ала только такие, какие ей выписывал врач, а потом
и разные другие, все, которые можно было купить в аптеке без рецепта или
выклянчить у соседок. Соседки охотно снабжали ее средствами от всевозможных
болезней. Они рады были услужить ей и как будто соревновались в том, кто
даст более сильное лекарство. Это ее в конце концов и погубило. Однажды,
когда Федор Христофорович и Глеб отправились на свою обязательную рыбалку,
она выпила тройную дозу лекарств, легла в постель и уснула, чтобы уже
никогда не проснуться. Врачи установили, что смерть наступила вследствие
сильной лекарственной интоксикации.
Мать умерла, когда Глебу исполнилось семнадцать лет, и он перешел в
десятый класс. Но настоящая жизнь ее кончилась гораздо раньше, может быть,
даже тогда, когда она родила сына. По роковому стечению обстоятельств,
оказавшись всюду лишней, она прожила еще семнадцать лет. Однако трудно
назвать эти годы жизнью. Ветка, посаженная в бутылку с водой, может зеленеть
довольно долго, выпускать корни и даже давать новые побеги, но дерево в
бутылке все равно не вырастет.
Для отца и сына ее уход из жизни остался как бы незамеченным. Нет, они
не были ни холодными, ни жестокими. Они жалели ее и заботились о ней как
могли. Видя, что ей трудно вести домашнее хозяйство, они охотно, чуть ли не
с радостью, взвалили на себя этот груз. Федор Христофорович научился
довольно прилично готовить, а Глеб закупал в магазинах продукты, сначала по
списку, а потом и вовсе самостоятельно. Так она лишилась своей последней
роли, но никаких страданий по этому поводу уже не испытывала. Ведь человеку,
у которого сломана кость, не до ссадин на коже.
Отец и сын, как положено, оплакали свою потерю, погоревали, повздыхали
и побежали дальше. Глебу нужно было готовиться к выпускным экзаменам, а
потом и поступать в институт. Федор Христофорович советовал ему идти в
Бауманский.
Особыми способностями Глеб не отличался, но отец научил его работать. И
он скоро усвоил, что благодаря регулярным и серьезным занятиям можно многого
добиться в жизни: Школу он кончил без троек и поступил в институт. Отцу, как
он ни пытался, так и не удалось передать ему свою любовь к трансмиссиям и
рычагам. Зато Глеб хорошо понимал, что не может стать ни певцом, ни
художником, а это уже немало.
В институте его считали серьезным студентом. Он никогда не прогуливал
ни лекций, ни практических занятий, занимался научной работой на кафедре
сопромата, и все шло к тому, что его оставят в аспирантуре. И Федор
Христофорович как будто учился вместе с ним. Он каждый день просматривал его
конспекты, подолгу просиживал в библиотеке, чтобы быть в курсе всех
технических новинок, и регулярно сообщал сыну обо всем, что вычитал.
Казалось, ничто не может поколебать этих замечательных отношений отца и
сына, но вскоре стали происходить события, которые нанесли им существенный
урон.
Первым таким событием стала женитьба Глеба. Это случилось на последнем
курсе, неожиданно не только для Федора Христофоровича, но и для самого
Глеба.
Правда, ему давно нравилась зеленоглазая красавица Тамара. Но он даже в
мыслях не решался желать ее в жены. Вообще, он трезво оценивал свои
достоинства и понимал, на что может рассчитывать. А тут как раз такой
случай. Даже ее имя казалось ему каким-то особенным. Было в нем что-то,
романтическое, кавказское... А волосы, глаза, фигура... А как она
одевалась... Недаром самые завидные, по мнению сокурсниц, кавалеры, вроде
профессорского сына Сергея Соломатина или молодого доцента Мурадова,
восточного красавца и чуть ли не принца, ухаживали за ней.
Где ему, Варваричеву, тугодуму и увальню, было с ними тягаться. Вот он
и топтался на месте и вздыхал, как какой-нибудь прыщавый подросток. А она,
оказывается, давно его приметила и только ждала момента, когда он* надумает
выяснить отношения. Но время шло, а он не предпринимал никаких шагов к
сближению. До госэкзаменов оставалось несколько месяцев. А потом что? По
распределению ей предстояло ехать в Тюмень. Восточный принц хоть и приглашал
ее к себе в гости, но гарантий никаких не давал. А профессорский сынок так
прямо и сказал, чего от нее хочет. Конечно, можно было бы попробовать
перехватить инициативу, но это казалось слишком рискованным. Время
поджимало. Вот если бы Варваричев... Этот звезд с неба не хватает, зато
надежен и трудолюбив как муравей. Аспирантуру себе одним местом высидел, и
то ли еще высидит. Что ни говори, а в телеге-то ездить намного удобнее,
нежели верхом, хотя и не так красиво. Вот только эта его дурацкая
застенчивость... Необходимо было осторожно, так, чтобы не спугнуть,
натолкнуть его на мысль сделать предложение. Тамара решила, что для этого
лучше всего вызвать у него ревность. Однажды после занятий она собралась с
духом и сказала ему, выпалила как из пистолета в упор:
- А я выхожу замуж.
Дело было в раздевалке. Он держал в руках шапку.
- За кого? - спросил он, а пальцы его так и впились в мех.
- Соломатин сделал мне предложение,- сказала Тамара и закусила губу.
