скаленным пламенем жгли, корявыми, грубыми, утратившими нежную
эластичность жизни, ее понимание, заскорузлыми пальцами рылись в ранах его и
звали на кровавое какое-то искупление. Содрогалась детская душа старика от
тех зовов, и готов был уйти, убежать, бросить все, И только любовь и тоска
по Наташе все держали еще его здесь, все заставляли ждать и надеяться. Но
сегодняшний день кончилось всякое терпение человеческое. Утром сам был
свидетелем, после ранней обедни - благословляли открыто народ все ту же
поганую кровь проливать... С великой тоской, с беспокойным душевным
волнением сидел возле монаха, ждал минуты - встать и уйти. Но куда уйти?
- Слыша утром сегодня слова: "не мудрствуй, или и исполни свой долг;
ответ понесет тот, кто послал"? И не только ответа не будет, будет подвиг
пред Господом, будет заслуга, будет прощение самых проклятых грехов.
И здесь была его девочка! Жутко, мертво жить на свете...
Заживо загнивающим трупом веяло здесь. Что-то давно разложилось,
полусотлело, имело лишь видимый облик живого, - одна только злоба еще
осталась жива.
Мерзость запустения на месте святом!
Где же черви, чтобы пожрать поскорее зловонные трупы? Пусть хоть эти
могильщики очистят место для будущих живых и настоящих людей. Пусть придут
хоть эти грызущие, сосущие и поедающие, ибо за ними, может быть, кто-нибудь
будет другой!..
Но нет, и для них не сладки эти яства, и они минуют сей чаши. Они ждут
иной себе пищи, у них не такой неразборчивый вкус.
Монах встал, наконец: надо снова в церковь идти. Был среди братии он из
ученых, имел на всех большое влияние, примером служил.
Встал и сказал на прощанье, понизивши голос:
- Может быть, и сегодня же к вечеру что-нибудь будет. Надо быть в
городе. Я имею верные данные.
Встал и Василий; слушал, насупивши брови, молчал.
Вдруг монах наклонился близко совсем. Из-за тонких, бескровных,
змеящихся губ пахнуло явственно запахом тления, но голос стал сразу высоким
и резким. Чей это голос? Монаха ли? Едкая злоба и сжатая страсть кричат в
этом шепоте:
- А если и ты очистишь душу в крови, кровавым дождем омоешь раны ее,
завтра же утром... Приходи завтра же утром, я отпущу тебе все грехи твои и
дам приобщиться Тела и Крови Христовой... Слышишь - Тела и Крови Господней!
И покроет святая та Кровь ту, что прольешь, и несмываемый грех смоет с души
твоей...
Задрожал невидимой дрожью старый Василий, а монах заносит руку над ним
и слагает кощунственно пальцы, и хочет уже сотворить знак Распятого Господа,
благословить его на...
Видит Василий движение рук, думает: "Господи"... Но обрываются мысли.
Один порыв, одно дрожание души и тела, один короткий удар, одна молния, - и
как стальной поднимается на свои короткие ноги старик, чтобы стать выше,
чтобы достать, непременно достать - и плюет монаху прямо в лицо.
И опускается рука, не сотворив крестного знамения, и застывает в
искаженной маске лицо; чуть дрожит только рыжая, приклеенная бороденка на
восковой отставленной челюсти; безмолвен и нем раскрытый темнеющий рот.
А Василий, точно мальчишка, точно стариком никогда он и не был, забыв о
коротких, нетвердых ногах, быстро бежит вниз по дороге, к синеющей пелене
дремучего леса, за которым дальше скрывается город.
Невыносимая жуть, что сгустилась вдруг в видимый образ, этот дьявола в
лице монаха, эта нечеловечески острая боль, что пронизала одною иглой все
его существо, во мгновение ока преобразили его. Он забыл о себе и о дочери,
даже о том, что он человек, одним стихийным порывом от себя и от леса, и от
свежести воздуха - не как христианин, а как молодой утренний зверь,
поклоняющийся восходящему светлому солнцу, послал, как умел, как все
существо подсказало, последнее оскорбление в лицо оскорбителю. Пусть не со
Христом, но и не с дьяволом! Пусть не со Христом, но за Христа!
И теперь бежал или скакал, или летел, как ранняя птица, стремглав, вниз
по скатам и золоту осени, и лес принимал его широкой прохладною грудью.
Сквозь сине-зеленые воды небес глянуло солнце.
XLI
Уже в городе, возбужденный и усталый одновременно, Василий присел
отдохнуть.
С детских лет небывалая легкость разлилась по костям и суставам. Утро
само вошло в его плоть и смеялось в новом жилище. И улыбался с ним вместе
босоногий мальчишка Васютка, через полсотню годов скакнувший за утром вслед
- беспредельна мальчишечья шалость! - в седого Василия.
Со свежим товаром, еще горячим и нежным, проходил мимо булочник. Купил
человек и съел сейчас же, чуть отдышавшись, две небольшие ароматные булки,
тут же на улице, присевши на тумбу. И при этом, для себя незаметно, болтал
короткими ногами в воздухе. Еще не устали они после бега.
Город жил утренней бодрою жизнью. С базара доносился слитный шум
голосов, свежий запах кореньев и зелени. Звонкие голоса четким морозным
дымком дымились в утренней свежести. Собаки, озабоченно приветливые, шныряли
между людей, чувствуя здесь себя превосходно. И у людей недостатка в
бодрости не было. Прохлада румянила щеки, осветляла глаза, делала поступь
легкой и звонкою.
