пост поставлю, знайте!.. Свобода? День и ночь постовой будет стоять! Я ввам покажу свободу!.. Кашнев остановился было, - подумал: обида это или пьян Дерябин? Надел в рукава шинель, вспомнил, что не взял кобуру, - осталась где-то у пристава вместе с его наганом, махнул рукою и пошел вдоль улицы. Красовалась улица утренней тишиною. Налаялись собаки за ночь, теперь и их не было слышно. Ясный нарождался день; еще не приник к земле грудью, подходил издали, но уже было свежо и бодро. Широкие загребающие шаги делал Кашнев. Город был для него новый; в этой части он никогда не был. Шел наугад, смутно вспоминая, как ехал вчера на извозчике. Был ли на углу этот облезлый мазаный домишко с вывеской сапожника? И приходилось ли ехать по деревянным тряским мосткам через какой-то ров, и куда приведет эта длиннейшая, глубокая, синевато-серая улица? Решал и шел дальше, радуясь, крепким четким шагом. Влажному свету был рад, тому, как жмурились домишки, как теплая детвора просыпалась. У акаций были влажны колючие ветки, отпотели ставни, воробьи звонко надрывались за заборами... У того бассейна, где ночью была засада, уже стоял водовоз с бочкой и подрагивала кожей рыжая колченогая лошаденка. А может, был это другой бассейн, не тот, - все равно; пахло свежим утром, осенней ясностью, солнечным ноябрем. Думалось о Нине, - не о приставе, а о Нине, ясноглазой девочке. Когда просила шоколаду и не было - топала ногою и кричала: "А я хочу!.." Играла с мальчиками в индейцев, сильная, смелая и ловкая, и мальчики звали ее "Храбрым портняжкой". Теперь хочет ехать в Маньчжурию. Отец уговаривает ее остаться, а она топает ногою и кричит: "А я хочу!.." Полнокровная. Не о Дерябине думалось; думалось о приокских лугах, заливных, зеленых, куда налетали вдруг серыми тучами гуси с какого-то далекого краю. Или вдруг всплывали белые круглые формы голых парижских красавиц, одевались на глазах в желтые капоты, танцевали. Утро свевало пристава, как темноту, куда-то сдувало его, - схлынул пристав; длинное, пьяное, дикое осталось, а пристав стерся. Работали легко и дружно мелкие солнечные пятна, - рябили муть. Открывались вовсю красные влажные черепичные крыши и синие трубы на них. Северянин был Кашнев, а в этих крышах и трубах таился все еще чужой для него юг - солнце, юг, молодость. И чем дальше в утро шел Кашнев, тем меньше оставалось Дерябина. Встанет вдруг, как темная глыба, крякнет низами горла: "Милый мой-й-й! У нас жестокость нужна!" И тут же разлезется, упадет, осядет. Хотелось, чтобы было только чистое, чистое все: небо - цельное, синее, воздух - ядреный, крепкий, в чистом саду за окнами, где он жил, - чистый синичий писк и чистое белье своей постели. Чем дальше шел в утро, тем больше утро казалось своим. С кем можно разделить утро? Перед утром, молодостью, свежей силой - человек всегда один, - не одинок, а только целен, один, наедине с собою. Неистребимо длинной представлялась жизнь впереди и солнечной, - отчего? Оттого, может быть, что глубока была улица, ласково освещенная?.. Ложились уверенно полосы красные и полосы голубые, первые - ниже, голубые - выше: земля и небо. Небо слоилось сквозь розовую муть, пахнущую сырой землей. Дробилась земля на цветные кусочки, сильные, чистые, серые (днем выцветает земля). Желтые листья, точно невзначай, окапали встречные деревья. Кое-где трубы дымили синим... Выбежал из какой-то облупленной калитки густо обросший, каштановый кобелек, зевнул глубоко и посмотрел на Кашнева добродушно, по-стариковски, так добродушно, что Кашнев улыбнулся ему. ...Лошадиный галоп был слышен сначала откуда-то справа, потом на минуту замер, потом посыпался следом за ним, приближаясь: на легкой утренней улице такой тяжелый скок. И когда уже близко было и оглянулся Кашнев, увидел он, - на сером донце, пригнувшись неловко, скакал городовой с желтыми усами. Перешел на машистую рысь; подъехал; загарцевал на месте. - Вот кобуру, ваше благородие, у нас забыли... Пристав послали отдать. Протянул кобуру. Невольно пощупал Кашнев, беря, есть ли наган: не было нагана. Отфыркался донец, сбросил желтую пену с удил; топыром поставил острые черные уши; горбоносый, смотрел на Кашнева искоса, высоко и строго, как надутый Дерябин, переступал в раскачку с ноги на ногу, пышал и дымился горячим потом, крутил завязанным в узел хвостом. Похлопал его Кашнев по жилистой шее, круто от острой груди откинутой назад, - спросил: - Это о нем говорил пристав, что опоили, - ноги пухнут?.. Не пухнут ноги? - Нет, зачем опоили?.. Никак нет, справна лошадь. Улыбнулся Кашнев. Смотрел в мелкие серые красновекие глаза городового и хотел было спросить, когда успел пристав отобрать свой подарок - наган, потом другое - о парне, но не спросил. Медленно вынул записную книжку и написал четко по синим клеточкам: "За знакомство спасибо. Кашнев". Слово "спасибо" зачем-то подчеркнул, листок сложил аккуратно