ль щелкнул крышкой часов и просопел мрачно: - Одиннадцатый час в начале, господин полковник! Может быть, тактические занятия отложить? - Нет, отчего же отложить? - встрепенулся Полетика. - Ничего не отложить, а сейчас же начнем... Значит, он весь одеколон выпил, этот Утка проклятый! А где у нас карта-верстовка? - Адъютант должен знать это. А поскольку нет адъютанта... Надобно поискать, - поднялся было Урфалов и посмотрел на шкаф, массивный, трехстворчатый, оставшийся в наследство от кадрового полка. - Может быть, просто "Полевой устав" подчитать для начала занятия? - широко зевнул Генкель, из кучи уставов, лежавших на столе, выискивая "Наставление к ведению боя пехотой". - Пожалуй, что же!.. Пожалуй, и "Полевой устав", что ли... - зараженный генкелевой зевотою, пробормотал Полетика. - Хотя, конечно, господа офицеры обязаны все уставы назубок знать... и "Полевой" тоже... А Генкель между тем протягивал уже книжечку в черном клеенчатом переплетце Пернатому, благосклонно осклабляясь: - Вот вы хорошо как-то можете читать. Начните! У вас выходит очень отчетливо всегда. Пернатый, видимо, был польщен. Он взял устав, как артист специально для него написанную роль. Он приосанился, придвинул стул ближе к столу, прокашлялся, обвел всех кругом торжественным взглядом и начал: - "Пехота - главный род оружия". - Что такое? - удивился Ливенцев. - Как это - "пехота", и вдруг "род оружия"? Вы сочиняете? - Извините-с, господин прапорщик! Я не сочинитель, а штаб-офицер! - с комической важностью отозвался Пернатый. - "Пехота - главный род оружия"... Как напечатано, так я и читаю. Он был, видимо, недоволен на своего субалтерна, так невежливо перебившего его в самом начале чтения. - А что такое? Я не понял!.. Как же, по-вашему, надо было сказать? - воззрился на Ливенцева Полетика. - Если уж "главный род", то во всяком случае не "оружия", а "войска", вот как, мне кажется, надо было сказать. - Но все-таки вы поняли, что тут такое сказано? - язвительно обратился к Ливенцеву Генкель. - Нет, все-таки не понял! - Ну, после когда-нибудь поймете... Читайте, пожалуйста, дальше! - кивнул Генкель Пернатому, и тот продолжал: - "Она ведет бой совместно с артиллерией и, при помощи ее огня, сбивает противника". - Как это "при помощи ее огня сбивает противника"? - изумленно спросил Ливенцев. - Что это за фраза такая? Не отвечая и только выставив в сторону Ливенцева тощую ладонь, Пернатый читал дальше: - "Боевой опыт подчеркивает завидное преимущество наступательного образа действий, но наряду с этим также указывает на неизбежность и на выгоды обороны". - Так что же рекомендуется: наступать или обороняться? - опять непонимающе спросил Ливенцев, но, не отвечая, продолжал Пернатый: - "Суть действий наступающего сводится к сближению с противником вплотную и затем истреблению его. Решение атаковать противника должно быть бесповоротно и доведено до конца: тот, кто решил победить или погибнуть, всегда победит". Конечно, то, что происходило в Ливенцеве, было сложно. Множество предпосылок столпилось в его мозгу прежде, чем вышел он из себя во второй раз за время своей службы в дружине. Тут на общее недовольство дикой бестолочью каждого дня тяжело лег этот нелепый случай с поручиком Миткалевым, который, конечно же, с легким сердцем вытащил из стола на гауптвахте деньги арестованных, может быть в надежде, что придет Эльш и положит в стол снова эти двенадцать с чем-то рублей; который, конечно же, сам лично пошел, под видом проверки постов, куда-то за водкой и потом нарезался до потери сознания... И вот только что все-таки все до одного в этом кабинете, и даже он сам, всячески стремились выгородить этого Миткалева только потому, что дело против него поднял Генкель, который всеми понят и разъяснен, как несравненно более вредный для дела человек, чем просто пьяница Миткалев. А дело это по существу - дело жизни или смерти всех этих людей около и бесчисленных миллионов людей кругом, тех, которые уже погибают там где-то, на далеких фронтах, и тех, которые признаны кем-то вполне готовыми к тому, чтобы "победить или погибнуть", а за что именно погибнуть или во имя чего победить - совершенно непонятно, непостижимо... Оповещает свет о победе и десятках тысяч пленных кто-то с башни не то Тефтели, не то Эйфеля; готовится кто-то погружать через две недели их, всю дружину, на пароходы, чтобы высадить в каком-то Синопе, а тут в Севастополе пока что посланцы градоначальника опрокидывают корзины с бубликами и топчут их лошадьми, и бьют нагайками баб, выполняя приказ начальства. И вот уже почти одиннадцать часов, а завтра чем свет вставать, чтобы объезжать посты у туннелей на дрезине, и от зеленого абажура лица у всех кругом - как у мертвецов, но все силятся понять что-нибудь из того, что старается как можно отчетливее прочитать самый безжизненный из всех - подполковник Пернатый, которому