ечества опасностью No1. Я бы расценил картину подметенной планеты,
по которой можно пройти босиком, не поранив ног, как
антиутопию-предупреждение, что бы ни думал по сему поводу Ефремов.
Получилось даже сильнее, от того, что он по российскому обыкновению старался
придумать как лучше, а получилось как всегда - не в дугу.
Со вторым расхождением я уже спорил и буду спорить еще непримиримее,
потому что с природой хоть немного одумались, а в новом направлении
утопической атаки надо сражаться столь же яростно, как "Грин пис" против
ядерных взрывов. Впрочем, ничего нового: речь снова идет все о том же
коллективном воспитании подрастающего поколения путем отъема младенцев от
матерей уже в грудном возрасте.
"Т.А.": /Разговаривают две женщины. Знаменитый историк и по
совместительству красавица и танцовщица Веда Конг, один из главных авторских
рупоров в книге. Завести детей пока не удосужилась. Ее собеседница -
астронавигатор Низа Крит, девушка, мечтающая о ребенке. Старшая поучает
младшую./
" - Мне невыносима мысль о разлуке с маленьким, моим родным
существом... Отдать его на воспитание, едва выкормив!
- Понимаю, но не согласна. - Веда нахмурилась, как будто девушка задела
болезненную струнку в ее душе. - Одна из величайших задач человечества - это
победа над слепым материнским инстинктом. Только коллективное воспитание
детей специально обученными и отобранными людьми может создать человека
нашего общества. Теперь нет почти безумной, как в древности, материнской
любви. Каждая мать знает, что весь мир ласков к ее ребенку. Вот и исчезла
инстинктивная любовь волчицы, возникшая из животного страха за свое детище.
- Я это понимаю, - сказала Низа, - но как-то умом..."
/Не знаю, сохранили ли они волков, но волчицам можно позавидовать/.
Уэллс словно подслушал диалог и прямо в него включается: "Семьи, не
имеющие детей, беспрекословно должны уступать место детям. С самого раннего
возраста врачи начинают заботиться о физическом развитии и укреплении детей.
Но дети все время остаются с родителями. В этом отношении современная утопия
в корне расходится с утопиями, созданными некоторыми социальными учениями.
Если женщина достигнет такой степени "развития", что в ней заглохнет чувство
материнства, чувство любви к детям, то женщина упадет ниже низших
животных... Только в состоянии... полного отупения чувств женщина может
согласиться на те способы воспитания детей, которые некоторые социологи
мечтают применить в будущем ради равенства и братства. Казарменное
воспитание, при котором невозможно любовное отношение к личности ребенка, к
его особенностям, может дать разве лишь живые машины, но не людей".
Правда, дети в "Туманности Андромеды" все-таки знают родителей, никто
не запрещает им встречаться, дети, по уверению автора, любят и уважают своих
"предков" - хотя не совсем ясно, за что, не за то ли, что, изредка отрываясь
от важных занятий, они все-таки уделяют сыновьям и дочерям малую толику
внимания?
Автор упоминает и о том, что еще не до конца перевелись бедняжки, так и
не сумевшие справиться с первобытным инстинктом. Общество, чуждое всякому
принуждению, не настаивает, для удовлетворения атавистических наклонностей
выделен резерват - остров Матерей, бывшая Ява. Но не кажется ли вам, что
такое установление выглядит ссылкой, остракизмом, вторым островом Забвения?
Что за преступление совершили эти женщины? Почему бы не разрешить им жить
среди всех? Чтобы остальные мамаши не рыдали по ночам в подушку?
Прав Уэллс: если будет подавлен природный инстинкт, если женщины /а
почему только женщины?/ будут лишены родительских радостей, радостей
ежедневного общения с детьми, то не испарится ли заодно и значительная часть
того неуловимого, эфемерного состояния, которое называется человеческим
счастьем? Спрашивается тогда - а зачем нам /нам!/ такое общество, и не
превращается ли оно в сугубо функциональный механизм, из которого постепенно
вытравляются человеческие "слабости". Может быть, у интернатного содержания
детей больше возможностей для приведения сорванцов к дисциплине и порядку,
но, наверно, мы не случайно смотрим с сочувственной жалостью на ребят,
которых судьба приговорила провести детство в детдоме. Сколько волчат
вырастает из таких приемышей. Как ни крути, женщина у Ефремова в сущности
играет роль пробирки, в которой выращивают детенышей акушеры Хаксли, а целью
деторождения становится лишь простое или расширенное воспроизводство
человеческого стада, простите, я хотел сказать рода. Тут у Ефремова
обнаруживается единомышленник, которому он, конечно же, не обрадовался бы.
Адольф Гитлер: "Семья не является самоцелью, а служит более высокой задаче
увеличения и сохранения человеческого рода и расы. Именно в этом состоит и
смысл семьи и ее задача".