- Хорошо,- сказал Глеб так тихо, что только по губам можно было понять
слова.- Вот и хорошо...- Он хотел надеть шапку и уйти. Но она, не помня себя
от злости на этого тюфяка, который из-за своей патологической застенчивости
мог погубить ее будущее, выхватила у него из рук шапку и бросила ее на пол.
- Дурак,- закричала она так, что все, кто был в раздевалке, уставились
на них в молчании.- Ты чудовище... Хуже Соломатина, хуже Мурадова...- Она
выскочила на улицу и пошла, почти побежала по улице.
Глеб догнал ее только у трамвайной остановки. Она, как будто
почувствовав спиной, что он догоняет ее, резко повернулась ему навстречу и
сказала уже не зло, а скорее насмешливо:
- Неужели я сама должна сделать тебе предложение?..
Потом они гуляли по переулкам. Ветер со снегом слепил глаза, леденил
лица. Время от времени Тамара снимала перчатку и прикладывала свою теплую
руку то к одному Глебову уху, то к другому, потому что он забыл свою шапку
на полу в раздевалке. А после он поехал ее провожать в Новогиреево и по
дороге рассказывал ей о своем отце. Она слушала его и не слышала, то есть не
понимала, о чем он рассказывает.
На замерзшем стекле автобуса кто-то нацарапал школьными каракулями "С
Новым годом!". И, глядя на эти каракули, она думала о своем: "Каким-то будет
этот новый год. Смогу ли я пройти по дорожке, которую выбрала, и не
споткнуться? Он меня любит, и я должна его полюбить. И сделать это будет не
так уж трудно, потому что он человек положительный, а не какой-нибудь хлюст,
только вроде бы немного не от мира сего, но это даже хорошо, потому что
такого человека можно и пожалеть, а это уже шаг к любви, если не сама
любовь..."
После свадьбы они на первых порах жили с отцом в его двухкомнатной
квартире. Вроде ничего не изменилось в отношениях отца и сына. Федор
Христофорович по-прежнему ежедневно проверял у Глеба конспекты и высказывал
ему свои соображения по поводу прочитанных книг и журналов, все так же по
выходным дням таскал его с собой на рыбалку. А Глеб, как прежде, делился с
ним своими планами и спрашивал у него разрешения пойти с женой в кино. Свою
опеку Федор Христофорович хотел распространить и на Тамару. Он видел в ней
как бы продолжение своего сына. Но она, оказывается, вовсе не желала
отсиживаться под крылышком у свекра. Первым делом она потребовала, чтобы
Глеб снял для нее и для себя отдельную квартиру. Деньги пусть будут
подполковничьи, а квартира отдельная.
Глеб было заартачился, дескать, отец может обидеться, от добра добра не
ищут. И тогда Тамара сказала:
- Смотри... Как бы тебе не пришлось остаться вдвоем с отцом в своей
шикарной квартире.
И Глеб согласился снять квартиру, потому что, с тех пор как Тамара
стала его женой, его все время не оставляла мысль, что это случилось по
недоразумению и как только выяснится какая-то правда, так она непременно
уйдет от него к какому-нибудь Мурадову.
Как ни странно, Федор Христофорович даже не очень расстроился, когда
молодые отделились. Он свято верил, что узы, которые соединяют его и Глеба,
столь крепки, что могут соединять их даже на большом расстоянии. И видимо,
он был прав, потому что все равно оставался для Глеба каким-то центром
вращения. Так Луна, помимо того что вращается вокруг Солнца, ухитряется еще
и вокруг Земли вертеться.
Тамара чего только не делала для того, чтобы прекратить это вращение: и
просила, и устраивала истерики.
Глеб бил себя в грудь, каялся, убеждал ее в вечной преданности,
говорил, что будет следовать ее советам, и ничьим иным, но каждый день с
упорством малой планеты являлся к отцу, чтобы хоть несколько слов сказать
ему наедине. Конечно, Федор Христофорович никоим образом не вмешивался в
семейную жизнь сына. То были свои, совсем безобидные, причуды, и Тамара это
понимала, но все равно не желала с этим мириться. "Сегодня старик печет
пироги с яблоками и рассыпается передо мной мелким бесом,- рассуждала она,-
а завтра шлея ему под хвост попадет и он встанет между нами, и тогда еще
неизвестно чья возьмет".
Она не знала свекрови, но инстинктивно не желала оказаться лишней, как
та оказалась. И потому решилась на самый крайний шаг - родила ребенка, хотя
Глеб еще не закончил аспирантуру и квартиры своей у них все еще не
предвиделось.
Это был козырь в игре со стариком, который должен был в дальнейшем
принести ей выигрыш. Но случилось иначе. Ее козырь против нее же и
обернулся. Вместо того, чтобы привязать к своему дому мужа, она привадила
свекра.
Федор Христофорович так рьяно приступил к обязанностям деда, что все
дни напролет проводил с маленьким Женей в их крохотной квартирке в
Медведково, а к себе на Сокол в двухкомнатный рай ездил только ночевать.
Тамару это никак не могло устроить. В голове у нее уже созрел новый
план избавления от доброго гения своей семьи. И она бросилась в атаку, как
только представился подходящий случай. Таким случаем была болезнь Федора
Христофоровича.