вдвое. - Вот, передай приставу. И потом, привычно надевая шнур и прилаживая кобуру к кушаку, долго следил Кашнев, все улыбаясь, как мягко сверкали, откидываясь, гулкие подковы. Это был не галоп, а сбоистый, порывистый, горячий, играющий, издали красивый бег, когда силы накоплено много и ее хочется разбросать щедро и зря, как надоевшее богатство. Лохматый каштановый кобелек мчался около самых копыт, задыхаясь лаял трудолюбиво, а дальше, из дворов, наперерез донцу прыжками неслись две собаки: пестрая, тонкая, изгибистая, как змейка, и угрюмая, большая, гладкая, облезло-черная, с обвисшими старыми брыжами. XI Недели через две после этого "наряда в помощь полиции" Кашнев неожиданно для себя был переведен в другой город, в запасной батальон, готовивший маршевые команды для пополнений полков, понесших потери в боевых действиях на Дальнем Востоке. В этом запасном батальоне и провел Кашнев первые четыре месяца 1905 года. Солдат в этой воинской части было много, - по двести пятьдесят человек в роте, офицеров же мало; и на тех и на других одинаково ошеломляюще действовали телеграммы с театра военных действий, которые не могли скрыть роковых неудач, неподготовленности к войне, расхлябанности и ошибок. Дисциплина в батальоне была так плоха, что возмущала даже недавнего студента Кашнева, и он говорил своим сослуживцам: - Если здесь, в глубоком тылу, такая дисциплина, то что же делается там, на фронте? На это сослуживцы его, как кадровые офицеры, оставшиеся здесь от ушедшего в Маньчжурию полка, так и взятые из запаса, азартно игравшие в преферанс, советовали ему мыслями не задаваться, а садиться вместе с ними за зеленый стол. К затяжной карточной игре Кашнев относился по-молодому, как к злостной потере времени. Однажды во время его дежурства по батальону произошел из ряда вон выходящий случай: нападение рядового на командира батальона, подполковника Долинского, старого, немногодумного, но и не ярого службиста. Нападению, правда, помешали тот же Кашнев и бывшие рядом с ним унтер-офицер и ефрейтор, но солдата вскоре после того судили и приговорили к тринадцати годам каторги. - Мне кажется, ваше превосходительство, что приговор этот слишком суров! - сказал тогда Кашнев генерал-лейтенанту, председателю суда. Генерал посмотрел на него изумленно, увидел его университетский значок и хрипнул: - Вы юрист? - Так точно, ваше превосходительство... Было ведь только движение в сторону командира батальона, тут же предотвращенное. - Э-э, движение, движение! - А если бы вслед за этим движением еще одно движение, то-о... был бы ему расстрел, а не каторга... Да такой и до каторги не дойдет, - не тоскуйте, - убежит с первого этапа! Это было в конце апреля, а в мае он был назначен вести маршевую команду в полк, имя которого носил запасной батальон. "Это был мой крестный путь! - обычно говорил Кашнев, когда ему приходилось кому-нибудь рассказывать о своем участии в русско-японской войне. - И если бы моя команда не вошла в эшелон из нескольких подобных команд, я ни за что не довел бы до места назначения и пяти человек..." Не раз во время этого долгого пути из глубокого тыла на дальневосточный фронт Кашнев признавался самому себе, что он совершенно не властная натура, что он, хотя и знает все командные слова, командовать людьми в серых солдатских шинелях совершенно не может. "Как юрист, я не к тому и готовился, - оправдывал себя он. - Не приказывать людям, а только убеждать их, - вот мое назначение в жизни". Однако и убедить своих солдат, что им непременно нужно ехать за несколько тысяч верст в красных товарных вагонах, на которых были надписи: 40 человек - 8 лошадей, - он тоже не мог, не умел, не находил для этого слов. И одному старшему унтер-офицеру из своей команды, с сединою в бурых усах и с пытливыми глазами, на подобный вопрос, заданный тихим голосом, с глазу на глаз ответил: - Этого я и сам не знаю. Приказано мне ехать с вами, - вот и еду... И все... И ни в какие рассуждения не вдаюсь... Доедем, - узнаем. Но и доехав до места стоянки полка, Кашнев не узнал, зачем он и сотни тысяч людей около него были оторваны от привычной, налаженной и как будто бы понятной в своих целях и способах жизни. Если офицеры запасного батальона запойно играли в преферанс, то офицеры здесь, в Маньчжурии, гораздо более самозабвенно играли в банк, "железку", макао и пили, доводя себя до совершенно нечеловеческого облика. Как ни много потерял в себе Кашнев за время своего "крестного пути", все-таки то, что он увидел здесь, его испугало. Здесь много встречалось ему таких же "мельхиоровых офицеров", как и он сам, - прапорщиков запаса, но и они одичали, быть может сознательно стараясь слиться с общей массой кадровых офицеров: если не одичать, то как же можно вынести всю невозможную дикость кругом. Ему часто приходилось слышать от себе подобных: "Наш брат - прапорщик нужен в этой войне только затем, чтобы