Иван ШмелЈв. Лето Господне Праздники - Радости - Скорби Два чувства дивно близки нам - В них обретает сердце пищу - Любовь к родному пепелищу, Любовь к отеческим гробам. А.С.Пушкин Наталье Николаевне и Ивану Александровичу Ильиным посвящаю Автор Праздники ВЕЛИКИЙ ПОСТ ЧИСТЫЙ ПОНЕДЕЛЬНИК Я просыпаюсь от резкого света в комнате: голый какой-то свет, холодный, скучный. Да, сегодня Великий Пост. Розовые занавески, с охотниками и утками, уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас Чистый Понедельник, и все у нас в доме чистят. Серенькая погода, оттепель. Капает за окном - как плачет. Старый наш плотник - "филЈнщик" Горкин, сказал вчера, что масленица уйдет - заплачет. Вот и заплакала - кап... кап... кап... Вот она! Я смотрю на растерзанные бумажные цветочки, назолоченый пряник "масленицы" - игрушки, принесенной вчера из бань: нет ни медведиков, ни горок, - пропала радость. И радостное что-то копошится в сердце: новое все теперь, другое. Теперь уж "душа начнется", - Горкин вчера рассказывал, - "душу готовить надо". Говеть, поститься, к Светлому Дню готовиться. - Косого ко мне позвать! - слышу я крик отца, сердитый. Отец не уехал по делам: особенный день сегодня, строгий, - редко кричит отец. Случилось что-нибудь важное. Но ведь он же его простил за пьянство, отпустил ему все грехи: вчера был прощеный день. И Василь-Василич простил всех нас, так и сказал в столовой на коленках - "всех прощаю!". Почему же кричит отец? Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, масленицу выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается кислый пар, - священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный... - так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надомной колышет. - Вставай, милок, не нежься... - ласково говорит он мне, всовывая таз под полог. - Где она у тебя тут, масленица-жирнуха... мы ее выгоним. Пришел Пост - отгрызу у волка хвост. На постный рынок с тобой поедем, Васильевские певчие петь будут - "душе моя, душе моя" - заслушаешься. Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий Пост. И Горкин совсем особенный, - тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое, - чистый сегодня понедельник! - только казакинчик старый: сегодня все самое затрапезное наденут, так "по закону надо". И грех смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по закону, "для молитвы". Сияние от него идет, от седенькой бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Я знаю, что он святой. Такие - угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю, что он насушил себе черных сухариков с солью, и весь пост будет с ними пить чай - "за сахар". - А почему папаша сердитый... на Василь-Василича так? - А, грехи... - со вздохом говорит Горкин. - Тяжело тоже переламываться, теперь все строго, пост. Ну, и сердются. А ты держись, про душу думай. Такое время, все равно как последние дни пришли... по закону-то! Читай - "Господи-Владыко живота моего". Вот и будет весело. И я принимаюсь читать про себя недавно выученную постную молитву. В комнатах тихо и пустынно, пахнет священным запахом. В передней, перед красноватой иконой Распятия, очень старой, от покойной прабабушки, которая ходила по старой вере, зажгли постную, голого стекла, лампадку, и теперь она будет негасимо гореть до Пасхи. Когда зажигает отец, - по субботам он сам зажигает все лампадки, - всегда напевает приятно-грустно: "Кресту Твоему поклоняемся, Владыко", и я напеваю за ним, чудесное: И свято-е... Воскресе-ние Твое Сла-а-вим! Радостное до слез бьется в моей душе и светит, от этих слов. И видится мне, за вереницею дней Поста, - Святое Воскресенье, в светах. Радостная молитвочка! Она ласковым счетом светит в эти грустные дни Поста. Мне начинает казаться, что теперь прежняя жизнь кончается, и надо готовиться к той жизни, которая будет... где? Где-то, на небесах. Надо очистить душу от всех: грехов, и потому все кругом - другое. И что-то особенное около нас, невидимое и страшное. Горкин мне рассказал, что теперь - "такое, как душа расстается с телом". Они стерегут, чтобы ухватить душу, а душа трепещет и плачет - "увы мне, окаянная я!" Так и в ифимонах теперь читается. - Потому они чуют, что им конец подходит, Христос воскреснет! Потому и пост даден, чтобы к церкви держаться больше, Светлого Дня дождаться. И не помышлять, понимаешь. Про земное не помышляй! И звонить все станут: помни... по-мни!.. - поокивает он так славно. В доме открыты форточки, и слышен плачущий и зовущий благовест - по-мни.. по-мни... Это жалостный колокол, по грешной душе плачет. Называется - постный благовест. Шторы с окон убрали, и будет теперь по-бедному, до самой Пасхи. В гостиной надеты серые чехлы на мебель, лампы завязаны в коконы, и даже единственная картина, - "Красавица на пиру", - закрыта простынею. Преосвященный