подсунул эту книжонку в клеенке... кто же, как не тот же Генкель, вполне искренне ненавидимый всеми: подсунул - и ведется мирное чтение и затянется оно, может быть, до полночи, а зачем? Какой смысл? Чья это чертова насмешка?.. - Довольно уж этот идиотский устав читать! - выкрикнул вдруг Ливенцев и стукнул кулаком по столу. И все еще смотрели вопросительно на Ливенцева, не зная, как отнестись к его неожиданному протесту, даже и Полетика только еще поднял непонимающе брови и открыл рот, а Генкель уже вскочил из-за стола, загремел отставляемым стулом. Он как-то перекосился весь: тройной подбородок его трясся, как потревоженный студень. Каким-то придушенно-испуганным голосом он закричал вдруг: - Господин полковник!.. Прошу меня извинить, но я, я... Я не могу этого! Я не могу допустить, чтобы устав... чтобы в моем присутствии устав, подписанный самим его императорским величеством, называли идиотским!.. Я не могу! И я ухожу! И он буквально вылетел из кабинета. Он положительно как-то сразу потерял большую часть своего шестипудового веса, точно погруженный в густую жидкость, и даже не хлопнул дверью, вылетая, - пронесся, как некий дух, и исчез. И с полминуты после его вылета все молчали, даже Ливенцев, который все-таки не ожидал от Генкеля такой способности к полету. Первым пришел в себя Кароли. - Накажи меня бог, - это какой-то цирковой клоун, - сказал он с чувством. - Ну и вы тоже!.. Разве можно так? - укоризненно, однако добродушно, покачал головой Полетика, взяв за плечо Ливенцева, так как все уже встали из-за стола и столпились перед дверями кабинета. - А почему нельзя? - спросил Ливенцев. - Да он черт знает что теперь может сделать, этот Генкель! Подумайте только: "высочайше одобрено" - и вдруг оно "идиотское"! Как же так в самом вы деле? - Постойте-ка! А есть там действительно "высочайше одобрено" на этом "Уставе"? - потянулся Мазанка к черненькой книжечке, которую все еще держал в своей полумертвой руке Пернатый, может быть единственный из всех несколько недовольный на Ливенцева за то, что он то мешал его чтению, то, наконец, совсем его сорвал, и ему не удалось развернуться как следует как прекрасному чтецу. - Я когда-то был начальником учебной команды и все уставы, и "Полевой службы" в том числе, отлично помню, а это что-то для меня новое, - бормотал Мазанка, перелистывая книжечку. - Вы смотрите не в середину, а в начало. В начале должно быть это "высочайшее", - торопил его Кароли. - Ничего нет в начале! Написано: "Проект", - и больше ничего! Тысяча девятьсот десятого года. - Ну, вот видите! Даже и "высочайшей подписи" нет, - обратился к Полетике Ливенцев. - Он просто разыграл комедию, и все! Нож в сердце, что ему придется проститься с помоями! И с лавочкой, откуда он загребал деньги лопатою! Вот мы его обревизуем завтра как следует! - Не-ет уж, вы - нет! Вас теперь в комиссию назначать нельзя, - решил вдруг Полетика. - Кого-нибудь другого, только не вас!.. Вы думаете, он о вас не сочинит кляузы? Сочинит, будьте уверены! - Черт с ним!.. Устав действительно идиотский, высочайшего одобрения на нем нет, разыгрался Генкель не к месту и времени, и очень он мне нужен, подумаешь. - Теперь вы уж за своими туннелями и мостами смотрите в оба! - шутливо уже и даже улыбаясь, посоветовал ему Полетика, успокоенный тем, что "Устав" без подписи и одобрения его величества и что его лично обвинить Генкель перед своей "рукою" оснований не имеет, - напротив, сам он ему завтра скажет кое-что теплое. - А что такое мосты и туннели? Не подошлет же он фельдфебеля нестроевой роты их взрывать? - Дело ваше, конечно... А я бы... я бы сейчас, пожалуй, в преферанс... а, капитан? Как у вас насчет преферанса? - взял под локоть Полетика Урфалова. - У меня все готово, - пожалуйте! Я, изволите видеть, даже жене своей, когда еще шел сюда, сказал: "К бою готовься!.." И попутно захватил он рукою за талию Кароли, а Кароли Мазанку. Когда все одевались, явился адъютант Татаринов. Он подошел прямо к Полетике, а по встревоженному лицу его тот увидел, что надо с ним уединиться, и, тщетно пытаясь попасть левой рукой в рукав шинели, вернулся в кабинет. Ливенцев слышал, как, неосторожно повысив голос, спросил полковник: - Но деньги-то эти, черт их совсем, вы внесли или с вами этого не случилось? Должно быть, вполголоса говоривший Татаринов сказал, что внес, потому что Полетика заговорил потом более добродушно: - Ну, черт с ними, как-нибудь вообще... Лишь бы он рапорта не писал, а поручика этого, пьяницу, откомандируем куда-нибудь в другую дружину... или, или... черт его, куда его девать такого?.. Хоть бы уж заболел чем-нибудь, отправили в госпиталь или... или, может быть, в этот вот, недавно тут без вас вспоминали... в Синоп, а? Ночь была темная, моросила какая-то игольчатая изморозь; скользили ноги. Только одному Ливенцеву приходилось идти далеко