Старик ездил с внуком в Абрамцево. Мальчику уже исполнилось десять лет,
и он начал проявлять интерес к искусству, то есть часами мог слушать
магнитофон и фотографировал одноклассников. Дед отнесся к этому серьезно и
таскал его по всем музеям. В Абрамцеве Федор Христофорович простудился и
слег в постель на целую неделю. Тамара все это время провела у него на
Соколе. Она ухаживала за ним как за родным отцом, а когда ему стало лучше,
вернулась домой и сказала Глебу:
- Твой отец очень болен. Ему нужен свежий воздух. Хорошо бы купить ему
где-нибудь в деревне домик.
Это было вечером, Глеб сидел за письменным столом и готовил лекцию.
После аспирантуры он остался в институте на преподавательской работе. Он
только пожал плечами и ничего не ответил. Но Тамара не отступала:
- Федор Христофорович, в сущности, несчастный человек. Он всю жизнь
прожил в городе, оставаясь в душе сельским жителем. Он, конечно, и виду не
подавал, что ему тяжело в этом асфальтовом аду, все-таки подполковник и
участник войны, но ты представляешь, как тяжело ему было переносить эти
каменные мешки, толпы на улицах... Нет, тебе не понять, ты коренной москвич,
а я до сих пор вспоминаю дачу, которую родители снимали для меня в
Немчиновке перед тем, как мне пойти в школу...
• Глеб никогда не замечал за отцом ностальгии по деревне, но
возражать жене не решался, может, и впрямь отец тосковал по родным местам,
только виду не показывал.
- Конечно, ему здесь тяжело,- говорила Тамара.- Особенно сейчас,
наверно, одиноко... Представляешь, каково ему в огромной пустой квартире...
- У него здесь работа...- пробовал вставить Глеб. Но у Тамары были
железные доводы.
- Кружок в Доме пионеров... Не смеши меня. Ни для кого не секрет, что
он пошел работать в Дом пионеров только для того, чтобы не упускать тебя из
виду. Он мог бы руководить лабораторией в НИИ или читать лекции студентам, а
пошел вести кружок "Умелые руки", как какой-нибудь дядя Гриша из мастерской,
где ключи делают. Вместо того, чтобы послужить еще науке, он мастерил с вами
машину для мойки ложек... Мы молодые все эгоисты, нам самим жить хочется, а
не оглядываться на других. Это понятно, но пора и честь знать. Если все
время брать в одном и том же месте и ничего туда не класть, то рано или
поздно оттуда нечего будет взять. По-моему, отец достаточно много сделал для
тебя, чтобы рассчитывать на хорошее к себе отношение.
- Конечно,- соглашался Глеб,- отец не просто вырастил меня, воспитал,
образовал, он собрал меня из каких-то осколочков, камешков. Не знаю уж, что
из этого получилось, но я благодарен ему, хотя никогда не смогу вернуть даже
сотой части того тепла, которым он согревал меня.
- А ведь это очень удобная позиция. Дескать, я не могу расплатиться за
все, а на пустяки размениваться стыдно. Стало быть, пусть я буду вечным
должником.
- Ты меня не поняла, Тамара...- пытался объясниться Глеб.
Но жена была непреклонна:
- Я очень хорошо тебя понимаю, мой милый. Ты ждешь, чтобы отец сам
попросил тебя о помощи. Ты не хочешь проявить инициативу не из честолюбия, а
по деликатности, не дай бог, человек обидится за то, что ему помогли, ведь
будет уязвлена его гордость... А он, может, тоже из деликатности, ждет, пока
ты сам захочешь оказать ему услугу. Так и будете жаться да мяться, пока не
накличете беды. Вспомни, как ты из-за своей ложной деликатности чуть не
оттолкнул меня...
Говорила Тамара в тот вечер очень убедительно. Но это был только первый
шаг к исполнению ее великого плана переселения Федора Христофоровича в
деревню. Сколько таких шагов было сделано в другие вечера, прежде чем Глеб
решился высказать идею жены отцу! Зато тот даже не упирался. Он понял, что
дача нужна Глебу для Жени, и с радостью согласился купить дом в деревне.
Так началась история с покупкой дома. Каждую субботу Глеб сажал отца в
свой "жигуленок" и они ехали на поиски недвижимости. С тех пор, как было
окончательно решено, что необходимо купить дом где-нибудь не очень далеко от
Москвы, чтобы можно было не только проводить там отпуск, но и наезжать по
выходным, Глеб исколесил не одну тысячу километров по дорогам Калининской,
Владимирской и Рязанской областей, и все не попадалось ничего подходящего.
То местность не нравилась, то слишком много цивилизации, то уж такой
медвежий угол, что за хлебом нужно в другое село ездить. Но главным образом
сложности были с оформлением покупки. Чудно как-то, получалось: в деревне
половина домов пустует, а местное руководство ни в какую не соглашается
продавать дом без прописки горожанину. Выходило - сам не ам и другому не
дам. А ведь от того же горожанина могла быть польза, если к нему с умом
подойти. Но это никого не волновало, главное ведь - соблюсти
принципиальность.
И вот одна из дорог привела их, наконец, в большое село Синюхино,
которое вольно раскинулось по обе стороны быстрой реки Деверь. Местность тут
была холмистая. И повсюду на холмах стояли сосновые боры, словно дружины
былинных великанов, а над рекой дремали седые ивы.