Утро и в городе было прекрасно.
Как-то не думалось. Мысли сразу ушли все в один безумный поступок, в
бег через лес по оврагам, по золотым шуршащим кустарникам. Пенились, шумели,
мутились отдельные струи реки, бурлили, завивались в узоры, неразрешимо
сплетенные, и вдруг проваливались куда-то в отверстие, в щель, что ждала на
пути и сразу все разрешила. Там, за провалом, вглубь, журча и ликуя, по
новым местам катятся помолодевшие воды к прежним истокам, к прохладным
местам их рождения.
Если бы только Наташу... Зачем он так мучился? У кого добивался
ответов: Если бы только Наташу найти, как взял бы ее за руку, как побежал
вместе с нею, не как старый отец, а как малый брат, как ровесник, - побежали
бы вместе в зеленую, светлую жизнь.
Какие грехи, какие раздумья перед этим вот воскрешающим бегом, перед
плеском волн самого бытия, где радостно живо и праведно все, что живет, что
не умирает в поедании других и себя!
- Старичок-то дитятей глядит!
У торговки была полутеплая кофта, но и ту распахнула она на груди: с
солнцем теплело. Б корзине лежали такие же, как хозяйка их, свежие, румяные
яблоки с восковым чуть заметным налетом. Это стыдливость у фруктов, это
скрытая скромность своей беспредельной здоровости.
Торговка стояла в лучах пригревавшего солнца, в сияющей дымке
теплевшего воздуха. Она глядела, улыбаясь, на Василия и еще раз повторила:
- Совсем как дите.
Когда разглядел, улыбнулся ей и Василий.
- Откуда ты взялся такой? Он махнул ей на гору.
- С горы? Богомолец? А что ж ты ногами болтаешь? Рассмеялся болтавший
ногами и сложил их вместе.
- Болтай, болтай. Я, ведь, так...
- И я так...
И опять постукал ногами о тумбочку. Не виселось спокойно ногам, так
давно они не были молоды!
- Эх ты, богомолец!
С ласковой укоризной похлопала женщина его по плечу, потом нагнулась к
корзинке, покопалась там и вынула самое спелое яблоко.
- На-ка скушай за здоровье рабы Минодоры.
Старик взял прохладное яблоко и сейчас же стал его есть. Зубы были
совсем молодые, усы, как всегда, в обе стороны - не мешали. Дело шло быстро.
Она смотрела, как славно он ел, и улыбалась женской мягкой улыбкой.
Так смотрела бы долго, да уж очень скорый, очень проворный сидел перед
ней старичок. Кончил. Не утерпела, нагнулась к нему, спросила:
- Да как зовут-то тебя?
- Василий.
- Васей зовут... Вишь ты какой!
Разогнулась, шевельнула губами, шеей своей повела, грудь потрогала,
рукой провела по ней - горячо груди, - солнце снаружи, сердце внутри...
- Васею, говоришь... Ну, прощай! Мне идти уж пора. Собралась, корзинку
взяла, хотела поднять, но он ей не дал.
- Я тебе понесу.
- Ну, неси.
Пошли они рядом. Корзина была между ними. И улыбались, краснели
стыдливые, осенние яблоки в ней. На углу другого базара спросил Василий:
- А это что там?
Через площадь в утреннем золоте сияла старая выставка.
- Это господская выставка. Давно уж была. Закрытая.
- А там кто живет?
- Живут.
- Так мне туда надо.
Глеб сказал ему, где остановился.
Сразу вспомнил Василий о Глебе. Поставил корзину на землю.
- Значит, прощай?
- Прощай.
Отойдя шагов двадцать, он обернулся. Она уже шла, но обернулась тоже
себе. Оба они рассмеялись и стояли так с полминуты.
- Ну, прощай, Минодора! - крикнул он ей еще раз.
- Прощай, богомолец! Держи!
И она ловко кинула ему еще яблоко. Как розовый мячик, блеснуло и
покатилось оно по мягкой ласковой пыли. Старик поднял его, обтер ладонями
рук и спрятал в карман.
Когда, совсем у входа на выставку, он обернулся еще раз на площадь,
Минодоры уже не было.
XLII
Анна на цыпочках обошла весь дом: и Глеб, и брат еще спали.
Во сне она видела Глеба, они взялись за руки и шли куда-то по узкой
цветущей долине. Белоснежные розы устилали им путь при свете луны, и в лучах
ее, дрожа, крепко сплета лись невинные руки; потом она сорвала белоснежную
розу, и окрасились в пальцах ее лепестки розовым отблеском восходящей зари;
но коротко утро, но недолог был день - пока давала ему заалевшую розу и,
склонившись, он целовал ее руку, свершился ускоренный путь их светила и,
красное, спускалось оно с небосвода к потемневшей земле; и потемнели у Глеба
глаза имеете с землей, когда поднял их Анне навстречу, и была темною кровью
окрашена ответная Глебова роза, что он, наклонившись, сорвал для нее. "Не
уходи, мой Глеб, от меня!" "Я навеки с тобой, моя Анна. Теперь я навеки с
тобой". И вот обрыв узкой, цветущей долины, и, заглянув за черту горизонта,
видят они расплавленный диск кровавого солнца, и оторвать не могут своих
зачарованных глаз. И закрывают глаза, и дают оба легкий толчок легкому
телу...