так посоветовал. Покачал головой печально и прошептал: "греховная и соблазнительная картинка!" Но отцу очень нравится - такой шик! Закрыта и печатная картинка, которую отец называет почему-то - "прянишниковская", как старый дьячок пляшет, а старуха его метлой колотит. Эта очень понравилась преосвященному, смеялся даже. Все домашние очень строги, и в затрапезных платьях с заплатами, и мне велели надеть курточку с продранными локтями. Ковры убрали, можно теперь ловко кататься по паркетам, но только страшно, Великий Пост: раскатишься - и сломаешь ногу. От "масленицы" нигде ни крошки, чтобы и духу не было. Даже заливную осетрину отдали вчера на кухню. В буфете остались самые расхожие тарелки, с бурыми пятнышками-щербинками, - великопостные. В передней стоят миски с желтыми солеными огурцами, с воткнутыми в них зонтичками укропа, и с рубленой капустой, кислой, густо посыпанной анисом, - такая прелесть. Я хватаю щепотками, - как хрустит! И даю себе слово не скоромиться во весь пост. Зачем скоромное, которое губит душу, если и без того все вкусно? Будут варить компот, делать картофельные котлеты с черносливом и шепталой, горох, маковый хлеб с красивыми завитушками из сахарного мака, розовые баранки,"кресты" на Крестопоклонной... мороженая клюква с сахаром, заливные орехи, засахаренный миндаль, горох моченый, бублики и сайки, изюм кувшинный, пастила рябиновая, постный сахар - лимонный, малиновый, с апельсинчиками внутри, халва... А жареная гречневая каша с луком, запить кваском! А постные пирожки с груздями, а гречневые блины с луком по субботам... а кутья с мармеладом в первую субботу, какое-то "коливо"! А миндальное молоко с белым киселем, а киселек клюквенный с ванилью, а...великая кулебяка на Благовещение, с вязигой, с осетринкой! А калья, необыкновенная калья, с кусочками голубой икры, с маринованными огурчиками... а моченые яблоки по воскресеньям, а талая, сладкая-сладкая "рязань"... а "грешники", с конопляным маслом, с хрустящей корочкой, с теплою пустотой внутри!.. Неужели и т а м, куда все уходят из этой жизни, будет такое постное! И почему все такие скучные? Ведь все - другое, и много, так много радостного. Сегодня привезут первый лед и начнут набивать подвалы, - весь двор завалят. Поедем на "постный рынок", где стон стоит, великий грибной рынок, где я никогда не был... Я начинаю прыгать от радости, но меня останавливают: - Пост, не смей! Погоди, вот сломаешь ногу. Мне делается страшно. Я смотрю на Распятие. Мучается, Сын Божий! А Бог-то как же... как же Он допустил?.. Чувствуется мне в этом великая тайна - Б о г. В кабинете кричит отец, стучит кулаком и топает. В такой-то день! Это он на Василь-Василича. А только вчера простил. Я боюсь войти в кабинет, он меня непременно выгонит, "сгоряча", - и притаиваюсь за дверью. Я вижу в щелку широкую спину Василь-Василича, красную его шею и затылок. На шее играют складочки, как гармонья, спина шатается, а огромные кулаки выкидываются назад, словно кого-то отгоняют, - злого духа? Должно быть, он и сейчас еще "подшофе". - Пьяная морда! - кричит отец, стуча кулаком по столу, на котором подпрыгивают со звоном груды денег. - И посейчас пьян?! В такой-то великий день! Грешу с вами, с чертями, прости, Господи! Публику чуть не убили на катаньи?! А где был болван-приказчик? Мешок с выручкой потерял... на триста целковых! Спасибо, старик-извозчик, Бога еще помнит привез... в ногах у него забыл?! Вон в деревню, расчет!.. - Ни в одном глазе, будь-п-кой-ны-с... в баню ходил-парился... чистый понедельник-с... все в бане, с пяти часов, как полагается... -докладывает, нагибаясь, Василь-Василич и все отталкивает кого-то сзади. - Посчитайте... все сполна-с... хозяйское добро у меня... в огне не тонет, в воде не горит-с... чисто-начисто... - Чуть не изувечили публику! Пьяные, с гор катали? От квартального с Пресни записка мне... Чем это пахнет? Докладывай, как было. - За тыщу выручки-с, посчитайте. Билеты докажут, все цело. А так было. Я через квартального, правда... ошибся... ради хозяйского антиресу. К ночи пьяные навалились, - катай! маслену скатываем! Ну скатили дилижан, кричат - жоще! Восьмеро сели, а Антон Кудрявый на коньках не стоит, заморился с обеда, все катал... ну, выпивши маленько... - А ты, трезвый? - Как стеклышко, самого квартального на санках только прокатил, свежий был... А меня в плен взяли! А вот так-с. Навалились на меня с Таганки мясники... с блинами на горы приезжали, и с кульками... Очень я им пондравился... - Рожа твоя пьяная понравилась! Ну, ври... - Забрали меня силом на дилижан, по-гнал нас Антошка... А они меня поперек держут, распорядиться не дозволяют. Лети-им с гор...