Глебу здесь понравилось. Места эти казались какими-то веселыми и
богатыми. Он хотел сказать об этом отцу, но оказалось, что тот спит.
Однообразие дороги и зной разморили старика, и он заснул сидя, запрокинув
голову назад.
Глеб не стал тревожить отца, а свернул с большака на главную улицу села
в надежде встретить людей и поспрашивать у них насчет дома. Но село как
будто вымерло, нигде никого, даже кур не слышно и собаки не подают голоса.
Видно, жара загнала людей в дома или собрание какое. Глеб проехал село
насквозь и никого не встретил, развернулся и поехал обратно, и тут ему
навстречу попался, наконец, человек. Он как будто вырос из пыли и
полуденного зноя прямо перед машиной. Глеб чуть на него не наехал, а он хоть
бы что, стоит и смотрит. Чудная фигура, в вязаной шапочке с помпоном, лицо
голое, синеватое, в бороде будто в воротнике, за спиной грязный мешок, а на
ногах резиновые сапоги. Можно было бы сказать - вылитый шкипер с
какого-нибудь голландского корабля, если бы он не - был больше похож в своей
нелепой лыжной шапочке на деревенского дурачка.
Это был Эйно. Карлович Пиккус, бывший бухгалтер, а ныне плотник,
эстонец, который па недоразумению попал в самую сердцевину России да так и
застрял здесь навсегда.
Человек он был доброжелательный и отзывчивый, но медленно понимал и
говорил по-русски и оттого поначалу всегда казался нелюдимым. А одет он был
не по погоде не из странности, а потому, что ездил в ночь на Дерюгинское
озеро ставить жерлицы на щук и только-только оттуда возвращался.
Глеб высунулся из машины и спросил его:
- Папаша, не знаешь, здесь никто дом не продает?
Пиккус плюнул в дорожную пыль, закашлялся, потом выругался длинно, из
чего Глеб заключил, что если это и чучело, то непременно чучело шкипера.
- Здесь много дом продается,- сказал наконец Пиккус.
- Не покажете ли,- попросил Глеб.
Пиккус как будто не понял. Он глядел то на Глеба, то на его машину,
моргал своими прохладными, словно вода в озере, глазами и помалкивал.
Тогда Глеб вышел из машины и стал ему растолковывать, зачем ему нужен
дом в деревне. Федор Христофорович проснулся и поспешил ему на помощь. Но
эстонец как будто и не слышал их, глядел сверху вниз и молчал. И только
когда Федор Христофорович по третьему разу стал ему объяснять, кто они такие
да чего хотят, он наконец сказал:
- Понимаю. Вот тут один такой домик, который, наверно, вам требуется.
И показал им большую, почерневшую от времени избу, крытую дранкой, из
которой тут и там торчали березки и пучки травы. Ограды вокруг не было,
только стояли гнилые столбы. Но доски, которыми были забиты окна, казались
еще довольно свежими.
- Не могли бы вы проводить нас к хозяевам,- попросил Варваричев-старший
Пиккуса.
- Отчего нет,- сказал Эйно Карлович.
С тех пор, как он ушел на пенсию, спешить ему было решительно некуда.
Жил он бобылем, сидел дома и вырезал из дерева чертей и медведей, пока
кто-нибудь не звал его подновить крыльцо, залатать половицу или дверь новую
навесить. Случалось это довольно часто, потому что людей, которые знали
плотницкое дело, во всем районе можно по пальцам перечесть. Вот Пиккус, да
Хренков Матвей, да Белов Алексей красновидовский... И все старые. Еще Эйно
Карлович любил ловить рыбу и писать письма в центральные газеты с
предложениями по поводу переустройства села. Ответы он клал на комод, чтобы
всякий, кто зайдет, мог видеть гербы и печати. Это была его маленькая
Слабость, которая никак не вредила его плотницкой репутации. Вообще
синюхинцы хоть и не прочь были позубоскалить насчет бывшего эстонца, а
признавали его авторитет по части топора и стамески, и за делом шли к нему
даже чаще, нежели к Хренкову. Правда, тот был свой, исконный, а этот вроде
как со стороны. А у нас, чего греха таить, за добром привыкли перво-наперво
на сторону ходить и, только если там пусто, заглядывать в свои закрома.
Впрочем, это нисколько не умаляло достоинств Пиккуса.
Вот и в доме, куда Эйно Карлович привел Варваричевых, его встретили как
человека уважаемого. И незнакомцам от его славы досталось: перед ними
поставили крынку молока и блюдо с ватрушками.
- Угощайтесь,- сказала молодая хозяйка ласково, как полагается, и вдруг
застеснялась, отвернулась в угол и вышла из комнаты.
А старая хозяйка сказала, как будто похвасталась:
- Клавдия... Сноха моя.
И так это хорошо, по-доброму, по-семейному у нее получилось, что Федор
Христофорович вспомнил жену и потихоньку вздохнул, а Глеб налил молока в
чашку и выпил запросто, как у себя дома.
- Кушайте, гостюшки, кушайте... Это Клавдия пекла, она у нас
способница,- беззубо улыбнулась старуха.
