й лунным призрач- ным серебром, с глазами
расширенными и влажными он действительно показался ей странным.
-- Не знаю,-- холодновато ответила она.-- Покойной ночи. Он поцеловал
ей руку.
VIII
Было около шести. В конце Поварской закат пылал огненно-золотистым
заревом. В нем вычерчивалась высокая колокольня, за Кудриным; узкое,
багряное облачко с позлащенным краем пересекало ее.
Антон вошел в ворота дома Вернадских, поднялся на небольшое крыльцо и
позвонил. Косенькая горничная отворила ему и сказала, что барышня дома.
-- Только у них нынче собрание, они запершись, наверху,-- добавила она,
не без значительности.
Антон снял свое неблестящее пальто и усмехнулся.
-- Девицы?
---- Так точно. И чай туда им носила. Старая барыня в столовой,
пожалуйста.
"Спасением души Машура занимается,-- подумал он, оправляя у зеркала
вихры.-- Очевидно, у Машуры нынче заседание общества "Белый Голубь". Пишут
какие-нибудь рефераты, настраивают себя на возвышенный лад, а к сорока годам
станут теософками",-- хмуро подумал он. Напала минутная тоска. Стоит ли
оставаться? Не надеть ли пальтишко, не уйти ли назад? Полтора месяца он с
Мишурой почти в ссоре, в Москве не был, а сейчас явился зачем-то -- с
повинной? "Невольно к этим грустным берегам"?..
Но он переломил неврастенический приступ, вздохнул и полутемным
коридором, откуда подымалась лесенка к Машуре, прошел в столовую.
На столовую она походила не совсем. По стенам стояли диваны, книжный
шкаф, в углу гипсовая Венера Медицейская; закат бросал на дорогие,
темно-коричневые обои красные пятна. За чайным столом в вазах стояли букеты
мимоз и красная роза в граненом, с толстыми стенками стаканчике. Печенья,
торты, хрустали, конфеты-- все нынче нарядней, пышней обычного--у Натальи
Григорьевны тоже приемный день, когда собирались знакомые и друзья. Сама
она, в черном бархатном платье, с бриллиантовой брошью, в золотых своих
очках, при седой шевелюре, имела внушительный вид. За столом была Анна
Дмитриевна, две неопределенных барыни, важный старик с пушистыми седыми
волосами и толстая дама в пенсне -- почтенная теософка. Старик же,
разумеется, профессор.
Он что-то рассказывал -- медленно, длинно, с той глубокой
убежденностью, что это интересно всем, какая нередко бывает у недалеких
людей.
-- Я тогда же сказал Максиму Ковалевскому: Максим Максимыч, нам, как
русским ученым, представителям молодой русской науки на западе, не пристало
выступать с какими-то -- passez rnoi le mot' -- мистическими
сверхиндивидуалистами, чуть не спиритами, ну-те-с, и тому подобное. Он
согласился. В тот же день мы завтракали у Габриэля Тарда. Был лорд Крессель,
Брандес, я и, представьте...
Знакомое чувство раздражения прошло по спине Антона. "А может, он и
врет все, и никакого лорда там не было, да и его самого никто в Париже не
знает".
Старик не весьма был доволен, что его прервали, не глядя
поздоровался,-- и, плавно вторя себе рукой с пухлыми пальцами, которые
собирались в горсточку, продолжал о завтраке у Тарда. В закате розовели его
седые виски; блестел массивный золотой перстень на указательном пальце.
- Давно не заглядывал,-- сказала Наталья Григорьевна Антош. наливая CMV
чаю,
-- Меня в Москве не было,--- ответил он глухо и слегка покраснел.
-- Ты Машуру не ранее чем через час увидишь,-- продолжала она.--- Да и
то ненадолго. У них сегодня собрание. "Белый Голубь".
Антон ничего не ответил. Он сидел хмуро, помешивал ложечкой и опять был
подавлен тоской: опять ему казалось, что напрасно он пришел сюда: ничего,
кроме унижения, не вынесешь, да еще слушай речистого старика.
Вошел Ретизанов, в изящном жакете и с цветком в петлице.
---------------------------------------------------------------
Простите, что так (грубо, резко и т. п.) выражаюсь (франц.).
---------------------------------------------------------------
В это время почтенная теософка, напоминавшая английскую даму хорошего
общества, со спокойствием верующего и образованного человека рассказывала
соседке о лунной манвантаре и солнечных питрисах. Она приводила точные
выражения Анны Безант. Тон ее был таков, что это нисколько не менее
очевидно, чем лекции Ковалевского, завтрак у Тарда. Профессор же продолжал
свое.
Ретизанов поцеловал руку Натальи Григорьевны и улыбнулся.
-- Все по-прежнему,-- сказал он,-- Наталья Григорьевна занимает золотую
середину, а на флангах кипит бои.
-- Это только значит,-- внушительно заметила она,-- что я терпима к
чужим мнениям. Терпимость основывается на культуре. А уж середина я или нет,
позвольте знать мне самой.
Она слегка взволновалась, и на старческих щеках выступили красноватые
пятна. Ретизанов смутился.
-- Нет, я совсем не в том смысле...
Но она уже не слушала. Решив, что особой воспитанностью никогда он не
отличался, Наталья Григорьевна заговорила с Антоном.
Впрочем, Ретизанов и сам отвлекся. Профессор доказывал, что
Достоевский, как человек душевнобольной, развратный и реакционно мысливший,
недостоин того ореола, какой создался вокруг его имени в некоторых (он
строго оглянул присутствовавших) кружках.