не дай Бог... вижу, пропадать нам... Кричу - Антоша, пятками режь, задерживай! Стал сдерживать пятками, резать... да с ручки сорвался, под дилижан, а дилижан три раза перевернулся на всем лету, меня в это место... с кулак нажгло-с... А там, дураки, без моего глазу... другой дилижан выпустили с пьяными. Петрушка Глухой повел... ну, тоже маленько для проводов масленой не вовсе тверезый...В нас и ударило, восемь человек! Вышло сокрушение, да Бог уберег, в днище наше ударили, пробили, а народ только пораскидало... А там третий гонят, Васька не за свое дело взялся, да на полгоре свалил всех, одному ногу зацепило, сапог валеный, спасибо, уберег от полома. А то бы нас всех побило... лежали мы на льду, на самом на ходу... Ну, писарь квартальный стал пужать, протокол писать, а ему квартальный воспретил, смертоубийства не было! Ну, я писаря повел в листоран, а газетчик тут грозился пропечатать фамилию вашу...и ему солянки велел подать... и выпили-с! Для хозяйского антиресу-с. А квартальный велел в девять часов горы закрыть, по закону, под Великий Пост, чтобы было тихо и благородно... все веселения, чтобы для тишины. - Антошка с Глухим как, лежат? - Уж в бане парились, целы. Иван Иваныч фершал смотрел, велел тертого хрену под затылок. Уж капустки просят. Напужался был я, без памяти оба вчерась лежали, от... сотрясения-с! А я все уладил, поехал домой, да... голову мне поранило о дилижан, память пропала...один мешочек мелочи и забыл-с... да свой ведь извозчик-то, сорок лет ваше семейство знает! - Ступай... - упавшим голосом говорит отец. - Для такого дня расстроил... Говей тут с вами!.. Постой... Нарядов сегодня нет, прикажешь снег от сараев принять... двадцать возов льда после обеда пригнать с Москва-реки, по особому наряду, дашь по три гривенника. Мошенники! Вчера прощенье просил, а ни слова не доложил про скандал! Ступай с глаз долой. Василь-Василич видит меня, смотрит сонно и показывает руками, словно хочет сказать: "ну, ни за что!" Мне его жалко и стыдно за отца: в такой-то великий день, грех! Я долго стою и не решаюсь - войти? Скриплю дверью. Отец, в сером халате, скучный, - я вижу его нахмуренные брови, - считает, деньги. Считает быстро и ставит столбиками. Весь стол в серебре и меди. И окна в столбиках. Постукивают счеты, почокивают медяки и- звонко - серебро. - Тебе чего? - спрашивает он строго. - Не мешай. Возьми молитвенник, почитай. Ах, мошенники... Нечего тебе слонов продавать, учи молитвы! Так его все расстроило, что и не ущипнул за щечку. В мастерской лежат на стружках, у самой печки, Петр Глухой и Антон Кудрявый. Головы у них обложены листьями кислой капусты, -"от угара". Плотники, сходившие в баню, отдыхают, починяют полушубки и армяки. У окошка читает Горкин Евангелие, кричит на всю мастерскую, как дьячок. По складам читает. Слушают молча и не курят: запрещено на весь пост, от Горкина; могут идти на двор. Стряпуха, стараясь не шуметь и слушать, наминает в огромных чашках мурцовку-тюрю. Крепко воняет редькой и капустой. Полупудовые ковриги дымящегося хлеба лежат горой. Стоят ведерки с квасом и с огурцами. Черные часики стучат скучно. Горкин читает-плачет: - ..и вси... свя-тии... ангелы с Ним. Поднимается шершавая голова Антона, глядит на меня мутными глазами, глядит на ведро огурцов на лавке, прислушивается к напевному чтению святых слов... - и тихим, просящим, жалобным голосом говорит стряпухе: - Ох, кваску бы... огурчика бы... А Горкин, качая пальцем, читает уже строго: "Идите от Меня... в огонь вечный... уготованный диаволу и аггелам его!.." А часики, в тишине, - чи-чи-чи... Я тихо сижу и слушаю. После унылого обеда, в общем молчании, отец все еще расстроен, - я тоскливо хожу во дворе и ковыряю снег. На грибной рынок поедем только завтра, а к ефимонам рано. Василь-Василич тоже уныло ходит, расстроенный. Поковыряет снег, постоит. Говорят, и обедать не садился. Дрова поколет, сосульки метелкой посбивает... А то стоит и ломает ногти. Мне его очень жалко. Видит меня, берет лопаточку, смотрит на нее чего-то и отдает - ни слова. - А за что изругали! - уныло говорит он мне, смотря на крыши. - Расчет, говорят, бери... за тридцать-то лет! Я у Иван Иваныча еще служил, у дедушки... с мальчишек... Другие дома нажили, трактиры пооткрывали с ваших денег, а я вот... расчет! Ну, прощусь, в деревню поеду, служить ни у кого не стану. Ну, пусть им Господь простит... У меня перехватывает в горле от этих слов. За что?! и в такой-то день! Велено всех прощать, и вчера всех простили и Василь-Василича. - Василь-Василич! - слышу я крик отца и вижу, как отец, в пиджаке и шапке, быстро идет к сараю, где мы беседуем. - Так как же это, по билетным книжкам выходит выручки к тысяче, а денег на триста рублей больше? Что за чудеса?.. - Какие есть - все ваши, а чудесов тут нет, - говорит в сторону, и строго, Василь-Василич. - Мне ваши деньги... у меня еще крест на шее! - А ты не серчай, чучело... Ты меня знаешь. Мало ли у человека неприятностей. - А так, что вчера ломились на