..
Верно ли? А то память на старости лет - сам знаешь.
- Что-то ты невеселый, - сказал Пастырь. - Может, душу хочешь открыть?
- А ты в своем амплуа, - откликнулся У. - Здравствуй, отче! - и
поклонился, коснулся рукой земли у ног прибывшего, широким жестом приложил
руку к сердцу и ко лбу. Все это выглядело шуткой, да шуткой, наверное, и
было. Почти.
- Да и ты не меняешься, - безнадежно махнул рукой гость. - Кто это там
у тебя?
- Баба, - не вдумываясь, ответил У. - Женщина, - поправился.
- С чего это вдруг? - удивился Пастырь.
- А, странница, - объяснил У. - Как это? "Примите же странника яко отца
утерянного и вновь обретенного в дом ваш, и служите ему доколе будет он
жить в доме вашем, как служили бы отцу вашему". Правильно?
- Чепуха, - вынес вердикт гость. - И вое-то ты врешь, и никак не
остепенишься. Ну, веди, угощай! Идти вашими дорогами, легко ли?
- Угу, - подтвердил отшельник. - Пойдем, угостимся, чем бог послал, а
заодно и проверим, любит ли он тебя, помнит ли и послал ли в предвидении
твоего прихода чего сверх обычного. Или запамятовал.
- Здравствуйте, - церемонно представился гость женщине. - Я вашего
друга старый знакомый.
Женщина посмотрела на вошедшего расширяющимися глазами и кинулась из
пещеры вон.
- Что это она? - не понял У.
- Бабы лучше знают чего и когда, - ответил гость. - А зачем - ты их
лучше не спрашивай, ничего путного не добьешься, потому как не думают они,
а чутьем чуют.
Женщина скоро пришла: принесла лохань чистую и кувшин, принялась ноги
мыть гостю. Тот сидел, подобрав длинную хламиду, а У не вмешивался, хотя
недоумевал. Особого почтения на первый взгляд Пастырь не должен был
вызывать. Был он сравнительно молод, тридцати с небольшим на вид, волосы
носил длинные и не заплетал, не убирал, шапки не надевал вовсе. Глаза у
него, правда, большие были и ясные, да что в них, в глазах-то? Навидался У
за долгую жизнь больших и чистых глаз, и сами по себе они ничего еще не
значили.
Странник, проповедник нищий и усталый, - а она омыла гостю ноги,
вытерла их чистой своей кофтой, потому что не имелось в пещере лишних
тряпок, да и нужных тоже. Потом на стол накрыла и служила гостю и
отшельнику, пока не утолили первый голод и не продолжили беседы. А тогда
села, и глядела, и слушала не слыша, не вникая.
- Ну, как тут у вас? - поинтересовался Пастырь.
- Суета, - не одобрил У. - Как с ума посходили опять: по дороге солдаты
туда-сюда мечутся. Видел, наверное?
- Встречал, - признал гость. - До тебя не доходя, замели меня. Я,
правда, сам к ним привязался. Веришь ли, три дня учил, пока на путь
направил. Да не наставил - направил лишь. А не хотелось мне на них время
убивать: к тебе шел.
- Отпустили? - спросил У.
- Куда денутся, - подтвердил тот. - Хотел было пострадать, да привычка
у здешних солдат головы рубить. Ну, распните меня, ну, расстреляйте,
сожгите, в конце концов, но рубить? Голову оттяпают, а потом приставят ли,
да как приставят, да ту ли? Гадательно. - Оба посмеялись.
- Пришлось перевоспитывать, - продолжал Пастырь. - Поговорил с ними.
Видимо, беспорядки здесь какие-то, а во главе всего некий Я. Не знаю уж,
на кого он работает, соседи ли его оплачивают или ваш правитель левой
рукой, о которой правая не ведает.
- Нет, - поморщился У, - это сын мой. Ни на кого он не работает. Просто
дурак.
- Дурак? Это плохо, - погрустнел Пастырь. - Добра он не делает.
Провокацией это называется, знаешь?
- Знаю, - нехотя признался У, - от него и слышал. Он как раз на
провокацию уповает, на умножение зла. Он - их режет, они народ давят,
народ в конце концов возмутится и свергнет. Говорил я ему: когда-то еще
свергнут, а кровь сейчас льют - чем дальше тем больше - из-за него,
дурака, не в последнюю очередь.
- Да и свергнут, - задумчиво сказал гость, - тоже радости мало. Свято
место пусто не бывает, а уж крови при этом... Все прежнее просто не в
счет.
- Знаю, - кивнул У, - тут уж счет другой начнется.
- Сын у тебя, однако, - подумал вслух Пастырь. - Впрочем, если
встретимся, поговорю я с ним. Приходилось мне с подобными сталкиваться.
Нужные они правителям люди, даже если сами правители этого недопонимают.
Меня раз с таким вот вместе казнить собирались, так меня казнили, а его
выпустили: мятежника, убийцу. Интересный был тип, вот только времени
поговорить с ним по-настоящему не было.
- Обидно?
- Нет. Я, кстати, слышал, что он уехал в метрополию и вел вполне
добропорядочное существование. Может, своим умом дошел... Теперь уже не
узнаешь, краток век человеческий. А с сыном твоим поговорю. И вообще, мне
здесь многое любопытно показалось. Ты мне общую картину здешних событий
дать можешь?
- Не могу, - сказал У, - я давно уже ни с кем не общаюсь. Неинтересно
мне как-то. Нового не жду, а о чем спрашивать?
