намереваясь приехать еще. Нет, вернее - забыла. Лесник нашел и спрятал за икону, потому что больше некуда было. Листочки бумаги оказались страницами чьего-то дневника. Пять дней апреля. Женская рука. Не знал почерка Анастасии, поэтому не мог с уверенностью сказать, что записки принадлежат ей. Собственно, это не имело никакого значения. Кто-то здесь был, кто-то жил с лесом наедине, прослеживал каждую перемену, какую несла сюда весна. Карналь быстро пробежал глазами неровные строки. Заметил, что начинается с марта, но датировано только пять апрельских дней. "Конец марта. Заморозки. Закапал сок с берез. Ночью замерзает, и образовываются ледяные бороды. 7 апреля. Первый гром. Лес одевается листвой снизу. Черная орешина уже выстреливает узкие острые листочки. Березы вверху, под самым солнцем, закудрявились зеленым шумом. Листочки еще маленькие, сердцевидные, сморщенные, несут на себе следы того сжатия, в каком жили в почках. Линяет кора на березах. Облезает верхний тонкий слой, дерево сбрасывает грязную наружную сорочку и стоит белое, нежное, как напудренная девушка. Проведешь рукой по стволу - вся ладонь белая. Птицы - синицы, дятлы, дрозды. От них звенит все вокруг. 8 апреля. Снилось, что все зазеленело. 9 апреля. Так и случилось. Ночью зацвело абрикосовое деревце перед домом. Клен у озера - в ясной зелени. Листья на деревьях появляются, будто после неслышного шелковистого взрыва. А к вечеру холодный ветер. Но он не страшен, потому что уже пришло время, когда все растет и зеленеет. 10 апреля. Абрикосовое деревце - все в пчелином гудении. Среди пчел два шмеля. Когда садится солнце, все пчелы улетают, шмели остаются. Легко перелетают с цветка на цветок, не минуя ни одного, трудятся упорно и самоотверженно. Странно, такой большой, а держится на нежном лепестке, даже не прогибая его. Вот бы людям! Один шмель черный, с белой юбочкой. У другого на спине оранжевый жилетик. Наверное, мужчина, франт! Днем невероятно тепло. На Винничине уже сеют свеклу. В Ленинграде, Прибалтике, Белоруссии - дожди. А по всей Украине, как передает радио, - без осадков. Вечер холодный, будто напоминание природе, чтобы не развивалась слишком. 11 апреля. Ветер. Капельки дождя. Холодно, но все зеленеет. Абрикос источает нежный аромат. Два шмеля с самого утра снова хлопочут возле цветков. Я заблудилась в лесу. Под пеньками подкарауливали меня духи леса - чеберяйчики, с березок спускались зеленые русалочьи косы, корни вывернутых бурей деревьев напоминали страшные бороды. Но я упорно пробиралась дальше, пока не наткнулась на кучу мусора. Кто-то привез сюда его целую машину - битов стекло, палки, бумага, известь, какая-то мерзость. Лес сразу утратил свою сказочность, пеньки стали просто пеньками, а не чеберяйчиками, корни перестали быть бородами, а березки - русалками, затаившиеся влажные дебри были обычным болотом, а весь лес - ординарной свалкой. Загрязнение окружающей среды не знает пределов, как и человеческая глупость. А весна стоит сухая, даже страшно. Воскресить бы все прошлые дожди, поднять их из глубин земли, вознести на небо, а потом подарить земле снова!.." Карналь перечитал записки дважды. Впечатление было, будто говорил с Анастасией. Собственно, он понимал, что такого разговора между ними никогда не могло состояться. Люди не умеют выкладывать душу друг перед другом так, как это отваживаются иногда перед бумагой. Он разложил на столе листочки с дневником Анастасии и снимком высоконогой девчурки с тигриными глазами и сел за работу. Работать умел при любых обстоятельствах и в любой обстановке, этому не должен был учиться, ночная душевная неуверенность, кажется, отошла от него, и он легко бросал мысли сквозь сортировочное сито, сотканное из трех основных квантификаторов: "да", "нет", "без ответа", радостно и свободно блуждал среди анархичной топографии своих знаний в надежде открыть хотя бы маленькие, но новые миры в ней, той, казалось, уже до подробностей известной стране. Когда после многочасового сидения за столом Карналь вышел из хатенки, застал день в