронах,
вместо того, чтобы напоить и подоить коров, а самой председательнице после
доставания кровельного железа приходится делать очередной аборт. Читатель
Платонова понимал или должен был понимать /за критиков не отвечаю/, что
писатель показал ему чудо, а чудо тем и отличается от нетрансцедентальных
явлений, что не может быть ни при каких условиях достигнуто в реальной
жизни.
Не один Платонов заметил, что в основе социалистического эксперимента
скрытно лежала надежда на чудо. На то самое сверхъестественное, божественное
чудо, которое столь яростно, богохульно предавалось анафемам с официальных
амвонов.
"То была вера в чудо, то самое чудо, что отвергла презрительная
интеллигенция, и тут же народу преподнесла в другом виде - в проповеди
наступления всемирной революции, уравнения всех людей и т.д.", -
проницательно писал в 1918 году В.Н.Муравьев в так и не дошедшем
своевременно до читателей сборнике "Из глубины". Ему вторил другой русский
мыслитель: "Как раковая опухоль растет и все прорывает собою, все разрушает,
- и сосет силы организма, и нет силы остановить ее: так социализм. Это
изнурительная мечта, - неосуществимая, безнадежная, но которая вбирает все
живые силы в себя, у молодежи, у гимназиста, у гимназистки... Именно мечта о
счастье, а не работа для счастья. И она даже противоположна медленной,
инженерной работе над счастьем.
-- Нужно копать арык и орошить голодную степь.
-- Нет, зачем: мы будем сидеть в голодной степи и мечтать и о том, как
дети наших правнуков полетят по воздуху на крыльях,- и тогда им будет легко
летать даже на далекий водопой"...
Не дать, не взять - чистый эпиграф к Платонову. Достаточно прочесть эту
цитату-откровение В.Розанова, чтобы понять, почему властям было абсолютно
необходимо отсечь от читающей публики ин