-- На одном обеде литературного фонда,-- это было давно, я собирал еще
тогда материал по истории хозяйства при Меровингах, для диссертации, где
поддерживал Бюхера против Эдуарда Мейера,-- так вот-с покойный Николай
Константинович Михайловский прямо указал мне -- мы сидели рядом,-- что
талант Достоевского есть не более как гигантская проекция свойств
жестокости, сладострастия и истерии. В своей известной статье он определил
этого писателя как жестокий талант.
-- А скажите,-- вдруг спросил Ретизанов, -- когда вы читаете "Идиота",
то чувствуете вы некоторую атмосферу, как бы ультрафиолетовых лучей всюду,
где появляется князь Мышкин? Такая нематериальная фосфоресценция...
-- Я скорее сказала бы,-- заметила теософка,-- что внутренний и,
конечно, нематериальный свет этого романа -- бледно-зеленоватый. Свет,
несомненно, эфирный.
Профессор развел руками и заявил, что ничего подобного он не видит и не
встречал таких утверждений в критике.
-- Впрочем,-- прибавил он,-- я и вообще нахожу, что между мною и
некоторыми из присутствующих есть коренное расхождение в мировоззрениях. Я
считаю, что Макс Нордау был совершенно прав, утверждая...
-- Да неужели вы можете говорить о Нордау? -- почти закричал
Ретизанов.-- Макс Нордау просто болван...
После этого профессор недолго уже сидел. Он поцеловал руку Натальи
Григорьевны и сказал, что рад будет встретиться с ней в Литературном
Обществе, где она должна была читать доклад "К вопросу о влиянии Шатобриана
на ранние произведения Пушкина".
Когда старик уехал, Ретизанов, смущенно улыбаясь, спросил ее:
-- Откуда вы достаете таких дубов?
На этот раз Наталья Григорьевна не рассердилась. Она доказывала, что
профессор вовсе не дуб, а человек иного поколения, иных взглядов.
Антон поднялся, незаметно вышел. Рядом с прихожей была приемная,
маленькая комнатка, вся уставленная книгами. В нее надо было подняться на
ступеньку. Дальше шла зала, и в глубине настоящий, большой кабинет Натальи
Григорьевны. Антон сел в мягкое кожаное кресло. Виден был двор, залитый
голубоватой луной. Наверху, в комнате Машуры, слышались шаги, голоса. Антон
положил голову на подоконник. "Они решают там возвышенные вопросы, а я
умираю здесь от тоски,-- думал он.-- От тоски, вот в этом самом лунном
свете, который ложится на подоконник и обливает мне голову".
Он сидел так некоторое время, без мыслей, в тяжелой скованности. "Нет,
уйду,-- решил он наконец.-- Довольно!" В это время движение наверху стало
сильнее, задвигали стульями. Он прислушался. Через минуту раздались шаги по
лесенке, ведшей сверху;
вся она как бы наполнилась спускавшимися, послышались молодые голоса.
Почти мимо его двери все прошли в переднюю; там опять смеялись, разбирали
одежду, шляпы, перчатки. Затем хлопала парадная дверь, с каждым разом
отрезая часть голосов. Наконец стало тихо. Знакомой, легкой поступью прошла
Машура. "Ну вот, теперь она пойдет в столовую и будет там сидеть с матерью и
Ретизановым".
Было уже ясно, что она уходит, но Антон медлил, не мог одолеть тяжелой
летаргии, в которой находился.
Вдруг те же, но возвратные, теперь веселые шаги. Он встал и со смутно
бьющимся, замирающим сердцем двинулся к двери. В лунных сумерках навстречу
вбежала Машура, легко вспрыгнула на ступеньку и горячо поцеловала.
-- Ты? -- смеялась она.-- Ты, я знала, что ты придешь! Что ты тут
делаешь? Один! Какой чудак!
-- Я...-- сказал Антон,-- уж собрался уходить... ты была занята.
Машура захохотала.
-- Почему ты такой смешной? Ты какой-то замученный, растерянный.
Погоди, дай на тебя посмотреть...
Она взяла его за плечи, подвела к окну, где от луны было светлее.
-- Я,-- говорил он растерянно,-- я, видишь ли, столько времени у вас не
был... я уезжал из Москвы...
Она глядела ему прямо в небольшие глаза; в них стояли слезы. Волосы
его вихрились, большой лоб был влажен. На виске сильно билась вена.
Глаза Машуры блестели.
-- Ты похож на Сократа, -- вдруг зашептала она,-- ты страшно мил,
настоящий мужчина. Я знала, что ты придешь, и придешь такой...
Она сжала его руки.
Антон опустился на скамеечку у ее ног, прижал к глазам ее ладонь.
--- Если б ты знала, как я... все это время... -- твердил он сквозь
слезы.-- Если бы знала...
Около девяти Антон, с просохшими, сияющими в полумгле глазами, ходил из
конца в конец залы, пересекая лунные прямоугольники, облекавшие его светом.
Из кабинета вышла Наталья Григорьевна; она была теперь в светлом
вечернем платье, с иными бриллиантами.
-- Ну, милый,-- сказала она Антону,-- иди, торопи Машуру. Лошадь
подали.
Плохо соображая, как в тумане подымался Антон по витой лесенке.
-- Можно? -- спросил он глухо, входя.
-- Погоди минутку.
Раздался смех Машуры, мелькнуло голое, смугло- персиковое плечо, и
веселый голос ответил из-за портьеры:
-- Теперь можно. Но сюда не входи.