Но тотчас же открыла их Анна и увидала, что светлое утро струилось
сквозь тонкие стекла, живо вскочила, распахнула окно, улыбнулась себе и
всему миру в себе, быстро накинула платье и на цыпочках обошла тихонько весь
дом; все еще спали.
Тогда она вышла на двор, просторный снежим утренним простором, и пошла
дальше одна по всем знакомым дорожкам, по заросшим тропинкам. Собаки ушли на
базар, было ей непривычно без них, но тем углубленней, тем ближе подступила
к ней вся живая воздушная тварь: ветки искали коснуться се головы, травы
склонялись к ногам ее, листья, кружась в прозрачной осенней стихии, слали ей
тихо: "прости"...
Шла она, утром обвеянная; минувший, волнующий сон сквозил через сетку
юных, бодрящих лучей, но ветви и травы, падение листьев, но ткани
золотящихся дум тихой осени - ковер паутины - полупризрачный, полу воз душны
и ~ все шептало тихонько:
- Прости!
Осень, разлитая всюду, Осень скорбящая, Осень - невеста всех отходящих
богов - слала ей свой прощальный привет.
Так бродила она от конца до конца своего родимого царства. Слова
"прости" не слыхала, посылая привет светлый и утренний:
- Здравствуй!
Вдруг она вздрогнула: внизу под горой неожиданно громко на кого-то
обрушился собачий неистовый лая.
Ах, это наши собаки!
И тотчас быстро направилась вниз.
Старичок на коротких ногах сидел перед ними на корточках, а вокруг
скакали собаки. Анна видела ясно, как он присел, и тотчас же раздался еще
новый голос - кто-то залаял звонким щенячьим лаем. На мгновение замолчали
собаки в недоумении, но потом напустились еще яростней на человека на
корточках. Но он не унывал и все задорнее отвечал своим жизнерадостным лаем.
Анна, наконец, позвала собак, они услыхали и бросились к ней, были рады
и ей, и случаю выбраться из глупого положения, в которое так внезапно
попали.
Человек на коротких ногах встал с четверенек. Он был очень смущен и,
поклонившись Анне, чуть запинаясь спросил:
- Можно мне видеть... Тут один господин недавно приехал... Мы вместе с
ним ехали в поезде.
- Да... Какой господин? Постойте вы!
Но собаки не хотели ее оставлять. Тогда она строго сказала:
- Домой! Какой господин?
Но уже знала, что Глеб, но уже догадывалась и боялась верить догадке,
что это отец той самой девочки, о которой говорил ей Андрей...
- Я не знаю, как зовут его... Он говорил, что здесь остановится. В
прошлую среду...
Но Анна уже перебила его:
- Да, да, это здесь. А вы... вы ищете девочку? - Старик замолчал в
изумлении. - Дочь? Она есть, она отыскалась, брат отыскал ее. Я вас к ней
отвезу. Хотите теперь же, сейчас? Или нет, подождите, пойдемте со мной. -
Анна загоре лась вся радостью. - Да, да, вчера он нашел ее. Ах, как это все
хорошо!
- Вы знаете, где моя дочь? Где Наташа?
Он все не мог опомниться от неожиданной вести. Так вот откуда набежало
дурачество, все его непостижимое детство! Это от близости девочки... Ребенок
его слал приветствие старику-отцу. Он глядел на Анну, как на вестника Бога,
на светлого ангела, спустившегося прямо с небес через золотую листву пышных
деревьев.
Они, торопясь, шли быстро в гору.
Андрей уже встал и работал. Он посоветовал Глеба не трогать, - это
взволнует его - и хотел ехать сам, но тогда сестра настояла на том, что
поедет она. Она уже знала по рассказам этот огромный и грязный дом. Она
найдет его непременно, отыщет Наташу, устроит все - ей так хочется. И скоро,
скоро вернется.
Это будет приятно Глебу узнать.
Что же, он спит? Милый, усталый! До скорого и самого радостного в свете
свидания!
***
Старик и девушка в красном накинутом шарфе возле ворот. Лица - острая
боль; больно смотреть на напряжение их. Старик обернулся:
- Я скоро!
И торопливо бежит возле стен влево по улице, сторонясь, избегая людей.
Девушка в шарфе застыла, стоит, смотрит вслед уходящему.
- Вот здесь... Это здесь. Я узнала.
Другие старик и девушка слезают с извозчика.
Старик улыбается; девушка в светлом; солнце почиет на них.
Анна и Глаша.
Анна говорит, обращаясь прямо к ней:
- Вы знаете, где здесь Наташа? Вы наверно знаете, где здесь Наташа.
Покажите нам.
Глаша молчит.
- Покажите. Нам очень к ней нужно...
Опускает глаза и молчит, скрыла Глаша под шарфом лицо.
- Это дочь моя. Вы не знаете вовсе Наташи?
- Пойдемте.
Глаша ведет их тогда через двор, впускает на лестницу, идет по ней
впереди, подводит их к двери, а когда они входят, садится внизу на ступени -
здесь сторожит - и рыдает сухим и мертвым рыданием.
XLIII
Наташа стояла, чуть опустив руки с флаконом духов. Она не видала лица
своей Глаши, не поняла, отчего так стремительно вышла она, но тревожно, но
больно стукнуло сердце. Кривцов молчал и все не поднимал еще глаз.
- Отчего она убежала?
- Она убежала оттого, что я недостоин быть с вами, оттого, что вы
предложили духов вашей любимой волшебной акации, а мне... мне не место на
острове.
Кривцов ответил тотчас, высказав сразу те мысли, что были в его голове.