горы, масленая... и задорные, не желают ждать... швыряли деньгами в кассыю, а билета не хотят... не воры мы, говорят! Ну, сбирали кто где. Я изо всех сумок повытряс. Ребята наши надежные... ну, пятерку пропили, может... только и всего. А я... я вашего добра... Вот у меня, вот вашего всего!.. - уже кричит Василь-Василич и враз вывертывает карманы куртки. Из одного кармана вылетает на снег надкусанный кусок черного хлеба, а из другого огрызок соленого огурца. Должно быть, не ожидал этого и сам Василь-Василич. Он нагибается, конфузливо подбирает и принимается сгребать снег. Я смотрю на отца. Лицо его как-то осветилось, глаза блеснули. Он быстро идет к Василь-Василичу, берет его за плечи и трясет сильно, очень сильно. А Василь-Василич, выпустив лопату, стоит спиной и молчит. Так и кончилось. Не сказали они ни слова. Отец быстро уходит. А Василь-Василич, помаргивая, кричит, как всегда, лихо: - Нечего проклажаться! Эй, робята... забирай лопаты, снег убирать... лед подвалят - некуда складывать! Выходят отдохнувшие после обеда плотники. Вышел Горкин, вышли и Антон с Глухим, потерлись снежком. И пошла ловкая работа. А Василь-Василич смотрел и медленно, очень довольный чем-то, дожевывал огурец и хлеб. - Постишься, Вася? - посмеиваясь, говорит Горкин. - Ну-ка покажи себя, лопаточкой-то... блинки-то повытрясем. Я смотрю, как взлетает снег, как отвозят его в корзинах к саду. Хрустят лопаты, слышится рыканье, пахнет острою редькой и капустой. Начинают печально благовестить - помни... по-мни... - к ефимонам. - Пойдем-ка в церкву, Васильевские у нас сегодня поют, - говорит мне Горкин. Уходит приодеться. Иду и я. И слышу, как из окна сеней отец весело кличет: - Василь-Василич... зайди-ка на минутку, братец. Когда мы уходим со двора под призывающий благовест, Горкин мне говорит взволнованно, - дрожит у него голос: - Так и поступай, с папашеньки пример бери... не обижай никогда людей. А особливо, когда о душе надо... пещи. Василь-Василичу четвертной билет выдал для говенья... мне тоже четвертной, ни за что... десятникам по пятишне, а робятам по полтиннику, за снег. Так вот и обходись с людьми. Наши робята хо-рошие, они це-нют... Сумеречное небо, тающий липкий снег, призывающий благовест... Как это давно было! Теплый, словно весенний, ветерок... - я и теперь его слышу в сердце. ЕФИМОНЫ Я еду к ефимонам с Горкиным. Отец задержался дома, и Горкин будет за старосту. Ключи от свечного ящика у него в кармане, и он все позванивает ими: должно быть, ему приятно. Это первое мое стояние, и оттого мне немножко страшно. То были службы, а теперь уж пойдут стояния. Горкин молчит и все тяжело вздыхает, от грехов должно быть. Но какие же у него грехи? Он ведь совсем святой-старенький и сухой, как и все святые. И еще плотник, а из плотников много самых больших святых: и Сергий Преподобный был плотником, и святой Иосиф. Это самое святое дело. - Горкин,-спрашиваю его, - а почему стояния? - Стоять надо,- говорит он, поокивая мягко, как и все владимирцы. - Потому, как на Страшном Суду стоишь. И бойся! Потому - их-фимоиы. Их-фимоны... А у нас называют - ефимоны, а Марьюшка-кухарка говорит даже "филимоны", совсем смешно, будто выходит филин и лимоны. Но это грешно так думать. Я спрашиваю у Горкина, а почему же филимоны, Марьюшка говорит? - Один грех с тобой. Ну, какие тебе филимоны... Их-фимоны! Господне слово от древних век. Стояние - покаяние со слезьми. Ско-рбе-ние... Стой и шопчи: Боже, очисти мя, грешного! Господь тебя и очистит. И в землю кланяйся. Потому, их-фимоны!.. Таинственные слова, священные. Что-то в них... Бог будто? Нравится мне и "яко кадило пред Тобою", и "непщевати вины о гресех", - это я выучил в молитвах. И еще - "жертва вечерняя", будто мы ужинаем в церкви, и с нами Бог. И еще - радостные слова: "чаю Воскресения мертвых"! Недавно я думал, что это там дают мертвым по воскресеньям чаю, и с булочками, как нам. Вот глупый! И еще нравится новое слово "целому-дрие", - будто звон слышится? Другие это слова, не наши: Божьи это слова. Их-фимоны, стояние.. как будто та жизнь подходит, небесная, где уже не мы, а души. Там - прабабушка Устинья, которая сорок лет не вкушала мяса и день и ночь молилась с кожаным ремешком по священной книге. Там и удивительные Мартын-плотник, и маляр Прокофий, которого хоронили на Крещенье в такой мороз, что он не оттает до самого Страшного Суда. И умерший недавно от скарлатины Васька, который на Рождестве Христа славил, и кривой сапожник Зола, певший стишок про Ирода,-много-много. И все мы туда приставимся, даже во всякий час! Потому и стояние, и ефимоны. И кругом уже все - такое. Серое небо, скучное. Оно стало как будто ниже, и все притихло: и дома стали ниже и притихли, и люди загрустили, идут, наклонивши голову, все в грехах. Даже веселый снег, вчера еще так хрустевший, вдруг почернел и мякнет, стал как толченые орехи, халва-халвой,- совсем его развезло на площади. Будто и снег стал грешный. По-другому каркают вороны, словно их что-то душит. Грехи душат? Вон, на березе за забором, так изгибает шею, будто гусак клюется. - Горкин, а вороны приставятся на Страшном Суде? Он говорит - это неизвестно. А как же на картинке, где Страшный Суд?.. Там и звери, и птицы, и крокодилы, и разные киты-рыбы несут в зубах голых человеков, а Господь сидит у золотых весов, со всеми ангелами, и зеленые злые духи с вилами держат записи всех грехов. Эта картинка висит у Горкина на стене с иконками. - Пожалуй что и вся тварь воскреснет...