По всему видно, в этом доме люди ладили и привыкли считаться друг с
другом. Это было приятно, хотя и вызывало некоторые неудобства. Договориться
насчет продажи дома на сей раз так и не удалось. Старуха, которую звали
Степанидой, хоть и не возражала насчет того, чтобы продать старый дом,
однако ничего конкретного не сказала. Малость пококетничала, дескать зачем
это таким людям понадобилась деревенская халупа, спросила как бы в шутку
Клавдию, не продать ли дом в самом деле. Но та неожиданно горячо стала
развивать эту мысль:
- Продавайте, мама, тут и думать нечего. На кой он нам сдался. На два
дома жить нет никакого смысла. Здесь у вас сыновья и внук, и все хозяйство,
а там что... Все одно у нас живете, так уж и решайтесь. Ни нам без вас
нельзя, ни вам без нас. На старости лет за человеком глаз нужен. Это хорошо,
что вы, слава богу, не болеете, а случись что... Деньги нам тоже не
помешают. Зима придет - вам одеть нечего, дров купить еще надо, велосипед
Васятка второй год клянчит... Продавайте, мама, тут и думать нечего.
Старуха усмехнулась, но как-то криво. Ей, видимо, не очень пришлось по
вкусу вмешательство снохи. В конце концов решили, что Варваричевы приедут
через неделю, а тем временем Степанида посоветуется насчет продажи с младшим
сыном Геннадием, на которого дом записан, да и мнение старшего сына Николая,
здешнего "хозяина", как выразилась старуха, ей не мешало знать.
Степанида, конечно, хитрила. Просто ей требовалось время, чтобы
разузнать, на какую сумму можно рассчитывать. Что касается Николая, то он
давно уже не имел отношения к старому дому, Генка и подавно, хотя он и
считался формально его хозяином. Веселая холостяцкая жизнь настолько
захватила его, что думать о своей недвижимости у него не было ни времени, ни
желания.
Что такое, если разобраться, дом? Это место, где можно переночевать. А
переночевать можно и в Калинниках, и в Красновидово, и в районе - везде, где
есть люди, которыми твоя компания по душе. В конце концов, есть дом брата,
где живет его мать и где ему всегда рады. О том, старом доме он никогда не
думал как о своем собственном. Он перестал быть для него родным, после того
как все его покинули.
Дом - это люди, а не стены под крышей. Поэтому, когда мать рассказала
ему о том, что нашлись москвичи, которые желают приобрести его
собственность, он, не долго думая, ответил:
- Продавай его к аллаху, пока не передумали, все одно не стану жить в
этом сундуке с клопами.
Степанида и сама считала, что нет резона держать старую развалину, а
здравый смысл подсказывал, что нужно продать дом, пока можно взять хорошие
деньги. "Слышно, скоро запретят продавать городским дома,- рассуждала она,-
как запретили в других местах. И тогда уж не поторгуешь, а пока можно
спросить полтыщи. В Калинниках, говорят, одни за дом три сотни дали. Там-то,
в Калинниках, глухомань, осенью как дожди зарядят, так туда никакой трактор
не проедет, а Синюхино все ж таки центральная усадьба. Бетонка под боком.
Четыре раза в день автобус в район ходит. Нет, меньше чем полтыщи просить
нельзя. И умные люди так говорят, Хренков например..."
Так и решила: запросить пять сотен с москвичей. Но когда увидела, как
Варваричевы подкатили на машине, да еще красного цвета, само собой у нее
вырвалось - пятьсот сорок.
Покупатели торговаться не стали, и она пожалела, что не сказала -
шестьсот. Но было уже поздно.
После того, как с хозяевами было все улажено, Варваричевым оставалось
оформить свою покупку. Сделать это было не так просто. Пиккус, который успел
стать их руководителем в коммерческих делах, сказал, что идти напрямик к
председателю сельсовета не имеет смысла. Он скажет, что есть инструкция без
прописки никому домов не продавать. Хочешь иметь дом в деревне -
прописывайся и живи, и то еще посмотрят, нужен ли ты в деревне, потому что
некоторые горожане на что только не идут, чтобы иметь дачу. Например,
прописывают на селе совсем дряхлых старух, от которых сельскому хозяйству
нет никакой пользы. Сначала нужно заручиться поддержкой директора совхоза,
на чьей земле стоял дом. Вот кто истинный хозяин здешних мест. Если он
согласится пустить чужих людей на свою землю, то председатель сельсовета
препятствий чинить не станет. У него свой интерес - выбить в совхозе
средства или стройматериалы.
Эйно Карлович, как бывший новосел, сочувствовал Варваричевым и обещал
замолвить перед директором словечко насчет новых знакомых.
Что уж там сказал эстонец директору, неизвестно. Но только тот встретил
Варваричевых приветливо, усадил за стол перед собой и повел речь о том, что
понимает их стремление быть ближе к природе, но помочь приобрести домик в
Синюхино не может, потому что есть строгая директива на этот счет. "Войдите
в мое положение,- говорил он, доверительно похлопывая Глеба по коленке.- Что
будет, если все наши сельские граждане продадут свои дома? Вот именно...
дачный поселок. А нашим каково на все это смотреть? Получается, все одно что
в цеху гамак повесить. Как вы там у себя в городе трудитесь, наши видеть не
будут, а загорать вы станете у них на виду, никуда от того не деться, потому
что в деревне все одно как на витрине. Вот они и подумают: "Чем мы хуже?" А
в самом деле, товарищи, мы-то чем хуже? Горожанам предоставляются садовые
участки, дачи разные, дома в деревне они норовят купить, и все это считается
в порядке вещей и всемерно поощряется, а захоти наш деревенский иметь на
всякий случай квартирку где-нибудь на улице Горького, чтобы на выходные
приехать по музеям походить, в театр, купить что-нибудь по хозяйству или
отпуск провести с семейством, так его в момент, как афериста, заметут, а
ваши городские тут же приклеят ему "мешочника" и "спекулянта". Выходит, вы -
везде, а мы... Вы извините, товарищи, я не лично вас в виду имею... Просто
обидно бывает до соплей. Взять хотя бы случай с моей матерью. Она у меня
крепкая еще старушонка, так затеяла в доме ремонт, не капитальный конечно, а
так, где подмазать, где подклеить... Ну и понадобились ей обои, никакие не
моющиеся и не импортные, а простые в цветочек. Все равно и за такими в
Москву пришлось ехать. Нашлись ей попутчицы, тоже обои понадобились. Поехали
ни свет ни заря, чтобы успеть в магазин к открытию, а все равно свою порцию
дерьма хлебнули. Как их только там, в очереди, не обозвали: и навозными-то
жуками, и жлобами, и даже пришпандорили такую кличку - плюшевый десант.
Старушка моя приехала злющая как оса. "Ни за что,- говорит,- не поеду по
магазинам по этим, так их растак. Не хватает еще, чтобы меня на старости лет
всякие стрекулисты десантом называли". Ее почему-то больше всего этот
"десант" разобрал. А и то, права бабка. Вы ведь нас, правду сказать,
недолюбливаете. Нет, по телевизору, конечно, когда нас показывают в
"Сельском часе", вы к нам всей душой, а стоит только нашей женщине в очередь
за колбасой встать, вот уж и спекулянтка. Она, может, первый раз приехала, а
вы говорите - повадилась. Для вас ведь все женщины в валенках и в платках на
одно лицо. Вот тут вся загвоздка, дорогие товарищи, а вы хотите иметь дом в
деревне. Нам дома не жалко, но важен принцип. Вот ходатай ваш, Пиккус, вроде
бы тоже посторонний, а свой. Такому мы будем душевно рады, потому что мужик
и интересы у него наши, крестьянские. Он весь тут, а вы больше там, и хоть
вы, может, распрекрасные люди, а нам, как говорится, не ко двору.
Начал директор лукаво, вкрадчиво, но по мере того, как выкладывал перед
Варваричевыми свои доводы, как будто вскипал, но не от злости на них, а от
обиды за самого себя. Видно, наболело у него, набралось и вылилось к случаю.
А как вылилось, так он и отошел и застыдился, потому что вроде бы обидел
людей только за то, что они попали под горячую руку, незнакомых людей и,
может быть, в самом деле распрекрасных. Тут он и сник, улыбнулся глуповато,
отвел глаза, схватился за телефонную трубку и тут же положил ее на место.
- Вы меня извините,- сказал тихо и виновато. Глеб почувствовал, что
порох у директора кончился, и сделал попытку перейти в наступление.
- Вы все это правильно сказали насчет некоторых людей, но поймите, что
и горожане разные бывают. К тому же, моего отца лишь условно можно назвать
москвичом. Он, можно сказать, москвич поневоле, то есть по стечению
обстоятельств, а родился он в деревне и детство его прошло в сельской
местности...
Но вдруг Федор Христофорович поднялся с места и прервал его:
- Не надо, сынок. Товарищ директор прав на сто процентов. На селе
курортники не нужны, здесь нужны работники. А работник из меня теперь, прямо
скажем, никакой. Да и не знаю я сельского, труда, всю жизнь проходил в
погонах, где уж тут хозяйством обзаводиться. Пойдем, Глеба, а то мы только
людей от дела отвлекаем...
Он взял сына за плечо, и тому ничего не оставалось делать, как только
следовать за ним.
- Постойте, постойте! Так вы, значит, военный будете,- то ли спросил,
то ли просто подумал вслух директор.- А звание у вас, простите, какое?
- Ну, подполковник,- насторожился Федор Христофорович,- в отставке.
- Воевали? Фронтовик?
- Приходилось.
- Ага,- сказал директор и задумался, и некоторое время он ходил по
кабинету, поскребывая ногтями подбородок. А потом уселся на свое место и
заговорил:
- Тут такое дело... У нас тут, в Красновидове, два братана живут по
фамилии Протырины. Рожи как два блина, слов других не знают, кроме матерных,
спят, говорят, в сапожищах, а туда же... Гляжу, как-то зимой идут, а на
башках у них что-то вроде петушиных гребней. Присмотрелся - мать честная -
шапки звездно-полосатые, а сверху еще что-то понаписано, сикось-накось
конечно, но все-таки под фирму. "Откуда,- спрашиваю,- такая красота? А они
ржут: "Бабка Устя связала, так-растак, перетак душу мать..." Это я к тому
вам рассказываю, что уж больно молодежь наша распустилась. Хорошо бы их,
сукиных детей, подровнять. Ну, хоть к военному делу приохотить, что ли...
Как вы смотрите на мое такое предложение?