его убили, а потому..." - дальше следовал красноречивый жест, который, если бы передать его словами, звучал бы так: "Чем больше ты сумеешь себя оскотинить, тем для тебя же самого будет лучше!.." Но этой-то способности намеренно себя оскотинить и был лишен Кашнев. Ему пришлось участвовать всего лишь в одном сражении и то в конце войны. Сражение было безрезультатное, но оно произошло ночью, притом на местности, очень плохо разведанной днем. Он не был ранен в этом сражении, он только попал вместе с людьми своей полуроты в какое-то топкое место, откуда выбрался с большим трудом только к утру, сильно простудился в холодной топи и с ревматизмом ног был потом отправлен в лазарет, а после заключения мира долечивался в одном из тыловых госпиталей; но, кроме ревматизма, он заболел еще и нервным расстройством в тяжелой форме; и эта болезнь оказалась гораздо более затяжной, чем ревматизм. Если бы понадобилось определить его состояние всего только одним словом, то это слово было бы: "ожог", душевный ожог, от которого оправиться еще труднее, чем от телесного ожога. Он потерял ощущение радости жизни, сохранив в то же время способность мыслить. Когда его спрашивали о чем-нибудь простом, обиходном, он отвечал, хотя и немногословно, но сам никому не задавал вопросов. Его не оживили даже и доходившие в госпиталь вести о революции. Он начал возвращаться в свой прежний мир только тогда, когда приехала и была принята в штат сестер милосердия того госпиталя, где он лежал, его сестра Нина. Она осталась такою же самой, какою он привык видеть ее с детства: всегда оживленной, всегда очень деятельной, в румянцем на круглых щеках и яркими глазами. С нею вместе пришло к нему, в затхлый, жуткий, равнодушный мир однообразно окрашенных железных госпитальных коек то свое, какое он потерял, и в марте девятьсот шестого года он смог уже покинуть госпиталь и выйти снова в запас. Но вскоре после этого его спаситель Нина вышла замуж за подполковника Меньшова и вместе с ним уехала куда-то в Среднюю Азию в город Керки, в пограничную часть. Кашнев поехал к матери в Могилев-Подольск на Днестре. Там, в небольшом домике, где все было ему знакомо о ребячьих лет, день за днем убеждаясь, что вокруг него прежняя тихая понятная жизнь и прежние вполне постижимые люди, к концу года Кашнев начал уже думать о том, чем он мог бы заняться, и поступил на несложную должность в городскую управу. Тут он приглядывался к тому, как маленькие люди, по меткому слову одного из них, "каждый соблюдал свою выгоду", хотя в управу ежедневно приходило много людей в поисках "своей выгоды". Когда в присутствии Кашнева председатель управы, владелец лучшего в городе магазина бакалейных товаров, стремившийся показать ему, что он вполне культурен, а не то чтобы самый обыкновенный Иван Данилыч Непейпива, проявлял несколько странную то неосведомленность, то забывчивость, то упущения, Кашнев только пожимал недоуменно плечами; а когда однажды он, как бы нечаянно, уничтожил документы, по которым управа должна была произвести платеж около пятисот рублей, Кашнев счел за лучшее уйти и записался в помощники присяжного поверенного в Полтаве. Но месяца через три он уже писал сестре в Керки: "Мне очень не повезло с адвокатурой, я попал в помощники к явному соучастнику мошенников, и кажется, скоро придется от него уйти, пока я сам не впутан им в какое-нибудь грязное дело". Скоро он перешел на службу в акциз. Эта служба хороша для него была тем, что протекала в тишине акцизного управления, где он имел дело не столько с людьми, сколько с бумагами. Однако вся служба в акцизе сводилась к тому, что кто-то, и очень многие, то здесь, то там нарушали законы, и их, этих нарушителей, необходимо было уличать и привлекать к ответственности по тем или иным статьям акцизных законов. Отклонения от строгих требований войны, как знал это по личному опыту Кашнев, вели к большим несчастьям, к поражениям, к огромной потере людей, к позорным условиям мира. Здесь же была обычная мирная жизнь: одни издавали законы, другие считали для себя более удобным их обходить. Иногда он выезжал, как контролер, дослужившись уже до титулярного советника, в город Ромны. Здесь, в Ромнах, он встретил ту, которая через месяц стала его женою. У нее была добрая улыбка и умные глаза. Эти умные, светлые женские глаза, - именно их не хватало Кашневу в жизни, именно в них он почувствовал свою опору. Она была классной дамой в женской гимназии. Всего на один год моложе его, она казалась ему гораздо опытнее его в жизни, гораздо более, чем он, способной в ней разбираться: "С такой не пропадешь! - говорил он себе: - Такая поддержит". Даже несколько необычное имя ее - Неонила - ему нравилось. Она была хорошего роста, ловких и мягких движений. И как-то даже странно было самому Кашневу сознавать, что она одним своим появлением перед ним почему-то вдруг осмыслила для него жизнь, в