Автор "Туманности..." инстинктивно старается избежать подобных упреков
и потому всячески нажимает на то, как образцово будет поставлена работа по
воспитанию и образованию молодого поколения. Что ж, среди его программ есть
и вполне здравые. Я, например, тоже считаю, что в нашей школе мало
романтики, уж больно заунывна ежедневная обязанность десять лет просидеть за
одной партой, на одном месте, в одни и те же часы, словно прикованные
галерники. Нечто духоподъемное, подобное Двенадцати подвигам Геракла, дающее
юношеству разнообразные возможности испытать силы перед вступлением в жизнь,
было бы неплохо придумать и сейчас. Разумеется, придумывать что-нибудь
станет возможным тогда, когда наше образование станет более приоритетной
общественной задачей, чем, например, приведение чеченцев к покорности, и
будет финансироваться не по остаточному принципу.
"Вы знаете, что туда, где труднее всего, охотнее стремится молодежь", -
говорит у Ефремова местный начальник отдела кадров. Все-таки в "великих
стройках коммунизма" была своя притягательность. Была. Я сам видел энтузиазм
среди строителей Братской ГЭС. А сейчас нам нечем увлечь молодых людей.
Уверен, если бы можно было бы призвать их, допустим, на строительство
чего-нибудь вроде космической станции, преступность и наркомания в стране
резко бы упали.
Отняв у семьи детей, автор ликвидировал и прочные семейные узы. У
героев "Туманности..." семейная жизнь в сущности отсутствует, да и
постоянного дома, тоже, кажется, не существует. На чем же держится союз
мужчины и женщины? Ого-го, отвечает автор, на высокой беспримесной любви, на
духовной общности. Но получается, что эти духовные интересы - главным
образом деловые. И не приведут ли только научные, профессиональные, деловые
контакты и сексуальные междусобойчики в промежутках между ответственными
экспериментами к быстрому распаду пар, как, похоже, и происходит там у них
на практике. Надо ли этим восхищаться, надо ли утверждать как норму? Если
предсказание какой-нибудь конкретной черты будущего способно повлиять на ее
осуществление, люди будут стремиться приблизить ее, либо бороться за то,
чтобы этого не случилось. Должны ли мы стремиться к разрушению семей? Должны
ли мы считать прогрессивным общественным преобразованием, пусть даже в
далеком будущем, тот ее суррогат, который предлагает писатель? Может быть, в
человеческой жизни кое-что надо оставить навсегда, пока, по крайней мере, мы
не перестанем называться людьми.
Не продиктованы ли мои ламентации если не прямым ханжеством, то
консерватизмом? Не пугают ли нас, людей ХХ века, непривычные социальные
структуры? Почему и через тысячелетия все должно быть, как у нас? Конечно,
говорить за людей будущего нелегко; к месту вспомнить слова ныне также
непопулярного Энгельса, полные уважения к грядущим поколениям и
непочтительности к любым авторитетам: "Когда эти люди появятся, они отбросят
ко всем чертям то, что согласно нынешним представлениям им полагается
делать; они будут знать сами, как им поступать, и сами выработают
соответственно этому свое общественное мнение о поступках каждого в
отдельности, - и точка..."
Наконец, есть у Ефремова существенный, если не центральный момент,
который даже не упоминается в статье Уэллса; в свою очередь, в ней есть
принципиальное условие, о котором нет ни слова у Ефремова. У первого - это
космос, у второго - религия. Соблазнительно дать этому рассогласованию
поверхностное объяснение, особенно по поводу вычищенной из жизни религии;
непредставимо, чтобы советский писатель сохранил религиозные предрассудки
при зрелом коммунизме. Да его растерзали бы, несмотря ни на какие оттепели.
И сам автор, скорее всего, был далек от интересов веры. Но на самом-то деле
религия в романе Ефремова есть, во всяком случае, то место, которое ей
отводил Уэллс, занято.
В уэллсовском проекте религия /разумеется, свободно избираемая/ - это
высокое озарение, духовное совершенство, которое дает обществу возможность
достигать столь высоких результатов, если хотите, цементирует его. Никакой
не опиум, а напротив, часть той сознательности, которую безуспешно пытались
вколотить в нашу башку на политзанятиях. А может быть, она сама эта
сознательность и есть. /Под религией не обязательно понимать соблюдение
церковных ритуалов/.
Место религии у Ефремова занимает Наука. В его обществе наука - почти
божественное предначертание. Не говоря уж о том, что на Земле наукой
занимаются чуть ли не все население планеты, перед наукой преклоняются, на
нее молятся, на нее смотрят как на всеобъемлющую панацею. Не исключено, что
Ефремов не случайно, не ради вдохновенного фантазирования ввел грандиозную
идею Великого Кольца, Союза разумных существ всей Галактики. Он как бы
чувствовал, что без надчеловеческой силы, без Высшей Морали, которая, если
не юридически, то, по крайней мере, силой авторитета способна осуждать
неблаговидные действия и рекомендовать уже даже не общечеловеческие, а
вселенские нормы поведения, его Земля оказалась бы слишком уж
провинциальной, приземленной, еще раз простите за тавтологию, несмотря на
все ее научные и хореографические достижения. Но чем тогда, собственно,
Великое Кольцо отличается от Сверхразума, исповедуемого другими космистами?