Антон сел и сказал, что Наталья Григорьевна ждет,
-- Сейчас, сейчас... Мама вечно боится опоздать.
За портьерой шуршали, слышно было, как горничная застегивает кнопки. В
комнате было тепло, пахло духами и еще чем-то, чего не мог определить Антон,
что вызывало в нем легкий озноб.
Когда Машура вышла, в белом платье, оживленная с темно-сверкающими
глазами на остроугольном лице, она показалась ему прекрасной. Худенькой
рукой приколола она себе красную розу.
Горничная ушла.
-- Ты прелестна,- тихо сказал Антон.
Она улыбнулась.
Антон проводил их и остался в доме; еще некоторое время. Не хотелось
уходить, расставаться с комнатами, полными голубоватого лунного дыма -- где
неожиданно пришла к нему Машура. И, вновь переживая все, ходил он по зале из
угла в угол.
IX
За ночь выпал снег. В комнатах посветлело, воздух сразу стал вкусный,
днем острый и прозрачный, к сумеркам синеющий. Деревья резче чернели на
белизне. Извозчики плелись бесшумно: шапки, полости у них белели. И веселей
орали вороны на бульваре, слетая с веток; вниз сыпался за ними снежок.
Анна Дмитриевна сидела в небольшом своем кабинетике у письменного
стола, с пером в руке. В окно глядел бульвар, запушенный снегом, от
подоконника шел ток теплого воздуха, тепел был пуховой платок на плечах и
мягок ковер, занимавший всю комнату. Над диваном -- nature morte' Сапунова,
вариант красных цветов.
"Во всяком случае, так дальше продолжаться не может,-- писала она
твердым, крупным почерком -- он казался лишь частью всей ее статной
фигуры.-- Какая бы я ни была, вы должны понять, что всему есть предел. Вы
знаете, чем были для меня все это время. Пред вами я мало в чем виновата. Но
вы -- ваше поведение я совсем перестаю понимать. Для меня деньги -- ничто.
Для вас -- все. Сколько раз я вас выручала -- вы знаете. И то знаете, как
издевались вы надо мной, среди пьяных товарищей, грязнили мое к вам чувство.
Все вам сходило. Но то, что теперь выяснилось... Я не могу даже написать
того слова, какое следует. Хочу вас видеть и спрошу прямо. Завтра я на
балете, бельэтаж, ложа No 3. Буду ждать". Она подписалась одной буквой,
вложила в конверт и надписала:
"Дмитрию Павловичу Никодимову".
Только что велела она отослать письмо, как в комнату вошла, не снимая
бархатной шляпы, невысокая дама еврейского вида, с огромными подкрашенными
глазами -- Фанни Мондштейн. Она была очень шикарна, в новом тысячном
палантине. Бурый мех блестел снежинками.
-- Голубчик,-- сказала она быстро, целуя Анну Дмитриевну и
распространяя запах "Rue de la Paix"2,-- я к тебе на минутку. Завтра
выступает Ненарокова, дебют, я обязательно должна быть. Идиот Ладыжников
напутал, как всегда, билетов нет, представь, я непременно должна быть, ведь
Ненарокова танцует вместо Веры Сергеевны, тут, понимаешь, отчасти интриги,
отчасти борьба молодого со зрелым. Конечно, ей до Веры Сергеевны...--
великая ар- тистка, и начинающий щенок... Но я обещала быть, а получается
чепуха...
Фанни подняла вуаль и обнаружила лицо не первой свежести, подкрашенное,
с черными, очень красивыми глазами. Фанни живо закурила, и мгновенно стало
ясно, в чем дело: о Ненароковой она должна была дать отчет Вере Сергеевне и
хотела попасть в ложу Анны Дмитриевны.
-- Ну конечно, ну да,-- говорила Анна Дмитриевна,-- о чем тут
разговаривать? Я очень рада. Ты покажешь мне разные fouettes3
-- Милун, но разве Ненарокова может сделать что- нибудь подобное?
Фанни встала и с серьезным, как бы убежденным лицом подошла к Анне
Дмитриевне.
---------------------------------------------------------------
Натюрморт (франц.).
"Улица Мира" (франц.) -- название старых французских духов.
Фуэте (франц.) -- па в классическом танце.
---------------------------------------------------------------
-- Вере Сергеевне приходилось делать тридцать пять fouettes подряд,--
этого никто не может в России, кроме нее. Но ведь и сама она -- прелесть.
Одни ее выражения... Ты думаешь, она завидует этой Ненароковой? Ни капли.
Она мне говорит: "Вы понимаете, ведь это надо сделать, эту роль! Вы,
кажется, уже начинаете меня понимать? Этот балет -- чистейший экзот, его
надо почувствовать. Вот, по вашему лицу я вижу". Нет, Вера Сергеевна
замечательный художник, порох и дитя, восторженная, увлекающаяся душа.
Фанни сама увлеклась, сняла шляпу и стала рассказывать о Вере
Сергеевне.
Фанни была в нее несколько влюблена -- влюбленностью театральной
поклонницы. Она принадлежала к "партии" Веры Сергеевны: неизменно бывала на
ее выступлениях, бешено вызывала, бегала к ней в уборную, защищала от
врагов, исполняла мелкие поручения и помогала в сердечных делах.
Нет, ты понимаешь, у нее совсем особенный язык: если за ней кто-нибудь
ухаживает, она называет это наверт.