- Отчего? - снова спросила Наташа.
- Оттого, что это остров для чистых сердцем, для детей, для святых -
вот, как вы...
- Я не святая! - вспыхнула девушка. - Ах, я не святая! И опустила еще
ниже руки. Флакон с духами выдавал чуть
заметную дрожь ее рук.
- Нет, вы святая, вы чистая, - заговорил Кривцов быстрым, торопящимся
шепотом. - Я к вам шел, как последний зверь, готовый на все - на хитрость,
обман, на предательство, па насилие... Шел к вам потому, что без вас не могу
уже, потому что одно в моей жизни и есть - это вы, это живая горящая мысль
моя только о вас, и иногда даже не знаю, живу ли я, или только она живет -
эта мысль о вас, это отражение ваше, мука по неслиянности с вами.
Наташа слушала молча. Кривцов же шептал все быстрей и быстрей:
- Особенно в эти минуты, теперь... Теперь все, что есть во мне от меня,
все проклятие жизни моей растопилось, развеялось, потонуло в блеске вашей
души. Я понял теперь: не солнце светило на улице, не небеса сияли мирною
святостью, это ваша близость светила мне, ваша святость мне улыбалась в
своем всепрощении, ваши мечты касались души моей... В детстве я шел к
причастию так, как склонившись теперь перед вами стою. Ах, ведь я тоже вырос
в деревне, и в душе где-то еще колышутся тени - темные, близкие ветви дубов,
кленов резных, снежной березы... Церковь от нас всего в двух верстах - через
поле, через лес. По рубежу, возле дороги, были цветы, и когда шел к обедне -
ребенком, маленьким мальчиком в уровень с их головками милыми, с их
цветочной душой, рисовались они мне на близком, на голубом горизонте -
четкие, ясные, такие понятные... Так же понятен и Бог детской душе... Так же
Он близок и вам - этот детский, этот девический Бог.
Наташа склонила голову, слушая. У нее не было слов, только слушала. Но
такая еще небывалая близость охватила ее - к этому когда-то ей страшному, а
теперь такому близкому, не по земному близкому ей человеку.
- Это только мгновение - я - в вашей отмеченной Богом, осиянной жизни
девической, это только туча над нежным цветком - загородила на миг солнце и
небо...
- Послушайте... - тихо сказала Наташа. Только это сказала, но не знала
еще, что дальше сказать. - Послушайте...
Он помолчал, подождал, но потом продолжал еще торопливее:
- И вот ваша Глаша увидела правду. Зоркий глаз разглядел мою суть, мое
темное, вечно кипящее, проклятое Богом ядро. Разве не так? Я недостоин быть
с вами, ибо и в эти минуты чистых признаний, быть может, острее еще, чем
когда-нибудь раньше, горит в душе моей выжженный образ... там, перед иконой
Пречистой Девы, чье рождение празднует церковь сегодня. Навеки со мной мои
муки, и вот воплощенная вы, красота неземного в земном, нет - неземное
земное - преображенное, вновь рожденная вечность, та и не та, что была. А я
стою и...
Кривцов оборвал.
-Что?
- Стою, когда целые тьмы позади меня толкают вперед, свищут и в уши, и
в сердце... Весь мир мне кричит об одном: возьми, вот она, вот единственный
миг, вот разрешение вселенной твоей, вот случай стать Богом, стать выше
Бога, перейти через Него, стать Новым Богом. И я стою, незнаемой силой
прикованный к месту, стою перед опущенным взором очей, перед этим струящимся
нежным от вашей души ароматом иного, грядущего в вас бытия.
Девушка вскинула голову и протянула руки к нему. Глаза сияли вдруг
загоревшейся радостью, душа, как свеча, отражалась, дрожа, в их темнеющей
глуби.
- Грядущего - да! Грядущего в нас бытия, - сказала она раздельно
торжественно.
Кривцов задрожал перед этой сияющей радостью, перед теми словами.
- Не говорите так! Нет... Не говорите мне так.
- В нас и через нас, - повторила она и сделала шаг ближе к Кривцову,
Он отскочил от нее в дальний угол, - прыгнула кошка нечеловеческим,
диким прыжком и притаилась в углу.
- Не подходите ко мне, или я... - Наташа ждала, что скажет дальше. -
Или я задушу вас собою, - прохрипел он оборванным голосом. - В страсти своей
задушу.
Стояла спокойно, ждала Наташа еще. У Кривцова стучали зубы, в
беспорядке, один о другой. С трудом теперь можно было понять:
- Понимаешь ли ты... Понимаешь ли, что говорю?.. Знаешь ли ты, кто
перед тобой? Не подходи! Ни полшага!
Светлым и ясным, чуть погрустневшим - только что - голосом сказала
Наташа;
- Кривцов, вы уже не хотите акации?
Он замолчал, сразу осунулся, замерли зубы - перестали стучать.
- Хотите?
Она ждала ответа, но Кривцов был безмолвен.
Тогда подошла Наташа к нему, открыла скляночку и, намочив свои пальцы,
провела по его волосам. Он чуть вздрогнул, но продолжал сидеть, замерев.
Слабый запах редкий духов заструился по комнате. Наташа коснулась и себя
теми же пальцами - просто, по-неумелому. Кривцов все сидел, склонившись в
безмолвии,
Наташа подождала еще, потом опустилась возле него прямо на пол и взяла
его за руку. Рука была холодна и безжизненна.