В этом плане можно трактовать и Тибетский опыт Мвен Маса, тот самый над
которым издевался Рыбаков. На всякий случай напомню, чего хотели добиться
Мвен Мас и Рен Боз.
На пути общения с галактическими разумами стоит проклятие мировых
пространств. Если звездолет терпел аварию и не был в состоянии набрать
скорости, это было равносильно гибели, хотя люди могли остаться в живых -
между кораблем и Землей мгновенно вставали тысячелетия пути. Мвен Мас хочет
снять это проклятие, перебороть природу и приблизить отдаленные миры на
расстояние вытянутой руки.
Цель заманчива и благородна, но не граничит ли она с чудом? Ефремов
хочет, чтобы в чудо поверили, и заставляет героев верить в него
безоговорочно. Опыт опасен, и Совет Звездоплавания не склонен давать на него
скоропалительного разрешения, несмотря на то, что заседают там такие же
романтики и фанатики. Но одержимые Мвен Мас и Рен Боз решают его осуществить
немедленно. Можно, положим, усомниться в том, что при любой системе
управления народным хозяйством один человек способен бесконтрольно собрать в
своих руках всю энергетическую мощь Земли так, чтобы никто этого не заметил
и не один следящий прибор не поднял тревоги. /Помните, мы говорили про
службу психологического наблюдения, вернее, про ее отсутствие в романе?/.
Катастрофа, разумеется, произошла, погиб спутник с четырьмя добровольцами,
жестоко искалечен Рен Боз. Оправдания Мвен Маса звучат неубедительно, но
зато вполне определенно автор охарактеризовал его внутреннее состояние,
толкнувшее ученого на этот поступок: "С тревогой Мвен Мас чувствовал, что в
нем открылась какая-то бездна, над которой он ходил все годы своей жизни, не
подозревая о ее существовании... В душе Мвена Маса выросло нечто живущее
теперь само по себе и непокорное контролю воли и спокойного разума".
Состояние очень похожее на ощущения провидцев... Что же это за высшая сила,
которая выводит героев из-под контроля разума и воли, этих-то спокойных,
хладнокровных, предельно рационалистичных людей, позволяющих себе
эмоционально возбуждаться лишь в специально отведенные часы, например, на
Празднике Пламенных Чаш или на исполнении Симфонии Фа-минор цветовой
тональности 4,750 мю? /Эпизод, который Ефремов позаимствовал все у того же
кстати и некстати поминаемого Ларри, к сожалению, опять-таки нигде не
упомянув о первоисточнике. У Ларри, между прочим, сцена выглядит намного
величественнее - там экраном служит небо, переливающееся красками над целым
городом/. Если бы Мвен Мас был исключением, тогда ему действительно самое
место на острове Забвения, может быть, даже не совсем по доброй воле. Но ни
он себя сам, ни подавляющее большинство остальных землян его в общем-то не
осуждают. Показателен первый вопрос, который задает Мвен Масу Гром Орм, один
из руководителей планеты, после того, как виновник докладывает о
случившемся. Отдав необходимые распоряжения о помощи пострадавшим, Гром Орм
обращается к Масу: "Теперь о вас - опыт удался?" Вот что главное.
Победителей судить не будут. Ведь благодаря таким неугомонным новаторам и
совершается прогресс. Случаются, что говорить, досадные срывы, да какая же
наука может обойтись без них? И жертвы бывают, но без них тоже не
обойдешься. К тому же наблюдатели подставили головы добровольно и охотно.
Математик-фанатик Рен Боз подводит философскую базу: "Наука - борьба за
счастье человечества - также требует жертв, как и всякая другая борьба.
Трусам, очень берегущим себя, не даются полнота и радость жизни..." И
погибли-то всего-навсего четверо, стоит ли поднимать по этому поводу шум...
Но разве Мвен Мас и Рен Боз могли дать себе и другим гарантию, что не
погибнут четыре тысячи или четыре миллиона? Все равно: что стўит
человеческая жизнь по сравнению с великим открытием?