-задумчиво говорит Горкин,-А за что же судить! Она-тварь неразумная, с нее взятки гладки. А ты не думай про глупости, не такое время, не помышляй. Не такое время, я это чувствую. Надо скорбеть и не помышлять. И вдруг - воздушные разноцветные шары! У Митриева трактира мотается с шарами парень, должно быть, пьяный, а белые половые его пихают. Он рвется в трактир с шарами, шары болтаются и трещат, а он ругается нехорошими словами, что надо чайку попить. - Хозяин выгнал за безобразие! - говорит Горкину половой.- Дни строгие, а он с масленой все прощается, шарашник. Гости обижаются, все черным словом... - За шары подавай..! - кричит парень ужасными словами. - Извощики спичкой ему прожгли. Не ходи безо времени, у нас строго. Подходит знакомый будочник и куда-то уводит парня. - Сажай его "под шары", Бочкин! Будут ему шары...- кричат половые вслед. - Пойдем уж... грехи с этим народом! - вздыхает Горкин, таща меня.- А хорошо, стро-го стало... блюдет наш Митрич. У него теперь и сахарку не подадут к парочке, а все с изюмчиком. И очень всем ндравится порядок. И машину на перву неделю запирает, и лампадки везде горят, афонское масло жгет, от Пантелемона. Так блюде-от..! И мне нравится, что блюдет. Мясные на площади закрыты. И Коровкин закрыл колбасную. Только рыбная Горностаева открыта, но никого народу. Стоят короба снетка, свесила хвост отмякшая сизая белуга, икра в окоренке красная, с воткнутою лопаточкой, коробочки с копчушкой. Но никто ничего не покупает, до субботы. От закусочных пахнет грибными щами, поджаренной картошкой с луком; в каменных противнях кисель гороховый, можно ломтями резать. С санных полков спускают пузатые бочки с подсолнечным и, черным маслом, хлюпают-бултыхают жестянки-маслососы,-пошла работа! Стелется вязкий дух,-теплым печеным хлебом. Хочется теплой корочки, но грех и думать. - Постой-ка,-приостанавливается Горкин на площади,- никак уж Базыкин гроб Жирнову-покойнику сготовил, народ-то смотрит? Пойдем поглядим, на мертвые дроги сейчас вздымать будут. Обязательно ему... Мы идем к гробовой и посудной лавке Базыкина. Я не люблю ее: всегда посередке гроб, и румяненький старичок Базыкин обивает его серебряным глазетом или лиловым плисом с белой крахмальной выпушкой из синевато-белого коленкора, шуршащего, как стружки. Она мне напоминает чем-то кружевную оборочку на кондитерских пирогах,- неприятно смотреть и страшно. Я не хочу идти, но Горкин тянет. В накопившейся с крыши луже стоит черная гробовая колесница, какая-то пустая, голая, запряженная черными, похоронными конями. Это не просто лошади, как у нас: это особенные кони, страшно худые и долгоногие, с голодными желтыми зубами и тонкой шеей, словно ненастоящие. Кажется мне, - постукивают в них кости. - Жирнову, что ли? - спрашивает у народа Горкин. - Ему-покойнику. От удара в банях помер, а вот уж и "дом" сготовили! Четверо оборванцев ставят на колесницу огромный гроб, "жирновский". Снизу он - как колода, темный, на искрасна-золоченых пятках, жирно сияет лаком, даже пахнет. На округлых его боках, между золочеными скобами, набиты херувимы из позлащенной жести, с раздутыми щеками в лаке, с уснувшими круглыми глазами. Крылья у них разрезаны и гнутся, и цепляют. Я смотрю на выпушку обивки, на шуршащие трубочки из коленкора, боюсь заглянуть вовнутрь... Вкладывают шумящую перинку, - через реденький коленкор сквозится сено,- жесткую мертвую подушку, поднимают подбитую атласом крышку и глухо хлопают в пустоту. Розовенький Базыкин суетится, подгибает крыло у херувима, накрывает суконцем, подтыкает, садится с краю и кричит Горкину: - Гробок-то! Сам когда-а еще у меня дубок пометил, царство ему небесное, а нам поминки!.. Ну, с Господом. В глазах у меня остаются херувимы с раздутыми щеками, бледные трубочки оборки... и стук пустоты в ушах. А благовест призывает - по-мни.. по-мни.. - В Писании-то как верно- "человек, яко трава"... - говорит сокрушенно Горкин.