- Слушайте, - тихо сказала она. - Я ведь тоже люблю вас. Люблю не знаю
за что, - за все, за то, что такой вы, как есть. Но еще больше люблю за то,
чем вы будете, за нашу грядущую жизнь, быть может, не в нас, а в том, кто
будет от нас, - в нашем ребенке.
Вместо холодного кто-то горячий кран повернул в его сердце, и хлынула
кипящая влага, и горячо стало держать его руку Наташиной нежной руке.
И в то же мгновение голос ее задрожал небывалою лаской, умоляющей,
чистой в своем трепетании:
- Но только не так! Только все иначе... На острове светлом, где я буду
иной, какою сегодня ты видел меня, и где будешь и ты с преображенной,
прощенной душой... А наше дитя родится от напряжения духа и будет совсем не
знающим наших мучений. Таких, как твои и мои... Потому что и я знаю их. Да,
уже знаю и, может быть, оттого так тебя и люблю...
Наташа гладила руку Кривцова и глядела ему снизу вверх
в лицо - бледное, уже обреченное в своей белизне чьей-то жестокой
рукой. Но вот дрогнуло это лицо, забегали мелкие скорые живчики, все быстрей
и быстрей, торопят открытые глаза - на новую жизнь, возле рта вскипают
быстрой и нервной волной - рождают слова признания, слова очищения, перед
которыми раздвинется вдруг завеса будущей жизни. Наташа глядит вес
внимательней, острым взглядом душа ворожит святую ворожбу свою над другой
душой, отгоняет вечные чары двух непримиримых начал, стремится проникнуть в
сокрытую тайну мировой их вражды, ощутить за этим единство предвечного
замысла и, причастившись этой единой стихии, встать возрожденной в ином
бытии. А рука ее все гладит руку Кривцова, и земное сердце земную же песню
поет, песню природы, расцветающих трав, звенящих в траве насекомых, песню
предполуденного часа, когда зной шлет первое дыхание свое через океаны
эфира, но уже волнуем он скрытым, глубоким волнением.
И вдруг рождается слово, помимо сознания, помимо души, из тех конечных
глубин, откуда приходят самые души, слово - предвестие грядущей души.
- Будь, святая, моею женой. Наташа закрывает в экстазе глаза.
- Будь моею женой по-новому. Слово любви твоей побеждает ненасытимые
муки мои.
Молча наклоняет голову его девушка и целует темные волнистые волосы.
Кривцов молчит, склонившись перед ней на колени. Потом вдруг падает ниц
и молитву воссылает он к пей или к Богу, страстным порывистым шепотом:
- Примири меня со Христом! Дай правду словам моим! Сотвори мою жизнь
достойною нового света, грядущего бытия моего.
Наташа снова тихо и важно целует склоненную голову.
- Ты - пришедшая в мир, чтобы дать начало новому чуду, источник живой
воды среди пустыни людской, водоем грядущих чудес, дай мне с чистой душой
коснуться влаги твоей, дай мне умереть в этот миг, чтобы воскреснуть вновь,
ибо очищусь я в смерти земного моего естества и воскресну силою новой любви
твоей...
В дверь постучали, но не слыхали они.
Кто-то стоит там за дверью и ждет.
Потом постучали еще, и почти вслед за этим растворяется дверь, и Анна
слышит, входя:
- Да, через любовь в новую жизнь.
Это на зов, на молитву Кривцову ответила девушка. Тогда Анна крепко
сжимает руку старика и говорит:
- Наташа, вот ваш отец.
Берет его за руку и идет вместе с ним в дальний угол, где обручила
мечта жениха и невесту.
XLIV
Кривцов поднялся с колен, но не тронулся с места. Наташа широко открыла
глаза и глядела, будто во сне. Дверь открылась бесшумно, и чей-то голос
сказал:
- Наташа, вот ваш отец.
Она обернулась и видит отца. С ним девушка в белом. Может быть, ангел.
Сон или явь? Жизнь или то иное, о чем мечтала с давних детских дней и чего
не умела назвать?
Не ждала и Анна того, что нашла. Веяло в комнате дыхание разреженных,
надземных высот, такое знакомое, такое ощутимое Анне. Думала - будет земля и
бедная, несчастная девочка, которую осияет радость земного отца. Но и отец
был не тот, странный полусвятой, полуюродивый, что лаял вместе с собаками и
улыбался по-детски сквозь седые усы. Он стал точно выше ростом, стройнее,
легкая поступь его утончилась, стала неслышной совсем, почти неощутимая
лежала рука в руке Анны. И были в этот момент дочь и отец близки друг к
другу и необычайно похожи духовною светлою близостью.
Подходит ближе старик и вот протягивает дочери руку. Анна отпускает
его, - протягивает тогда обе руки навстречу потерянной девочке, той, в чьих
линиях сквозят ему давние детские, еще по-ребячески пухлые, дорогие ему,
бесценные, бессмертные, родные черты.
- Дочка моя, Наташа...
Больше сказать ничего он не может. Благодатный внутренний дождь омывает
его существо. Он не тоскующий, ищущий в муке отец и не дитя, каким был так
недавно, сбросив старость свою, как шелуху плода, под которым острится новой
младенческой жизнью юный росток, - нет, теперь он ей друг, родной и близкий
по духу: светлая мудрость пробудившейся юности - родная сестра его
просветленной старческой ясности, ибо просветленность вечно юна, хотя бы
плескалась в земной стареющей чаше.