- Это ты зря. Пожалуй, нового и не много, но кое-какие нюансы всегда
появляются. Веяния неожиданные. А у нее ты спрашивал, а? - Пастырь кивнул
на женщину. - Она ведь недавно у тебя? И не от хорошей жизни сюда пришла.
- Мы разговаривали, - ответил У. - Но так, смутно. Общей картины
женщина все равно дать не может, а детали мне ни к чему. Зачем человеку в
душу лезть? И без меня любителей спрашивать и специалистов развелось -
хоть отбавляй.
- Ты не прав, - мягко настоял гость. - Спрашивать человека надо, чтобы
беду расшевелить, чтобы прорвалась она и вытекла, не лежала камнем на
сердце. Обидели? - обернулся он к женщине.
Женщина молча кивнула.
- Мужа убили? - Она опять кивнула.
- За что?
- Не знаю.
- А дети?
- Не дал господь.
- Молодая ты еще, - сказал Пастырь. - Детей тебе нужно. Дело женщины -
дети, и не надо думать о мертвых. Потому что воспоминание о беде и
ожидание беды всегда страшнее, чем сама беда, а мужу твоему ничто уже не
грозит, ничего с ним худого больше случиться не может. И тебе нужно идти
самой с того места, где остановился он, и путь твой, женщина, один - дети.
Сказал я уже об этом и вновь повторю, чтоб крепче запомнилось. Жить надо,
жизнь коротка и путь короток, а печалиться о прошлом - остановиться в
пути. Не дело это для того, кто должен идти дальше. Поняла меня?
Помолчали. Опечалились. Женщина ушла вглубь.
- Давай спать ложиться, - предложил гость. - Устал я сегодня, прошел
много.
С Я Пастырю довелось встретиться вскоре; хрупким оказалось его
христианское воинство, и вновь вернулся он к отцу отдохнуть от поражений.
Верую
Еси Бог. Как у каждого бога, у него много имен. Есть известные, есть
тайные. По мере увязания в прогрессе тайных имен люди узнавали все больше.
И узнают. И становятся сильнее. Не так давно явилось миру еще одно имя
божье - Случай.
Как всегда при узнавании, люди пораскинули мозгами и успокоились ка том
несколько более, чем до. Подходит, - решили люди об имени бога.
Соответствует. Но Случай не самое заветное из имен. Доказательства?
Пожалуйста. К вам приходят и вам говорят, что вы - допустим - племянник
нехорошего во всех отношениях царя Николашки. И за это вас немедленно
должно расстрелять. "Случай!" - думаете вы, соглашаясь. И не протестуете,
не противитесь - куда уж тут денешься! Идете себе и расстреливаетесь. А не
случай тому виной, нет, не случай. Случай - это так, частность. Главное -
ситуация. Посмотрите на календарь. Ну да, племянник, но ведь некоторое
время назад обстоятельство это не пули бы вызвало, а лишь почтительность,
готовность услужить. А через некоторое время, чуть позже, - не пули и не
готовность, а пожатие плечами явилось бы результатом обнародования этого
факта из вашей биографии. Или возьмем не время, а расстояние: сместить бы
вас в тот самый, опасный момент на пару тысяч километров в избранную
сторону - и опять же нечто другое, а не расстрел, вызовет известие.
Ситуация - бог, перед которым бессилен даже тот, кто прочих богов презрел.
Ибо сказано: "экспорт революции невозможен, поскольку сама революция
невозможна без революционной ситуации".
Воспоем же в унисон: несть бога, кроме, ныне и присно и во веки веков.
Амен!
- Останься!
- Зачем?
- Останься сегодня со мной, не уходи. Они все спят, и Пастырь, и сын.
Останься!
- Ладно.
- Садясь сюда, поближе ко мне.
- Зачем? Но пусть, да, ладно, я села. И все же?
- Ты не понимаешь?
- Понимаю, наверное. Слава богу, не маленькая. Только тебе же это не
нужно.
- Нужно.
- Ты уверен? Сынок твой мне о тебе порассказывал как-то, и, знаешь, я
не совсем уверена...
- А это и проверить можно, - усмехнулся У.
- Изволите говорить пошлости?
- Что ж я, ненормальный, по-твоему? Слишком иного вы все обо мне
знаете, больше меня, выходит, знаете, что нужно мне, чего - нет.
- Ты обиделся?
- Я позвал тебя. К чему столько слов. Разве ты не ждала, что я
когда-нибудь позову?
- Не сейчас, раньше - ждала. Когда мы одни были. Но что же, мы здесь
жить будем?
- А чем тебе плохо здесь?
- Пещера твоя - не дом, а так, природа, романтика. А мне дом нужен.
- Дом? У кого сейчас есть дом? У тебя был, а где он, я много ли было
радости? Сама к людям не идешь, а со мной - пошла бы?
- С тобой - пойду.
- И что? Огород заведем, стены поставим, сеять что-нибудь будем?
- Ты этого, (Наверное, не умеешь?
- Да не в этом дело, умел когда-то, научусь, если надо будет.
- Правда? Ну так пойдем!
- А тут - не согласна? Разве дом и огород сделают тебя счастливой? Ты
ведь живая, теплая, тебе детей нужно рожать, он прав, Пастырь.
- Подожди, я еще хочу сказать тебе. Мне кажется, ты все-таки не сможешь
жить с людьми, потому что твое место здесь, а я для тебя просто прихоть.
- Опять за меня решаешь!
- Ты бы сам решал - и не нужно было б брать твое на себя. Я понять
хочу. Что ты можешь? Думать? Но этим не проживешь и детей не накормишь.