пешком на свою Малую Офицерскую: остальные жили около казарм, и трамвай действовал только до одиннадцати. - Что же это, неужели через две недели в Синоп? - спросил Ливенцев Пернатого, прощаясь. - Гм... Воображаю турецких дам в этих самых гаремах! - отвечал Пернатый. - Небось, бедные, ждут они нас, не дождутся... Но я уж пас! Ваше дело еще молодое, а я уж касательно турецких дам - "атанде, сказал Липранди"! И как будто действительно какие-то грустные нотки прозвучали в голосе этого тощего старика с холодными руками. IV Прошло дня четыре. Ливенцев искал в приказах по дружине назначения комиссии, о которой говорил Полетика, однако ничего о комиссии не было. Он решил, что комиссия, конечно, зачем же, если через две недели всю дружину отвезут в Синоп? Но на общительной Нахимовской улице встретился Кароли и весело сказал: - Накажи меня бог, если Франц-Иосиф пьет теперь свою слабительную воду "Гунияди-Янос"! Достаточно для него телеграмм из Перемышля! - А что такое с Перемышлем? - Как что? Не сегодня-завтра генерал Кузманек перейдет на харчи к генералу Селиванову, а Селиванов этот - такой старый мухомор, как наш Баснин, и тоже бывший командир бригады ополченцев. Вот где скрывались военные гении!.. Теперь Баснин спит и каждую ночь во сне видит, - в печенку, в селезенку, в корень! - что он уже Синоп взял, а Константинополь через день возьмет. - Так что же мы, едем в самом деле в Синоп или не едем? - полюбопытствовал Ливенцев, догадываясь, впрочем, что Синоп почему-то отложен. - Как же мы поедем, чудак-человек вы, когда походные кухни у нас не в исправности?.. На другой же день после вашего "идиотского устава" явился Баснин - и прямо к кухням. А кухни оказались ни к черту! То есть там в общем-то пустяки какие-то, и минутное дело поправить в нашей кузне, однако наш Полетика получил разнос. - Вот что случилось! А я и не знал. - Еще бы! При мне было! Я дежурил по дружине - с двенадцати сменил Метелкина, - и, конечно, по обязанности дежурного, хвостом за Басниным вилял, а впереди меня заведующий хозяйством, у которого под началом обоз, знаменитый ваш "приятель" - Генкель. Брюхо подтянул, рука все время у фуражки, и, конечно: "Я, ваше превосходительство, своевременно докладывал командиру дружины... Я даже писал и рапорт о неисправности командиру дружины..." Полетика же хлопает глазками, как младенец: "Когда докладывали? Кухни были в исправности. Это вы о лазаретных линейках писали рапорт, что на них кресты красные плохо нарисованы!" А клоун наш с серьезнейшим видом (вот накажи меня бог, по нем веревка плачет!..): "Никак нет, господин полковник, вы изволили забыть: писал я именно о кухнях, но вы, однако, рапорту моему не дали ходу". Баснин, разумеется, явный хомутник. "Да уж при вашей памяти смехотворной, говорит, вам бы, полковник, спасибо надо сказать, что у вас такой расторопный заведующий хозяйством, а вы..." Вообще черт знает что получилось с этими кухнями, и, откровенно вам скажу, у меня сильнейшее подозрение на этого мерзавца: не сам ли он их испортил? Ведь их испортить, конечно, ничего не стоит, раз они якобы машины: вывинтил какой-нибудь винтик, вот и привел в негодность. - Изумительно!.. Выходит, что он может делать, что хочет!.. А как же теперь комиссия насчет лавочки и баб? - Что вы, что вы с лавочками и бабочками! Теперь уж о комиссии никто и не заикается. Полетика убедился, с кем он имеет дело! Как бы Генкель не добился комиссии врачебной на предмет отправки самого Полетики в госпиталь, а оттуда опять - в отставку!.. Накажи меня бог, если он сам в командиры дружины не метит. - Скверно! Очень гнусно!.. Ну, а Синоп, Синоп?.. Как же все-таки с Синопом? - Собственноручная выдумка Баснина! Утка кустарного производства! У меня есть один знакомый капитан в штабе крепости... сказал я ему, тот хохочет. "Уж поверьте, говорит, что мы больше вашего Баснина знаем, однако насчет Синопа я только от вас услыхал. И зачем нам так, ни с того ни с сего, брать Синоп? И что нам делать с ним дальше, если и возьмем? Вообще очевидная чушь!" Но тревогу ночную, конечно, он сделать может и примерную посадку на транспорт, если хочет людей проверить, - это ему могут, конечно, разрешить, буде он этого захочет. Вот и весь Синоп... А вы счастливый человек с вашими постами, накажи меня бог, счастливый! Ливенцев и сам считал, что туннели - это гораздо лучше, чем казарма, где младшие офицеры дежурили через три дня в четвертый, а с ополченцами не занимались ничем, кроме всем опостылевших ружейных приемов и пресловутой "словесности", во время которой у ратников сами собой сонно слипались глаза. После столкновения с Генкелем на чтении "Наставления к ведению боя пехотой" Ливенцев достал несколько разных уставов и вздумал внимательно их прочесть от параграфа к параграфу, не с тою целью, чтобы буквально запомнить эти наставления, как приходилось запоминать