ая головы. -- То что? -- повысил голос резидент. -- Не знаю. Вероятно, это стало бы самой серьезной победой в истории разведки. -- Чьей победой? -- Резидент внезапно рассмеялся. -- Восемьдесят пять миллионов -- хорошие деньги, верно? Или победа, по-вашему, дороже денег? Впрочем, не буду вас отвлекать, читайте дальше. Дальше шел другой документ, с таблицами, графиками, столбцами цифр. Григорьев не сразу сообразил, что перед ним подробный анализ динамики цен на золото на мировом рынке и прогноз на следующий, 1984 год. -- Можете не вникать в подробности,-- разрешил резидент, наблюдая, как шевелятся брови Григорьева, как напряженно морщится лоб, -- лучше подумайте, с какой стати эти расчеты были поручены не специалистам, не статистикам из счетной палаты, не Госбанку СССР и даже не Внешторгу. Почему мы? Кому и зачем понадобилось, чтобы золотом занималась внешняя разведка? -- Вероятно, какой-то эксперимент, -- осторожно предположил Григорьев. Резидент расхохотался, на этот раз весьма театрально, как будто исполнял арию Мефистофеля. -- Эксперимент... Нет, отлично сказано, честное слово, отлично. Вы молодец, Андрей Евгеньевич. Ну, а что, по-вашему, тоже эксперимент? -- Кумарин хлопнул ящиком, извлек прозрачную пластиковую папку. "...В области внешней политики-- завершение войны в Афганистане полной и безусловной военной победой, уничтожение польской "Солидарности", во внутренней политике -- волевое смещение Брежнева, подавление диссидентского движения, религиозных сект и духовных общин, прекращение всех форм эмиграции, уничтожение подпольной экономики и др. проявлений антисоветских и капиталистических настроений. Для этого необходимо провести серию показательных процессов со смертными приговорами и публичным исполнением". Григорьев вспотел, хотя в кабинете работал кондиционер и было прохладно. Он отлично знал этот текст. Незадолго до смерти Брежнева американская пресса опубликовала совершенно секретный документ -- проект постановления Политбюро ЦК КПСС, а по сути -- долгосрочный план государственной политики СССР. Его авторство приписывалось Андропову. Сообщалось, что было отпечатано всего 4 экземпляра. Канал утечки остался неизвестным. Официальное опровержение ТАСС назвало это публикацию "фальсификацией ЦРУ". На самом деле это не было фальшивкой. Железный Ю.В. собирался действовать именно так. Больше года назад, ранней осенью 1982-го, Григорьев лично передал Макмерфи текст секретного документа, который случайно попался ему на глаза в кабинете полковника Бреденя. В принципе документов такого рода, всяких постановлений, проектов постановлений, директив, резолюций, приходило в посольство великое множество. Если что-то просачивалось в американскую прессу, то мало впечатляло, поскольку выглядело частью рутинной идеологической склоки, было скучно по форме и мутно по содержанию. Но этот текст оказался бомбой. Все знали, что Брежнев дышит на ладан, ждали перемен, гадали, кто придет на его место. Проект постановления Политбюро ЦК содержал в себе ответы на многие острейшие вопросы. -- Да, я отлично помню эту фальшивку, -- громко произнес Григорьев, все еще скользя глазами по тексту и дергая себя за нос. Дурацкая привычка. Он боролся с ней многие годы, после того как прочитал в одном из пособий по психологии вербовки, что сей жест выдает либо вранье, либо внутреннюю слабость. Так и хотелось самого себя шлепнуть по рукам. -- Конечно, помните. И отлично знаете, что документ подлинный, -- улыбнулся резидент. Григорьев оставил в покое свой нос и принялся разглядывать руки. На большом пальце был длинный заусенец. Он подцепил кожицу ногтями, дернул. Ранка тут же стала кровоточить. -- Публичных казней у нас пока нет, но все впереди, -- продолжал Кумарин, -- знаете, когда восьмидесятилетний фанатик правит огромной страной из больничной палаты и слепо верит, что обязан переделать мир, это здорово бодрит, заставляет думать и действовать. Хочется ведь уцелеть. Жить хочется, и не в дерьме, на воле. Ну, что вы на меня так смотрите? Мы с вами прекрасно понимаем друг друга. Мы профессионалы, элита. Мы оба уже не просто предчувствуем, а знаем совершенно точно, что скоро все рухнет. Не останется никакой идеологии. Будут только деньги. С одной стороны, вот эти американские миллионы, предназначенные для скорейшего развала империи, -- он протянул руку через стол и помахал директивой "NSDD-75" , -- с другой -- золотые обломки империи, бесхозные, никем, кроме нас, не охраняемые, -- в его левой руке зашуршали листки аналитической справки по динамике цен на золото на мировом рынке. Кумарин замолчал, и бумажный шорох затих. Как всегда в этом кабинете, тишина была совершенно особенной, мертвой, могильной. -- Простите, -- хрипло произнес Григорьев, -- у вас нет перекиси водорода или спирта? Я нечаянно сорвал заусенец, кровит зараза, боюсь запачкать ваш красивый