Анна Дмитриевна засмеялась.
-- А правда, что одну свою соперницу она избила ногами?
-- Фу, глупости! Ну, если бы захотела...-- ноги у нее стальные, убить,
я думаю, может. Все-таки это клевета...
-- Фанни,-- спросила вдруг Анна Дмитриевна,-- тебя бил когда-нибудь
мужчина?
Фанни вскочила и захохотала.
-- Во-первых, милая, у меня нет такого властелина и не будет, надеюсь.
Да, но тогда скорее можно спросить, не била ли я кого... Правда, у меня ноги
не такие, как у Веры Сергеевны, но все же... вот этой рукой я могу, конечно,
дать пощечину негодяю, который покусился бы на мою девственность.
Она повалилась на диван и опять захохотала. Анна Дмитриевна тоже
смеялась. Потом Фанни поднялась, оправила палантин и стала прощаться.
-- Голубь, значит, до завтра. Бельэтаж, третий номер... буду помнить...
третий номер. Целую тебя.
Проводив ее, Анна Дмитриевна медленно возвращалась через залу. Проходя
мимо большого бехштейновского рояля, она приподняла его крышку и взяла
несколько нот на клавиатуре. Смутная тягость была у ней на сердце. Она
вздохнула и сразу же вспомнила. Эти самые звуки, такой же белый день, рояль,
зала, похожая на ЭТУ, и она сама, еще совсем молодая, недавно замужем. Так
же она брала несколько нот, а он вышел из той двери. Шел он молча. Лицо было
красное. Потом молча же. со всего маху ударил ее по щеке.
Крышку она захлопнула, быстро вышла. "Дурная жизнь, распущенная,
скверная жизнь,--твердила она, уже у себя в кабинете, ходя взад-вперед по
мягкому ковру.-- Я ему продалась и изменяла, а он бил меня, как молодую
кобылу. Как была дурная, так и осталась. Что же, сама катала с офицерами по
ресторанам, обманывала его и пожинала лавры собственной жизни. А разве и
сейчас... что ж, по-своему и Дмитрии прав, считая меня... бабой, которая
может платить его долги. Он хорош, но и я..."
Она опять прошлась и остановилась у большой, под стеклом. фотографии со
старинной картины. Справа и слева от озера большие купы дерев, темных,
кругловатых; какая-то башня: далекие горы за озером, светлые облака; на
переднем плане танцует женщина с бубном и мужчина: пастух, опершись на
длинный посох, смотрит на них: на траве, будто для беззаботной пирушки,
расположились люди. женщина с ребенком, тоже смотрят. Лодки плывут по
бледному озеру. И кажется, так удивительно ясна, мечта- тельна и
благосклонна природа; так чисто все. Так дивно жить в этой башне у озера,
бродить по его берегам, любоваться нежными, голубоватыми призраками далеких
гор.
Анне Дмитриевне представилось, что если бы она жила в этой стране, то
все иное было бы, и, возможно, она узнала бы ту истинную любовь, высокую и
пламенную, которая есть же ведь, наконец!
Завтракала она одна, как обычно. Потом вышла на улицу. Хотелось
пройтись. Снег мягко скрипел под ногой, падали белые его хлопья, медленно и
беззвучно: что-то вкусное, свежее и острое несли они с собой; и, оседая на
ветвях деревьев, шапочках барышень, усах мужчин, давали белое оперение,
называемое зимой.
Анна Дмитриевна шла по Арбату и думала, что любой извозчик, трусцой
плетущийся в Дорогомилово, или курсистка, бегущая с лекций, более правы и
прочны,--- может быть, даже счастливы, чем она, живущая в своем особняке и
тратящая тысячи. Пройдя но Воздвиженке, вышла она на МОХОВУЮ, обогнула
Манеж.. направилась вдоль решетки Александровского сада. Начинало
смеркаться. Смутно синел снег за оградой, летали вороны, высокие башни в
Кремле УХОДИЛИ во мглу. Зажигались золотые фонари. С сердцем, полным печали,
тягости, Анна Дмитриевна подошла к Иверской, знаменитому палладиуму Москвы
-- часовне, видевшей на своих ступенях и царей, и ниших. Купив свечку,
взошла, зажгла ее и поставила перед Ликом Богородицы, мягко сиявшим в
золотых ризах. Кругом --- захудалые старушки, бабы из деревень; ходил монах
с курчавой бородой, в черной скуфейке. Плакали, вздыхали, охали. Ближе к
стене Музея занимали места те, кто устраивался на ночь. Ночевали здесь по
обету, чтобы три или десять раз встретить ту икону Богоматери, которую возят
по домам и которая возвращается поздно ночью. Здесь служится молебен. И
невесты, желающие доброй жизни в замужестве, матери, у которых больны дети,
жены, неладно живущие с мужьями. мерзнут здесь зимними ночами, когда лихие
голубки уносят из Большой Московской к Яру разгулявшихся господ.
Анна Дмитриевна стала на колени, перекрестилась, глаза ее наполнились
слезами. Еще девочкой, когда сильно пил и бушевал отец, бегала она
потихоньку на эти, снежные сейчас, плиты и за ценный пятачок ставила свечку
"Укротительнице злых сердец".
-- Старайся, милая, старайся,-- говорила рядом старушонка, с глубоко
запавшим ртом, в кацавейке, из числа тех, что неизвестно откуда берутся на
похоронах, свадьбах и молебнах.-- Она, Матушка-Заступница, все видит,
всяческое усердие ценит.