их давно, еще перед войной с Японией, когда держал он при штабе 4-й пехотной дивизии экзамены на прапорщика запаса, а просто в видах проверки их простым и незатемненным здравым смыслом. И какая все оказывалась жалкая и тошная чепуха, годная, может быть, только для игры с оловянными солдатиками! Но люди, живые люди, как могут они там, на фронте, в окопах, под "чемоданами", смотреть на все эти уставы? Когда он занимался в первое время своей службы в дружине с командой разведчиков, то в книжечке, ему данной в штабе для этих занятий, единственная примета привлекла его внимание: "Когда отхожие места начинают пахнуть сильнее обыкновенного, это значит, что собирается дождь". Жизнь на постах текла так завидно-спокойно, освобождая в то же время ротного командира от заботы о большой части ротного состава, что капитан Урфалов начал подкапываться под Пернатого, однообразно жужжа Полетике во время преферанса: - Изволите видеть, господин полковник, ратники ведь во всех ротах одинаковы, почему же третья рота может службу нести на постах на железной дороге, а моя - нет? Испытали бы все ж таки, - может быть, и моя может... Кроме того, хотел я доложить, что вот, например, есть там один пост при Черной речке. Речка, она, как ее видишь, вполне пустяковая, а ратники там без раков даже и обедать не садятся. Также и Пернатому через день по корзиночке привозят, а он хотя бы ради такого случая нас у себя собрал: жмот! А мои бы если ратники там стояли, они бы уж, разумеется, мне, своему ротному, по корзиночке, может, и каждый день привозили, тогда бы мне и вас было чем новеньким угостить. - Раки? Да-а, что ж... Это тоже хорошо ведь - раки, а? - задумчиво отзывался Полетика. - Хо-тя-я я больше люблю эту, как ее... вот ее на Волге много ловят... и этак как-то... вялят, что ли? Очень хорошая под водку рыба, если не сухая только... Икра особенно хороша под водку... с зеленым луком... - Тарань, что ли? - напрягал весь свой ум на догадку Урфалов. - Тарань, тарань! Вот именно! Тарань! - Ну, тарани, разумеется, в Черной речке нет, одни раки... Устрицы вот действительно в бухте водятся, только они в тех местах, где из лазарета всякую гадость спускают в воду, и вот, изволите видеть, заболели, говорят, всякими заразными солдатскими болезнями, так что их в пищу употреблять нельзя. А раки, если их хорошо приготовить, то есть к ним разное добавочное, они будут тоже не хуже устриц, а также и тарани. Этими чернореченскими раками Урфалов, наконец, соблазнил Полетику, и люди третьей роты были заменены на постах людьми первой, но Ливенцева не заменили никем, и он по-прежнему через день объезжал свои посты на дрезине, для чего управлением дороги командировался неизменно один и тот же артельный староста Есаков, разбитной человек, несколько обезьяньей внешности, речистый и большой знаток анекдотов, правда, нескромных, но веселых. Вертели дрезину двое рабочих с путей, но на нее часто наседали поезда, и если пост был далеко, приходилось проворно стаскивать ее с путей в сторону, а перед тремя большими туннелями бойкий Есаков всегда останавливал дрезину и слушал встревоженно, не идет ли встречный, неизменно повторяя при этом: - Если в дыре встретимся, там нам всем каюк, и поезду тоже будет не сладко! И подмигивал весело, как после забористого анекдота. С людьми на постах, как и вообще со всеми ратниками, Ливенцев не умел говорить начальственно. Для начальственности нужна была серьезность, а от Ливенцева как-то отскакивало все, чем заняты были кругом него тысячи людей. Ливенцев думал даже, что если бы и в самом деле посадили всю дружину на транспорты и повезли к Синопу, а там началась бы артиллерийская перестрелка русского боевого флота с турецкими береговыми батареями, и огнем с берега был бы, например, потоплен транспорт с их дружиной, - он тонул бы вместе со всеми вполне безропотно, но даже и близкую смерть свою не считал бы серьезным для себя самого событием: глупо - да, дико - да, но все-таки несерьезно, потому что бессмысленно и совершенно бесцельно, а серьезность предполагает прежде всего точную и ясную мысль. Поэтому он сворачивал куда попало в сторону, если унтер-офицер вел команду по улице, и при виде его, идущего навстречу, начинал подсчитывать шаг и готовиться зычно прокричать: "Смирно!" Служба на постах шла сама собою, без всякого его вмешательства. Обязанности часовых были несложны, поэтому Ливенцев очень был изумлен, когда однажды Полетика сказал ему: - Получил за вас благодарность от коменданта. Проверял, говорит, посты на туннелях - все нашел в блестящем порядке... Да, вот так прямо и сказал: "В блестящем порядке!" И люди, говорит, стоят на постах бравыми молодцами. - Гм... Понятно, люди стоят молодцами... Только я-то тут при чем? - удивился Ливенцев. - Ну, а как же - при чем, при чем! Ведь это же ваша команда! - Исполняют они свои обязанности, а