которой ему так жестоко, по его убеждению, не повезло: он совсем не того ожидал для себя, когда был студентом. И часто готов он был повторять то, что услышал от одного проигравшегося в карты пехотного капитана: "Ну, если не повезет, то и в чернильнице утопишься за милую душу!.." Но вот теперь, с появлением на его пути Неонилы Лаврентьевны Покотило судьба повернулась к нему лицом; в первое время после свадьбы так это ему и казалось. Неонила Лаврентьевна, оставив свою должность в Ромнах, не искала другой подобной в Полтаве. Она нашла, что квартира в две комнаты, в которой жил Кашнев, для них теперь очень мала, и нашла другую, в четыре комнаты, с коридором, передней и кухней, и Кашнев согласился с нею, что эта новая гораздо приличнее старой, а между тем дело первой важности это именно квартира, пусть даже она будет и немного дорога: можно урезать себя в чем-нибудь другом, только никак не в квартире. - Может быть, впрочем, эта квартира несколько велика для нас с тобой, Нила, - задумчиво заметил как-то Кашнев, глядя на одну из комнат, для которой не хватило купленной ими мебели. - Нет, Митя, ты увидишь сам, что она нисколько не велика, - ответила ему Нила. И он, действительно, вскоре увидел это: к его жене приехала сестра, о существовании которой он даже и не знал. Сестра была старше Нилы. Когда-то, еще в детстве, она повредила себе левую ногу и ходила, звонко стуча костылем. Глаза у нее были такие же светлые и умные, как и у Нилы, но она как бы совсем никогда не умела улыбаться. - Она на неделю, на полторы. Погостит и уедет, - уловив недоумение на лице мужа, успокоила его Нила. Однако дней через пять куда-то уходившая сестра Нилы (звали ее Софа) вернулась, имея победоносный вид, и сказала ему твердо: - Я нашла себе место! - Где место?.. Какое место? - удивился он. - Бухгалтером в одной конторе... Мне не так далеко будет отсюда ходить на службу... Бухгалтером я была и в Гадяче, и ведь у меня есть рекомендации оттуда... Она и заняла ту комнату, для которой не хватило мебели, и Кашневу самому пришлось переносить туда кое-что из других комнат. Но в Гадяче оставалась, как узнал это вскоре Кашнев, еще и мать Нилы и Софы, и не больше как через две недели после Софы приехала и она. Нила объяснила мужу, что мать совершенно необходима ей теперь, когда она уже на седьмом месяце беременности. Кашнев встретил приезд своей тещи без явных признаков радости. Он уже не спросил жену, сколько еще родственников ее намерено приехать в четыре комнаты его квартиры, но Нила как бы чутьем угадала, что этот вопрос вертелся в его голове, и пошла в наступление. В день приезда ее матери произошла первая ссора ее с мужем, и в первый раз тогда было сказано ею, что он должен искать себе добавочного к его жалованью заработка, что для ребенка придется нанять кормилицу, что холостая жизнь вообще - это одно, а семейная - совсем другое; что акцизным чиновником можно быть и без всякого образования, что "хорошие деньги" (она так и сказала: "хорошие деньги") зарабатывают люди свободных профессий, каковы, например, адвокаты, а совсем не акцизники. После этой размолвки Кашнев перестал думать, что ему повезло. Софа оказалась существом молчаливым. Найдя себе место, она за него и держалась цепко, и проводила в конторе своей большую часть дня. Теща же Кашнева, в видах помощи беременной дочери, взяла в свои опытные руки ведение хозяйства. У нее оказалась привычка начинать, что бы она ни говорила, словами: "Теперь так..." - Теперь так... Сервировка стола - самое важное в доме. Как можно садиться обедать и не иметь на столе букета цветов, хотя бы самых простеньких? Это верх неприличия! Вот я набрала здесь в огороде ромашек, - это для начала сойдет, и пока нет гостей. А при гостях прежде всего, Нилочка, - посередине стола - букет цветов! Или: - Теперь так... Если мебель какая-то вообще разномастная, то это непременно должно оскорблять вкус гостей, и об этом они будут говорить везде и всюду, что вот у нас в квартире какая мебель! Или: - Теперь так... Если муж уважает свою жену, то он должен предоставить ей удобства, какие необходимы... Рыба ищет, где глубже, а человек ищет, где лучше. А под лежачий камень, говорится, и вода не течет... И если Кашнев слышал это тещино "Теперь так", то морщился, как от занозы. Глаза у Алевтины Петровны Покотило были еще более светлые, чем у обеих ее дочерей, а волосы совершенно седые. Она курила и кашляла, хотя вид имела сытый. Нила говорила мужу, что у ее матери бронхиальная астма. Большим событием в жизни Кашнева оказалось рождение ребенка. В доме прибавилось вдвое суеты, хлопот и опасений. И Кашневу временно представлялось, что если бы у его жены были еще две, даже три сестры, всем бы им нашлось дело около маленького Феди. Даже хроменькая Софа, придя с занятий в конторе, не принималась после обеда за чтение переводных романов (что было ее привычкой), а стремилась