Может быть, ирония здесь ни к чему, может быть, так и нужно: идти
вперед, несмотря ни на что. Трупы? Перешагнем! Ведь если наука Бог, то кто
сказал, что этот Бог обязательно должен быть милосерден. Предполагается, что
Бог должен быть всесильным. Но наука, увы, не всесильна. "Гордые мечты
человечества о безграничном познании природы привели к познанию границ
познания, к бессилию науки постигнуть тайну бытия" /Н.А.Бердяев/. Не значит
ли это, что следует пересмотреть слишком уж подобострастное отношение к
науке, потому что она все-таки не может быть религией. И если уж выбирать
неперсонифицированного Бога, то пусть это будет возведенная на пьедестал
Нравственность. Я уверен, что многие атеисты согласятся приносить такому
богу молитвы, покаяния и даже, если понадобится, жертвы
В шуточной по форме, а по существу абсолютно серьезно высказал протест
против современного обожествления науки К.Воннегут, обращаясь к выпускникам
колледжа: "Мы будем чувствовать себя в несравненно большей безопасности,
если наше правительство будет вкладывать деньги не в науку, а в астрологию и
хиромантию. Мы привыкли надеяться, что наука спасет человечество от всех
бед. И она на самом деле старалась это делать. Но хватит с нас этих
чудовищных испытательных взрывов, даже если они производятся во имя защиты
демократии, Нам остается надеяться теперь только на суеверия. Если вы любите
цивилизацию и хотите ей помочь, то станьте врагом истины и фанатиком
невинной и безвредной чепухи. Я призываю вас уверовать в самую смехотворную
из всех разновидность суеверия, а именно, будто человек - это пуп Вселенной,
с которым связаны самые заветные чаяния и надежды Всемогущего Творца".
Еще несколько строк о Великом Кольце. Ефремов облегчил себе задачу тем,
что исходил из предположения, будто все разумные существа, рассеянные по
Вселенной, человекоподобны. Еще в повести "Звездные корабли" /1947 г./ он
увлеченно доказывал, что разумное существо, где бы оно ни возникло, в
процессе эволюции обязательно должно принять облик близкий к земному
образцу. Вот это, мне кажется, как раз и есть та причина, по которой тема
Космоса отсутствует в статье Уэллса. Ведь в его романах люди неоднократно
общались с делегатами других планет, так что трудновато предположить, будто
Уэллс просто упустил данный пункт. Но вряд ли он мечтал объединить в
разумное сообщество кровожадных спрутов-марсиан и роботизированных
муравьев-селенитов. И те, и другие лишены даже признаков человеческой
морали. Правда, в одном из его романов действуют и люди-нелюди. Это уже
упоминавшаяся утопия "Люди как боги" /1923 г./.
В статье "На пути к "Туманности Андромеды" Ефремов назвал роман Уэллса
среди произведений, от которых он отталкивался. Уэллс нарисовал в нем
счастливых и свободных существ, прекрасных, как античные статуи, но и крови
в них не больше, чем в отполированном мраморе. Как я уже говорил, кроме
самых общих сведений, мы очень мало узнаем о социальных механизмах страны
Утопии, а тем более о душевных переливах ее подданных. Я не в силах
уразуметь, от чего там отталкивался Ефремов. Для Уэллса его аполлонообразные
утопийцы - такая же условность, как марсиане и селениты. Смысл романа Уэллса
в противопоставлении величия богоподобных креатур мелочности современных ему
английских обывателей, политиков, святош.
Антропоцентрическая убежденность Ефремова любопытна, конечно, сама по
себе как философская проблема, хотя и носит чисто метафизический характер.
Тем не менее она имеет как сторонников, так и противников.
Однако для фантастики подобные прения не имеют никакого значения,
потому что задача, которую она ставит перед собой, не только допускает, но и
предполагает бесконечное разнообразие вариантов, хотя, что говорить,
перспектива встречи с неземным разумом не может не волновать человеческий ум
сама по себе, без дополнительной литобработки, ибо при всех чудесных
свершениях природы самым удивительным все-таки остается возникновение
разума. Одиноки ли мы во Вселенной? Можем ли мы связаться, а тем более
свидеться с коллегами из иных миров? Поймем ли мы друг друга? Почему более
развитые до сих пор не прилетели сами? Внимание читателей неизменно
привлекают газетные заметки то о якобы обнаруженных непонятных
закономерностях в радиоизлучениях далеких звезд, то о проекте посылки земных
радиосигналов в Космос. Не будем говорить о шуме, который поднимается время
от времени по поводу якобы виденных где-то "летающих тарелочках". Новейшей
из сенсаций такого рода было сообщение об исчезновении некоторых звезд в
Млечном пути. Подготовленные фантастикой люди охотно готовы поверить в
возможность встречи с неземными братьями...
Находятся, разумеется, и скептики, которые выливают ушаты холодной воды
на излишне разгоряченные головы. Хоть какая-то определенность имела бы
кардинальные философские последствия, но выдавать желаемое за действительное
все же не стўит. Не столь давно появилась достаточно пессимистическая
гипотеза астрофизика И.Б.Шкловского, заявившего вопреки своим прежним
высказываниям, об уникальности земной жизни, об одиночестве человека во
Вселенной. Сходную идею на другой физической основе высказывал и академик
А.Д.Сахаров.
В этой гипотезе есть позитивное начало: если допустить, что ученые
правы, то с какой же бережностью мы должны относиться ко всем завоеваниям
человеческого разума. Беэ землян во всем Мироздании не останется никого, кто
бы мог осмыслить и понять его самое. Я, правда, полагаю, что если завтра в
нашей или в соседних Галактиках будут открыты десятки обитаемых миров, это
обстоятельство ничуть не уменьшит ценности и неповторимости человеческого
опыта. И еще я полагаю, что гипотезе Шкловского навсегда суждено оставаться
гипотезой. Она может быть опровергнута буквально в течение одного часа, но
никогда не будет доказана, потому что в человеке всегда будет жить надежда
отыскать партнеров, как бы далеко не отодвинулись границы досягаемости.