ковер. -- Могу предложить только водку, -- Кумарин встал, открыл бар, -- давайте уж и выпьем заодно, раз пошел такой хороший разговор, как же не выпить? Опять повисла тишина. Григорьев приложил к ранке платок, пропитанный водкой. Кумарин взял у него бутылку, разлил по граненым стопкам. Выпили молча, не чокаясь и не закусывая, словно за упокой чьей-то неведомой души. -- Разговор этот давно назрел, и никуда от него не деться, -- мягко, почти ласково произнес резидент, -- борьба внутри нашей структуры всегда была острей, чем борьба с внешним врагом, на самом деле границы между своими и чужими давно размыты, и сложно понять, кто на чьей стороне. Все очень относительно. -- Ну а как же долг? -- вяло возразил Григорьев. Резидент опять разразился мефистофельским хохотом. -- Перед кем долг? Перед государством, в котором в конце двадцатого века две трети населения не могут принять горячий душ и пользуются ямой вместо сортира? Перед старыми полуграмотными пердунами? Егеря в Завидово гонят прямо на их дула кабанов и лосей. Водолазы нацепляют рыбу на их крючки, когда они изволят рыбачить. Они жрут, пьют, навешивают на себя ордена, как елочные игрушки, тупо и жестоко интригуют, но они вымирают. Человек смертен, от этого никуда не денешься. А спецслужбы вечны. Они -- всего лишь механизм реализации государственной власти. Они станут служить той группе, у которой в данный момент будет больше власти и больше денег. Вопрос в том, чтобы вовремя просчитать, у кого. Это вроде экзамена. Документы, которые я дал вам прочитать, -- шпаргалки. Больше всего денег будет у того, кто догадался сейчас, по-тихому, через нас, а не через Госбанк и Внешторг, сбыть за рубеж солидную партию золота из золотого запаса СССР. И еще у тех, кто возьмет у американцев их миллионы, чтобы помочь добить гадину. Григорьев не любил водку. Даже в небольших количествах она вызывала у него сильную изжогу, особенно на пустой желудок. Если он пил, то предпочитал хороший коньяк или красное сухое вино. Между тем Кумарин успел еще раз наполнить рюмки. "Вот он, главный этап проверки. Он загоняет меня в тупик", -- отрешенно думал Андрей Евгеньевич, морщась и шаря глазами по столу в поисках хоть какой-нибудь закуски. Но ничего съедобного не было. Кумарин в третий раз налил. -- Пару месяцев назад вы сказали, что вынуждены иногда отвечать Макмерфи. взаимностью, -- проговорил резидент и поднял свою стопку, призывая Григорьева в третий раз выпить вместе с ним, -- я проанализировал степень этой взаимности. Признаюсь, если бы не история с идиотом Демченко, я вынужден был бы сдать вас руководству в качестве раскрытого мною "крота". Да пейте же, что вы смотрите, как будто там не водка, а цианит? "Сухарик, крекер, что-нибудь закусить!" -- в отчаянии подумал Григорьев, сгорая от изжоги и страха под спокойным внимательным взглядом резидента. Следовало немедленно взять себя в руки, иначе конец. -- Ну, что же вы застыли?-- с легкой усмешкой подбодрил его Кумарин. Андрей Евгеньевич не стал пить. Он демонстративно отставил стопку. -- Всеволод Сергеевич, -- вздохнул он и укоризненно покачал головой, -- если бы вы на секунду усомнились в моей честности, вы бы не вели со мной этот разговор. Вы бы дали мне улететь в Москву, снабдив руководство всей имеющейся на меня информацией. Но поскольку мы здесь сейчас сидим, пьем и беседуем на странные темы, серьезного компромата у вас на меня нет. Его и не может быть. Работа, которую я веду с Макмерфи больше полутора лет, одобрена вами и центром. Я добросовестно играю порученную мне роль. Для Макмерфи я завербованный агент, поэтому из меня не удастся сделать "крота", даже если меня сдаст кто-нибудь с той стороны, например этот ваш Колокол. Лицо Кумарина оставалось спокойным. Когда Григорьев упомянул Колокола, оно стало нарочито спокойным. -- Вы справедливо заметили, -- продолжал Григорьев, -- что в нашей работе все весьма относительно, границы между своими и чужими постепенно стираются. Когда французы выгнали из страны сорок пять наших дипломатов, работавших в посольстве СССР в Париже, помните, какая началась паника? Искали предателя, предлагали внедрить в широкую практику аппарат "Полиграф", подвергнуть проверке на "детекторе лжи" в обязательном порядке всех поголовно, от уборщиц до высшего руководства. А что оказалось? Французы вычислили сотрудников КГБ совершенно самостоятельно, быстро, бесплатно. Чистые дипломаты в советском посольстве не имеют машин, пользуются по вызову автомобилями из посольского парка. А сотрудники КГБ разъезжают на собственном автотранспорте. И квартиры у них лучше, и материальный уровень выше, настолько, что это сразу бросается в глаза. Чистому дипломату на представительские расходы выдаются копейки, сотрудников КГБ не ограничивают в средствах. -- Да, все верно, -- машинально кивнул Кумарин, как будто выходя из странного оцепенения, -- все