- Еще утром вчера у нас с гор катался, Василь-Василич из уважения сам скатывал, а вот... Рабочие его рассказывали, свои блины вчера ел да поужинал-заговелся, на щи с головизной приналег, не воздержался... да кулебячки, да кваску кувшинчик... Встал в четыре часа, пошел в бани попариться для поста, Левон его и парил, у нас, в дворянских... А первый пар, знаешь, жесткий, ударяет. Посинел-посинел, пока цирульника привели, пиявки ставить, а уж он го-тов. Теперь уж там... Кажется мне, что последние дни приходят. Я тихо поднимаюсь по ступеням, и все поднимаются тихо-тихо, словно и они боятся. В ограде покашливают певчие, хлещутся нотами мальчишки. Я вижу толстого Ломшакова, который у нас обедал на Рождестве. Лицо у него стало еще желтее. Он сидит на выступе ограды, нагнув голову в серый шарф. - Уж постарайся, Сеня, "Помощника"-то,- ласково просит Горкин,- "И прославлю Его, Бог-Отца Моего" поворчи погуще. - Ладно, поворчу...- хрипит Ломшаков из живота и вынимает подковку с маком.- В больницу велят ложиться, душит... Октаву теперь Батырину отдали, он уж поведет орган-то, на "Господи Сил, помилуй нас". А на "душе моя" я трону, не беспокойся. А в Благовещенье на кулебячку не забудь позвать, напомни старосте...- хрипит Ломшаков, заглатывая подковку с маком.- С прошлого года вашу кулебячку помню. - Привел бы Господь дожить, а кулебячка будет. А дишканта не подгадят? Скажи, на грешники по пятаку дам. - А за виски?.. Ангелами воспрянут. В храме как-то особенно пустынно, тихо. Свечи с паникадил убрали, сняли с икон венки и ленты: к Пасхе все будет новое. Убрали и сукно с приступков, и коврики с амвона. Канун и аналои одеты в черное. И ризы на престоле -великопостные, черное с серебром. И на великом Распятии, до "адамовой головы",-серебряная лента с черным. Темно по углам и в сводах, редкие свечки теплятся. Старый дьячок читает пустынно-глухо, как в полусне. Стоят, преклонивши головы, вздыхают. Вижу я нашего плотника Захара, птичника Солодовкина, мясника Лощенова, Митриева - трактирщика, который блюдет, и многих, кого я знаю. И все преклонили голову, и все вздыхают. Слышится вздох и шепот - "о, Господи...". Захар стоит на коленях и беспрестанно кладет поклоны, стукается лбом в пол. Все в самом затрапезном, темном. Даже барышни не хихикают, и мальчишки стоят у амвона смирно, их не гоняют богаделки. Зачем уж теперь гонять, когда последние дни подходят! Горкин за свечным ящиком, а меня поставил к аналою и велел строго слушать. Батюшка пришел на середину церкви к аналою, тоже преклонив голову. Певчие начали чуть слышно, скорбно, словно душа вздыхает, - По-мо-щник и по-кро-ви-тель Бысть мне во спасе-ние... Сей мо-ой Бо-ог... И начались ефимоны, стояние. Я слушаю страшные слова: - "увы, окаянная моя душе", "конец приближается", "скверная моя, окаянная моя... душе-блудница... во тьме остави мя, окаянного!.." Помилуй мя, Бо-же- поми-луй мя!.. Я слышу, как у батюшки в животе урчит, думаю о блинах, о головизне, о Жирнове. Может сейчас умереть и батюшка, как Жирнов, и я могу умереть, а Базыкин будет готовить гроб. "Боже, очисти мя, грешного!" Вспоминаю, что у меня мокнет горох в чашке, размок пожалуй... что на ужин будет пареный кочан капусты с луковой кашей и грибами, как всегда в Чистый Понедельник, а у Муравлятникова горячие баранки... "Боже, очисти мя, грешного!" Смотрю на диакона, на левом крылосе. Он сегодня не служит почему-то, стоит в рясе, с дьячками, и огромный его живот, кажется, еще раздулся. Я смотрю на его живот и думаю, сколько он съел блинов и какой для него гроб надо, когда помрет, побольше, чем для Жирнова даже. Пугаюсь, что так грешу-помышляю,- и падаю на колени, в страхе. Душе мо-я... ду-ше-е мо-я-ааа, Возстани, что спи-иши, Ко-нец при-бли-жа...аа-ется.. Господи, приближается - Мне делается страшно. И всем страшно. Скорбно вздыхает батюшка, диакон опускается на колени, прикладывает к груди руку и стоит так, склонившись. Оглядываюсь - и вижу отца. Он стоит у Распятия. И мне уже не страшно: он здесь, со мной. И вдруг, ужасная мысль: умрет и он!.. Все должны умереть, умрет и он. И все наши умрут, и Василь-Васнлич, и милый Горкин, и никакой жизни уже не будет. А на том свете?.. "Господи, сделай так, чтобы мы все умерли здесь сразу, а т а м воскресли!" - молюсь я в пол и слышу, как от батюшки пахнет редькой. И сразу мысли мои - в другом. Думаю о грибном рынке, куда я поеду завтра, о наших горах в Зоологическом, которые, пожалуй, теперь растают, о чае с горячими баранками... На ухо шепчет Горкин: "Батырин поведет, слушай... "Господи Сил"... И я слушаю, как знаменитый теперь Батырин ведет октавой - Го-споди Си-ил Поми-луй на-а...а...