Чем ты занимался в жизни, в той жизни, с людьми? Пахал?
- Нет, не пахал. Пастухом был когда-то, рыбу ловил и прочее.
- Что - прочее?
- Убивал. Людей, я убивал. Это ведь тоже профессия, хлеб дает не хуже
другой.
- А если вернешься к людям, опять убивать будешь?
- Нет. И оставим богу богово, а кесарю кесарево. Что тебе сейчас
прошлое или будущее? Зачем? В жизни человеческой легких путей не бывает. В
конце легкого пути тупик или ловушка, можешь мзде поверить. Время, оно не
с косой, просто косое, я перед ним босой. Можно приблизиться к раю, можно,
но только не сразу. Ты понимаешь?
- Я понимаю. Я - понимаю...
Близилась полночь, когда корабль ткнулся упругим бортом в шаткое дерево
пристани Рая.
Трепетно.
Если хотят уничтожить память о герое, его портрет печатают на деньгах.
Если хотят забыть - рассказывают.
- Мой муж был каллиграфом. Я мало разбираюсь в его работе, но все же
думаю, он был приличным каллиграфом, может быть, даже очень хорошим. Во
всяком случае, его работу ценили. И зарабатывал он, как я теперь понимаю,
много: у нас в доме все было, я даже не знала, чего хотеть. Работал он,
правда, серьезно. Сидит с этими листами голодный, чаю только с утра
попьет, насвистывает и работает. С утра он никого видеть не мог и не
хотел. А вечером мы гостей принимали или сами в гости ходили. Муж любил
работы свои показывать. Хвастался. Приятели посмотрят, похвалят, обсуждать
начнут: это, мол, хорошо, а так лучше. Он послушает и начинает им
потихоньку объяснять, что к чему, так, знаешь, будто они сами все
понимают, только слегка подзабыли. И через некоторое время, смотришь, все
с ним согласны, а он сидит, доволен, аж светится весь. Злилась я на него
тогда, но слушать любила, он о своей работе хорошо рассказывал.
В его области, с его специальностью вверх вылезти трудно, конкуренция
жестокая. Он вылез, чего уж это ему стоило. Всего добился: признания,
денег, дом построил. Оформлял свой дом по чертежам, с архитекторами и
художниками, за каждый эскиз платил. Дружба дружбой, а творчество дело
платное, так он считал. Дом он любил не меньше, чем меня, наверное, ну
сразу все у него и отняли. И погнали. Куда? Зачем? Страшно. Он растерялся.
В двадцать еще можно начинать сначала, но ему сорок стукнуло. Он говорил
все: "Сменился правитель, но какое это имеет отношение к каллиграфии?". Он
тогда еще думал, что просто нужно писать как-то по-другому, по-новому. Что
просто они с новой властью понять друг друга не могут, чтоб договориться.
Но никому его работа не была нужна. Нас переселили в деревню, и теперь
вокруг были люди, для которых он, мастер, оказался хуже и бесполезней
самого последнего инвалида и бездельника, неумехи. Он пытался научиться
физическому труду, копал землю, еще что-то делал, но с его здоровьем
только и было копать... Из-за меня очень совестился: что жену обеспечить
не может. А я богу молилась. Сначала лучшей доли просила, а потом - геенны
огненной, чтобы сгорело все кругом до серого пепла. И сбылось! Чего б
доброго. Пришли в деревню солдаты, согнали всех жителей в пустой амбар и
сожгли. Я просила мужа: не ходи! Не послушал. Не хотел выделяться лишний
раз.
Знаешь, не страх меня погнал тогда прочь - ненависть. Я вместе с людьми
этими даже умирать не хотела. Я понимаю, это гордыня - ненависть, но нет
покоя в душе моей. Ненавижу я!
- Полно, полно, маленькая. Хуже не будет. За ненавистью и любовью
бывает только боль и покой. Короткая боль и долгий покой. Понимаешь?
Урок философии
"Женщина - это вещь в себе и для себя. Но если снять с нее трусики, то
это уже вещь в себе, но для тебя.
- А если на ней не было трусиков?
- Тогда все сложнее".
Время остановилось, временно, конечно.
Я шумно дискутировал с Пастырем. Порой в их разговоры включался У.
- На руку реакции работаешь, - вразумлял Пастырь Я. - Воду льешь на
ихнюю мельницу, объективно способствуешь.
- Ага, - кривился Я, - лучше сидеть, сложив руки-ноги и - "ом мане
падмехум"?
- Да уж на худой конец!
- Да? Рядом бьют и притесняют, а я буду глаза подкатывать и не обращать
внимания? Или щеку подставлять, как отец?
- Ну и что, всегда кому-нибудь приходится хуже, чем другим. В любом
объединении человеческом. Без этого общество существовать не может. Кто-то
попадает между жерновов. Жалко, конечно, если попадет зерно: из него колос
мог бы вырасти. Но, если уж случится, стань полезным хоть таким путем.
- Не-ет! Не хочу быть зерном, из которого они муку для себя производят.
Лучше - железкой. Когда железка среди зерен попадается, мельница может
сломаться, и уж во всяком случае, стачиваются жернова. Потом в них
остаются выбоины, и, кто знает, может быть, следующее зерно, попав вот в
такую выбоину, останется целым - не мукой, не железкой, а зерном, самим
собой. Так что мой долг - железкой быть, пока мельница работает, - не
соглашался Я.
- Разве твой сын не прав? - горячо спрашивала женщина, оставаясь с У
наедине.