к своему племяннику, для которого подыскивалась уже на всякий случай кормилица, хотя бы и приходящая. И скоро все разговоры трех женщин в четырехкомнатной квартире Кашнева стали сводиться от "хороших денег" к "хорошему адвокату", у которого Кашнев мог бы быть помощником, чтобы через несколько лет иметь уже не какую-то там квартиру, а собственный дом и даже... дачу в Крыму. - Хорошие адвокаты, хорошие деньги, все это очень хорошо, конечно, - кротко, но рассудительно замечал Кашнев. - Но идти из акциза в помощники присяжного поверенного - это значит для меня менять верное на неверное. Но тут оказалось, что у тещи был какой-то старый знакомый присяжный поверенный, с которым она уже списалась. Он готов был оказать покровительство ее зятю и "гарантировал" (это слово особенно часто пускалось в ход тещей) ему на первое время такой же заработок, как его месячное жалованье акцизного чиновника, и это ведь только на первое время, а потом... - Теперь так... При вашем ораторском таланте, - говорила теща, - вы, Дмитрий Николаевич, можете далеко пойти. - Но откуда же вы взяли, что у меня есть ораторский талант? - удивлялся Кашнев. - Разве я глухая? - обижалась теща. - Разве я не слышу, как вы говорите? С каким выражением и с какими доказательствами. А на суде что же еще нужно? Нужно привести доказательства! Адвокат, к которому теща вздумала направить в помощники зятя, жил в Симферополе, где имел собственный дом, и ему недалеко было ездить на свою дачу, которая была в Судаке. - А при том, конечно, как у всех там в Крыму, свой порядочный виноградник, - мечтательно озарив белые глаза, победоносно добавляла Алевтина Петровна. Когда в человека верят, когда на него надеются, что он откроет в себе зачатки способностей, тогда и человеку начинает казаться, что способности эти у него действительно есть. Исподволь Кашнева начали занимать судебные процессы, о которых он читал в газетах. Иногда он даже заходил в свободное время в окружной суд послушать, как велось то или иное дело. На его столе появились своды законов по гражданским и уголовным делам. Наконец, списавшись с крымским адвокатом, он поехал к нему сам, чтобы поговорить и взвесить, не грозит ли ему чем-нибудь такой серьезный шаг, как перемена на неверное верного, - это было уже весною 1911 года, Кашнев расстался с акцизом и Полтавой и перевез свое немалое семейство в Симферополь. Софочка и здесь, как в Полтаве, деятельно стуча костылем, начала уходить по утрам и не больше как через неделю провозгласила, хотя и по-своему безулыбочно, но по виду торжественно: - Я нашла себе место! И Кашнев весело поздравил ее с удачей. Он вообще начал чувствовать себя веселее, когда снял свою акцизную чиновничью фуражку с кокардой и заменил ее обыкновенной шляпой. Квартира, которую нанял он в новом городе, конечно, была найдена женою и тещей не совсем удобной, но в первое же воскресенье по приезде устроили они поездку к морю, и это примирило их даже и с не совсем удобной квартирой. День этот был ласковый, голубой, нежаркий, тихий. На пляже было много народа, такого же радостного, как они, и Кашнев в первый раз за несколько лет после военного госпиталя ощутил простую, давно забытую им детскую радость жизни, хотя кругом него и было много других людей. XII Присяжный поверенный Савчук, человек уже немолодой, хотя и не старый, - лет сорока пяти, раздобревший, как и полагается людям свободных профессий в его возрасте, значительно лысый со лба и носивший бороду смоляно-черного цвета (как он говорил, "для пущей солидности, необходимой адвокату"), говорил Кашневу: - Для того чтобы преуспевать в жизни нашему брату-адвокату, нужно иметь много пронырства и даже, если хотите, нахальства, потому что конкуренция велика. Ведь в нашем стане орудуют не только юристы с образованием, а даже и подпольные адвокаты, из писарей: набили руку на переписке бумаг, прошений и отношений и действуют кто во что горазд. Я не так давно одного такого в окружном суде встретил: кивает мне на другого такого же, как сам, и хихикает: "Вот, посмотрите-ка, он то-оже выиграе-еть дела!" "Выиграеть", - как вам это нравится? А между тем они тоже наши с вами конкуренты!.. А то появился тут еще с полгода назад некий защитник невинных овечек по фамилии Волк! Хотя бы Волков, а то без всякого "ов": Волк, - и вся недолга! Которые желающие - лезь ему прямо в зубы!.. Конкуренция большая, да, но... и наша губерния Таврическая, во-первых, не мала, - кроме Крыма, еще три уезда - Бердянский, Днепровский, Мелитопольский, - и население пестрое, и всяких мошенников на наш с вами век хватит!.. У вас же, - это я вам прямо скажу, - пусть даже никакой опытности, так себе нахальства, - и даже... даже, скажем так, нет осанки, - осанки, да, что очень необходимо адвокату, но-о зато у вас есть честность в глазах - ее не подделаешь, а у вас она налицо, - это я вам прямо говорю, без лицеприятства, - это вам большой плюс, потому что еще Некрасов сказал комплимент нашему брату, как вам, конечно, известно: И, содрав гонорар неумеренный, Восклицал мой присяжный поверенный: "Перед вами стоит гражданин Чище снега Альпийских вершин!.."