Подошел рыжий извозчик, немолодой; тоже поставил свечу, снял шапку и
бухнулся на колени. Быть может, молился он о захромавшей лошади или чтобы
овес подешевел. А возможно, и его вела та же тоска, что и Анну Дмитриевну.
Оттого ли, что поплакала, или правда в золотом сиянии Богородицы был
мир, но она поднялась облегченная, как бы овлажненная. Стряхнув снег,
приставший к подолу, вздохнула и стала спускаться со ступеней. Несколько
нищих потянулись к ней. Она сунула им. И медленно пошла к Большому театру.
В хмурых сумерках высился он темной громадой; Мюр и Мерилиз сиял,
насквозь пронизанный светом; золотые снопы ложились от него на снег. Анна
Дмитриевна шла наискось через площадь, по тропинке, только что проложенной.
И почти столкнулась с Христофоровым. Он был в меховой шапке, запушенный
снегом, с побелевшими усами. Увидев ее, улыбнулся и остановился, кланяясь.
-- Голубчик вы мой, милый человек! -- чуть не вскрикнула Анна
Дмитриевна.-- Что тут делаете?
-- Гуляю,-- ответил он.-- У меня нет цели.
-- Гуляю! Так себе просто и гуляет, сам не зная зачем! Ну, тогда
пойдемте со мной, проводите, мне тоже некуда...
Она взяла его под руку, и медленно, разговаривая, они побрели. Ей,
правда, почему-то приятно было его встретить. Настроение подымалось. Они
прошли по Кузнецкому, разглядывая витрины. У Сиу пили шоколад, рассматривали
модных барынь, смеялись. Было светло, пахло духами, сигарами. Белели
воротнички мужчин. Горели бриллианты.
Анна Дмитриевна пригласила Христофорова на другой день на балет, к себе
в ложу.
Х
Есть нечто пышное в облике зрительного зала Большого театра:
золото и красный шелк, красный штоф. Тяжелыми складками висят портьеры
лож с затканными на пурпуре цветами, и в этих складках многолетняя пыль;
обширны аванложи, мягки кресла партера, холодны и просторны фойе,
грубовато-великолепны ложи царской фамилии и походят на министров старые
капельдинеры, лысые, в пенсне, в ливреях. Молча едят друг друга глазами два
истукана у царской ложи. Дух тяжеловатый, аляповатый, но великодержавный
есть здесь.
Христофоров, явившийся в ложу первым и одиноко сидевший у ее
красно-бархатного барьера, чувствовал себя затерянным в огромной, разодетой
толпе. Театр наполнялся. Входили в партер, непрерывное движение было в
верхах, усаживались в ложах; кое-где направляли бинокли. Над всем стоял тот
ровный, неумолчный шум, что напоминает гудение бора -- голос человеческого
множества. Человечество затихло лишь тогда, когда капельмейстер, худой,
старый человек во фраке, взмахнул своей таинственной палочкой, и за ней
взлетели десятки смычков того удивительного существа, что называется
оркестром. Загадочно, волшебством вызывали они новую жизнь: н помимо лож,
партера и публики в театре появилась Музыка. Поднялся занавес, чтобы в
безмолвном полете балерин дать место гению Ритма.
Анна Дмитриевна явилась вовремя. Фанни немного опоздала. Фанни была еще
сильней подкрашена. Она уселась рядом с Христофоровым с видом деловитым,
уверенным; оглядела залу, оркестр, сцену, как бы проверяя, все ли в порядке.
Иногда, рассматривая балет, вдруг наклонялась к Анне Дмитриевне и шептала:
-- Взгляни на Козакевич. Летом в Крыму нарочно загорала, и третий месяц
загар с рук и с плеч не сходит. Крайняя справа -- Семенова. Как мила! Ты
понимаешь, одна простота, никаких фанаберии, настоящая добросовестная
работа.
Анна Дмитриевна улыбалась ей глазами, но была сдержанна, одета в
черном, несколько бледна. Дышала не вполне ровно. К концу акта дверь в
аванложу отворилась, звякнули шпоры. Занавес побежал вниз. Стало светлее,
зааплодировали. Никодимов, худой, с правильным пробором и белыми
аксельбантами, подошел к Анне Дмитриевне, поцеловал руку. Вид он имел
измученный; глаза его угрюмо темнели. Он вынул надушенный платочек и
разгладил усы.
-- Бог мой,--- сказала Фанни,-- не узнаю вас, дорогой.
-- Я нездоров,-- ответил Никодимов.-- У меня невралгия лицевых нервов.
Я очень дурно сплю по ночам.
-- Ax, pauper enfant'!
Фанни засмеялась и стала показывать Христофорову знамени-i4io
коннозаводчика, сидевшего в первом ряду.
--- Вы меня звали,- сказал Никодимов тихо Анне Дмитриевне,-- я пришел,
несмотря на нездоровье.
Она вздохнула, прошла в аванложу и села на диван. Заложив ногу на ногу,
подрагивая носком лакированной туфли, вертела она в руке лорнет. Наконец,
как бы пересилив себя, сказала:
-- Правда ли, что вы подделали мою подпись? Никодимов сложил руки на
коленях и глядел вниз.
-- Я отдам вам эти деньги, очень скоро. Я сейчас в большом выигрыше. А
тогда нужны были, чрезвычайно. Анна Дмитриевна помолчала.
-- Правда ли, что за вами какое-то темное дело... По части
нравственности? И еще, у вас живет... Такой юноша?