- Видишь, - объяснил У, - каждый человек слаб и не много может. Я -
тюрьмы, одиночки боюсь, другие боли боятся, у каждого свои слабые места. А
те, кто у власти, наши слабые места знают, на том и стоят. Вот даже Я, на
что здоровый мужик и не дурак, между прочим, и вообще дока в своем деле:
все умеет, все знает, а чего не знает, до того чутьем доходит. Но,
помнишь, я сказал, когда он пришел сюда, что самое страшное - если у него
все получается. Думаешь, шутка? Нет, истина. Он дважды к разбойникам
попадал и за короткое время так этих бандитов перевоспитал, что они под
его началом не просто резали и грабили, но резали и грабили идейно. То
есть одних грабили, а другим раздавали, одних резали, а другим дорогу в
лучшую жизнь открывали - по его разумению. Дважды он уезды захватывал и
власть свою устанавливал, а чем кончилось? Он умеет бунтовать против
власти, но сам быть властью не умеет. Властвовать - значит, притеснять. Не
убивать подряд, не награждать огульно, а притеснять, чтобы тесно было
человеку со всех сторон, кроме одной. И чтобы двигаться человек мог только
в одном направлении, в заданном. А у сыночка моего ни желания, ни терпения
не хватает для подобной работы. Для такого дела другие люди нужны.
Организация - это ограниченные права и обязанности: кому часть
обязанностей достанется, тому и права, это ж взаимосвязано. А на долю
каждого отдельного человека выпадает маленькая обязанность и маленькое
право эту обязанность выполнять. Сын мой Я так жить не хочет и не умеет.
Он своей обязанностью считает делать так, чтобы не было никаких
притеснений, а своим правом - добиваться этого любыми средствами. Кольцо,
в общем. Потому, когда побьют его, это не беда, а когда не побьют да сам
он разваливает все от неумения - тогда хуже ему.
Про дракона (III)
Драконы не умирают. Не верьте слухам. Слухи, правда, точнее официальных
сообщений, но это еще не повод, чтобы верить им. Тут вроде детской
загадки, кто лучше - царь или король, и детского же ответа: оба хуже. Так
вот, слухи тоже врут. Драконы не умирают. Они уползают в пещеры и сидят
там, нахохлившись или висят вниз головой, уцепившись за что-нибудь
морщинистыми лапами, как летучие мыши. В консервирующих условиях пещер они
могут проспать долго: холодные на ощупь, мертвые с виду. Всегда готовые к
употреблению.
Спящие драконы кажутся привлекательными и уж во всяком случае не
страшными. Но попытайтесь, интереса ради, расспросить людей, своей кожей
помнящих холод тени драконова крыла. Обычные люди, иногда даже
разговорчивые, они - все! - на прямые вопросы о драконе отвечают уклончиво
и невнятно. Почему? Потому что велик их ужас перед драконом и, несмотря ни
на что, не верят эти люди в драконову смерть. Ни за что не верят. Знают:
вылетит - и тогда?
Не надо дразнить драконов, пусть они спят. Конечно, каждого дракона в
конце концов кто-нибудь победит, но будет ли лично вам даровано счастье
победы или хотя бы счастье дожить до победы? Кто может быть в этом уверен?
Иногда, наскучив разговорами, Я исчезал ненадолго: носился по лесу для
разрядки, ходил на дорогу.
Раз притащил из очередной вылазки замухрышистого человечка. Накормил,
долго и серьезно с ним разговаривал, а потом отвел к морю, подальше от
глаз, свернул человеку шею и отправил к осьминогам "делиться опытом", -
как объяснил.
- О, люди! - сказал на это Пастырь. - Учу их, учу - и и все без толку.
Хоть бы отзвук какой был! Многие лета прихожу я к ним и занимаюсь как с
детьми малыми, и они каждый раз сопротивляются, ругаются, казнят. Но в
конце концов вижу - уверовали. Тогда я оставлю их и отправляюсь в другие
края нести истину, и там та же картина. Опять предстоят мне долгие труды,
пока убеждаюсь, что и эти уверовали. Но грустно мое возвращение, потому
что заранее знаю я: все, чему учил, уже забыто, все извращено. Одни и те
же заповеди повторяю я, но каждый раз из учения выхватывают какие-то
мелочи, и видно, что в них тоже запутались, и что-то еще попридумывали в
благих, наверное, целях, хоть от того и не легче. Сколько раз я пытался
говорить: не то делаете! Побивают меня же камнями и жгут - во имя мое.
"Учитель, - утверждают, - нас так не учил". - "А ты, - спрашиваю, -
слышал? Мог ли учитель благословлять на убийства, если проповедовал
любовь? Подумай", - прошу. Но не хотят думать. Хватать - пожалуйста.
Казнить - сколько угодно. Сильных слушаться - хоть сейчас, хоть завтра,
хоть вчера. Подслушивать, наушничать, клеветать, молиться - только не
думать.
- Несть спасения во многоглаголании, не правда ли, святой отец? - не
удержался Я.
- Цитат надергать - дело не хитрое, - парировал Пастырь.
- А оправдать с их помощью можно все, что угодно, - не сдавался Я. -
Слова ничего не значат. Бить надо, убивать - в пример остальным, чтобы
учились различать "плохо" от "хорошо".
- Убивать никого нельзя, - вразумлял Пастырь. - Убил ты, и что стало? У
каждого была своя правда, свое видение мира. Остался ты один - и обе
правды, обе точки зрения. Убедить мертвого ты никогда не сможешь, значит,
спорить тебе теперь придется с самим собой. А если переубедить того
человека, который готов свое мнение насмерть отстаивать, - цены ему не
будет.