логично и ясно. Но вы уверены, что кому-то нужны эта логика и эта ясность? Лучше найти иные причины провалов, более лестные и пристойные. Признаваться в собственной тупости и жадности стыдно, идеологически вредно. А выявлять врагов, предателей, разоблачать коварные замыслы противника -- это долг скромных героев невидимого фронта, тяжелая, но почетная обязанность. Впрочем, вы это сами отлично понимаете. Вначале разговора я сказал вам, что Лондон отменяется. Но не потому, что мне удалось отстоять вас и оставить здесь. Сказку честно, я попытался, но натолкнулся на стену. Боюсь, дело плохо. Как только вы вернетесь в Москву, вас отправят в один из наших закрытых санаториев и начнут проверять. Возможно, вам удастся выкрутиться, но вы станете невыездным на неопределенный срок. -- Почему? Что-нибудь случилось? -- спросил Григорьев с дурацкой растерянной улыбкой. -- Не знаю, -- пожал плечами резидент, -- причин может быть множество. Например, кто-то решил, что информация, которую вы поставляете Макмерфи, по своему количеству и качеству резко превышает нормы, обусловленные необходимостью. Каковы нормы, никто не знает, но это не важно. Вас больше не выпустят и будут серьезно проверять. Вы хотите этого? -- Какая разница, хочу я или нет? -- Если бы не было разницы, я не вел бы с вами все эти долгие странные разговоры, не показывал бы вам сверхсекретные документы, -- проговорил Кумарин и раздраженно поморщился, -- вы хорошо помните, о чем в них шла речь? -- Да, конечно. -- Ну, тогда вас не слишком удивит мое предложение. Я предлагаю вам уйти к американцам. Ваш уход будет обставлен как положено. Вас назовут предателем, заочно приговорят к смертной казни. Что делать? Иначе никто не поверит. Вы уйдете, разумеется, не пустой. Вы сдадите им нескольких наших агентов-нелегалов. Не волнуйтесь, в этом смысле все будет чисто. Для подобных случаев имеется балласт, от которого надо избавляться. -- Для подобных случаев? -- тихо перебил Григорьев. -- Вы хотите сказать... -- Да, я хочу сказать, что вы не первый и не последний. Существует Управление Глубокого Погружения. Основная задача на сегодня -- создание по всему меру агентурной сети нового типа. Профессионалы должны обслуживать не прогнившее государство, коего скоро не станет, а конкретных людей, таких же профессионалов. Принцип работы -- никакой идеологии, минимум бюрократии, максимум практической пользы. Чтобы внести окончательную ясность, скажу: вы нужны мне внутри ЦРУ. В качестве разоблаченного агента или невыездного неудачника вы меня не интересуете, и никакой поддержки со своей стороны я вам не обещаю. Более того, я буду вынужден вас утопить. Итак, вы готовы ответить? Или у вас есть еще вопросы? -- Есть. Зачем я вам нужен внутри ЦРУ? -- О, вы мне там очень, очень пригодитесь. Например, когда американцы будут распределять эти свои миллионы, они непременно посоветуются с вами. Когда за рубеж на частные банковские счета хлынет советское золото, им потребуются ваши комментарии. -- Предателям никогда не доверяют полностью, -- быстро, хрипло заметил Григорьев. -- А что такое предательство? -- усмехнулся резидент. -- Мы с вами выросли на нем, мы им пропитаны, мы им провоняли насквозь. Мы вербовали, шантажировали, подсматривали и подслушивали, всасывали в себя из внешнего мира всякую мерзость -- доносы, жадность, зависть, тщательно переваривали и обильно отрыгивали назад, во внешний мир. Именно предателям в наших кругах доверяют, у них учатся. Вспомните хотя бы Кима Филби. Ну ладно, это уже лирика. Нет ни времени, ни сил. Степень доверия к вам Макмерфи и его коллег зависит от вашего профессионализма. Еще вопросы? -- Если я уйду, у вас будут большие неприятности. -- Ничего, как-нибудь. -- Кумарин растянул губы в противной лягушачьей улыбке и немного посверлил Григорьева насмешливым взглядом. -- Вы все-таки продолжаете лукавить, Андрей Евгеньевич. Вы, вероятно, хотите спросить о своей дочери? Думаю, ее судьба волнует вас куда больше, чем мои неприятности. Григорьев не хотел. Ему было страшно поминать Машу в этом кабинете. Ему казалось, что можно сделать вид, будто ему давно дела нет до своей прежней семьи и ребенка он просто забыл. С отцами ведь такое случается, верно? -- Если вас изолируют, а потом, не дай Бог, расстреляют, -- задумчиво продолжал Кумарин, -- у вас будет значительно меньше шансов увидеть Машу, чем если вы согласитесь на мое предложение. -- Если соглашусь, она останется в Союзе в качестве заложницы, -- пробормотал Григорьев. -- В Союзе? Да вовсе не обязательно. Это зависит от ее матери, от нее самой. Если вдруг она пожелает навестить папу, переселиться к папе насовсем, а мама не станет возражать, мы поможем, нам без разницы, где она будет жить, -- резидент ободряюще подмигнул, -- мир только кажется таким огромным, на самом деле он маленький и совсем прозрачный. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ Холодильник был выключен и пуст. Следовало выйти под дождь, купить себе что-нибудь на ужин и на завтрак, и еще приобрести множество всяких мелочей: шторку для душа, плечики для одежды, моющие средства, туалетную бумагу, бумажные полотенца. Со дна чемодана Маша вытянула маленький японский зонтик. Одеваясь, она вспомнила, что папа говорил по телефону про похолодание и теплую куртку. У нее действительно с собой была лишь легкая ветровка. Натянув ее на самый толстый свитер, застегнув до подбородка молнию, она отправилась на улицу. Бабки ушли спать. У качелей Маша заметила девушку с гигантским мраморным догом, подошла и спросила, где находится ближайший супермаркет, который сейчас еще открыт. Оказалось, довольно далеко, на другой стороне Тверской, на Большой Грузинской улице, называется "Дипломат", работает до двенадцати, а чуть дальше, на площади -- круглосуточная Тишинка. "Тишинка? Очень интересно. Там же был грязный блошиный рынок!" -- удивилась про себя Маша. Несмотря на холод и дождь, она все-таки не удержалась, пошла через Оружейный и Маяковку, чтобы еще раз взглянуть на дом, в котором родилась и прожила до тринадцати лет. Обошла его с тыльной стороны, постояла во дворе, задрав голову, взглянула на окно на девятом этаже, окно ее комнаты. Оно оказалось открытым, ярко освещенным, кто-то сидел на подоконнике, курил и смотрел вниз, на Машу. Самая знакомая, самая исхоженная, выученная наизусть, как таблица умножения, часть Тверской- Ямской от Маяковки до Большой Грузинской изменилась, но не очень. Фасады домов стали чище, но лица прохожих как-то грязней. Не осталось ни булочных, ни аптек, ни гастрономов. Сплошные бутики, банки, магазины эксклюзивной мебели. Все стеклянное, ярко освещенное, холодное и пустое. На Большой Грузинской сохранилась реликвия, старая булочная. Там когда-то продавалась засахаренная разноцветная помадка и маленькие сдобные крендельки, густо обсыпанные корицей. Напротив была валютная "Березка". Отчим, народный артист, иногда там отоваривался. Особенно хороша была вобла, прозрачная, обезглавленная, раздутая от нежно-розовой икры. При советской власти у дверей стояла мощная охрана в милицейской форме, чтобы не дай Бог не заглянул внутрь обычный человек. Сейчас бывшая "Березка" по старой памяти называлась "Дипломат", и зайти мог кто угодно. Правда, оказалось, что работал супермаркет только до одиннадцати и уже закрывался. Пришлось пройти дальше, к Тишинке. Там и правда вместо старого рынка отгрохали нечто огромное, угластое, помпезное, с охраняемой стоянкой и автоматическими стеклянными дверями. Оказавшись в супермаркете, Маша как будто на полчаса вернулась домой, в Нью-Йорк. Набрала полные пакеты еды и всякой хозяйственной дребедени, расплатилась карточкой "Американ- экспресс", вывезла на улицу тележку с двумя тяжелыми пакетами и рассеянно оглядела стоянку, не понимая, куда мог деться ее сиреневый спортивный "Форд". Но тут же опомнилась и догадалась, что просто спит на ходу, с открытыми глазами. Пакеты пришлось нести в руках. Дождь стал сильней, держать одновременно пакеты и зонтик было невозможно. Правая рука опять заныла, не только от тяжести, но и от переживаний. Ничего похожего на такси мимо не проезжало, к тому же Маша забыла снять в супермаркете в банкомате наличные с карточки, у нее не было ни рубля. "Успокойся, добредешь, не растаешь, не так уж далеко, не так уж тяжело, и рука пройдет, тебе сто раз объясняли: это нервное". У одних сердце колет, у других дыхание сводит, у третьих болит желудок. У Маши ныла правая рука, сломанная очень давно, в 1986 году, при прыжке с третьего этажа. Тогда перелом как-то неудачно вправили, потом опять ломали, кость не хотела срастаться, в мягких тканях остался осколок, рука посинела, вспухла. Наверное, всю жизнь будет болеть при нервных перегрузках и тяжелых воспоминаниях. Метельной ноябрьской ночью 1985 года "скорая" доставила Машу в Москву, в какую-то районную детскую больницу. Сначала было два диагноза: перелом руки и переохлаждение. Позже появился третий, связанный с попыткой суицида. Подростковый психиатр явилась к ней уже на следующее утро. Толстая тетка ужасно напоминала Франкенштейниху. На голове, под зеленым медицинским колпаком, угадывалась волосяная башенка, похожая на крысу, глаза над марлевой маской были мутные, непроницаемые. Каждую фразу, обращенную к ребенку, она начинала с надменного "Та-ак!", растянутого и длинного, как червяк. -- Та-ак, Маша Григорьева, рассказывай, что с тобой случилось? -- Меня ночью вытащили из постели и заперли в холодной комнате, босиком, в одной ночной рубашке, -- начала Маша, стараясь не встречаться взглядом с мутноглазой теткой. -- Вот просто взяли и заперли? Ни за что? -- Я читала под одеялом. -- Как это под одеялом? В темноте? -- Нет. У меня был фонарик. -- Та- ак. А почему же ты читала? Не