---------------------------------------------------------------
Несчастный ребенок (франц.).
---------------------------------------------------------------
-- Не беспокойтесь, на скамье подсудимых меня вы не увидите. Вас не
скомпрометирую.
-- Дело не во мне,-- ответила она глухо,-- дело в том, что вы
окончательно гибнете.
-- Это возможно. Возможно, что окончательно я выхожу из числа так
называемых порядочных людей.
В зрительном зале стемнело, поднялся занавес. Сцена представляла
мастерскую кукольного мастера. Несколько кукол сидели недвижно. С легкими
подругами прокрадывалась сюда Коппелия. После мимических сцен являлся
хозяин, испуганные гости разбегались.
-- Недурна,-- говорила Фанни Христофорову,-- Коппелия недурна, но и
только. "Как бы разыгранный Фрейшиц перстами робких учениц". Если б Веру
Сергеевну в этой роли видели! Ну, что она выделывает!
В это время в аванложе Никодимов говорил:
-- Я никогда не понимал, чем виноват так называемый безнравственный
человек, что он родился именно таким. Почему вы брюнетка, а не блондинка?
Много приятнее быть симпатичным и добрым, жить в почете, довольстве,
уважении,-- чем путаться в долгах, ощущать презрение и ждать той же черной
дыры, куда все сваливаются. Скучать, болеть, завидовать... Нет, мы,
порочные, составляющие касту в обществе, вряд ли сойдемся когда-либо с
довольными собой. Во все времена были мы отверженными. Так и всегда будет.
Разве что со временем люди несколько поумнеют и поймут, что одной
благородной позы мало.
-- Все стараетесь себя оправдать...
-- Ни нравственного, ни безнравственного нет. Есть люди, родившиеся с
разными вкусами. Вы любите артишоки, а я ростбиф. Я и есть буду ростбиф, и
меня станут называть прохвостом. А все дело в том, что природа или Господь
Бог произвели нас на свет с разными вкусами. Свободная воля! Глупость,
выдуманная попами.
Никодимов говорил негромко, сидел недвижно, лишь иногда, от боли в
виске, страдальчески подергивал глазом.
Анна Дмитриевна смотрела на этого человека, так много взявшего в ее
жизни, на его сухие пальцы с отточенными ногтями, на перстень с вырезанным
черепом и двумя костями, на изможденное, но породистое лицо, и-- как бывало
нередко--странная смесь обаяния и презрения, нежности и обиды, пронзительной
жалости и отвращения подымалась в ней.
-- Ах,-- сказала она, задохнувшись,- - чем вы меня взяли?
-- Жалостью,-- ответил Никодимов.-- Вы считаете, что посланы в мою
жизнь, чтобы исправить меня. Женщины с добрым сердцем, как вы, нередко
чувствуют именно так. Смею вас уверить.
-- Замолчите, вы... слышите, замолчите...-- шепотом, давясь словами,
произнесла Анна Дмитриевна. Она закрыла глаза платочком, откинулась на
диван. Влево темнел треугольник между портьерой. Там был полумрак
гигантского театра, тысячи голов и глаз, направленных на сцену.
Коппелия танцевала длинное и трудное adagio'. Фанни впивалась в каждое
ее движение. Временами бормотала: "Молодец! Для нее--даже хорошо!" Упираясь
в пол носком, рукой придерживаясь за высоко поднятую руку партнера, Коппелия
вся вытянулась горизонтально, слегка колебля другой ногою, как хвостом
рыбы,-- и медленно, легко и изящно описывала полный круг. Adagio имело
успех. Коппелия выпорхнула и раскланялась -- с той нечеловеческой легкостью,
которая поражает в балете.
-- Таланта у ней мало,-- судила Фанни,-- но работа большая. Очень
изящно. Это и говорить нечего.
Анна Дмитриевна видела только конец третьего акта. Ансамбли, дуэты,
соло бессвязно проносились перед глазами. Фанни разбирала всех по косточкам.
Одна отяжелела -- известная немолодая балерина с дивными ногами; другая
великолепна по темпераменту, но не вполне строгого вкуса. Третья -- вся
создана покровительством.
-- Фанни хочет сделать из вас балетомана,-- сказала Анна Дмитриевна
Христофорову, через силу улыбаясь.-- У вас голова кругом пойдет, коли будете
слушать.
-- Что ж, это очень интересно,-- ответил Христофоров.
-- Не взыщите, голубок,-- моя слабость! Чем я виновата, если балет меня
восхищает? Посмотрела -- точно бутылку шампанского выпила.
Когда, по окончании, все спускались к выходу, Христофоров обратился к
Анне Дмитриевне:
-- Я очень благодарен, что вы меня взяли.
-- Вы что ж,-- ответила Анна Дмитриевна,-- вообще, кажется, становитесь
светским человеком? Фрак бы еще на вас нацепить да вывести на бал.
Христофоров засмеялся, поглаживая свои усы.
-- Во фраке мне действительно неподходяще. Светскость... ну, какая же!
Но, конечно, я ценю новые впечатления, даже очень ценю,-- прибавил он
серьезнее.-- Я хотел бы очень много видеть, как можно больше.
У выхода, под гигантскими колоннами портика, Фанни пригласила их к себе
ужинать. Христофоров сначала замялся, потом согласился.
-- У меня есть вино,-- сказала Фанни.-- Разумеется, дареное,--
прибавила она и захохотала.