Что же касается фантастики, то на нее взгляды Шкловского никакого
влияния оказать не могут, она писала и будет писать о пришельцах, но вовсе
не из желания вступать с ним в пререкания. Она возложила на плечи
инопланетян /если, разумеется, у них есть плечи/ иную задачу, которая не
имеет непосредственного отношения к научным теориям.
Литературу, искусство в целом, интересует прежде всего человек.
Представителям же иных миров отведена роль кривых зеркал, в которых люди
могут увидеть себя с необычной, непривычной стороны, рассмотреть такие
подробности, такие штрихи - приятные или неприятные, - которые при обычном
разглядывании и не заметишь. В столкновении с неземным разумом все в
человеке подвергается жестокой проверке. И его физические данные - себе мы
кажемся красивыми, но так ли уж целесообразно и хорошо мы сконструированы?
Каков смысл гуманизма? Можно ли его распространить за пределы Земли?..
Один из самых распространенных мотивов западной фантастики стали
называть по названию популярного фильма - "звездные войны". Ефремов же
совершенно исключал возможность столкновения разумных существ, и вот тут я с
ним солидарен.
То мировоззрение, которое я, не владея философской лексикой, называю
нормальным, плохо мирится с мыслью, будто разумные существа не могут найти
общего языка и унизятся до варварства. Ефремова это мысль волновала до такой
степени, что вслед за "Туманностью Андромеды" он написал как бы ее
продолжение - повесть "Сердце Змеи" /1963 г./, в которой земной звездолет
впервые встречается с чужеземным.
В "Сердце Змеи" заключена внутрикадровая полемика с расcказом одного
современного /а для героев Ефремова весьма древнего/ американского фантаста
с тем же сюжетом. Участники его свидания весьма настороженно отнеслись к
случайно встреченным чужакам, и дело малость не дошло до стычки. Герои
рассказа Ефремова на импровизированной читательской конференции устроили
американцу основательную выволочку: "Большинство говорило о полном
несоответствии времени действия и психологии героев. Если звездолет смог
удалиться от Земли на расстояние четырех тысяч световых лет всего за три
месяца, то время действия должно быть даже позднее современного... Но мысли
и действия людей Земли в повести ничем не отличаются от принятых во времена
капитализма, много веков назад!.. Встреча в космосе означала либо торговлю,
либо войну - ничего другого не пришло в голову автору".
Имя автора раскритикованного рассказа не названо в повести, но секрета
тут нет - они говорили о рассказе "Первый контакт" М.Лейнстера /1945 г./.
Конечно же, рассказ можно /и нужно/ прочитать несколько по-другому и
снять с автора обвинения, которые обрушили на его голову дальние потомки,
видимо, разбирающиеся в астронавигации лучше, чем в литературе, и прямодушно
предположившие, что не только тема, но и идея рассказа ограничиваются
попыткой описать гипотетическую встречу двух звездолетов. Талантливая
философская, социальная фантастика всегда многослойна, и часто второй,
третий срезы могут оказаться более содержательными, чем поверхностный. За
столкновением звездолетов автор, конечно, видел противоборство двух систем
при зарождении холодной войны, взаимное недоверие, включая каннибальскую
концепцию первого удара. И уже за то, что космонавты разных систем /в данном
случае - звездных/ расстаются в конце концов мирно, Лейнстеру надо прибавить
к оценке рассказа большой плюс: он хочет внушить читателю, что
взаимопонимание у обитателей различных звездных миров возможно, как бы ни
были велики исходные разногласия. Куда большее число его коллег,
отечественных и иноземных, доводит столкновения, возникшие между сапиенсами,
до роскошного и кровавого фейерверка звездных войн, а ополоумевшие читатели
и зрители с восторгом взирают, как на их глазах горят и плавятся планеты.
Почитали бы ефремовские моралисты пухлые томики так называемой "новой
русской фантастики"! Мы до нее еще дойдем...
"Туманность Андромеды" могла бы занять в мировой литературе более
высокое место в случае, если бы она обладала, скажем так, более высокими
литературными достоинствами.
Как они, например, разговаривают друг с другом! Вот Дар Ветер остался в
степи впервые наедине с любимой женщиной. Есть, наверное, о чем им
поговорить? Или помолчать. Но они говорят. "Я тоже становлюсь в тупик, как
долго не могли наши предки понять простого закона, что судьба общества
зависит только от них самих, что общество таково, каково морально-идейное
развитие его членов, зависящее от экономики...". Не будем обращать внимания
на некоторые стилистические шероховатости фразы и заложенное в ней
противоречие /от кого все-таки все зависит судьба общества: от самих людей
или от экономики?/, должно же в чем-то сказываться волнение любовной
встречи... И опять вспоминается Ларри. Да на кой черт они нужны, все эти
сверхсовершенные общества, если в них влюбленные, простите, в постели, будут
обмениваться производственным опытом, подсчитывать тонны масла или делиться
соображениями о "морально-идейном развитии... членов" общества. Имею я право
хотеть или даже требовать, чтобы влюбленные в соответствующей, понятно,
ситуации позабыли бы обо всем на свете и говорили бы друг другу только: "Я
тебя люблю!"