Два бокала с чистым напитком древних богов стукнутся звонким,
хрустальным стеклом, и тот звук прозвучит во вселенной, поднимется к куполу
неба и обоймет его лаской свободной, без принуждения, с пафосом чистым и
легким.
Но вот протянула девушка руку вперед, жестом твердым остановила отца.
Отошла к стороне Анна, оставила их вдвоем друг перед другом.
- Отец, я уже узнала, что ты в городе, но я не пошла за тобой, когда ты
приехал, потому что знала... потому что я думала, что ты едешь искать меня
как преступницу, что ты веришь во все, что обо мне говорят. Скажи мне, ты
верил?
- Нет. Я не верил, я мучился.
- Ты сомневался?
- Я пришел к тебе теперь без сомнений. - Ты пришел ко мне, чтобы
простить?
- Нет, девочка, дочка моя, я пришел, обнять тебя, я хотел тебя
отыскать, чтобы умереть мне спокойно. Подойди ко мне. Я тебя ждал так давно.
- И тебя жду всю мою жизнь, с тех самых пор, как я потеряла тебя. Но,
отец... - Подняла Наташа голову выше, будто готовясь встретить удар. -- Но
я не одна, отец. Вот мой жених, мой муж. Я сегодня избрала его.
Жених и муж этой девочки! Вечный идет круговорот любви и рождений
новых слабых существ. В браке земном родятся истинно дети земли. И снова
уходят в лоно праматери, брызнув новою, краткою жизнью...
Старик тихо спросил:
-- Кто он и где он?
-- Вот мой жених и мой муж. Это он. Сегодня мы обручились на новую
жизнь. Принимаешь ля нас?
Было утро волшебное, -- все было просто и ясно в золотящихся, редких,
осенних лучах. Сказал отец:
-- Принимаю.
Тогда Наташа вдруг вся зарделась и вспыхнула, и бросилась по-детски к
отцу. Она целовала его и терлась головкой о жестковатые щеки; как цветки,
катились радостные, светлые слезинки.
-- Ну, вот... Ну, вот... -- лепетала она, -- И ты не умрешь, ты будешь
с нами жить, мы всегда будем жить, не умрем... И ты с нами поедешь на
остров. Мы ведь будем там. И вы, и вы с нами!
Она бросилась к Анне, схватила ее за руки и покрыла их поцелуями,
такими же частыми и светлыми, как и слезы.
Анна взяла ее голову и прижала к груди. Наташа невелика была ростом и
слышала ясно, как бьется Аннино сердце. Она замерла на мгновение и
прошептала:
-- Откуда вы взялись такая? Вы ангел? Вы с неба? Молчала, прижимая к
себе, вся белая, стройная Анна. И безмолвно лилась ее речь от всего
существа, -- не постижимая ни уму, ни душе, но ясная где-то за ними. Анна
молчала:
-- Я отхожу, я отлетаю от жизни, хотя девушка Анна еще не знает того.
На землю я уже не сойду, на земле расцветает
новая молодость, что пройдет мимо меня, но когда она возмужает, когда
создаст свою жизнь, завершив свой круг, как его завершила я, мы встретимся
снова, но не на новой земле, не на второй грядущей земле, а в третьем
царстве завершивших свой круг. Но об этом больше ни звука молчания, даже
молчания, ибо эту тайну не надо вскрывать. В день Рождества Богородицы
прими, Юная, мой поцелуй.
Склонясь, Анна целует Невесту. И та отдает ей ответный, робкий и
восхищенный, но как равная равной, свой поцелуй.
Потом обе, затихнув, смотрят на тех: на отца и Кривцова.
Они жмут оба руки крепко и осиянно.
Замкнут безмолвный, торжественный круг. Теперь пусть приходит судьба.
То, над чем не властна уже эта всевластная, сделано: круг заключен, замкнута
цепь.
И судьба ждать не дает. Слышится шум. Кто-то бежит по лестнице, но еще
прежде, чем он добежал, дверь отворяется настежь.
Стремительным вестником Глаша влетает, развевается шарф, безумие плещет
в глазах, но ужас сковал уже члены, и один единственный крик вырывается
сдавленный, мертвый:
-- Он убьет вас!
И видит вокруг четырех человек: девушку с девушкой, мужчину с мужчиной,
и замирает безмолвно, страшась и не смея понять, и восхищаясь молитвенно, и
замерзая в последнем своем одиночестве.
Тогда тяжелой стопой входит судьба. С азиатским типом лица, уже не
спеша, чугун неуверенной поступью входит темный старик, поднимает быстро,
но мерно верную руку и спускает курок. Кривцов падает тихо и слабо, легко,
как осенний, созревший для смерти, послушный дыханию ветра листок. Молчат
все мгновение, равное сумме мгновений, до него, чередуясь, живших своей
разноцветною жизнью; снова все промелькнули они в этот миг. Дух, обитавший
в Кривцове, оставил его, осиянный лучами осеннего тихого солнца.
XLV
Быстро, однако, все переменилось. Примитивная жизнь ворвалась сюда с
улицы, ибо она не выносит разреженности той атмосферы, которую создает
преображение душ, и, принимая ее за пустоту, заливает все щели, во все
провалы бежит мутноватой струей и пенится над жерлом, прикрывая его.