ас! На душе легче. Ефимоны кончаются. Выходит на амвон батюшка, долго стоит и слушает, как дьячок читает и читает. И вот, начинает, воздыхающим голосом: Господи и Владыко живота моего... Все падают трижды на колени и потом замирают, шепчут. Шепчу и я - ровно двенадцать раз: Боже, очисти мя, грешного... И опять падают. Кто-то сзади треплет меня по щеке. Я знаю, кто. Прижимаюсь спиной, и мне ничего не страшно. Все уже разошлись, в храме совсем темно. Горкин считает деньги. Отец уехал на панихиду по Жирнову, наши все в Вознесенском монастыре, и я дожидаюсь Горкина, сижу на стульчике. От воскового огарочка на ящике, где стоят в стопочках медяки, прыгает по своду и по стене огромная тень от Горкина. Я долго слежу за тенью. И в храме тени, неслышно ходят. У Распятия теплится синяя лампада, грустная. "Он воскреснет! И все воскреснут!" - думается во мне, и горячие струйки бегут из души к глазам. - Непременно воскреснут! А это... только на время страшно..." Дремлет моя душа, устала... - Крестись, и пойдем... - пугает меня Горкин, и голос его отдается из алтаря. - Устал? А завтра опять стояние. Ладно, я тебе грешничка куплю. Уже совсем темно, но фонари еще не горят, - так, мутновато в небе. Мокрый снежок идет. Мы переходим площадь. С пекарен гуще доносит хлебом, - к теплу пойдет. В лубяные сани валят ковриги с грохотом; только хлебушком и живи теперь. И мне хочется хлебушка. И Горкину тоже хочется, но у него уж такой зарок: на говенье одни сухарики. К лавке Базыкина и смотреть боюсь, только уголочком глаза; там яркий свет, "молнию" зажгли, должно быть. Еще кому-то..? Да нет, не надо... - Глянь-ко, опять мотается! - весело говорит Горкин. - Он самый, у бассейны-то!.. У сизой бассейной башни, на середине площади, стоит давешний парень и мочит под краном голову. Мужик держит его шары. - Никак все с шарами не развяжется!..-смеются люди. - Это я-та не развяжусь?! - встряхиваясь, кричит парень и хватает свои шары.- Я-та?.. этого дерьма-та?! На!.. Треснуло,- и метнулась связка, потонула в темневшем небе. Так все и ахнули. - Вот и развязался! Завтра грыбами заторгую... а теперь чай к Митреву пойдЈм пить... шабаш!.. - Вот и очистился... ай да парень! - смеется Горкин. - Все грехи на небо полетели. И я думаю, что парень - молодчина. Грызу еще теплый грешник, поджаристый, глотаю с дымком весенний воздух,-первый весенний вечер. Кружатся в небе галки, стукают с крыш сосульки, булькает в водостоках звонче... - Нет, не галки это, - говорит, прислушиваясь, Горкин, - грачи летят. По гомону их знаю... самые грачи, грачики. Не ростепель, а весна. Теперь по-шла!.. У Муравлятникова пылают печи. В проволочное окошко видно, как вываливают на белый широкий стол поджаристые баранки из корзины, из печи только. Мальчишки длинными иглами с мочальными хвостами ловко подхватывают их в вязочки. - Эй, Мураша... давай-ко ты нам с ним горячих вязочку... с пылу, с жару, на грош пару! Сам Муравлятников, борода в лопату, приподнимает сетку и подает мне первую вязочку горячих. - С Великим Постом, кушайте, сударь, на здоровьице... самое наше постное угощенье - бараночки-с. Я радостно прижимаю горячую вязочку к груди, у шеи. Пышет печеным жаром, баранками, мочалой теплой. Прикладываю щеки - жжется. Хрустят, горячие. А завтра будет чудесный день! И потом, и еще потом, много-много, - и все чудесные. МАРТОВСКАЯ КАПЕЛЬ ...кап... кап-кап... кап... кап-кап-кап... Засыпая, все слышу я, как шуршит по железке за окошком, постукивает сонно, мягко - это весеннее, обещающее - кап-кап... Это не скучный дождь, как зарядит, бывало, на неделю: это веселая мартовская капель. Она вызывает солнце. Теперь уж везде капель: Под сосенкой - кап-кап... Под елочкой - кап-кап... Прилетели грачи, - теперь уж пойдет, пойдет. Скоро и водополье хлынет, рыбу будут ловить наметками - пескариков, налимов, - принесут целое ведро. Нынче снега большие, все говорят; возьмется дружно - поплывет все Замоскворечье! Значит, зальет и водокачку, и бани станут... будем на плотиках кататься. В тревожно-радостном полусне слышу я это, все торопящееся - кап-кап - Радостнее за ним стучится, что непременно, будет, и оно-то мешает спать. ..кап-кап... кап-кап-кап... кап-кап... Уже тараторит по железке, попрыгивает-пляшет, как крупный дождь. Я просыпаюсь под это таратанье, и первая моя мысль -"взялась!". Конечно, весна взялась. Протираю глаза спросонок, и меня ослепляет светом. Полог с моей кроватки сняли, когда я спал, - в доме большая стирка, великопостная, - окна без занавесок, и такой день чудесный, такой веселый, словно и нет поста. Да какой уж теперь и пост, если пришла весна. Вон как капель играет... - тра-та-та-та! А сегодня поедем с Горкиным за Москва-реку, в самый "город", на грибной рынок, где - все говорят - как праздник. Защурив глаза, я вижу, как в комнату льется солнце. Широкая золотая полоса, похожая на новенькую доску, косо влезает в комнату, и в ней суетятся золотники. По таким полосам, от Бога, спускаются с неба Ангелы, - я знаю по картинкам. Если бы к нам спустился! На крашеном полу и на лежанке лежат золотые окна, совсем косые и узкие, и черные на них крестики скосились. И до того прозрачны, что даже пузырики-глазочки видны и пятнышки... и зайчики, голубой и красный! Но откуда же эти зайчики, и почему так