полном разгаре, сухой, солнечный, теплый, как будто и не осенний. Шумели сосны, все жило вокруг, и подумалось ему внезапно, что все миры, может, и кибернетические даже, должны быть непременно пережиты, прежде чем будут истолкованы и объяснены. Он стоял, смотрел на небо, слушал лес, ждал: может, ошибся, просто послышалось вчера, что Анастасия обещала приехать в следующее воскресенье. А если в это, сегодня? Еще немного постоял, вернулся за стол, пододвинул диссертацию Кучмиенко. Он обладал привычкой быть тщательным даже там, где тщательности и не требовалось. Стал читать. Возмущение его нарастало еще скорее, чем при чтении автореферата. Но здесь и возмущение казалось неуместным. Упорно пробиваясь сквозь примитивизм суждений и тривиальные разглагольствования, изложенные наукообразной терминологией, невольно бросал взгляд на Анастасиины записки. Загрязнение окружающей среды, как и глупость, не имеет пределов. Он добавил бы еще: загрязнение науки случайными людьми так же не имеет границ. Но границы надо все же установить! Вечером приготовил себе новое суворовское рагу, на этот раз оно уже не подгорело, было даже вкусным по-своему, долго сидел, смотрел на огонь, пробовал думать о неделе, которую должен здесь прожить, но не мог даже охватить мыслью такую временную даль. Неделя - вечность. "Окончен труд дневных забот, я часто о тебе мечтаю, бродя вблизи пустынных вод, вечерним выстрелам внимаю..." Заснул быстро и спал чуть ли не до восхода солнца, утром пошел умываться к озеру, позавтракал опять-таки суворовским рагу, спрятал, заботливо сложив, в карман листочки Анастасииного дневника и ее фотографию, запер избушку, ключ тоже положил в карман, легко спустился с холма, бросил последний взгляд на разрушенный старой сосной склон и пошел, придерживаясь автомобильных следов. Должны вывести его на шоссе. Выведут или заведут? 9 Карналя стали искать еще с субботы. Пронченко хотел пригласить его на воскресенье к себе на дачу и позвонил дежурному по объединению, чтобы тот связал его с академиком. - Петр Андреевич сейчас на территории, я передам ему, - пообещал дежурный. Передал или нет, но Карналь почему-то не звонил, уже поздно вечером, уезжая с работы, Пронченко опять позвонил дежурному. Тот, что был днем, сменился, новый о Карнале ничего не знал. - Я соединю вас с помощником Петра Андреевича. - Хорошо. Алексей Кириллович сидел возле своего телефона и откликнулся сразу. - Не можете ли вы сказать, где Петр Андреевич? - спросил у него Пронченко. - Он уехал. Неожиданно. Сказал: на короткое время. Не провел даже традиционный диспут сороковой субботы. - А как же обошлось без диспута? - Пронченко в общих чертах знал, как проходит сороковая суббота в объединении, знал также, что комичным диспутом она должна всякий раз кончаться. - Попросил, чтобы все желающие дискутировать цепляли свои тезисы на дверях его кабинета. - Много нацепляли? - Да есть. - Очень смешное? - Пожалуй, только для кибернетиков. У них юмор слишком специфический. Я бы сказал: чересчур профессионализированный. Такие люди, как я, только пожимают плечами... - Но все-таки - где же Карналь? - Предупредил меня, что должен выехать на короткое время, - и все. - Позвольте поинтересоваться в таком случае, почему вы так долго сидите на работе? Алексей Кириллович немного помолчал. - Видите ли, товарищ Пронченко... Я так себе подумал... А вдруг Петр Андреевич вернется? - Сегодня? - Не могу сказать, но все может быть. - Передайте ему, пожалуйста, что я хотел бы видеть его. Может, он позвонит мне на дачу. А потом Алексею Кирилловичу позвонил Кучмиенко. Дежурный, наверное, передал ему, что Карналя разыскивает секретарь ЦК, и Кучмиенко обеспокоился не на шутку. - Куда ты спрятал своего академика? - загремел он в трубку. - Он выехал, - Алексей Кириллович старался быть предельно сдержанным и вежливым. - Не крути, не крути! Он что: болен? Диспутацию эту дурную не провел, кабинет ему обклеили, забыв о всяком приличии. Мальчишество! - Я же сказал, что выехал. Кажется, академик имеет право на