Когда воистину совершается нечто, когда по лотке высшего разума должна
разорваться сеть повседневных законов, когда дух дрожит на границе иного,
для земли фантастического, чуждого ей бытия, когда, в смущении, время не
знает, сохранило ли власть над людьми, и дрогнет в пространстве мир видимый
и осязаемый, формы в зыбкой неясности сдвинутся с мест, обнажая то
запредельное, что скрыто пространством, -- быстрым шагом, рядами поспешными
мобилизуются, входят, шумят и звенят, и бряцают оружием, напрягая все свои
силы, люди и вещи, и звуки, слова и движения, стуки, возгласы, грохоты,
мысли, запахи, лица, рыдания -- весь один хаотический вопль, дрожащий перед
мигом исчезновения жизни. Она, в стремительной своей самообороне,
разливается по земле, возрастает до неба, заполняет собою все промежутки и
несется потом, дабы опрокинуть единую, малую, как укол невидимой для глаза
иглы, и все же огромную, как все вместе взятые боги, эту открывшуюся щель в
небытие, или в инобытие, к которому нет соединительных нитей и которое
грозит страшнее нирваны.
И жизнь побеждает.
Пока.
Вот уже суетились и плакали, поводили плечами и говорили, рассуждали,
и вспоминали законы, и строили план.
И построили план:
Тело Кривцова полиция перевезла куда-то сообразно полицейским законам,
убийцу арестовали и отвезли безмолвного, остальных допросили, переписали.
Глухой, сумрачный говор пошел, что убийца -- еврей; кляли жидов.
Наташу с отцом взяла к себе Анна, одна только Глаша осталась в
квартире. Окаменев, ждала, когда все это кончится, но и ждала
полусознательно: для нее все уже кончилось, но еще не пришло, не началось
начало иного. Инстинктивно знала она, что другие ей помешают, из-за
непонятных целей своих, сделать то, что должна была сделать. Скользнул ее
взгляд за рукой человека, одетого в форму, когда он спрятал револьвер в
карман -- приобщать его к делу. Но покорно ждала: ее от нее не уйдет.
И вот все оставили комнату, и она вышла вместе со всеми, но тотчас же
вернулась и заперлась изнутри. Замолкли шаги, голоса на дворе притихли,
стукнули где-то калиткой. Тишина. Странно переместилось все в комнате, и
солнце ушло. А было вон там. На коленях стояла она перед Наташей, и капнули
слезы, и, скользя, упадали по их сжатым на жизнь и на смерть хрупким рукам.
На жизнь и на смерть. Она выбирает последнюю. Не она выбирает, а за нее уже
выбрали. Жить на земле без него? Что же назвать тогда смертью? Нет, смерть
вместе с ним -- это отныне одна ее жизнь. Один единственный фокус, одна
была точка, где жила ее, напоенная ожиданием смерти, отъединенная жизнь.
Ни единым движением, ни малейшим дыханием никогда никому не сказала о
том. Ненавидя, любила его, презирая, молилась ему одному. Все дни и часы
своей жизни мечтала она об одном: убить его и убить себя вместе с ним. Но
прятала эту тайну на дне умерших для жизни, остекленевших глаз. Как мечи,
прорезали стекло -- исступления страстной ее ненависти, но любовь ждала
единого мгновения смерти.
И миг тот пришел. "Не вы ли святой?" "Я еще жив, Глафира Филипповна".
Ну, а теперь? Не он ли святой?..
Запирала двери, не зная еще, как это будет. Теперь мгновенная мысль
осенила ее. Она торопливо огляделась вокруг, осмотрела столы, отодвинула
ящики, но не нашла ничего. В беспокойстве стала шарить повсюду, трогала все
попадавшиеся предметы, передвигала их, -- ничего острого не было. Какой-то
вихрь безнадежности охватил ее, -- именно там, где он умер, должна умереть и
она. Как же ей быть?
Но вдруг замечает в углу забытый, уроненный, со светлою влагой флакон.
Она торопливо хватает его, дрожащими пальцами трогает пробку, вынимает ее и
выливает душистую влагу; потом ударяет осторожными -- не надо шуметь --
тупыми ударами о подоконник, чтобы разбить, но стекло издает глуховатый звон
и не поддается мягкому дереву, тогда забывает про все и с силой бросает
скляночку на пол; стекло звенит, разбивается, девушка ловит последние
отзвуки жалобных звуков и припадает жадно к осколкам, выбирая те, что
поострей...
Кровь льется мягкой и теплой волной, светлые волны качают, плескают
едва лишь скрепленную с этим слабеющим телом, уже звенящую, уже вот-вот
отлетающую душу. Сладкий аромат, все густея, туманит земное сознание.
Берега неведомых земель вырисовываются в туманной дали. Наташа склонилась,
руки их вместе: на жизнь и на смерть! "На жизнь", -- шепчет Наташа. "А где
же он?" "Подожди". И все ласковей, все прозрачнее и призрачней волны, все
ближе склоняются белые ветви, и все легче, все тоньше, все неуловимей
сознание.
Руки, едва шевелясь, еще инстинктивно бередят чуть затвердевшую ранку,
сдирают пробочку сгустившейся крови.
Новый, последний, самый сладкий, самый ласкающий вал...
Благоухает, как один неземной, огромный цветок, тихая комната над
успокоенным телом одинокой души. Смерть принесла ей сладкий и светлый
обман...
XLVI
Часу в двенадцатом дня Верхушин позвонил к Николаю Платоновичу.
-- Барин дома?
-- Уже ушли.
- А Надежда Сергеевна?
- Встают.