я - свои. А о том, чтобы проверял комендант посты наши, я даже и не слыхал. Когда это было? - Ну, уж когда и как он там проверял - это... это черт его знает, это ж его дело! Однако же вот передал благодарность за службу. - Конечно, лучше уж пусть хвалят, чем ругают, - согласился Ливенцев. - Разумеется, лучше!.. Только что же это: у вас комендант посты проверяет, а вы и не знаете? - Не доложил никто... А может быть, просто из окна вагона на посты он смотрел, когда проезжал мимо? - Ну, как бы там ни было! Он благодарил меня, я благодарю вас, - и усмешливо-церемонно Полетика пожал ему руку, а Ливенцев подумал тогда, что из всех своих содружинников более всего понимает он, пожалуй, вот этого вечного путаника, для которого тоже не было ничего серьезного в серьезных будто бы делах кругом, поэтому-то все и можно было перепутать, переставить, переиначить, перемешать и, наконец, позабыть совершенно. После встречи с Кароли на Нахимовской Ливенцев встретился и с Генкелем. Тот стоял, ожидая вагона трамвая. Ливенцев прошел мимо него, едва дотронувшись двумя пальцами до козырька фуражки и стараясь на него не взглянуть. - Прапорщик Ливенцев! - вдогонку ему крикнул Генкель, но он только ускорил шаг, сделав вид, что не слышит. А когда дня через два они встретились снова, то так же точно Ливенцев взял под козырек, как любой младший в чине старшему в чине, и не глядя на него, давая тем самым понять, что этим и ограничиваются между ними теперь все отношения. И Генкель понял это и крикнул: - Почему считаете вы вежливым не отдавать мне чести? Теперь Ливенцев уже не сделал вида, что не расслышал, теперь не ушел он. Он вспомнил, что говорил ему Кароли об истории с походными кухнями, быстро обернулся и сказал: - Какой такой чести еще вы требуете? Фронта что ли?.. И как смеете вы делать мне замечания на улице?.. Не вздумайте проделать это когда-нибудь еще, - смотрите! Должно быть, Генкель заметил, как задрожали у Ливенцева веки правого глаза и как он весь побледнел вдруг, что ничего доброго не предвещало. Он счел за лучшее уйти поспешно, а Ливенцев остро подумал, несколько мгновений следя пристально за его круглой спиной, что если есть на земле человек, которого он возненавидел смертельно, то это - Генкель, и если бы тысячи моралистов всех сортов и оттенков сейчас вот сошлись бы перед ним и стали убеждать его, что ненависть к человеку - тягчайший грех, он заткнул бы уши и послал бы их к черту, а возможно даже, что, вспомнив сложную ругательную вязь поручика Кароли, он пустил бы в дело его тугую спираль из печенки, селезенки, корня и прочих подобных вещей. V Страшное дело войны между тем двигалось безостановочно, хотя римский папа и был убежден, что ради праздника Рождества должны бы были воюющие стороны разрешить себе перемирие. В разноцветных листах телеграмм, выпускавшихся местной газетой "Крымский вестник", и в газетах обеих столиц мелькали названия галицийских, и французских, и аджарских, и польских городов, рек, даже отдельных фольварков, за обладание которыми шли жесточайшие бои. Был ли это Сарыкамыш, или знакомый по прежним войнам с турками Ардаган в Зачорохском крае, или была это река Бзура, или река Равка на австрийском фронте, или речка Млава - на германском, - Ливенцев представлял себе там несметные массы в таких же шинелях, как у него самого, и массы людей этих творили историю. Это было совершенно непостижимо, зачем люди шли и на эту войну, как шли они когда-то на осаду Трои, или с Александром на Индию, как шли с Наполеоном на Москву, или как ездили на байдарках из Запорожья через все Черное море "пошарпать берега Анатолии". Ливенцев не понимал главной движущей пружины всех войн - грабежа, потому что не понимал, что такое богатство и зачем оно нужно. И когда капитан Урфалов, идя как-то с ним вместе, почтительно кивнул на промчавшегося мимо них в великолепной машине адмирала Маниковского и покрутил задумчиво головой, Ливенцев спросил его весело: - Почему у вас к этому адмиралу такое почтение в глазах и даже во всей вашей фигуре? Урфалов ответил недоуменно: - Как это почему? Ведь это же сам начальник порта! - Что из этого, что он начальник порта? - Как так "что из этого"? Да он, изволите видеть, двадцать пять тысяч в год получает!.. Да сколько тысяч еще может получить с того, с другого под благовидными предлогами! Мало тут подрядчиков требуется для такого огромного дела?.. Если будете считать еще тридцать пять тысяч, то, ей-богу, не ошибетесь! Вот вам и шестьдесят тысяч в год! - Все равно, что миллион в банке из шести процентов, - вспомнил Ливенцев корнета Зубенко. - Ну да... Все равно, что миллион в банке!.. Да ведь тридцать пять тысяч в год в военное время - это я посчитал вам, изволите видеть, очень скромно ведь! Поняли, что это за должность такая - начальник порта? - Как не понять? И шестьдесят тысяч, и ничем не рискует, и