выходной. - Право, выходной. Это Моисей своим евреям пообещал, когда они выходили из Египта. Выходной, выходной... С Карналем оно никак не вяжется... Ты знаешь, что его нельзя так отпускать, человек вон в каком состоянии! - Он предупредил, что на короткое время. - А кто измерит? Где оно короткое, а где какое - ты можешь мне сказать? Пронченко его разыскивает... - Я говорил с товарищем Пронченко. - Ты помощник, ты отвечаешь мне за академика! Не говорить, а живого мне Петра Андреевича давай! С кем поехал? - Не могу сказать. Наверное, один. - Один? А на чем? Машина его простояла целую субботу. - Не могу сказать. Кучмиенко швырнул трубку. Он звонил и в воскресенье. Домой к Алексею Кирилловичу, тете Гале и Людмиле. Нарвался на своего сына, тот заподозрил что-то нечистое в отцовых розысках, привязался: - Зачем тебе Петр Андреевич? Дай ему покой в выходной день. - А тебе какое дело? - возмутился Кучмиенко. - Надо, значит, надо. Не тебе, а мне. - Это я знаю, - хмыкнул Юрий. - Что ты знаешь? - Поганишь всем жизнь! Кучмиенко задохнулся от таких слов. - Да ты что?.. Родному отцу?.. - Все бы ты себе! Ходишь, ходишь, берешь за горло, организовываешь мир для себя, а надо - себя для мира, как Петр Андреевич. Брось охотиться на Карналя - охоться на зайцев! - Записался в его веру? - А что? - Дай мне Людмилу! Не хочу с тобой даже разговаривать! - Людмилы нет! В понедельник тревога возрастала с каждым часом, но сведения о Карнале не поступали. Пронченко попросил Алексея Кирилловича информировать его каждый час, тетя Галя плакала возле телефона, Людмиле ничего еще не говорили, берегли ее, надеясь, что все обойдется, что академик просто исчез на несколько дней, чтобы сбросить с себя где-нибудь в тишине и безвестности тяжелый душевный груз, что навалился на него за последнее время. А после обеда откуда-то неожиданно позвонил секретарше Карналь и, предупредив, чтобы она никому ничего не говорила, попросил прислать ему машину к Воскресенскому рынку. Дина Лаврентьевна от неожиданности даже переспросила, чего никогда не делала: - Аж на Воскресенку? - Это так далеко, вы считаете? - Простите, Петр Андреевич. Я сейчас пошлю... Мастроянни был, кажется, единственным человеком, который видел, как в субботу Карналя забрала в свои "Жигули" Анастасия. Он, как всегда, дремал в машине, но настоящий водитель даже сквозь сон увидит своего хозяина. Знал Мастроянни и то, что Карналя все разыскивают, но молчал, ибо его никто не спрашивал, а когда не спрашивают, то зачем же лезть? Главное же, видел, что Анастасия вернулась еще в субботу, и не поздно, так что даже чувство ревности (безосновательное, как для женатого человека, это он тоже понимал прекрасно) не терзало его сердца, он спокойно провел выходной, в понедельник выехал на работу, терпеливо ждал своего академика, поддерживаемый гордым знанием того факта, что он в нашей великой стране в этом занятии совсем не одинок. Звонок с Воскресенки тоже не очень удивил Мастроянни. Он помчался на ту сторону Днепра так быстро, как только мог, боялся, что академик, пока туда доберешься, передумает и исчезнет снова на день или два, и не получишь тогда возможности похвалиться при случае, что ты первый увидел академика Карналя после того, как его искал весь Киев. Петр Андреевич никуда не убегал. Стоял на площади возле крытого колхозного рынка, был совсем не похож на себя, в помятом костюме, с набитым портфелищем в руке, за который он держался так крепко, что не хотел даже отдать его водителю, а так с портфелем и втиснулся в машину. - Петр Андреевич, как же это вы тут? - не удержался от удивления Мастроянни. - Слишком далеко тебя погнал? Прости. Я добирался на попутных, завезли меня сюда, как-то не сориентировался. Конечно, мог бы отсюда трамваем до станции "Комсомольская", а там метро, но надоело вот с этим портфелем. Давай домой. Надо побриться и переодеться. Меня, наверное, спрашивали? - Да, наверное, - шофер не умел лгать, но и правды всей не знал, и не был уполномочен на такие разговоры. - Подождешь меня, я быстро. - Да Петр Андреевич! О чем