Я назвал утопию Ефремова последней, но в действительности его книга,
как это всегда бывает, породила кометный шлейф; к сожалению, никто из его
продолжателей не смог стать с "Туманностью Андромеды" хотя бы вровень, и
большинство из них справедливо забыты. Я не знаю, прав ли я, уделив роману
Ефремова столько внимания, но причина именно в этом. Оставляя за
"Туманностью Андромеды" заслуженное место в истории отечественной и мировой
утопии, я не вижу для нее равноценного места в мировой фантастике, не говоря
уже о литературе в целом.
"Лезвие бритвы" /1963 г./ автор назвал экспериментальным романом
приключений. В чем же он видит его экспериментальность? В том, что научные,
научно-популярные и научно-фантастические размышления - о судьбах
человечества, о связи красоты и нравственности, о психологическом
перевооружении человека современного в человека коммунистического, и обо
всем остальном на свете - заключены в ничем с этими философскими вставками
не связанную приключенческую рамку "в хаггардовском вкусе". В этой ипостаси
романа мы встречаемся с кладоискателями, похищениями индийских девушек для
конвертирования их в проституток и контрпохищениями для обратной инкарнации,
убийствами, побегами и т.д. Для чего же нужен этот эксперимент? Ефремов
отвечал откровенно: для того, чтобы привлечь к серьезному чтению особей,
несклонных к штудированию философских трактатов. И что же - вопрос Гром Орма
- эксперимент удался?
Да, утверждают Е.Брандис и В.Дмитревский в сопроводительной статье к
первому собранию сочинений Ефремова. "Ожидания оправдались! Публикация
"Лезвия бритвы"... вызвала поток читательских писем. И что характерно - как
раз не приключенческая канва, а именно научные идеи и размышления автора
побудили людей разных профессий и разного возраста, но преимущественно
молодых, делиться своими впечатлениями с Ефремовым. Эта книга заставила
многих поверить в свои силы, найти жизненное призвание, выбрать
соответствующую склонностям работу". Как видим, влияние намного большее, чем
можно ожидать от одной книжки, чего же еще и желать-то?
Нет, сразу после выхода книги заявил литературовед А.Лебедев. "Дело в
том, что в новом своем романе Ефремов попытался объединить несоединяемое,
попытался слить воедино два взаимоисключающих начала - культуру современного
интеллекта, современной мысли и антикультуру беллетристических трафаретов
пинкертоновщины. Никакого синтеза тут заведомо не могло произойти... Сам тон
болтливой несерьезности, банальной "беллетристики" как бы снимает
глубокомыслие авторских теоретизирований. Роман оказывается эстетическим
кентавром - ученый дополняется шансонеткой"... "Чужая форма в "Лезвии
бритвы" "освоила" содержание - мертвое спокойствие трафаретного изложения
убило живую душу современной мысли, выдав, кстати сказать, вместе с тем и
известную риторичность авторского культурного мира".
Боюсь, Лебедев ближе к истине, чем уважаемые ленинградские
фантастоведы. Но - прежде всего - никакого эксперимента не было, а была все
та же традиционная, пожалуй, ее можно назвать и беляевской, схема:
научно-популярные монологи и диалоги вставляются в произвольно придуманный
сюжетный каркас. Ефремов забрался в научно-фантастический тупик даже глубже
Беляева. У того научные выкладки хотя бы впрямую связаны с сюжетом, с
действиями героев, здесь они расположились в условиях полного суверенитета.
Главному герою романа психологу Гирину все равно где, когда, перед какой
аудиторией и на какую тему произносить свои многостраничные монологи.
Хотя, конечно, Ефремов - это не Беляев. Когда Беляев устами героев
начинает объяснять, что такое, к примеру, эндокринология, то он излагает
сведения, почерпнутые из ближайшего журнала. Ефремов же - образованный
ученый и своеобразный мыслитель, и мысли у него свои, незаемные. И как бы к
ним и к той форме, в которую их загнал автор, ни относиться, они, конечно,
гораздо интереснее банальных "приключений". И если у Беляева обычно
пропускаешь наукообразные страницы, то здесь надо бы поступать наоборот. И
вот тут-то комментатор и читатель попадают в ловушку. Над чем размышлять,
что комментировать и с кем вести полемику? С Ефремовым или с Гириным? Если
принять, что рассуждения эти авторские, то хочется вступить с ним в спор.