могла уснуть? У тебя бессонница? -- Нет никакой бессонницы,-- слегка рассердилась Маша, -- просто я привыкла читать перед сном, и все. -- Та- ак. Ну ладно. Давай подробно, с самого начала. Ты читала под одеялом. Что было дальше? -- Воспитательница отняла у меня книгу, фонарик, потащила на третий этаж и заперла в холодной комнате. -- Неожиданно для себя Маша замолчала и всхлипнула. Рассказывать этой Франкенштейн-2 о том, как влажная лапа лысого парня нырнула к ней под рубашку, оказалось совершенно невозможным делом, просто язык не поворачивался, и, чтобы сменить тему, она попросила: -- Вы не могли бы связаться с моей мамой? Мне надо поговорить с ней, хотя бы по телефону. Вместо ответа повисла странная тишина. Психиатр уставилась на Машу, тонкие подрисованные брови поползли вверх и поднимались все выше, пока не исчезли под ободком зеленой шапочки. -- Та- ак, деточка, -- произнесла она наконец, совсем новым голосом, тихим, ласковым и фальшивым, -- скажи мне, пожалуйста, как тебя зовут? -- Маша Григорьева. -- Сколько тебе лет? -- Тринадцать. -- Ты помнишь свой домашний адрес и телефон? Маша продиктовала, удивилась, что тетка не записывает, только кивает, и тут же пояснила: -- Мама сейчас не дома, она в больнице, хотя не исключено, что ее уже выписали. Если дома никто не подходит, надо позвонить моей бабушке, Зинаиде Алексеевне, правда не стоит ей сразу рассказывать про мой перелом, у нее больное сердце...-- Маша опять запнулась, застыла с открытым ртом, потому что тетка вдруг вскочила и, не сказав ни слова, пулей вылетела из палаты. Вскоре из коридора донесся ее голос, уже не фальшивый, а вполне естественный, скандальный и злой: -- Как это -- скрывают? Почему? Надо было предупредить, что она ничего не знает! Вы меня ставите в идиотское положение! Вы это нарочно, что ли, делаете? Как так можно, не понимаю! Через несколько минут явилась, целая делегация врачей, и вместо Франкенштейн-2 с Машей беседовал очень приятный пожилой доктор. У него были нормальные человеческие глаза, в которые можно смотреть, и в голосе ничего фальшивого, и никаких педагогических "та- ак". Пожалуй, ему, этому доктору, Маша сумела бы рассказать о лысом ублюдке. Она была убеждена, что рассказать необходимо. Он не просто хулиган-наркоман, который случайно оказался ночью в лесной школе. Он специально для этого залез в школу и заранее готовился. Иначе как у него оказались с собой ножницы и лейкопластырь? Нельзя позволить преступнику разгуливать на свободе. Он может напасть еще на какую-нибудь девочку. Маше повезло, а вдруг другой девочке не повезет? Однако доктор заговорил первым, и вскоре Маша забыла про лысого. Доктор говорил тихо и долго. Маша не верила и молча мотала головой. Это мотание окончательно убедило врачей положить ее на обследование в психиатрическое отделение. Там она немного оправилась от шока, испугалась, попыталась рассказать о преступнике первой же врачихе, уже не столько для того, чтобы его нашли и посадили в тюрьму, сколько ради самой себя, чтобы не считали сумасшедшей, которая просто так выпрыгнула с третьего этажа. Врачиха не возражала, участливо заглядывала в глаза, согласно кивала, а потом Маша услышала слова "галлюцинации", "посттравматический психоз". Ее стали кормить таблетками. От них сводило судорогой все тело и в голове стоял мутный мерзкий туман, отдаленно напоминающий вонючее дыхание лысого ублюдка в ледяной комнате со старыми плакатами. Маша хитрила, прятала таблетки за щеку, потом выплевывала. Ее на этом застукали и стали делать уколы. От них Маша слабела. Наверное, поэтому так долго не заживала сломанная рука, не срасталась кость. Бабушка Зина задействовала все свои связи, чтобы перевести Машу из психиатрии в неврологию. Забрать ее к себе она не могла. Она была на инвалидности, заботливое государство не считало возможным доверить ей психически больного ребенка, склонного к суициду, да и сама она побаивалась взять на себя такую ответственность. За месяц, проведенный в больнице, Маша очень изменилась, стала слабой и странной, отказывалась от еды, почти не разговаривала, целыми днями лежала, глядя в потолок. При появлении медсестры со шприцем уже не сопротивлялась, как вначале, но упрямо мотала головой, пока не засыпала под действием очередной инъекции. Наконец, нашлась какая-то добрая душа в Минздраве, которая согласилась принять в качестве скромного новогоднего подарка единственную драгоценность бабушки Зины -- старинную платиновую брошку с сапфирами. В начале января Машу перевезли в другую больницу, в санаторно-неврологическое отделение. Там гадостью не кололи, поили бромом, кормили витаминами, проводили сеансы лечебной гимнастики и психотерапии и даже кое-как учили по школьной программе. Маша довольно скоро пришла в себя, стала есть, разговаривать, читать, заниматься математикой и английским, правда, только устно. Писать