на убой не пошлют, - досказал за него Ливенцев и на момент представил себе сотни тысяч Урфаловых, и ротмистров Лихачевых, и подполковников Генкелей, и генералов Басниных, и адмиралов Маниковских и увидел: вот она для кого - война! А Урфалов продолжал думать вслух, сколько именно мог нажить, кроме жалованья, адмирал Маниковский: - Пустяки я вам сказал, изволите видеть! Тридцать пять тысяч - да это что же такое? Да в японскую войну, когда я в обозе служил поручиком, у нас простой капитан пехотный в Россию своей невесте из Маньчжурии по две, по три тысячи в месяц переводил, и восемь месяцев он так делал, пока, наконец, дураку не написали: "Кому, дурак, посылаешь? Она уж давно с другим любовь крутит, и не венчается если, то потому только и не венчается с ним, что фамилию свою на его менять боится: как тогда ей деньги твои получать?" Стало быть, выходит, что простой капитан за год мог тридцать пять тысяч нажить! Да на чем нажить? На полковом обозе! А тут целый порт для всего флота!.. Нет, нет, тут не тридцатью пятью тысячами пахнет! И Урфалов поглядел на Ливенцева так многозначительно, что тот поспешил с ним проститься. Как-то вечером зашел неожиданно к Ливенцеву мрачный поручик Миткалев, очень удивив его этим: никогда не заходил раньше. Войдя, он прогудел басом: - Вот вы где живете!.. Что ж, берлога сносная... А я иду мимо, вспомнил: здесь где-то наш прапор живет... Вот и зашел. Ливенцев смотрел на него вопросительно. В его комнате было всего два стула, и оба они стояли возле стола, причем на одном из них, как и на столе, в беспорядке навалены были книги, журналы, газеты. - Читаете все? - кивнул на эту груду книг и журналов Миткалев. - Д-да, есть у меня такая привычка скверная, - улыбнулся Ливенцев, очищая стул и усаживая гостя. - А вы спрашиваете об этом так, как будто никогда сами и не читаете. На это мрачно и свысока отозвался Миткалев: - Зачем мне читать? Что я - гимназист, что ли? И отодвинул презрительно подальше от себя книги, какие пришлись на столе прямо перед ним. - Будто бы только одним гимназистам полагается читать книги! - А на черта они кому еще?.. Экзамен по ним сдавать или как? Миткалев помолчал немного и добавил, смягчив бурчащий голос: - Денщик ваш знает, где смородинной воды достать? - Смородинной?.. Вы что, пить хотите? Простой воды стакан я вам могу дать, конечно, а смородинной... - Что вы, как младенец все равно! - криво усмехнулся Миткалев. - Не знаете, что так в ресторанах водку зовут? Ее в таких бутылках от фруктовой воды и подают, а иначе - протокол! - А-а, вон что!.. Нет, денщика у меня вообще никакого нет. - Ка-ак так нет? - очень удивился Миткалев. - А что же вы - девку, что ли, держите? - У хозяйки моей есть женщина-помощница... Только насчет вашей смородинной она едва ли знает, и лучше ее этим поручением не беспокоить, - сказал Ливенцев, думая, что после такого его ответа Миткалев скоро уйдет. Но он только насупился, тяжко задышал и забарабанил пальцами по столу, грязными пальцами с необрезанными черными ногтями. - Та-ак-с! - сказал он наконец, отбарабанив. - Ну, может, дадите рублишек двадцать до жалованья... а то, понимаете, у меня все вышли... - Недавно послал матери, - твердо сказал Ливенцев, - и теперь сам - лишь бы дотянуть как-нибудь до получки. Миткалев мрачно-весело подмигнул. - Гм... Рассказывайте! Богатый человек, а для товарища каких-то там двадцать рублей жалеет. Не ожидал! - Вот тебе раз! Богатый?.. Какой же я богатый? - удивился Ливенцев. - Однако все говорят, что богатый... А иначе зачем бы вы адъютантство Татаринову-зауряду уступили?.. А он, зауряд, теперь куда больше вас получает! - И пусть его получает, он человек семейный, - попробовал сослаться на понятное для него Ливенцев, но Миткалев пробасил: - Я тоже семейный... - Что ж, если вы считаете себя более достойным, чем Татаринов, предложите Полетике, - может, он вас возьмет в адъютанты. - Я, может, еще и ротного командира опять дождусь, чего мне в адъютанты лезть?.. Поменяйтесь вы со мною, вот это так! - В каком смысле именно? - В таком... Вы идите в субалтерны к Эльшу, а я - на ваше место, на посты. А то выходит, если хотите знать, неловко даже с вашей стороны: вы все-таки считаетесь ниже меня на два чина и у меня же субалтерном сначала были, а права у вас теперь, как у ротного командира, а мне вместе с заурядами приходится по дружине дежурить. - Ну, хорошо... Что же вам мешает сказать все это Полетике? - Как же что? Надо, чтобы вы раньше сказали Эльшу. - Ни малейшего желания я не имею идти к Эльшу. И зачем мне подобную чепуху говорить? - улыбнулся Ливенцев. - То-то и есть! А это - совсем не по-товарищески, должен я вам сказать. И Миткалев поглядел на него уже не мрачно, а зло. - А что же именно не по-товарищески? - ожидая, что он встанет, наконец, и уйдет все-таки, спросил Ливенцев. - Раз вы видите, что товарищ нуждается, а вам, как состоятельному человеку, все равно, что, например, на довольствии нижних чинов сэкономить в свою пользу можно, то вы бы ему уступить должны, - наставительно пробубнил Миткалев. - А-а! Так вот в чем дело! То есть, говоря проще, привлекают вас деньги, какие я получаю для раздачи на посты? Так бы вы и сказали сразу! А то я уж подумал было, что вы о пользе службы радеете. - Так что же - будем, что ли, меняться? - Нет, считаю для себя это неудобным, - сказал Ливенцев, подымаясь. - То-то и есть, - усмехнулся зло Миткалев. - А думаете небось, что вы не такой, как все... Ну, тогда дайте хоть десять рублей... - Не найдется у меня и десяти рублей, - твердо сказал Ливенцев. Но Миткалев все-таки не ушел и после такого ответа; он спросил хотя и искательно, но по-прежнему басом: - Десяти не найдется, - ну, а пять? Ливенцев молча вынул пятирублевую бумажку и подал ему. Так же молча взял ее Миткалев, небрежно сунул в карман шинели (он не раздевался) и вышел из комнаты. Но выходя, он попал не в ту дверь, и Марья Тимофеевна вышла сама в коридор отворить ему выходные двери, а потом из коридора услышал Ливенцев ее возмущенное: - А-ай!.. Что же это вы так нахально себя ведете? А еще офицер! - Что такое? - спросил ее Ливенцев потом. - Да как же так можно! Щипаться вздумал, будто я ему прислуга какая! - возмущалась, вся пунцовая, Марья Тимофеевна. - Извините ему, он пьян. - Ну, как же так пьян, когда вином от него ни капли не пахнет даже! - Все равно, через час будет пьян в стельку. - А-а! Так он такой, стало быть, - пьянчужка? Ну, тогда пускай он до вас больше уж не приходит. Я его заметила, какой он из себя, и как ежели придет еще, сейчас же скажу: "Напрасно вы явились, их дома нету". Марья Тимофеевна говорила всегда несколько витиевато, но делала это только затем, чтобы закруглять фразы. Она считалась незамужней, однако жила с каким-то счетоводом из портовой конторы, и счетовод этот скромно помещался в ее комнате за ширмой, но был он человек настолько тихий и как бы совсем бестелесный, что Ливенцев за те пять месяцев, какие прожил у Марьи Тимофеевны, видел его всего два раза, и то мельком, в сумерки, и ни за что не мог бы описать его внешность, если бы в этом случилась нужда. А прислугу Марьи Тимофеевны звали Марусей, хотя она была тоже уж немолода, низенькая, неуклюжая, некрасивая. И все-таки к этой Марусе очень часто приходил какой-то матрос с "Евстафия", постоянство которого удивляло Ливенцева. Еще более удивляло его то, что этого матроса, сожителя Маруси, не в пример прочим хозяйкам, уважала и Марья Тимофеевна, - должно быть, тоже за это его постоянство. Дом, в котором жил Ливенцев, был четырехэтажный, принадлежавший богатому греку Думитраки, который при встрече с ним любезно раскланивался и неизменно называл его поручиком, из чего выводил Ливенцев, что этот пожилой уже, но еще стройный и прямой, фатовато одевавшийся человек когда-то тоже служил в полку и не забыл еще обычных правил старовоенной вежливости в разговоре с военными повышать их в чинах. Этажом выше Ливенцева в том же доме жил старший врач дружины - Моняков, любивший говорить о себе так: - В сущности я ведь мог бы освободиться от службы по одной своей хронической болезни кишечника, но поскольку я получаю здесь вполне приличный оклад, да еще сохраняю за собой свой оклад земский, - посудите сами, какой же мне смысл освобождаться из серой шинели? Действительно, цвет лица у него был какой-то нездоровый, и был весь он фарфорово-прозрачен и худ, но борода, веселого светлого оттенка, хотя слегка и клочковатая, несколько скрашивала его. Кроме болезни кишечника, у него была еще одна особенность, если не болезнь, замеченная Ливенцевым в первую же прогулку с ним по улице: шагов через двадцать - тридцать каждый раз он приостанавливался и внимательно глядел себе под ноги и оглядывал около себя тротуар. Объяснял он эту странность тем, что года два назад потерял с пальца золотой перстень с дорогим бриллиантом, и случилось это с ним на улице в Мариуполе. - Я, знаете, очень похудел тогда, и пальцы стали тощие, вот перстень и свалился, а я не заметил сразу... Заявлял, конечно, в полицию, и так вообще, обещал награду тому, кто найдет, - ничего не вышло. - Да ведь это случилось с вами не в Севастополе, а вы... - Я все это отлично сознаю, но вот как привык там, в Мариуполе, искать перстень этот глазами на тротуаре, так и не могу отвыкнуть. Конечно, со временем это у меня пройдет... Главное, очень дорогой был камень, и досада была, знаете: зачем, дурак, носил еще перстень, когда он уж на пальце держаться не мог! Во всем же остальном это был человек деловитый, очень уважающий себя и за то, что он земец, и за то, что журнал "Врач" помещает его корреспонденции. Правда, отсюда, из Севастополя, ему вряд ли что приходилось писать в свой журнал, но Ливенцеву нравилось, когда, заметив