Ну, например. Ефремов утверждает, что красота - это высшая степень
целесообразности, выработанная в процессе эволюции. Причем его герой
излагает эти теории так, как будто он первым обратил внимание на эту самую
красоту, как будто бы не было более чем двухтысячелетней истории эстетики,
как будто бы мудрейшие головы, начиная с Гераклита и Аристотеля, не ломали
себе головы над загадкой красоты, и, как утверждал Лев Толстой в очерке "Что
такое искусство?", так ее и не разгадали. А решение - по Ефремову -
оказывается лежит на поверхности, и не только красоты, но и напрямую
связанной с ней нравственности, сводясь к народной мудрости: "В здоровом
теле - здоровый дух".
Если же это мысли героя художественного произведения, то стоит ли
кипятиться? От автора, берущегося рассуждать о высоких материях, мы законно
требуем знакомства с Аристотелем. А с героя взятки гладки, он может только
притворяться эрудитом и умником и вправе нести любую околесицу. /Впрочем,
будем справедливы: чаще всего он говорит и умно, и дельно/. Нравится,
например, Гирину считать, что высший эталон красоты природа преподнесла нам
в формах женского тела, ну, и пусть себе считает. Но более чем очевидно, что
это пристрастия автора, и критик попал бы в смешное положение, если бы стал
разбирать недостатки эстетического образования литературного персонажа.
Неслучайно научные рассуждения все время перебиваются изображениями
танцовщиц или натурщиц на рабочих местах и по преимуществу обнаженных /
никогда не "голых", только "обнаженных" или "нагих"/. По Ефремову
преклонение перед женской красотой началось в Древней Греции, и этот главный
признак античности он протащил через современность аж в далекие миры
"Туманности Андромеды" и "Часа Быка". А в его романе об античности, в "Таис
Афинской", который мы не рассматриваем, так как это роман не фантастический,
гетеры и рабыни совершенных телесных форм, раздеваются на каждой странице,
нет, это, пожалуй, преувеличение, но во всяком случае при малейшей
возможности. Е.Геллер углядел в мелькании грудей и бедер вызов, брошенный
писателем официальному ханжеству. К сожалению, ефремовские ню исполнены не в
традициях высокого искусства. Тут действует все тот же закон Гамильтона о
красавицах-марсианках, только перенесенный на Землю. Когда писатель не
справляется с духовным обликом героини, он обязательно начинает выписывать
форму и объем ее женских ст*тей. Если к стриптизам прибавить еще погони,
драки и великосветские рауты, то приходится еще раз согласиться с Лебедевым:
"Подделывающийся под искусство "беллетристический" трафарет непригоден для
утверждения гуманистических принципов: у него нет человеческого содержания;
он непригоден для распространения истины, ибо по самой сущности своей
способен лишь мистифицировать". Эти две ипостаси рассчитаны на разные
категории читателей. Одни, как их не завлекай Берегом Скелетов, не поймут
первую, другим будет непоправимо мешать вторая.
Но мы же все-таки ведем разговор о фантастике, где же она? Есть, есть и
фантастика. В полном соответствии с общей направленностью произведения ее
элементы, пожалуй, еще больше оторваны от общего замысла, чем приключения
итальянцев на Берегу Скелетов. Во-первых, это опыты Гирина над одним
сибиряком, у которого с помощью галлюцинногенных средств удается вытащить из
глубин генетической памяти картины далекого прошлого. Он видит сны, в
которых представляет себя пещерным человеком, вступающим в схватки с
различной саблезубой фауной. Сами по себе картинки возражений не вызывают и
могли бы составить отличный детский рассказ, наподобие "Борьбы за огонь". Но
к чему они здесь?
Второй фантастический момент связан с некими серыми кристаллами. Если
их поднести к вискам, они вызывают выпадение памяти. Снова непонятно - зачем
понадобилось сообщать сведения, не получающие никакого развития? И, наконец,
третье - чудотворные гипнотические способности Гирина, который способен с
помощью заговора вылечить рак, горящим взором заставить убийцу бросить
оружие и стать на колени. Подобные эпизоды опять-таки вызывают скептическое
недоверие к серьезности писательских замыслов, как, например, и беседа
Гирина с высшими иерархами йогов, которых, тот, словно на школьном уроке,
убеждает в преимуществах коллективизма и правильности выбранного его страной
пути к светлому будущему. И, знаете, он почти убедил почтенных аксакалов.
"Цель романа, - писал Ефремов в предисловии, - показать особенное
значение познания психологической сущности человека в настоящее время для
подготовки научной базы воспитания людей коммунистического общества". Не
скажу, что достигнута противоположная цель, но во всяком случае не та. Быть
может, сюжетная мешанина и возникла из-за невыполнимости цели. В 1963 году
уже было невозможно говорить о воспитании коммунистического человека
всерьез, делая вид, что с идеей коммунизма ничего не произошло.