она не могла. После перелома подвижность правой кисти была ограничена, а левой пока не получалось. Ходить могла только опираясь на костыли. Большие дозы аминазина и галоперидола вызвали мышечную слабость и какие-то сложные нарушения в нервных окончаниях. В феврале бабушка Зина умерла от очередного инфаркта. В марте больницу посетили представители международной благотворительной организации. Они одарили больницу разным медицинским добром, от одноразовых шприцов до аппаратов ультразвуковой диагностики. Вместе с больничным руководством они ходили по палатам и раздавали детям наборы фломастеров, игрушки, конфеты. В больнице лежало несколько сирот, и на них зарубежные гости обратили особое внимание. Когда дошла очередь до Маши Григорьевой и был подробно обсужден ее анамнез, один из гостей, французский хирург, выразил удивление, почему до сих пор девочке не восстановили подвижность правой кисти, ведь существуют новые методики и нельзя терять время. И почему не проводится положенный курс терапии для устранения тяжелых последствий неудачного лечения психотропными препаратами. Главный врач печально признался, что о возможности такого дорогостоящего лечения ему в его рядовой больнице пока остается только мечтать. -- У нас есть специальные фонды и программы, -- сказал француз, -- мы вывозим в Западную Европу сотни больных детей из стран третьего мира, оплачиваем лечение. -- Но Советский Союз -- это не страна третьего мира! -- возмутилась заведующая отделением. Она была секретарем парторганизации больницы. -- Никто вам не позволит вывозить наших детей за рубеж! -- Мы могли бы на свои деньги отправить девочку во Францию, вылечить и вернуть ее на родину полностью здоровой, -- мягко заметил хирург, -- что же в этом плохого? Главный врач покосился на заведующую, потом на новенькие часы "Сейка", сверкавшие на его волосатом запястье. Гости, кроме общественных даров, преподносили еще и частные. Надо же случиться, что главному врачу достались именно такие часы, о которых он грезил во сне и наяву всю свою сознательную жизнь. Исполнение мечты делает человека мягче, добрей. Главный врач вообще не был черствым и злым, он переживал за больных детей и желал им только добра, но все-таки оставался реалистом, а потому вынужден был сказать французскому хирургу: -- Боюсь, это невозможно. В 1986-м лечение простой советской сироты в странах Западной Европы было, правда, делом невозможным. -- Ну хорошо. Если не во Францию, то в Финляндию, -- подала голос другая участница делегации, детский травматолог из Хельсинского государственного госпиталя. -- А что, правда, в Финляндию можно попробовать! -- обрадовалось молоденькая переводчица, которая сопровождала делегацию и успела проникнуться сочувствием к тринадцатилетней сироте Маше Григорьевой. На оформление документов ушло больше двух месяцев. Сколько денег ушло на взятки всяким чиновникам в РОНО, Минздраве и прочих учреждениях, известно только трем людям: Всеволоду Сергеевичу Кумарину, Андрею Евгеньевичу Григорьеву и Уилльяму Макмерфи. Первый выяснял, кому и сколько давать, второй снимал необходимые суммы со своего счета, третий взял на себя посредничество в переводе этих сумм на личные счета членов международной благотворительной организации. Через много лет, ужиная с отцом в ресторане "Русский самовар" на Манхэттене, в очередной раз погружаясь в воспоминания о перелете из Москвы в Хельсинки, из Хельсинки в Нью- Йорк, Маша спросила Андрея Евгеньевича: -- Папа, скажи честно, сколько тебе это стоило? -- Не твое дело!-- сердито ответил Григорьев. -- Лучше объясни мне наконец, какого черта ты выпрыгнула из окна третьего этажа? В тот вечер они праздновали Машин день рождения. Ей исполнилось двадцать семь. Она давно рассказала отцу все. Холодная комната с плакатами, метель, ночная рубашка, сыгравшая роль парашюта, ветки яблони в пушистом снегу, обе Франкенштейнихи с крысами на головах, добрый доктор, который сообщил о гибели мамы, аминазин, синяя, вспухшая, как подушка, рука. Все это было переговорено, пережито заново, уже вместе, пережевано, оплакано, осмеяно, забыто. И только про лысого она рассказать не могла. Казалось, если произнести вслух фразу "он сунул свою лапу мне под рубашку", на коже, в тех местах, где побывала эта лапа, проступят пятна, вонючие, зудящие, неизлечимые. -- Ну, давай, колись, наконец, -- подбадривал папа, -- хватит мне голову морочить, я тебя слишком хорошо знаю и не могу поверить, будто ты сиганула в окошко, чтобы что-то доказать этой дуре Франкенштейн. В ресторане "Русский самовар" взрослая Маша Григорьева, доктор психологии, офицер ЦРУ, впервые решилась заговорить о лысом, который пытался изнасиловать ее, тринадцатилетнюю. Она не заметила, что перешла с русского на английский. Так было проще формулировать. Когда она закончила, отец легонько хлопнул ладонью по столу и произнес: -- Да, именно что-то в этом роде я и предполагал. Забудь об этом. Ты взрослый, сильный человек. Надеюсь, сейчас ты понимаешь, какая это ерунда? В итоге ничего не случилось, верно? Ты ускользнула, он остался в дураках. ..."