кое-какие непорядки в дружинном околотке, он и об этом говорил с деловым азартом: - Вот погодите! Все это вы прочитаете во "Враче"! VI Однажды, направляясь в штаб дружины к казначею Аврамиди за деньгами для своих постов, Ливенцев около самых казарм встретился с Полетикой. Командир побывал уже в дружине и теперь шел домой. Оказалось, что к нему приехала жена, и этой своей семейной радостью Полетика не замедлил поделиться с прапорщиком после того, как узнал от него, что он идет к казначею. - А у меня, представьте себе, такое событие... сегодня, утром, - взял он за рукав Ливенцева. - Утром, чем свет, слышу - что такое? - звонок... Думаю, что эта самая... ну, как ее... баба такая... Он поглядел на Ливенцева ожидающими немедленного подсказа, нетерпеливыми голубыми глазами, но Ливенцев ответил задумчиво: - Бабы вообще всякие бывают. - Ну, черт же, эта самая... с бидонами она приходит... Не молочник... молочник - это который на стол ставят... - Молочница, что ли? - Ну, конечно, конечно, молочница!.. Разумеется, не какая-нибудь там баба... Осерчал я на нее, что рано, выругался как следует, отворил ей дверь. Разумеется, денщик ей дверь отворил, а не я сам, я в постели был еще. И вот... что же оказалось? Оказалось, это - совсем не баба, а моя жена! И вы представьте себе, она ждала еще целый час на вокзале! Поезд должен был прийти... когда же это, а?.. Вот вы там на железной дороге все знаете, должно быть... Когда же это должен был поезд ее прийти, а?.. Она мне говорила, а я забыл! - В девять вечера приходит какой-то поезд. - В девять, да... Должен был прийти в девять... Так и жена говорила... А он пришел в четыре, да. В четыре утра! Черт знает, безобразие какое! От девяти часов и до четырех утра - ведь вот насколько он опоздал!.. Безобразно как стало теперь с поездами!.. А измученная какая приехала, бедная! Гм... не знаю уж, не больна ли... Теперь спит... Ну, может быть, встала уж, пока я здесь. Пойду... А вам что-то такое причитается... Или что там такое?.. Вот в штабе узнаете... Командировка какая-то. - А-а! Это бы неплохо - командировку куда-нибудь. - А, разумеется! Что же на одном месте торчать! - Я бы не прочь... в Москву, например... или в Питер, - оживился Ливенцев. - Только кому бы понадежнее мне посты передать? - вспомнил он Миткалева. - Посты передать? Кому? Зачем? - Да ведь раз командировка, то, само собою... - Куда командировка? Да нет, это совсем не вам командировка, это тот, как его, капитан этот... Урфалов в командировку едет... А вам... не помню, телефоны какие-то, кажется, получать. - Вот как! Телефоном посты мои связаны будут? Это чудесно! - Да нет же, что вы - телефоны! Не телефоны совсем, постойте!.. Вам еще что-то такое... - Если что-нибудь ужасное - забудьте, пожалуйста, - посоветовал, улыбнувшись, Ливенцев. - Я и так забыл... Гм... Ну, идите в канцелярию, там вам скажут. А я уж к жене... Она ведь ненадолго приехала. Скоро опять ей, бедной, ехать в вагоне... До свиданья! Ливенцев пошел, думая, что еще такое новое могло ожидать его в штабе дружины, когда услышал сзади себя: - Эй! Красавец!.. Стойте-ка! Оглянулся. Полетика, приставив руки рупором ко рту, кричал: - Вспомнил я! Деньги вам добавочные кормовые получать! Там, у заведующего хозяйством! Для нижних чинов! - Понял! - крикнул в ответ Ливенцев, взял под козырек и пошел туда, где уж ничего загадочного не было: ни командировки, ни телефона, ни чего-нибудь такого еще, но неприятно было, что деньги получать почему-то не у казначея, а у самого Генкеля. Впрочем, он думал, что это только такой оборот речи: говорится - "у заведующего хозяйством", а получается - "у казначея". Зауряд-чиновник из мариупольских греков Аврамиди, прозванный Ливенцевым за огромный нос зауряд-Багратионом, был всегда почтителен к офицерам и точен в своих расчетах. У него была особенность: он говорил очень тихо, "по секрету", и совершенно без нажимов на то или иное слово. Лицо у него было белое, сытое, но черные маслины-глаза глядели всегда грустно, отчего печальным казался даже и его не по лицу дюжий нос. И даже совсем новенькие кредитки как-то очень печально, как осенние листья осин, шелестели под его белыми пальцами. Так же шелестели они и теперь, когда он отсчитывал их Ливенцеву как основные кормовые деньги, но насчет добавочных он сказал по-своему монотонно и тихо: - Мне ничего не известно. Никаких приказов по поводу этого я не получал. - А может, командир наш, по обыкновению, что-то такое напутал? - спросил Ливенцев. Аврамиди развел политично-неопределенно руками и вздохнул протяжно одним только носом, похожим на хобот тапира. Но писарь-"приказист" Гладышев, с лунообразным веселым лицом, подойдя к ним, сказал: - При мне было. Заведующий хозяйством сам говорил: "Надо выдать добавочные кормовые тем, которые на железной дороге". - Ну вот, так мне и командир сказал... А