Верхушин поднялся по лестнице. Он знал и сам, что Палицын уже должен
был к тому времени поехать к Глебу, и зашел, чтобы увидеться с Надеждой
Сергеевной. Еще вчера, уходя, он решил это сделать: какой-нибудь конец
должен же быть. Теперь он слегка волновался, - вчерашний вечер мог напортить
ему; кроме того, всего можно было ожидать от этого взбалмошного старика.
Положим, Надежда Сергеевна здраво смотрит на вещи, но смутно чувствовал,
что все же есть что-то неэстетичное во вчерашнем поступке. И если бы его
никто не видал! То, что скрыто глубоко, в себе -- вне законов не только
морали, но и эстетики.
Непривычно волновался Верхушин. С детской половины доносился смутный
утренний шум. От солнца и праздничного утра комнаты казались еще больше,
просторнее, даже пустынней, встречали его чуть официально, сухо. Надежда
Сергеевна медлила выходить. Никого не было, но не решался даже подойти
постучать к ее двери. Внутренне он чувствовал себя в очень глупом положении.
Сегодня мал спал и не мог похвалиться выдержкой.
Наконец, дверь растворилась, и спокойная, как всегда, вошла Надежда
Сергеевна. От нее пахло духами, свежестью, ясной прохладой.
-- Так рано? -- Он коснулся губами протянутой душистой руки. --
Садитесь, Верхушин. Я рада, что вы сами пришли.
-- Вы хотели этого? -Да.
-- Послушайте, Надежда Сергеевна...
Верхушин вдруг заходил по комнате, привычным, но сложно изысканным
жестом тронув свои золотистые волосы.
--
Слушаю, -- с чуть заметной улыбкой отозвалась она. Верхушин повернулся
и резко сказал:
-- Вы изменяете сами себе.
-- В чем?
- В том, что поддаетесь власти призрачных слов. Не отрекайтесь: вчера
на вас произвел впечатление этот сумасшедший старик...
-- Старик ли один?
- Да, не один. Вы знаете это лучше меня... Но с ним особенно странно,
с этим... сморчком... Вспомнить один его красный платок...
Надежда Сергеевна спокойно слушала все, что он говорил, а он говорил
еще много и кончил тем же, чем начал: она поддалась гипнозу скрытой морали.
Ему, Верхушину, больно и грустно видеть такою ее, он затем и пришел, чтобы
рассеять вчерашнее, чтобы вернуть себе образ прежней свободной,
пленительной женщины, чтобы стать перед ней на колени и отдать ей себя,
свой талант, свои силы, свою еще гордую душу, которую так недавно сама
признавала она, как близкую, как родственно сильную. Дальше невыносима,
нестерпим больна ему эта пробежавшая между ними тень отчуждения, -- так
холодно, так издалека протянула вчера ему руку, прощаясь. А между тем он
знал и другое, он рассчитывал и надеялся, он... он любит ее -- и она это
знает -- давно, с первого взгляда, и она нарочно, конечно, нарочно держит
его вдалеке, играет им, приближая и удаляя, улыбаясь и не замечая пожатий...
О, она умная женщина! О, он так ценит в ней наряду с красотой этот
прозрачный, этот ясный, чарующий ум, свободу души, тон-куга четкость
движений... И он сумеет -- и кому же еще, кроме него, это суметь! -- он
сумеет ее оценить, он возьмет ее, как лучшее Божье создание, и отдаст себя
ей, и это будет небывало красиво, это будет любовью талантов, двух
свободных и смелых, двух с сильным размахом, гордых существ... Он
предчувствует, знает, дрожит, он благоговеет, склоняясь, и перед тем, что
скрыто еще, перед тем закованным в холод, перед таящимся пламенем страсти,
что сквозит за ясностью форм. Он едва дерзает сказать ей об этом, помянуть,
но на это дает ему силу и правду его безграничная страсть, просветленная и
углубленная дружбой и чистой любовью. Пусть до конца, только пусть до конца
даст сказать ему все, пусть выслушает, пусть ощутит дыхание последних
глубин его духа...
Попадая в солнечный свет, легким золотом рассыпались воздушные волосы в
такт беспорядочно быстрым, стремительным мыслям. Верхушин слушал себя и
восхищался собою, и это восхищение еще поднимало огонь вдохновения,
раздувало его, и пламя лизало, казалось, чуть не небесный свод.
Следила за ним взором спокойным и ясным Надежда Сергеевна. Но вот в
забвении чувств опустился он перед ней на колени и прошептал, умоляя:
- Не изменяйте себе! Будьте по-прежнему гордой, свободной в выборе
душ!
Она отвечала:
-- Я не изменила себе.
Он вскочил и сжал ее руки, сияя.
- Я так и думал! Я верил в вас. Я был убежден, что вы свободная, что вы
самая чудесная женщина в мире!
Освободив свои руки. Надежда Сергеевна встала, чуть улыбнулась, как-то
сама для себя, и отступила на шаг. Верхушин не понимал, что это значит, но
в серых и ясных глазах холод сгущался, видимо, и для него и делал их еще
глубже и еще прекраснее.
- Я не изменила себе, - повторила Надежда Сергеевна. -- Я покорилась не
власти призрачных слов. Дело проще: я не люблю побежденных, и они интереса
во мне не возбуждают.
Она замолчала, и это молчание еще ярче подчеркнуло беспощадную ясность
произнесенных слов. Но было это все для него так сурово, так неожиданно, так
резок был переход от надежды, от казавшейся близкою цели, так горяча была в
жилах его возбужденная кровь, что отражая первую промелькнувшую мысль,
что-то жалкое, что-то унизительное забормотал инстинктивно язык:
--