Вот и успокойся! -- повторяла Маша, бредя под дождем по Большой Грузинской к подземному переходу и пытаясь приспособить пакет то на согнутом локте правой руки, чтобы не оттягивало кисть, то взять оба в левую руку, -- лучше подумай, что надо от тебя Стивену Ловуду, зачем он так упорно приглашает тебя в ресторан? Кто здесь за ним открыто нагло следит, шантажирует его, и почему он, дипломат, помощник атташе, не может с этим справиться?" В подземном переходе через Тверскую так же, как пятнадцать лет назад, воняло мочой. Дрожал мертвенный люминесцентный свет. Прислонившись к стене, стоял высокий плечистый нищий, одетый в длинную, подпоясанную веревкой монашескую рясу. Пегая густая борода торчала, как веник, длинные волосы закрывали лицо, ярко белела круглая плешь на макушке. На груди висел фанерный ящик с приклеенным бумажным ликом Иверской Божьей матери. -- Подайте на ремонт храма Божьего, -- затянул он громким звучным голосом, увидев Машу. Кроме них двоих, никого в переходе не было. Маша при всем желании не могла ему подать, обе руки заняты, и неизвестно, остались ли в маленькой сумке какие-нибудь центы. Да и зачем ему центы? -- Девушка, а девушка, ты бы рублик бросила, а? Совесть есть у тебя? На святое дело жалеешь? -- сказал он громко и грозно, когда она приблизилась. -- Да ты глухая, что ли? Маша скользнула взглядом по испитому нестарому лицу, встретилась с тяжелыми опухшими глазами, прибавила шаг, но тут ручка одного из пакетов лопнула. Перехватив второй пакет на локоть, Маша успела придержать лопнувший, но из него все-таки вывалились на грязный пол перехода упаковка йогуртов и бутылка воды. -- Вот, тебя Бог наказал! -- злорадно заявил нищий. -- Дай хотя бы пожрать чего-нибудь, если денег жалко и выпить нет, тебе же тащить будет легче. Маша кое-как связала порванную ручку, достала из пакета упаковку мягкого сыра и пачку галет. -- Возьмите. -- Спаси Господи, -- снисходительно кивнул нищий. -- Лучше бы, конечно, колбаски или там ветчины, ну да ладно. Слушай, а выпить точно нет? -- Ну вы и нахал, дяденька,-- засмеялась Маша. -- На том стоим, -- улыбнулся нищий, показывая весь свой щербатый черный рот. На ступеньке валялась банановая корка. Маша поскользнулась и едва не упала. Правая рука ныла нестерпимо. Прошла вечность, прежде чем Маша оказалась в Пыхово- Церковном переулке. Мокрая насквозь, с тяжеленными пакетами, она стояла у подъезда и тихо всхлипывала, сама не понимая, плачет или смеется. Лампочка не горела, и разобрать нацарапанные цифры в темноте не удавалось. Ловуд так и не нашел код в своей записной книжке. А спросить она забыла. В подъезд ее впустила хихикающая компания подростков. Оказавшись в красной мрачной конуре, она быстро переоделась во все сухое, включила холодильник, разложила продукты, поставила чайник, отправилась и ванную, чтобы повесить шторку. Но вешать оказалось некуда. Ни палки, ни струны, ничего. Напоследок ее ждал еще один сюрприз. Не раскладывалась тахта. Под квадратными поролоновыми подушками скрывалась сложная, ржавая конструкция с рычагами и пружинами, придуманная явно нездоровым человеком. Белье, подушка и одеяло оказались внутри тахты, в занозистом выдвижном ящике, который не выдвигался. Маша провозилась минут двадцать, наконец улеглась. Белье было влажным, подушка напоминала комок сырого теста, одеяло кололось сквозь ветхий пододеяльник. Постель пахла плесенью и нафталином. -- Это был плохой день, -- пробормотала она, дрожа от озноба и усталости, -- очень плохой и очень долгий день. Но он кончился. Спасибо ему за это. x x x До выхода Евгения Николаевича Рязанцева в прямой эфир оставалось десять минут. Все они были отданы рекламному блоку. Марина и ее вежливый приятель отужинали и закрылись в комнате. Сквозь тонкую стенку слышалось их нежное воркование, Марина все время хихикала, приятель, вероятно, шутил шепотом. Когда раздался выразительный скрип старой деревянной тахты, бывшей супружеской постели, Саня опять увеличил звук, но от рекламы тошнило, он решил ждать Рязанцева на другом канале и остановил свой выбор на каком-то свирепом боевике перестроечных времен. В телевизоре орали и стреляли. Это звучало все-таки приятней, чем рекламные трели, и надежно заглушало ритмичный скрип тахты за стенкой. Однако уже минуты через три стрельба кончилась. Телевизор затих, боевик кончался, и финальная сцена оказалась немой. Главный герой молча стоял над трупом главной героини. По его мужественному лицу катилась скупая глицериновая слеза. Потом, в гробовой тишине, пошли титры. Как будто назло, это совпало с бурным финалом в соседней комнате. Скрипучая тахта была вплотную придвинута к тонкой