* ______________ * Здесь приводятся строки из второй части поэмы Н.А.Некрасова "Современники". - Вы говорите, Иван Демидыч, что вот там "честность в глазах" и прочее, - заметил, встревожась, Кашнев, - но ведь никаких явно нечестных махинаций мне, надеюсь, и не придется представлять на суде честными? - Ну еще бы, еще бы, - успокоил его Савчук. - Надо вам помнить только, что защитник в суде и есть именно защитник, - все равно, что врач у постели больного... хотя бы этот больной и заслуживал каторги или даже виселицы. И тут же снова заговорил о конкурентах, способных выхватить из рук наиболее выгодные дела. - Конкуренты в адвокатской практике - это, как вы сами должны знать, зло, известное с давних времен. На этой почве шла борьба и в древнем Риме. Клавдий, например, оратор Клавдий... вы не читали о нем? - Нет, что-то не помню такого... - Клавдий... Идет раз по улице и вдруг слышит: в окне из клетки птица какая-то говорит, может быть и картаво, как-нибудь, а все-таки как следует - по-латински! - Какая же это могла быть птица? - Не помню в точности... Только не попугай, конечно, попугаи появились в Европе из Америки... И вот Клавдий - дела его шли явно блестяще, человек он был богатый, - отвалил за эту птицу что-то порядочно серебра... Принесли ее ему домой, а он что же сделал? Приказал своему повару ее, говорящую, зажарить! Тот зажарил, а Клавдий съел!.. Скворец это мог быть, я думаю, а скворцов ведь и у нас едят... Зажарил и съел во имя чего же? Не смей быть моим конкурентом, - вот во имя чего! Я - оратор, и я говорю, а ты своей дребеденью не привлекай внимания моих, Клавдия, клиентов! Савчук был женат, и жена его приходилась какою-то дальней родственницей Алевтине Петровне. Он имел троих детей, уже подростков, двух мальчиков и девочку. Кашнев видел, что его принципал, как называл он в своем домашнем кругу Савчука, на земле стоит прочно. И дом себе он устроил хозяйственно, из белого евпаторийского камня, который не нуждался в штукатурке и даже имел обыкновение сбрасывать ее с себя. Дачу в Судаке Савчук строил тоже сам, но из желтого керченского камня, доставленного туда морем на парусном баркасе. У жены Ивана Демидыча, Ксении Семеновны, дамы преждевременно увядшей, с вечно озабоченными бровями, находилось о чем вспоминать, когда она виделась с Алевтиной Петровной, и та часто ходила к ней в гости. Город очень нравился теще Кашнева, и она больше, чем ее дочери, была довольна, что так отлично удалась ее затея. А сам Кашнев, вполне равнодушно относясь к городу, в который переселился, не имел поводов жалеть о покинутой им службе в акцизе: он и здесь делал только то, что ему поручал делать его принципал. Иногда тот передавал ему мелкие дела, на которые у него не хватало времени, и Кашнев вел их в суде, накоплял опыт. Бывали такие дела, когда людям действительно хотелось помочь, так как совершали они не столько преступления, сколько ошибки. То в его лице, что называл Савчук "честными глазами", действовало не только на присяжных заседателей, но прежде всего на тех, кто обращался к нему за помощью, так что новый помощник Савчука увеличил, даже и не заботясь о том, число его клиентов. Через два года он стал зарабатывать уже больше, чем когда был акцизным чиновником в Полтаве. А так как Федя уже подрос и начал ходить, то Неонила Лаврентьевна однажды пришла радостная не менее своей сестры Софы и сказала точь-в-точь ее словами: - Я нашла себе место! Это было привычное для нее место классной дамы, и она не столько нашла его, сколько дождалась, когда освободит его старушка, выслужившая пенсию. Теперь в квартире Кашнева вела хозяйство Алевтина Петровна, и Кашнев снова начал верить, что ему очень повезло тогда, в Ромнах, а теща его, совершая прогулки с маленьким Федей по улице около того дома, где они жили, уже начала поглядывать на все вообще дома деловито оценивающими глазами и даже больше: начала справляться, что почем и на лесном складе, и в скобяных магазинах, а цену пиленого желтого камня она знала еще с первых дней, как попала в Крым. Когда все уходили из дома, она доставала из посудного шкафа запрятанную там школьную тетрадку и, время от времени говоря: "Теперь так!", начинала чертить карандашом и вычислять, сколько пойдет камня на стены, железа на крышу, досок на полы, потолки, двери, окна, если сделать дом, например, в пять комнат, и сколько придется уплатить за работу каменщикам, кровельщикам, плотникам... Когда же появлялись в квартире не только зять, но даже какая-либо из дочерей, Алевтина Петровна поспешно прятала свою тетрадку в самое незаметное место посудного шкафа. Кашнев же, имевший теперь дело только с