- Упрощаешь, Не двое врагов на свете. Всех не переубедишь.
- Так всех и не перережешь!
В порядке тренировки Я дрался с отцом. Пытался подраться и с Пастырем,
но тот оказался ему не по зубам. Развеселившись, Пастырь под настроение
показал Я, что многое знает и умеет в этой, чуждой для него области. Он не
бил, но мог уйти от любого удара, освободиться от любого захвата.
"Смотри!" - показывал Пастырь: взмах руки, движение в сторону - и нет его,
пропал человек. А противник стоит, озирается и мало-помалу проникается
страхом. Стук камешка с одной стороны, покашливание с другой, кто-то
рядом, но не видно где, и только когда наскучит - появится. Стоит,
помалкивает, блестит глазами.
Я расчувствовался и предложил как-то:
- А давайте втроем, построимся свиньей - и пойдем.
Пастырь и У переглянулись.
- Он еще мальчик, твой сын, - сказал Пастырь. - Давай покажем ему мир.
- Но разве я вправе? - спросил У.
- Он твой сын, - подчеркнул Пастырь. Добавил: - Я и сам давно не был на
вершине.
6
- Когда?
- Завтра. В таком деле ни откладывать, ни спешить нельзя.
- Идем?
- Пошли.
Пошли.
Сначала лес. Высокий лес. Столбы света в прорехах крон. Потом лес стал
мельчать и - как следствие - густеть. Идти среди высоких деревьев было
легко, среди коротких - труднее. Они растут густо, веток много, и ветки
эти стелются у самой земли: не перестудишь, не поднырнешь.
За стланикам - полоса пожара. Невозможно определить, какие деревья
росли здесь раньше: сейчас они все одинаковые - сгоревшие. Торчат из земли
обугленные остовы да густо стоит высокая трава. По пояс. Схлестнулись
упавшие стволы, и, кажется, что по ним можно идти. Но ступишь -
проваливаешься: оказывается, шел по фальшивой поверхности. Метр пустоты
под стволами, внизу - камни. Очень много камней. Выбираешься на следующий
ствол, шагаешь. Снова летишь, ухаешь вниз, зацепиться не за что. Цепляться
можно за живое, сгоревшее - не удержит. Трудно идти по горелому лесу, по
бывшему лесу.
Но дальше луга. И солнце свободно. И видно далеко вокруг. Ты видишь, но
и тебя видно. Впрочем, смотреть некому: немногие идут в горы.
Выше - скалы, и снег на скалах. Здесь холодно и трудно дышать. Правда,
воздух чист на высоте, но много ли найдется любителей чистого воздуха,
если им трудно дышать? Снег. Мягкий. Жесткий. Снег смерзшийся,
голубоватый. Лед. Рубишь ступеньки, ввинчиваешь в ботинки шипы. Если холод
тебе не страшен, иди босиком, как ходит житель вершин снежный человек
йети, - босиком всего надежнее. Только ноги должны быть привычными к такой
ходьбе, иначе наследишь кровью на белых простынях гор.
И вот - вершина, и там уже нет земли, закончилась вся внизу. Выше лишь
космос. Долго ля, коротко ли, а пришли. Никуда вершина от них не делась,
каменная она и, хоть вознесена высоко, начинается снизу.
Они сели там, на вершине, свесив ноги в пропасть. Вокруг были лишь -
несерьезный жидковатый воздух и пугающая своей чернотой пустота.
- Это - вершина? - с сомнением и разочарованием спросил Я.
- Да, - кивнул Пастырь, - это вершина.
- И выше нет ничего?
- Для людей нет. Для живых, смертных людей выше только планеты и звезды
- если ты об этом.
- Камень, - огляделся вокруг Я. - Камень, снег и пустота. Небогат
ассортимент.
- Ты вниз посмотри, - прервал его У.
Внизу, у подножия мироздания, по извилистой замкнутой дороге двигалась
колонна. Между авангардом и арьергардом ее оставался разрыв, временами он
увеличивался, временами уменьшался. Иногда вообще исчезал, и голова
колонны налетала на собственный хвост. Впрочем, налетала - не точное
определение, это только говорится так. Колонна двигалась медленно, будто
бы на ощупь, словно ведомая слепцом. Но скорость первых рядов иногда
совсем угасала, а сзади напирали, и тогда голова колонны, не в силах
остановиться, врезалась в покорно движущихся в хвосте людей, подминала под
себя отставших. Люди шли по людям. И сердились: медленно двигаются, пусть
уступят дорогу. И жаловались: напирают! Им ли обижаться, что медленно
идем, раз сами они идут сзади нас. Мы-то как раз впереди, достигли уже
счастливых долин, где вдоволь света, тепла и простора! А авангард, их
авангард топтал их тем временем, не узнавая. Падали уставшие, по ним
проходили сильные. Те, что вырывались вперед, упирались в сомкнутые спины
первых рядов, и - кто смирялся, а кто шагал по телам. По трупам.
Были и такие, которые уходили на обочины, выбивались из строя колонны;
как правило, тихо умирали на каменистых отрогах, потому что нельзя
человеку одному. Человек - существо общественное. В колонне и мертвый
может идти, если ряды сомкнуты. Если справа плечо и слева. А вне дороги -
не жди опоры.
- Куда они идут?
- Вперед, только вперед. Куда же еще могут идти люди?
- Но куда?