- Отрицательно,- сказал Федор Христофорович.- Я не смогу вести военное
дело. Строевой службы я не знаю. Я, видите ли, инженер...
Но директора это нисколько не смутило. Он уже решил, что полковник в
хозяйстве непременно должен пригодиться, даже если он всего-навсего
подполковник. И потому сказал: - Хорошо. А партийной работой вам заниматься
не приходилось?.. Ну, ничего, может еще и придется. Небось справитесь.
Человек вы бывалый, военный,- директор как будто успокаивал кого-то, то ли
Федора Христофоровича, то ли себя самого.
С молодых ногтей пошел он по хозяйственной части, а хороший
хозяйственник, известное дело, из всего норовит извлечь пользу. Вот и теперь
директор смекнул, что не плохо бы этого старика иметь в селе. Работник он,
конечно, никакой, потому что в простые не пойдет, а в руководящих недостатка
нет, своих девать некуда, зато человек заслуженный и авторитетный. На первых
порах его можно включить в актив. А там, глядишь, и в райкоме узнают про
полковника. Таких-то людей в районе раз, два, и обчелся. Захотят ввести в
бюро, а сами не захотят, так намекнуть можно, порекомендовать. Вот тебе уж и
своя рука наверху...
- Ладно,- сказал он, как бы размышляя вслух.- Была не была... Для
хорошего человека чего не сделаешь. Только уж и вы, товарищ, нас не
забудьте, когда понадобится. Знаете, как у нас в деревне заведено - всем
миром... Вот так.
На том разговор закончился. Директор как сказал, так и сделал. И через
неделю в сельсовете была оформлена бумага, по которой Федор Христофорович
стал домовладельцем.
Событие это полагалось спрыснуть, и потому прямо из сельсовета все, кто
присутствовал при подписании документа, не исключая и официальных лиц,
направились к Чупровым, где старая Степанида с помощью невестки Клавдии
накрыла на стол. Глеб привез из Москвы три бутылки водки, несколько коробок
импортных сардинок, банку ананасового компота и колбасу салями. К московским
гостинцам Степанида добавила всякую деревенскую снедь, вроде картошки в
мундирах да соленых огурцов, и угощение получилось доброе.
За столом вели степенные разговоры о погоде, о кормах и надоях. А
председатель рассказал про совхозного быка по кличке Трибун или Трибунал,
который так напугал беременную Марину Гущину, что она выкинула. И все
слушали, а потом каждый добавлял что-нибудь свое, как будто бросал лопату
земли на могилку не рожденного младенца.
"Вот так они сидели и сто, и двести лет назад и разговоры, наверно,
вели те же самые,- думал Глеб.- О покосе да о погосте. Нет, надо родиться в
деревне, чтобы жить по-ихнему. Это мука, сидеть вот так под розовым абажуром
и разглагольствовать о быке, когда там выводят на орбиту какой-нибудь
космический аппарат. Интересно, что думает по этому поводу отец?"
А Федор Христофорович ничего не думал по этому поводу. Он ел и пил,
слушал разговоры и даже отвечал что-то, когда к нему обращались, но все его
мысли вертелись вокруг того момента, когда Глеб поднимется из-за стола и
станет прощаться со всеми, а потом сядет в машину и уедет к своим, а он,
Федор Варваричев, по странному стечению обстоятельств, должен будет остаться
здесь, где ни он никого не знает, ни его никто, в чужом доме, среди чужих
людей, в каком-то Синюхино, о существовании которого он всю жизнь не имел
представления. Кому это нужно? Зачем? Какая-то глупая игра, которой не видно
конца-краю. Неужели нельзя нарушить ее ход? Это как во сне, когда человек
видит, что с ним происходит неладное, а вмешаться не может, потому что не
властен над своими снами.
Федор Христофорович хотел уже сказать об этом Глебу, но вдруг
почувствовал на своем плече чью-то руку. Это был Пиккус.
- Скажи сыну, чтобы привез большой гвоздь кило пять и разная краска.
Будем дом делать.
И Федор Христофорович как будто пробудился ото сна и подумал: "Господи,
да что это я раскис. Никто ж меня сюда не сослал. Вот Глеб приедет в отпуск,
отремонтируем дом и будет дача, приедет Тома с внуком, пойдем с ним на
речку. Мальчику здесь приволье. А потом все вместе поедем домой, а за дачей
попросим приглядеть того же Пиккуса".
Так он думал, но от этих мыслей на душе почему-то не становилось ни
светлее, ни теплее. А когда пришла пора прощаться с Глебом, он почувствовал,
как к глазам подступают слезы. Хорошо, что было уж темно и никто не заметил
этих старческих слез.
После того, как Федор Христофорович перестал слышать Глебову машину, он
еще видел некоторое время красные огоньки. Последний раз они зажглись где-то
над рекой, на мосту, как будто попрощались, и больше уж не появлялись,
сколько он ни всматривался в сумерки.
И только тогда, когда он окончательно потерял надежду увидеть эти огни,
он почувствовал, что воздух вокруг напоен запахом сирени, увидел, как
светятся окна домов, услышал, как где-то по радио или по телевизору
популярная певица пела песню про дожди и грозы, которая ему нравилась. Это
его успокоило, и он отправился "в дом". Подумать "домой" он как-то не смел,
потому что "домой" для него значило только одно - в свою квартиру на Соколе,
где был его письменный стол и полки с книгами и фотография двенадцатилетнего
Глеба в соломенной шапочке с козырьком.