людьми, в большей или меньшей степени нарушающими законы, все больше и больше привязывался к маленькому Феде, пока еще ничего не понимавшему ни в каких законах, но пытавшемуся уже все время нарушать приказы своей бабки, то и дело кричавшей ему: "Федичка, нельзя так!.. Какой непослушный малыш!" Каких бы красивых коней из папье-маше ни покупала она ему - серых с яблоками, гнедых или вороных со звездами на лбу, - он, пыхтя и сидя на полу с ними вровень, стремился непременно выдрать им хвосты и переломать ноги, чтобы потом, внимательно тараща глазенки, наблюдать, как "баба Аля", тоже пыхтя и сопя, старается склеить сломанные лошадиные ноги и восстановить на своих местах пышные хвосты. Кашнев то носил Федю на руках, то сажал его к себе на колени, вглядываясь в его глаза, вслушиваясь в мало пока еще понятный его лепет и стараясь представить, каким будет он через год, через два, через пять лет. - Воспитание детей, какое это ответственное дело! - говорил он теще, покачивая головой. - Ведь это наше осязаемое, видимое будущее... наше личное и всей России... и всего человечества! И нет вопроса в жизни более важного, чем этот вопрос!.. Вот, например, дети Ивана Демидыча, - и оба мальчика и девочка, - они хорошо воспитаны, мне они нравятся, - очень вежливы, выдержанны... И учатся хорошо... Это все, конечно, забота их матери, - самому ему некогда... Это делает ей честь, такие примерные дети. Федя внимательно с виду слушал отца, сидя у него на коленях, но в то же время пытался дотянуться ручонкой до его шеи. XIII В октябре тринадцатого года к Савчуку обратился чиновник казенной палаты Красовицкий, человек уже старый, с седой подстриженной бородкой, тощий на вид, с воспаленными от бессонных ночей глазами, явно убитый горем. Он сказал Савчуку и Кашневу, что его сын Адриан, реалист седьмого класса, но имеющий уже восемнадцать лет, так как вследствие придирки к нему учителя математики просидел в четвертом классе два года, неожиданно арестован полицией на улице и уже отправлен в тюрьму "по совершенно нелепому какому-то обвинению в грабеже". - Как больной обращается к врачам, так и я обращаюсь к вам, господа юристы, помогите! - с дрожью головы и с дрожью в голосе говорил Красовицкий. - Снимите позор с моей седой головы!.. Я всегда был доволен своим сыном, я никогда не хотел иметь лучшего сына, чем мой Адриан, и вдруг... обвинение в грабеже, арестуют на улице, сажают в тюрьму, и только после этого вызывают меня в полицейскую часть... меня, чиновника, почти тридцать лет беспорочной службы!.. Согласно ли это с законами, господа юристы? - А что же должна была сделать полиция, если грабеж был произведен кем угодно, хотя бы и вашим сыном, на улице, как-то очень дерзко, может быть даже среди бела дня, а? - спросил Савчук, приглядываясь к Красовицкому. - Какая тут была допущена, по-вашему, ошибка со стороны полиции и превышение власти? - Нелепо это! - выкрикнул Красовицкий. - Что же, мой сын - из подонков общества, а не из культурной семьи? Чему же его учили в реальном училище семь лет, а? Грабежу, а? - Действительно, это что-то странно, - заметил Кашнев. - Не вяжется со здравым смыслом. - Вот! Вот именно - "не вяжется"! Я об этом и говорю, что не вяжется! - почувствовав поддержку себе, подхватил слова Кашнева Красовицкий. Но Савчук, проницательно глядя на своего помощника, сказал: - Раз вам кажется, что "не вяжется", вот и займитесь этим делом, Дмитрий Петрович! Главное, конечно, протокол: в чем суть преступления, при каких обстоятельствах задержан и прочее... А я, - обратился он к Красовицкому, - прошу извинения, занят свыше головы! - И даже показал при этом рукою, насколько именно свыше, - чтобы лично взяться за такое дело. Кашнева же, напротив, разогрел убитый вид Красовицкого и его убеждение в невиновности сына. Он подумал даже: "Может быть, просто школьничество, отнял что-нибудь у товарища-одноклассника. Проступок, конечно, но не грабеж, тем более что на улице и днем". Он как-то непосредственно с этого реалиста Адриана Красовицкого перенесся мысленно к своему Феде, который пока еще только разламывал разномастных лошадок из папье-маше, установленных на аккуратных дощечках с колесиками, а в восемнадцать лет, когда станет гимназистом восьмого класса, вдруг вздумает отнять у товарища, возвращаясь с ним из класса, какую-нибудь книгу, или лупу, или пачку папирос фабрики Лаферм, - и вот тебе это же будет грабеж и за это - в тюрьму и, конечно, неизбежное исключение из последнего класса. Однако дело оказалось гораздо серьезнее, чем он думал. Реалист Адриан Красовицкий, одетый в свою форменную шинель, в фуражке с желтым кантом и медным гербом, оказался почему-то, к великому изумлению Кашнева, не в стенах своего училища, а в городском банке, куда не принес никакого вклада и где ничего не надо было ему получать. Он подходил то к одному окошку, то к другому, но чаще всего