- Тебя интересует цель? Цель есть, наверное. У каждого своя, и у каждой
группы, и у больших объединений. Но, в общем-то, цель не так уж важна,
главное - двигаться, а цель можно и по ходу движения придумать, чтобы
движение это оправдать. И можно также, по ходу, сменить. Главное -
двигаться.
Люди шли в колонне без оружия, без денег, без протезов, без паспортов и
знаков различия. Беззащитные в своей наготе.
- Почему они голы?
- Не голы. Просто люди. Есть просто люди, а есть люди одетые.
Впереди колонны - лидер. Вожак, ведущий. Это неправда, что он слепой.
Просто он движется спиной вперед, а это неудобно. Он движется спиной
вперед, потому что должен видеть каждое движение ведомых, смотреть в глаза
первому ряду колонны. Лидеру не позавидуешь: не дай бог поворот или, хуже
того, обрыв. Тогда он полетит под откос. А по изгибам прошлого пути не
так-то просто угадывать направление следующего участка дороги.
Оглядываться лидеру никак нельзя: к тем, кто пробился в первую шеренгу
колонны, поворачиваться спиной не рекомендуется, они ведь и выбились
именно благодаря умению бить в спину.
Нет, конечно, опасность полететь под откос нефатальна. Были, находились
такие лидеры, которые умели угадывать путь, и всю жизнь так и шли во главе
колонны, и умирали на боевом посту, спиной вперед. Но для этого
необходимо, чтобы колонна двигалась достаточно медленно. Шаг за шагом.
Нащупывая путь. Лидер не, может остановиться - его сомнут, растопчут
тысячи ног. А со временем колени ведущего гнутся все хуже: попробуй вот
так годы, спиной вперед. И потому злейший враг любого лидера тот, кто
движется быстрее остальных. Таких шустрых стремятся немедленно устранить,
и напрасны оправдания, мол, я-де хотел лишь прогресса для общего блага.
Первые ряды хорошо усвоили, что если слишком быстро идти вперед, под откос
вслед за лидером полетят прежде всего - они, им не удержаться под напором
движущейся массы. Они тормозят, хотя и их, конечно, влечет вперед
открывающийся из-за спины лидера простор.
Так и идет колонна. Вперед - для всех. Назад - для лидера. По кругу -
если сверху.
Шоссе - очень длинный негр, легший вдоль. Если что и блестит на нем под
голубым светом фонарей, так это лужи. На фонарях, тянущихся по обочине,
висят трупы надежд. Ртутный свет подчеркивает все, что можно было бы
скрыть. Но лучше свет фонарей, чем дневной, слава богу, ночь. Все-таки
ночь прохладнее дня, и запах трупов, трупный запах надежд не очень силен.
На одном столбе супермен. Стив Ривс - Боб Бимон - Кассиус Клей - Жан Маре:
бары - навзничь, враги - ничком, пространство - назад, время - стоп. На
следующем столбе: маленькое росточком, аккуратный зализ прически.
Александр? Наполеон? Не разглядеть, есть ли усы под носом. Гитлер? Сталин?
Мир в кулак. А там дон Жуан: веревка врезалась в шею, и дон истерял
большую часть своей привлекательности. А там - мозгляк Эйнштейн, веревка
отделила голову от несуществующего тела. И шея Вийона узнала, сколько
весит зад.
Шоссе ведет вдоль, вперед ли, назад ли. Разноголосица указателей
сливается в монотонный шум, равный по воздействию тишине.
По кругу. По одной и той же проторенной дорожке. По асфальтовому шоссе.
Знакомой, проторенной дорогой ходить легче, проще.
- А если?..
Нет на вершине лишнего, даже камня нет под рукой. День за днем (не
скажу "год за годом", потому что год - это смена времен, чередование лета,
осени, зимы и весны, а здесь, на вершине лишь холодный день да лютая стужа
ночи) - день за днем и ночь за ночью холод сжимает вершину, но когда
трескаются камни, ветры смахивают вниз осколки, стирая острые грани. А
если? Я потрогал трещину, напрягся, выломал, отколол от большого камня
маленький осколок. Покидал его на ладони, пытаясь занять у камня его
твердости, убедиться по весу на ладони, что не сон это - вершина, что
чувства не врут и законы мира остаются неизменными. Пастырь и У смотрели
неодобрительно, но Я размахнулся и кинул камень вниз быстрее, чем можно
было успеть остановить его. Охнули снега вершины и снялись. Потянулись,
обгоняя друг друга, белые языки, вспухая, закрутилась, заклубилась снежная
пыль.
Говорят, у лавины скорость курьерского поезда. Скорость курьерского
поезда, если определять ее, лежа на рельсах.
Мир будто стронулся с места. И пошел на колонну.
- Теперь смотри, - тихо сказал Пастырь, не для Я сказал, для себя. -
Смотри, что бывает. Сейчас все хорошо будет видно.
Снег обрушился на колонну поперек и перекрыл дорогу. Часть людей лавина
смахнула в небытие. Та часть, которая оказалась впереди лавины, продолжала
двигаться своим чередом, а те, у кого на пути лег снег, остановились,
стали накапливаться, как вода в запруженном ручье, расползаться вширь.
Людской поток выплескивался на пустые холодные обочины и клубился: в нем
возникали какие-то завихрения, течения, имеющие, возможно, свой смысл для
тех, кто следовал им, но сверху равно бессмысленные и бесполезные.