Зимней, свежей ночью, при блеске огней из Метрополя, шли они вверх, к
Лубянской площади. Миновали лубянский фонтан, старую, красную церковку
Гребневской Божией Матери, прежний застенок, и вышли на Мясницкую -- улицу
камня, железа, зеркальных витрин с выставленными двигателями, контор,
правлений и немцев.
---------------------------------------------------------------
' Адажио--медленная часть в классическом танце {итал.}. 362
---------------------------------------------------------------
Фанни снимала огромную квартиру в Армянском переулке. Была она
запутанного, сложного устройства, с бильярдной комнатой, полутемной
столовой, огромной гостиной, не менее чем тремя спальнями. Старинные,
дорогие вещи стояли вперемежку с рыночными; в гостиной сомнительные картины;
в общем, дух безалаберной, праздной и веселой жизни.
-- Ну, для чего тебе, например, бильярд? -- спрашивала Анна Дмитриевна,
стоя с кием у освещенного низкой лампой бильярда. Христофоров с улыбкой
перекатывал белые шары.
-- Как зачем? А захочу играть? Вот, младенца этого обучу этому
ремеслу.-- Она кивнула на Христофорова и захохотала.-- Лена,-- крикнула она
горничной,-- скорее ужинать! Сейчас, переоденусь только. Одна минута.
И она выбежала, на своих коротковатых, резвых ногах.
-- Фанни живой человек,-- сказала Анна Дмитриевна,-- неунывающий. В
клубе ночами в карты дуется, поспит часа два, и как рукой сняло, опять
весела, в кафе, в концерт, куда угодно.
Когда их позвали в столовую, Фанни в капоте, заложив ногу на ногу,
сидела у телефона. Она заканчивала отчет о спектакле.
-- Успех -- да, средний, но да. Adagio прямо понравилось. В общем, это,
конечно, серединка... понимаете, дорогая моя... От настоящего, большого
искусства, как у вас, ну...-- бесконечность.
Фанни кормила их недурным ужином. Не обманула и насчет вина. Была в
очень живом настроении и рассказывала о студенческих сходках 1905 года.
"Товарищи,--- кричала она и хохотала простодушно,-- не напирайте, товарищ
Феня родит!" "Товарищи, не курите, ничего не слышно!" Затем изображала
еврейские анекдоты, с хорошим выговором.
Анна Дмитриевна пила довольно много. Фанни подливала. Ее собственные,
подкрашенные глаза блестели.
-- - Пей,-- говорила она, -- вино мне подарили, не жаль. А тебе надо
встряхнуться. Ты мне не н'дравишься последнее время. Не н'дравишься,-- язык
ее склонен был заплетаться.-- Плюнь, выпьем.
После ужина перешли в будуар. Затопили камин. Фанни принялась
полировать себе ногти.
-- Алексей Петрович, милый вы человек,-- вдруг сказала Анна Дмитриевна,
взяла его за руки ч припала на плечо горячим лбом,-- что же делать? как
существовать? Ангел, мне вся я не н'дравлюсь, с головы до пят, все МБ!
развращенные, тяжелые, измученные... На вас взгляну, кажется: он знает! Он
один чистый и настоящий...
Христофоров смутился.
-- Почему же я...
Если вы такой, -- продолжала Анна Дмитриевна,- -то должны знать, как и
что... где истина.
-- Об истине,-- ответил он, не сразу,-- я много думал. И о том, как
жить. Но ведь это очень длинный разговор... и притом, мои мысли никак нельзя
назвать... объективными, что ли. Может быть, только для меня они и хороши.
Анна Дмитриевна глядела на танцующее, золотое пламя в камине.
-- Все-таки скажите ваш устой, ваше главное... понимаете,-- я же не
умею выражаться. Христофоров улыбнулся.
-- Вот и история... Мы были в балете, пили шампанское, смеялись, и
вдруг дело дошло до устоев. Анна Дмитриевна вспыхнула.
-- Смешно? Считаете меня за вздорную бабу?
-- Нисколько,-- тихо и серьезно ответил Христофоров.-- Я хочу только
сказать, что многое сплетается в жизни причудливо. К вам, Анна Дмитриевна, я
отношусь с симпатией. Многое родственно мне, думаю, в вашей душе. Поэтому,
именно лишь поэтому, я скажу вам один свой устой, как вы выражаетесь.
Христофоров помолчал.
-- Мне почему-то приходит сейчас в голову одно... О бедности и
богатстве. Об этом учил Христос. Его великий ученик, св. Франциск Ассизский,
прямо говорил о добродетели, мимо которой не должен проходить человек:
sancta povertade, святая бедность. Все, что я видел в жизни, все
подтверждает это. Воля к богатству есть воля к тяжести. Истинно свободен
лишь беззаботный, вы понимаете, лишенный связей дух. Вот почему я не из
демократов. Да и богачи мне чужды.
Он улыбнулся.
-- Я не люблю множества, середины, посредственности. Нет ничего в мире
выше христианства. Может быть, я не совсем его так понимаю. Но для меня --
это аристократическая религия, хотя Христос и обращался к массе. Моя партия
-- аристократических нищих.
-- Фанни,-- сказала Анна Дмитриевна,-- слышишь? "Легче верблюду пройти
сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царствие Небесное"! Это про
нас с тобой.
-- Давно известно,-- ответила Фанни, зевнув,-- и не в моем духе.
Богатство есть изящная оправа жизни. Ведь и вы не отказываетесь от моего
шампанского.
-- Шампанского! Нет, это в высшем смысле, ты не понимаешь. Меня твое
шампанское не зальет, если тут у меня болит, здесь, в сердце!