После выхода "Лезвия бритвы" проходит пять лет и каких лет! И пик
активности шестидесятников и мощные атаки на него, появление произведений
Солженицына и трактатов Сахарова, диссиденты, самиздат, срытая бульдозерами
выставка живописи, суд над Синявским и Даниэлем, десятки "полочных" фильмов,
свержение Хрущева, советские танки на улицах Праги... Десятой доли таких
событий хватило бы, чтобы разрушить коммунистические иллюзии у колеблющихся.
Но нас, искренне веривших в правильность и единственность избранного пути,
радикальное отречение от коммунизма не радовало, напротив, оно давалось с
большим трудом. Да что нас, рядовых, ничем не примечательных посетителей
партсобраний! Незаурядной фигурой была, например, дочь Гучкова, того самого
Гучкова, лидера октябристов и военмора Временного правительства, одного из
организаторов корниловщины. Так вот дочь такого отца Вера Трайл не только
становится истовой коммунисткой, но и активным агентом ежовской разведки. По
косвенным данным, она была замешана в убийстве двух прозревших советских
агентов и сына Троцкого Льва Седова. После войны она прозрела тоже.
Обращаясь к старому соратнику, она не без грусти по идеалам молодости
писала: "Как можно в наше время оставаться коммунистом? Если все прошедшее
за сорок лет не переубедило тебя, то как мне это сделать словами? Я надеюсь,
что ты сумеешь мне объяснить, как ты... еще можешь верить в идеалы
сорокалетней давности, которые сегодня абсолютно мертвы. По-моему, ты
единственный, кто верит, будто они еще живы. Я ничуть не изменилась.
Изменились только факты - и наше знание фактов. Не думай, что я влюбилась в
систему капитализма. Нет, сегодня, как и тогда, я далека от этого..."
Несчастная Вера Александровна, вы ошибаетесь: ваш коллега был не
единственным, кто несмотря ни на что не хотел расставаться с пленительными
мечтами. Однако делать вид, что ничего не случилось и писать новые
"Туманности", было уже делом безнадежным. И Ефремов делает еще одну попытку
защитить дорогие для него идеи, на сей раз с другого конца. В предпоследнем
своем романе "Час Быка" он постарался отделить общественное зло от
социализма. Торжество зла он связывает не с победой социализма, а с его
поражением. Так думали и до сих пор думают многие. И снова Ефремов был не
понят. Последовала жестокая расправа. Любые изображения тоталитарных
драконов, с какой бы целью они ни высекались, власти - не без оснований -
принимали на свой счет. Придуманную Ефремовым планету Торманс, погрязшую в
застое и моральном распаде, они так и восприняли, несмотря на то, что в
книге же показан противовес в виде коммунистической Земли, которая протянула
руку помощи гибнущему Тормансу. Бдительные идеологи рассудили, что экипаж
мужественной земной женщины Фай Родис введен лишь для отвода глаз, а то, что
происходит на Тормансе, - очередной антикоммунистический пасквиль. Надо
честно сказать, что поводы для такого прочтения книга давала, может быть, не
столько из-за авторских намерений, сколько из-за ситуации, сложившейся в
стране и партии.
А впрочем, на этот раз я бы не поручился, что и у самого Ефремова не
было намерения иносказательно показать, до чего довели страну неразумные
правители. И хотя он настойчиво отсылает нас то к вредному капитализму, то к
китайскому лжесоциализму, образец убогости и аморализма у него был всего
лишь один. Трудно не увидеть сходства нарисованного с оригиналом, который
был у писателя перед глазами. "...город... встретил их удручающим
однообразием домов, школ... мест развлечений и больниц, которое характерно
было для поспешного и небрежного строительства эпохи "взрыва" населения.
Странная манера перемешивать в скученных кварталах здания различного
назначения обрекала на безотрадную стесненность детей, больных и пожилых
людей, сдавливала грохочущий транспорт в узких каналообразных улицах"; " -
Ваша общественная система не обеспечивает приход к власти умных и порядочных
людей, в этом ее основная беда. Более того, по закону, открытому еще в Эру
Разобщенного Мира... в этой системе есть тенденция к увеличению
некомпетентности правящих кругов"; "И... сразу стал вопрос: кто же ответит
за израненную, истощенную планету, за миллиарды напрасных жизней? До сих пор
всякая неудача прямо или косвенно оплачивалась народными массами. Теперь
стали спрашивать с непосредственных виновников этих неудач"... Типично
инопланетная повестка дня, не так ли?
Несомненно, что Ефремов не собирался заниматься "очернением" нашей
действительности, как подобные действия квалифицировались в партийных
документах. Он хотел всего-навсего исправить допущенные ошибки, потому
считал гражданским, а может быть, и партийным долгом указать на них. Но
воспитание в обстановке культа личности ни для кого не прошло даром. Автор
пугается собственной смелости и старается обложить удары ваткой. Поэтому
земные герои "Часа Быка" гораздо чаще, чем персонажи "Туманности Андромеды",
рассуждают о том, какой прекрасный образ жизни у них на Земле, несмотря на
то, что прошло еще несколько веков, и нет необходимости каждую минуту
вспоминать о давным-давно победившем коммунизме