И тут объявился некто, вставший на месте твердо и непоколебимо. Сейчас
же вокруг него начала складываться группа скульптурно застывших людей. Об
нее разбивались волны бурлящего людского потока. Потом образовалась цепь:
часть группы устойчиво, плечо к плечу, перегородила дорогу. На цепь давили
те, кто шел еще вперед под напором движущейся сзади массы. Сквозь цепь
ломились и другие, уже знавшие, что произошло, но стремящиеся выбиться в
одиночку сквозь этих, столпившихся, потом через завал - и дальше идти
вперед по опустевшей дороге. Стоящих в цепочке то и дело пытались бить, но
они выстояли, потому что толпа, надвигавшаяся на них, уже не была
колонной, а была просто толпой.
- Что они делают?
- Условия обеспечивают. Смотри дальше.
Организующая воля постепенно брала вверх. Передние оттаскивали
погибших, освобождая места для новых. Начали расчищать дорогу. Пригоршнями
разрывали, разравнивали снег, разбрасывали камень. Замерзали, надрывались,
падали, но медленно-медленно продвигались вперед. И потом снова пошли по
дороге, подравнивая на ходу ряды. Складываясь в колонну.
Теперь у колонны был новый авангард, пробившийся сквозь лавину, и новый
хвост - те, что успели пройти до начала бедствия и догнать в пути
отставших ранее.
- Вот и все, что ты можешь сделать, - прервал молчание Пастырь. - Самый
максимум.
- А если убивать по одному?
- Сам думай.
- По трупам будет труднее идти.
- Что ж, движение еще немного замедлится. Не более.
- А если колонну вовсе уничтожить?
- Уничтожить жизнь?
- Пусть останутся те, которые живут в деревнях. Пахари останутся.
- Ты уверен, что люди в деревнях не те, что идут в этой колонне? А не
кажется тебе, что это те же люди, только ракурс другой? Ведь сейчас ты
смотришь на них с вершины. Сапожник, который сидит на углу и чинит
сандалии, всю жизнь сидит, не сходя с места, и чинит - он тоже идет.
Движется. Участвует в общем движении. И сандалии, прошедшие через его
руки, - экономическая база, опора для нового витка колонны, для очередного
витка.
- А я?
- Ты? Ты тоже идешь, до не в строю, и потому обречен. Спустившись с
вершины, ты опять вернешься на тот же круг.
Дорога
Я иду по дороге, по черному асфальтовому шоссе, залитому ртутным светом
фонарей. Фонари отражаются в лужах на мокром асфальте. Я иду вдоль фонарей
навстречу горизонту, иду долго, и ноги мои мокры. День сменяет ночь или
ночь сменяет день, я не знаю. Здесь всегда светло от фонарей, а в той
стороне, куда я иду, еще светлее.
Надежды, повешенные на фонарях, - это мои мечты. Я в них верил в
детстве. Может быть, я сам развесил свои мечты на фонарях, чтобы лучше
было видно. Чтобы больше не возвращаться к ним. Я иду к горизонту - финишу
Ахиллеса и черепахи. Горизонт уходит: я слаб и медлителен. До горизонта,
говорят, невозможно дойти. Я знаю, есть много способов для того, чтобы
горизонт утратил свое значение. Можно построить дом и замкнуться в четырех
стенах. Нет горизонта для спящего или мертвого. Для отшельника в его лесу.
Для уходящего в космос. Но я-то иду пешком, и если остановлюсь, он тоже
остановится, замрет, стабилизируется. Что я еще могу? Залезть на столб?
Горизонт отодвинется. Наклониться? Он приблизится, но едва-едва,
незаметно. Закрыть глаза? Но это не решает проблемы. Я обречен видеть
горизонт вечно. Цель моя недостижимая, друг мой, ведущий за собой, враг
убегающий, любовь безответная - горизонт.
- Но что-нибудь можно сделать? Что-нибудь можно?
- Можно, - сказал У. - Можно увести часть людей в сторону, чтобы они
протоптали новую дорогу в снегах и скалах. Только стоит ли?
- А если остановить?
- Тогда погибнут все. Человек должен двигаться.
- Куда?
- Вперед.
- По кругу?
- Ты можешь предложить лучший путь? Нет? Значит, по кругу.
Все трое замолчали. Леденящая тишина вершины окутала их. Надо было
спускаться, они понимали это, но стоило поддаться тишине - и видения
плотно обступили каждого. Их мысли переплелись, оделись плотью. "Я не
понимаю все-таки, - молча спорил с Пастырем Я, - почему люди обречены
несвободе? Почему виноградаря должны отдавать виноград свой, плоды труда
своего? Ведь своими руками виноград взращивали, своим лотом поливали,
легко ли?" - "Но ведь сказано же, - возражал ему Пастырь, - что хозяин
виноград насадил, обнес его оградой, построил башню, вырыл колодец;
виноградари пришли на все готовое". - "Да полно, сам ли хозяин насадил?
Чьими руками? Не своими же? Сказано: люди у хозяина в подчинении. Чужими
руками!" - "Это уже не суть важно. К тому же сына его виноградари убили,
сына, понимаешь?" - "Но если виноградник - орудие эксплуатации или то, что
дает прибыль, тогда эксплуатируемые могут защищаться любым образом, в
конце концов. И убийство сына - лишь средство, одно из". - "А если
взглянуть на эту историю иначе? Если виноградник - царство божие, которое
виноградари должны не для себя оставлять, но отдавать людям?" - "Людям?
Хозяину, Пастырь, хозяйскому сыну! Нет, ты тут не темни, виноград - это
виноград, плоды труда, ценность, которую виноградари своим трудом
производят, и по справедливости всякое посягательство вправе они
отвергать". - "Ты все упрощаешь, сын мой!" - "А ты усложняешь!" -
"Думаешь, истина в простом?" - "Не будем об истине. Если бы люди знали
истину, то с виноградом как-нибудь разобрались бы. А пока ходят по кругу,
плечо к плечу. И нет истины, а есть виноград, и надо за него драться".