бьются? Да это совсем не зайчики, а как будто пасхальные яички, прозрачные, как дымок. Я смотрю на окно - шары! - Это мои шары гуляют: вьются за форточкой, другой уже день гуляют: я их выпустил погулять на воле, чтобы пожили дольше. Но они уже кончились, повисли и мотаются на ветру, на солнце, и солнце их делает живыми. И так чудесно! Это они играют на лежанке, как зайчики, - ну, совсем, как пасхальные яички, только очень большие и живые, чудесные. Воздушные яички, - я таких никогда не видел. Они напоминают Пасху. Будто они спустились с неба, как Ангелы. А блеска все больше, больше. Золотой искрой блестит отдушник. Угол нянина сундука, обитого новой жестью с пупырчатыми разводами, снежным огнем горит. А графин на лежанке светится разноцветными огнями. А милые обои... Прыгают журавли и лисы, уже веселые, потому что весны дождались, - это какие подружились, даже покумились у кого-то на родинах, - самые веселые обои, И пушечка моя, как золотая... и сыплются золотые капли с крыши, сыплются часто-часто, вьются, как золотые нитки. Весна, весна!.. И шум за окном, особенный. Там галдят, словно ломают что-то. Крики на лошадей и грохот... - не набивают ли погреба? Глухо доходит через стекла голос Василь-Василича, будто кричит в подушку, но стекла все-таки дребезжат: - Эй, смотри у меня, робята... к обеду чтобы..! Слышен и голос Горкина, как комарик: - Снежком-то, снежком... поддолбливай! Да, набивают погреба, спешат. Лед все вчера возили. Я перебегаю, босой, к окошку, прыгаю на холодный стул, и меня обливает блеском зеленого-голубого льда. Горы его повсюду, до крыш сараев, до самого колодца, - весь двор завален. И сизые голубки на нем: им и деваться некуда! В тени он синий и снеговой, свинцовый. А в солнце - зеленый, яркий. Острые его глыбы стреляют стрелками по глазам, как искры. И все подвозят, все новые дровянки... Возчики наезжают друг на дружку, путаются оглоблями, санями, орут ужасно, ругаются: - Черти, не напирай!.. Швыряй, не засти!.. Летят голубые глыбы, стукаются, сползают, прыгают друг на дружку, сшибаются на лету и разлетаются в хрустали и пыль. - Порожняки, отъезжай... черти!.. - кричит Василь-Василич, попрыгивая по глыбам. - Стой... который?.. Сорок семой, давай!.. Отъезжают на задний двор, вытирая лицо и шею шапкой; такая горячая работа, спешка: весна накрыла. Ишь, как спешит капель - барабанит, как ливень дробный. А Василь-Василич совсем по-летнему - в розовой рубахе и жилетке, без картуза. Прыгает с карандашиком по глыбам, возки считает. Носятся над ним голуби, испуганные гамом, взлетают на сараи и опять опускаются на лед: на сараях стоят с лопатами и швыряют-швыряют снег. Носятся по льду куры, кричат не своими голосами, не знают, куда деваться. А солнышко уже высоко, над Барминихиным садом с бузиною, и так припекает через стекла, как будто лето. Я открываю форточку. Ах, весна!.. Такая теплынь и свежесть! Пахнет теплом и снегом, весенним душистым снегом. Остреньким холодочком веет с ледяных гор. Слышу - рекою пахнет, живой рекою!.. В одном пиджаке, без шапки, вскакивает на лед отец, ходит по острым глыбам, стараясь удержаться: машет смешно руками. Расставил ноги, выпятил грудь и смотрит зачем-то в небо. Должно быть, он рад весне. Смеется что-то, шутит с Василь-Василичем, и вдруг - толкает. Василь-Василич летит со льда и падает на корзину снега, которую везут из сада. На крышах все весело гогочут, играют новенькими лопатами,-летит и пушится снег, залепляет Василь-Василича. Он с трудом выбирается, весь белый, отряхивается, грозится, хватает комья и начинает швырять на крышу. Его закидывают опять. Проходит Горкин, в поддевочке и шапке, что-то грозит отцу: одеваться велит, должно быть. Отец прыгает на него, они падают вместе в снег и возятся в общем смехе. Я хочу крикнуть в форточку... но сейчас загрозит отец, а смотреть в форточку приятней. Сидят воробьи на ветках, мокрые все, от капель, качаются... - и хочется покачаться с ними. Почки на тополе набухли. Слышу, отец кричит: - Ну, будет баловаться... Поживей-поживей, ребята... к обеду чтоб все погреба набить, поднос будет! С крыши ему кричат: - Нам не под нос, а в самый бы роток попало! Ну-ка, робят, уважим хозяину, для весны! ...И мы хо-зяину ува-жим, Ро-бо-теночкой до-ка-жим... Подхватывают знакомое, которое я люблю: это поют, когда забивают сваи. Но отец велит замолчать: - Ну, не время теперь, ребята... пост! - Огурчики да копустку охочи трескать, в без песни поспеете! - поокивает Василь-Василич. Кипит работа: грохаются в лотки ледяные глыбы, сказываются корзины снега, позвякивает ледянка-щебень - на крепкую засыпку. Глубокие погреба глотают и глотают. По обталому грязному двору тянется белая дорога от салазок, ярко белеют комья. - Гляди... там!.. - кричат где-то, над головой. Я вижу, как вскакивает на глыбы Горкин, грозясь кому-то, -