-- Оставь, пожалуйста. Эти сердечные томления надо бросить для
неврастеников, а самим жить, пока молоды. Ведь и Алексей Петрович же жизнь
ценит.
Христофоров подтвердил. Только добавил, что бедность вовсе не мешает
любить жизнь, а, быть может, делает эту любовь чище и бескорыстнее. Анна
Дмитриевна резко стала на сторону Христофорова. Точно ее это облегчало.
-- Ну и отлично,-- сказала в третьем часу Фанни,-- продавай свой
особняк, раздай деньги бедным и поступай на службу в городскую управу.
Все засмеялись. Так как было поздно, Фанни предложила ночевать у себя.
Христофоров сперва стеснялся. Но простой и искренний тон Фанни убедил его.
Ему накрыли в дальней комнате, на громадной постели -- роскошном детище
Louis XV'.
-- Вот и спите здесь, поклонник Франциска Ассизского,-- сказала Фанни,
прощаясь.-- Вы увидите, что это гораздо лучше, чем на соломе, в холодной
хижине.
Когда она ушла, Христофоров, раздеваясь, с улыбкой, смотрел на резных,
красного дерева амуров, натягивавших в него свои луки. Ему вдруг
представилось, что вполне за св. Франциском он идти все же не может. Погасив
свет, он лежал в темноте, на чистых простынях мягкой постели. "Все-таки,--
думал он,-- слишком я люблю земное". Он долго не мог заснуть. Вспоминался
сегодняшний вечер, балет, Анна Дмитриевна, неожиданный ужин, разговор,
странное пристанище на ночь. Так и вся жизнь, от случая к случаю, от волны к
волне, под всегдашним покровом голубоватой мечтательности. Ему вдруг
вспомнилось, как у памятника Гоголю Машура с полными слез глазами сказала,
что любит одного Антона. Он вздохнул. Нежная, мучительная грусть пронзила
его сердце. Отчего до сих пор, до тридцати лет,-- он один? Милые женские
облики, к которым он склонялся...-- и с некоторой ступени, как сны, они
уходили. "А Машура?"
"Одиночество,-- говорил другой голос.-- Святое или не святое -- но
одиночество".
Он засыпал.
XI
Довольно долго после встречи с Антоном осенью Машура считала, что ее
сердечные дела прочны. Антон был так кроток, предан, такое обожание выдавали
его небольшие глаза, какое бывает у людей самолюбивых и уединенных. И Машуре
с ним казалось легко. "Этот не выдаст,-- думала она.-- Весь действительно
мой". Она улыбалась. Но незаметно -- в сердце оставалась царапина --
недоговоренное слово, мысль невысказанная.
Раз в разговоре, при ней, Наталья Григорьевна назвала одного знакомого,
служившего в банке:
-- Отличный человек. Типа, знаете ли, семьянина, абсолютного мужа.
Она даже засмеялась, довольная, что нашла слово.
-- Именно, это абсолютный муж.
---------------------------------------------------------------
Людовик XV (франц.).
---------------------------------------------------------------
Хотя к Антону эти слова не относились, все же Машуре, почему-то, были
неприятны. "Какие глупости,-- говорила она себе.-- Разве Антон в чем-нибудь
похож на этого банковского чиновника? Абсолютный муж!" Но и самой ей
казалось странным, что об Антоне она мало думает. Когда он приходит, это
приятно, даже ей скучно, если его нет. Все же... Не совсем то.
Однажды, возвращаясь с ним по переулку, морозной ночью, Машура вдруг
спросила:
--- Это какая звезда?
Антон поднял голову, посмотрел, ответил:
-- Не знаю.
-- Да, ты не любишь...
Машура не договорила, но почему-то смутилась, ей стало даже немного
неприятно. Антон тоже почувствовал это.
-- Не все ли равно, как называется эта или та звезда? -- сказал он
недовольно.-- Кому от этого польза?
"Не польза, а хочу, чтобы знал",-- подумала Машура, но ничего не
сказала. А час спустя, раздеваясь и ложась спать, с улыбкой и каким-то
острым трепетом вспомнила ту ночь, под Звенигородом, когда они стояли с
Христофоровым в парке, у калитки, и рассматривали звезду Вегу. "Почему он
назвал ее тогда своей звездой? Так ведь и не сказал. Ах, странный человек,
Алексеи Петрович!"
Через несколько дней, незадолго до Рождества, Машура медленно шла утром
к Знаменке. Из Александровского училища шеренгой выходили юнкера с папками,
строились, зябко подрагивая ногами, собираясь в Дорогомилово, на съемку.
Машура обогнула угол каменного их здания и мимо Знаменской церкви, глядящей
в окна мерзнущих юнкеров, направилась в переулок. Было тихо, слегка туманно.
Галки орали на деревьях. Со двора училища свозили снег: медленно брел
старенький артиллерийский генерал, подняв воротник, шмурыгая закованными
калошами. Машура взяла налево в ворота, к роскошному особняку, где за
зеркальными стеклами жили картины. Ей казалось, что этот день как-то
особенно чист и мил, что он таит то нежно-интересное и изящное, что и есть
прелесть жизни. И она с сочувствием смотрела на галок, на запушенные снегом
деревья, на проезжавшего рысцой московского извозчика в синем кафтане с
красным кушаком.
Теплом, светом пахнуло на нее в вестибюле, где раздевались какие-то
барышни. Сверху спускался молодой человек в