стенке, которая пропускала каждый звук. Саня с удивлением обнаружил, как сами собой сжимаются у него кулаки. Он схватил пульт, вернулся к рекламному блоку перед эфиром Рязанцева, слегка успокоился и подумал, что личная неприязнь, действительно, вполне полноценный мотив для убийства, и вообще пора, наконец, в один прекрасный вечер привести сюда какую-нибудь молоденькую симпатичную приятельницу, поскрипеть тахтой у Марины под ухом. И тут на экране, наконец, возникло интеллигентное усталое лицо Рязанцева. -- Добрый вечер, Евгений Николаевич, -- начал телеведущий с теплой грустной улыбкой, -- вот странная штука получается, мы произносим приветствия и не задумываемся над их смыслом. Не может быть этот вечер добрым, ни для нас, ни для вас. Произошло убийство, очередное политическое заказное убийство, из разряда тех, что у нас почему-то всегда остаются нераскрытыми. Я понимаю, как вам сейчас тяжело, и благодарю вас, что вы нашли время и силы приехать к нам на эфир. Скажите, лично у вас есть какие-нибудь версии? Кто и зачем мог это сделать? -- Кто и зачем мог убить Вику Кравцову? -- тихо, хрипло произнес Рязанцев, словно размышляя вслух. -- У кого поднялась рука на молодую талантливую женщину, на одну из самых ярких личностей из всех, с кем мне приходилось общаться? Я мог бы назвать достаточное число лиц, заинтересованных в том, чтобы убрать руководителя моей пресс-службы. Но я не стану этого делать. Тем, кто хоть немного знаком с сегодняшней политической реальностью, и так ясно, кому это могло понадобиться. Мотивы, на мой взгляд, тоже вполне понятны: запугать, показать, кто на самом деле в нашей стране хозяин, внести раскол в ряды фракции, посеять смуту и собрать свой грязный урожай. Майор позавидовал железной выдержке партийного лидера. Он классно играл. Он знал, что каждое его слово, каждый жест будут потом сто раз разжеваны, прокомментированы прессой. Он должен говорить не просто с выражением, но с особенным выражением, он должен говорить достойно, важно, умно, и чтобы никто не догадался, как ему плохо сейчас и что сказать ему совершенно нечего. -- Я хочу обратиться к тому или к тем, кто сделал это, к заказчикам и исполнителям. Я уверен, эти люди сейчас видят и слышат меня. Знайте, я использую все свои силы, все свое влияние, чтобы вы предстали перед судом, -- глаза Рязанцева, не моргая, смотрели в камеру, -- всякому беспределу, всякому злу рано или поздно приходит конец. Не может такая огромная и прекрасная страна, как наша, существовать по законам бандитского беспредела. Я верю, что время, когда убийства оставались нераскрытыми, а убийцы спокойно жили среди нас, кончится очень скоро. Вы, которые сделали это, знайте: вам придется заплатить, и весьма дорого заплатить за жизнь Виктории Кравцовой. -- Евгений Николаевич, у нас уже очень много звонков, -- мягко перебил его ведущий. -- Давайте послушаем наших телезрителей. Сначала какая-то дама представилась пенсионеркой, пылко призналась Рязанцеву в любви и со слезами в голосе выразила свое сочувствие. Потом суровый тенор с сильным кавказским акцентом поинтересовался, в чем лидер фракции "Свободный выбор" видит пути спасения русского народа. Рязанцев отвечал красиво, но туманно, настолько туманно, что Арсеньев ничего не понял. А возможно, прослушал, поскольку в коридоре, прямо у его двери, раздался приглушенный мягкий смех его бывшей жены, потом невнятный, с придыханием мужской шепот, и дальше тишина, от которой у майора заложило уши, как при тяжелой посадке самолета. Вероятно, они вдвоем отправились в ванную. Саня сердито потряс головой, закурил очередную сигарету. -- Скажите, пожалуйста, -- прозвучал мягкий, вкрадчивый голос в телевизоре, за кадром, -- если вы придете к власти, каким образом вы собираетесь бороться с преступностью? -- Ну, прежде всего необходимо уничтожить условия, которые способствуют росту преступности. Нужно изменить моральный климат нашего общества, восстановить изуродованную систему ценностей, разработать настоящую, а не опереточную законодательную базу, необходимо платить нормальные деньги сотрудникам правоохранительных органов, -- с легким вздохом ответил Рязанцев и расслабленно откинулся на спинку стула. -- Евгений Николаевич, -- голос за кадром был странный, какой-то бесполый, слишком высокий для мужчины, слишком низкий для женщины, -- можно еще один вопрос, личного характера? -- Да, конечно. -- Как вы прокомментируете тот факт, что рядом с трупом вашего пресс-секретаря Виктории Кравцовой в ее квартире, в ее постели, был обнаружен труп гражданина США Томаса Бриттена... -- последовал треск. Анонима отключили. Лицо Рязанцева моментально исчезло из кадра. Появилась заставка, заиграла идиллическая музыка, которая предшествовала рекламному блоку, и щекастая домохозяйка с жарким придыханием призналась в тайной страсти к Жидкости для дезинфекции унитазов. Ряза