останавливался около окошка кассира, выдававшего деньги по проверенным чекам, вид он имел при этом вполне беспечный и пробыл в банке недолго: он вышел вслед за пожилой дамой, получившей по чеку и спрятавшей в свой ридикюль довольно большую на вид пачку денег. Банк помещался на втором этаже. На широкой чугунной лестнице, по которой медленно спускалась полная пожилая дама, ее нагнал Адриан Красовицкий, изо всей силы ударил ее сверху кулаком по голове и, когда она, охнув, упала на ступеньки, вырвал из ее руки ридикюль и выскочил с ним на улицу. Быть может, ему удалось бы безнаказанно скрыться с ограбленным ридикюлем, но как раз в это время шел по улице и подходил к зданию банка новый в городе, откуда-то переведенный для пользы службы высокий и мощный на вид пристав третьей части, и как только пробежал мимо него великовозрастный реалист с дамским ридикюлем, выхватил свой свисток. По этому свистку стоявший на углу городовой кинулся на реалиста и задержал его, пока не подошел пристав и не сдавил так мощно руку реалиста, что ридикюль с деньгами упал на тротуар. Грабеж был налицо: в полицейский протокол занесено было и показание потерпевшей дамы, едва приведенной в чувство и теперь лежавшей у себя дома в постели. Когда, ознакомившись с делом Адриана Красовицкого, Кашнев поглядел своими "честными" глазами в глаза чиновника казенной палаты, тот опустил голову. Однако он тут же поднял ее и сказал как бы даже с оттенком гордости: - И все-таки, по моему глубокому убеждению, это со стороны сына был не грабеж! - Как же так не грабеж? - теперь удивился уже ему, этому седобородому слепцу, Кашнев, но тот ответил еще убежденнее: - Не грабеж, а как нынче принято называть - экс-про-при-ация! - Вы так думаете? В политических, стало быть, целях?.. В фонды партии?.. Какой же именно? У Кашнева отлегло от сердца. Старый Красовицкий измучил его своим видом глубоко потрясенного человека, но вот он же сам и нашел объяснение тому, что сделал его сын. В это объяснение Кашнев поспешил поверить. А старик раздумывал вслух: - В пользу какой партии, этого я не знаю, нет... Откуда же я мог бы и знать это? Разве он мне говорил когда-нибудь, что он уже связан с какою-то партией? Он очень способный, он начитанный, да... Он много читал! Математика, правда, ему не особенно давалась, а книг он перечитал бездну... бездну... Моя жена умерла пять лет тому... от рака... А я, конечно, на службе... Вот его, значит, и втянули. Кашнев смотрел в морщинистое, осунувшееся, скуластое лицо, жалкое, недоумевающее, и в мозгу его уже составлялся план защитительной речи. А сам говорил: - Ваше волнение мне вполне понятно. Столько лет воспитывать единственного сына, довести его почти до студенчества и вдруг его лишиться таким страшным образом: уличный грабитель... бандит... это, конечно, ни на что не похоже... но если им руководили намерения идейные, то... это меняет картину... Но только во всех отношениях хорошо было бы мне повидаться с вашим сыном, притом так, конечно, чтобы и вы пошли вместе со мною: я для него незнакомый чужой человек, и мне одному он ничего не скажет. - Я только этого и хочу сам, сам! - даже обеими руками схватил его руку Красовицкий. - Я даже сам хотел вас просить об этом!.. Именно мы вдвоем, а не я один и не вы один! Непременно нам надо вдвоем! Дня через два разрешение посетить задержанного за грабеж было им дано, и Кашнев увидел Адриана лицом к лицу. Перед ним был рослый молодой арестант, глядевший на него намеренно прищуренными глазами. У него была белая, нисколько не загоревшая за лето кожа на щеках и лбу, пухлые губы с надменно-презрительной складкой. Очень удивило Кашнева с первого же взгляда на него то, что он не казался подавленным тем, что с ним случилось, и это еще более укрепило в нем догадку старого Красовицкого, у которого теперь выступили на глаза слезы. - Адриан, Адриан! Что ты сделал! Как мог ты это сделать, а? Ведь ты убил меня, убил!.. Убил!.. - бессвязно повторял отец. - Ну вот еще пустяки какие: убил, - высокомерно отозвался на это сын. - Я приглашен вашим родителем защищать вас на суде, - сказал ему Кашнев, но на это Адриан только протянул почти насмешливо: - А-а!.. Защища-ать?.. Вот как! Кашнев отнес и этот тон его к тому, что перед ним действительно молодой политический, считающий свой поступок хотя и не приведшим к удаче, но тем не менее героическим. Поэтому он спросил его хотя и тихо, но внятно: - Вы в какой партии состоите? Действие этого вопроса было совершенно неожиданным для Кашнева: Адриан удивленно открыл глаза; они оказались у него серые, холодные и наглые. - Пар-тии какой? Вот это та-ак!.. Это за-шит-ник!.. - Адриан! - выкрикнул отец. - Думай, что говоришь! Тюремный надзиратель с окладистой бурой бородой и двое конвойных, бывшие тут же, оживленно переглянулись. - Вам хочется знать, какой я партии? - обратился к Кашневу Адриан. - Я анархист-индивидуали