вы! - Придется нам сегодня немного поездить. Тетя Галя заплакала, увидев Карналя: - Петрику, а я уж не знала, что и думать! Он обнял старушку. - Что вы, тетя Галя? Есть вон люди, которые исчезают на недели, а то и на месяцы. - Разве ж то люди? Теперь вон и в космосе летают, так о них мы все знаем, а тут исчезает такой человек, как в воду. А я одна в этой квартире, и так страшно, будто тебя в церкви оставили ночевать... Звонят-звонят тебе... - А то не звонило? - Карналь засмеялся, проходя в ванную. - Не пугало вас больше? - Помилуй бог. Он стоял под горячим душем, потом брился, обдумывал остаток своего дня. День посещений, свиданий, визитов. Диссертация Кучмиенко распирала портфель. Посвятить ей еще и остаток этого дня. Науку надо оберегать так же, как окружающую среду. Диссертация-визитация. Словосочетание, раз родившись, уже не давало покоя Карналю. Без конца вертелось в голове, как надоедливая песенка или плохие стишки. Диссертация-визитация. Он не очень любил визиты предусмотренные. Лучше, когда случайные. Так случай помог ему когда-то посетить чуть не сразу двух ректоров: того университета, в котором учился сам, и того, где читал лекции, уже став доктором наук. Оба ректора - его сверстники, а казались мудро-старыми, почти вечными, такова сила этой тысячелетней должности. Жизнь как на станции Вечности. Центр, откуда разлетаются галактики знаний, надежд, грядущего. Идут, не озираясь, разлетаются в непрестанном разгоне - кто остановит, какая сила, да и зачем? В штатном расписании человечества должности пророков и апостолов не предусмотрены. А в науке? Никогда не думал Карналь, что такая никчемная писанина, как "диссертация" Кучмиенко, натолкнет его на размышления о своем месте в науке. Думал об этом, пробираясь лесом к шоссе, не переставал думать еще и теперь, перебирая в памяти имена, расставляя по определенным им самим местам, классифицировал, обобщал, выстраивал своеобразную иерархию. Ученые-пионеры, ученые-художники, иногда они даже несколько авантюристы, по крайней мере при взгляде на них со стороны. Ломают старые каноны, отбрасывают устоявшиеся теории, создают новые. Впечатление подчас такое, что ни на что не опираются, ни на чем не базируются и из ничего рождают целые миры. Не всеми это воспринимается охотно, иногда целые столетия проходят, жизни поколений. Первейшими их врагами следует считать ученых-классиков, мастеров ремесла, которые оберегают порядок в науке. Первых они называют "псевдоучеными", а те их - врагами прогресса в науке, муравьями, которые собирают уже готовые запасы и довольствуются ими. А как на самом деле? Нужны и те, и другие. Без одних не будет прогресса, без других наука может стать шарлатанством, ибо она не может существовать без традиций, без запаса идей и теорий. Самого себя Карналь мог бы отнести к ученым-стимуляторам, к постуляторам, режиссерам от науки, которые только ставят проблемы, могут показать путь разрешения той или иной из них, методику, источник информации. Это методологи, организаторы, специалисты по координации и руководству группами и коллективами. Без них сегодня науку представить невозможно, хотя перед самой наукой они иногда остаются нагими, как во время своего рождения, но все-таки их тоже следует отнести к творцам науки, в отличие от компиляторов, критиков и догматиков, которые только нагромождают чужие идеи, сопоставляют, переваривают, систематизируют. Это авторы монографий, учебников, пособий, популяризаторы, воспитатели, они вырабатывают словари, терминологию, символику, пересказывают уже известные знания другим, не создавая ничего нового. Более всего ученых, как правило, сосредоточено в отрасли собирания статистических данных, всяческих измерений, подсчетов, это труд, собственно, технический, но сидят на нем люди, которые считают себя учеными, и в том нет большого греха, ибо, по крайней мере, помощниками ученых они были всегда, к тому же верными. Вместо этого администраторы в науке, которые ведут обычный счет, покупают аппаратуру, строят лаборатории, где-то заседают... пробуют