В сумерках его сельское домовладение напоминало доисторическое
диковинное животное. "Это ковчег,- почему-то подумалось Федору
Христофоровичу.- Неужели мне суждено плыть на нем в последний путь..." Ему
стало тоскливо от этой мысли, как никогда не бывало, даже после смерти жены,
и, чтобы избавиться от этого чувства, он попытался заставить себя думать
иначе: "Этакие хоромы и всего за полтыщи". Да за такой домину где-нибудь в
Малаховке заломили бы тысяч шестьдесят. Нет, правы все-таки мои ребята -
хорошее дело дача". Под эти мысли, как под какой-нибудь полонез, он пошел
навстречу своей новой жизни, раздвигая локтями заросли крапивы, которые
заполонили все подступы к дому с тех пор, как его покинул Генка Чупров.
Вот Федор Христофорович взошел на крыльцо, вот он открыл скрипучую
дверь, вот в окне засветился глаз одинокой свечи, заметались по потолку
тени, как будто испугались чего-то, и...
"Вот и слава богу,- выдохнула Степанида, наблюдавшая за всем этим с
лавочки на противоположной стороне улицы, никем не видимая и не слышимая.-
Чего зря добру пропадать".
Спроси ее кто-нибудь сейчас, зачем она пришла сюда, да еще обманула
невестку - сказала, что надо к соседке за каплями забежать, она бы, верно,
объяснить того не смогла. Может, пришла проститься? Да вроде нет, чего там
прощаться, рассусоливать, она ведь никуда не уезжает и помирать, кажется, не
собирается, еще крепкая женщина, любую молодую по части работы за пояс
заткнет, а что ноги побаливают, так у кого они молчат... Бывает, с домом
прощаются, когда его сносят или горит он, а этот стоит себе и еще сто лет
простоит. Нет, не прощаться пришла Степанида на скамейку под сирень и не
воздухом дышать.
Тогда, может, она захотела вспомнить девчоночью свою жизнь, повздыхать
в темноте да всплакнуть по-бабьи, красоты своей былой жалеючи? Для многих
людей, особенно для женщин, отрочество оказывается самой счастливой порой
жизни. Живет себе девчоночка, как будто в тереме, с куклами тетешкается, и
нет-нет да и глянет в окно, а там сад и сплошь цветы, и сердце ее прыгает от
радости в предчувствии чуда. А подрастет она и выйдет во двор, а там, глядь,
одни коровьи лепешки, да репьи, да крапива... А цветы, оказывается, были не
взаправдашние, а нарисованные на стекле.
Было о чем поплакать и Степаниде, но только она себе ни за что не
позволила бы. Всякий в Синюхино знал, что за женщина Степанида. Все на свете
подразделялось для нее на полезное и бесполезное. И все, из чего нельзя было
извлечь хоть какую пользу, беспощадно изгонялось ею из своей жизни. В разряд
бесполезного у нее попали и детские воспоминания. Какой толк в том, чтобы
бередить себе душу картинами, в которых ничего нельзя исправить. Да, это все
ее прошлое и как бы уже не ее. Со своим-то можно поступать как бог на душу
положит, хочу - выкрашу, а хочу - выброшу, А над прошлым человек не властен,
оно уж какое есть - таким и останется. Можно, конечно, приукрасить его
враньем и пустить в дело. Но это уже другой разговор. О таком Степанида
никогда не помышляла, и не потому, что она была такой уж кристальной
женщиной, а из той же практичности. С детства она себе усвоила, что красть
да врать невыгодно. Все одно рано или поздно краденое из рук выскользнет да
еще и честно нажитое с собой уведет, навранное разольется, и так в нем
изгваздаешься, что и всей жизни недостанет, чтобы очиститься.
Мудра была Степанида, что и говорить, но какой-то особенной
посудохозяйственной, бакалейной и платяной мудростью, попахивающей
нафталином и машинным маслом. Трудно было разместить на ее полках боль,
страдание и всякое такое, без чего радость не в радость, и не потому ли она
так легко прожила тяжелую свою жизнь. Другой бы, может, на полпути сломался,
а она ничего, выдюжила, хотя это не совсем так. Выдюжить - значит победить в
открытой борьбе, а практичный человек в борьбу вступать не любит, ибо тут
можно как выиграть, так и проиграть.
Степанида терпеть не могла пустоты, и если у нее разбивалась чашка, то
она тотчас же выбрасывала за порог осколки и норовила поставить на ее место
любую посудину, какая оказывалась под руками, пусть даже глиняный горшок.
Это свойство характера спасало ее от многих неприятностей.
Взять хотя бы тот случай, когда она оказалась в своем огромном доме с
тремя малолетками на руках. Это случилось после того, как ее мать умерла от
страшной болезни, которую в деревне называют корчей, а врачи столбняком.
Болезнь приключилась от старого гвоздя, которым мать проколола ногу. Он
торчал из доски, которая невесть откуда взялась на дворе. Мать наступила на
него босой ногой, когда несла дрова в баню, и он проколол ей ступню и вышел
между пальцев. К вечеру того же дня ступню разнесло. Она стала как подушка.
Степаниде