У в спор сына с Пастырем не вступал. Он вдруг до боли отчетливо увидел,
чем все это кончится. Когда они спустятся с вершины - а это неизбежно - У
пойдет за рисом в то место, где крестьяне всегда оставляли ему свои
приношения. Он пойдет, это тоже неизбежно, ведь нужно кормиться и кормить
гостей, а он так и не собрался завести хозяйство, чтобы ни от кого из
живых уже не зависеть. Он возьмет мешок с рисом, легко взвалит его на
плечи и сразу же почувствует тяжесть пристального взгляда со стороны. У
поправит мешок поудобнее и пойдет в гору нарочито медленно, надеясь: вдруг
не удержатся, начнут бить. Но никто не станет его преследовать, прошуршат
сбоку по кустам - и все. А когда доберется У до своей пещеры, он увидит
то, чего не хотел бы видеть. Солдат увидит он, много солдат. Они будут
стоять неподвижно и слушать Пастыря, смотреть на Пастыря, ловить каждое
его слово. У тоже посмотрит на друга: сильно порублен. Кровь уже перестала
течь, свернулась черными корочками, и выбитый глаз медленно подтягивался
по щеке назад, в пустую глазницу. У не станет слушать его слов, а пройдет
сквозь солдат и склонится над трупами сына и женщины. "А ведь я думал, что
он бессмертен, - подумает У. - Почему я был уверен, что он тоже
бессмертный? Потому, что мой сын?". В белую шею женщины глубоко вошла
стрела. У погладит стрелу и отдернет руку, испугавшись, что сделает
больно. Поднимется, беспомощно оглядываясь. Поодаль, сбоку от солдат,
будет стоять, опустив руки и тоже внимая Пастырю, тень. У подойдет к тени,
тронет за плечо. "Что же ты, - спросит, - что же ты, тень!" - "Они ждали,
когда вы уйдете, - очнувшись, забормочет тень. - Они охотились за ним." -
"Зачем?" - "Не понимаю, зачем". - "Врешь?" - "Чтобы мир был. Молодые
офицеры, заговор. Правительству был нужен Я - на нем горели все, кто
присоединялся. А эти решили мир установить, инициативу проявили". - "А ты
- продал?" - "Я опоздал!" - "Продал". - "Нет, какой мне смысл?" - "Ты от
правителя приставлен?" - "Да". - Переметнуться решил?" - "Нет, просто
опоздал, как вы не понимаете?"
Какой мрак в этом мире! Как он далек от вершины!
- Женщину - кто убил? - спросит У.
- Они, - тень кивнет на солдат.
Опять врешь, стрелу рукой держали, рукой кто-то ударил. Ты?
- Он, - тень укажет на сына. - Чтоб вы отомстили, вы же бессмертны.
- М-м-м, - только и скажет У, дернув головой, и наотмашь кулаком
отмахнет тень куда-то в сторону.
А Пастырь будет продолжать свою проповедь. Он уже добрался до второй
части обращения, первая - смысловая - кончилась. Сейчас Пастырь поет
что-то абсолютно непонятное. Тренированный голос его красиво вибрирует,
повышается и понижается, затихает и вновь гремят. Солдаты слушают.
Впрочем, теперь они не солдаты, теперь они даже не люди - колония
простейших под мощным парализующим воздействием извне. Потом, в третьей
части проповеди, Пастырь опять врубит смысл, и станут солдаты такими,
какими они нужны Пастырю. "Умеет, - зло думает У. - А ведь не
воспротивился, когда Я убил ее. Как бы и не сам надоумил. Ему же на
теплых, остывающих примерах легче учить".
И У войдет в свою пещеру. Найдет кирку, взвесит ее на руке я ударит в
стену жилища. И стена поддастся: полетят камни, посыплется известка. Там,
в глубине, свернувшись, уткнув голову в морщинистые лапы, спит дракон,
худой дракон и какой-то полинявший. У разбудит его, ударив киркой плашмя.
Дракон хрипло заорет, замашет бесполезными в пещере могучими крыльями,
потом проснется окончательно и дохнет на У пламенем. Пламя дракона - не
хилый человеческий огонь... Когда У придет в себя и выйдет из пещеры на
волю, он увидит россыпь смоляно-черных обгоревших человеческих тел, да
проповедника. Пастырь будет задумчиво смотреть туда, где по времени должно
находиться солнце. Но солнца не увидит: взлетит над страной дракон, и тень
от крыльев его разрастется вширь.
- Все по новой? - обернется Пастырь к У.
- Все по новой, - кивнет У.
А вокруг будет трещать, гореть сосновый, иссушенный жарким летом лес.
"Зачем?" - спросит Пастырь.
- Зачем, во имя чего стоит кровь людей проливать? Все равно пойдет
колонна дальше знакомым путем, единственным путем, - продолжал Пастырь
свой диалог с Я. - Чего же ты добиваешься, бунтуя людей?
- Я хочу счастья для всех.
- И это всего опаснее. Сколько раз приходилось мне встречаться с
подобными благодетелями человечества. Но разве не благими намерениями
вымощена дорога в ад? В любое время и в любом месте находятся люди,
готовые за небольшую плату твердить воем и каждому, что он, каждый,
счастлив уже тем, что живет и работает в самое лучшее за все времена
время, при самом лучшем общественном строе. И что сапог, который