командовать в науке, не понимая, что это не их функция, - эти так же вредны, как псевдоученые, болтуны, демагоги и паразиты-карьеристы, добывшие себе звания вненаучными средствами. Куда отнести Кучмиенко? Не встал бы этот вопрос, если бы не появилась его так называемая "диссертация". Карналь с кем-то созвонился, снова взял свой набитый портфель, собрался уходить. Тетя Галя встревожилась: - Куда же ты, Петрик? - Надо! Работа, тетя Галя! Кто будет спрашивать, не говорите обо мне ничего. - Когда вернешься? - Скоро буду. Он поехал на улицу Толстого, снова попросил водителя ждать, поднялся по лестнице на второй этаж, нажал на звонок у высокой белой двери. Старый дом, квартиры с высокими потолками и высокими дверями, в которые приятно входить. Ему открыл худощавый юноша в больших очках. Наверное, аспирант или студент-старшекурсник. У профессора - хозяина квартиры - уникальная математическая библиотека, но ни одной книги он не дает выносить, если нужно, приходи, читай и спрашивай Деда. Дед - так называли профессора, председателя ученого совета по математике, из-за его старости, а еще называли его Девчата, потому что он их всех называл полушутливо "девчатами", даже когда обращался к своим коллегам-ровесникам. Дед-Девчата сидел в своем забитом книгами кабинете, засыпанный пеплом, как старый погасший вулкан, худой, длинный, оживленный, с беспощадно-презрительным взглядом желтых глаз. - А-а, - встал навстречу Карналю, - девчата все-таки пришли к старику? Ну, здоров, здоров, академик! Все вы стали академиками без Деда - и ты, и Глушков, и Ляшко. А от математики все равно не убежите никуда. Да это, пожалуй, только вы и ускользнули, а так все - Дедовы ученики. Сколько тысяч докторов и кандидатов разлетелось по всему Союзу... - Как пчелы? - попытался угадать Карналь. - Не угадал. Как что? - Как ласточки? - Ну, недогадливые девчата! Как что? - Как орлы? - Вот! Орлы! А ты - пчелы. Садись вон там. Убери книжку и садись. Говорят, стрижешь баранов? - Как придется. - А я с аспирантами. Отучиваю от поросячьего мышления. Ох и девчата! Ты ведь по делу? - Без дела не отважился бы. - А просто навестить Деда не можете? Заакадемились! Какое же дело? - Диссертация Кучмиенко у вас? - Есть. - Как она? - Обречена на защиту. - Дед, вы серьезно? - Сами же породили эту математизацию. - Но без глобального подхода. Ну что это за математизация мира? - Разве я знаю? Я старый дед. Может, это по Стеклову, который говорил, что истины должны быть математически сформулированы в мире. - Истины же, а не мир. И потом: сформулированы. А у Кучмиенко хоть одна истина сформулирована им самим? - Да что вы, девчата? Еще вам Дед станет читать все ваши диссертации! Тот написал, рецензенты похвалили, оппоненты готовы поддержать, ученый совет проголосует, а я подпишу. - Что подпишете, Дед? Формулу теплой земли под ногами? Человеческой боли? Печали или несчастья? Формулу зла? Может такое быть? - Да разве я знаю? Все рецензии справные. Большинство твой Кучмиенко себе обеспечил. Теперь обречен на защиту, хоть ты его режь. - У древних существовало правило, что даже решение, принятое большинством голосов, обязательно лишь тогда, когда нет возражений со стороны богов или героев. - Так ты возражаешь? - Принес официальный отзыв. - Ага. Ну, так. Кем же тебя? Героем или богом? Ну, пусть ты герой. А бог? - Бог - Глушков. - Так Глушков же тебе не напишет. Он Деда забыл до нитки. - Напишет и он. Не может мириться с профанацией науки. Поеду к нему! - Уже и ехать! Так, может, его в Киеве нет? - Найду! - А он тебя ищет. Написал такое, как и ты, сам принес и допытывался, где ты и знаешь ли. А ты молчишь, так я сказал... - Что вы сказали, Дед? - Да ничего и не сказал. Защита уже назначена. В газетах было. День и место. Оппонент. - Кто оппонент? - Да хороший человек, только робкий. То Кучмиенко твоего испугался, а теперь узнает, что бог и герой против, так испугается вас. Ну, он знает, как уклониться. Скажет: болен. А я? - Отмените защиту. - А как? - Диссертация не представляет собой никакой научной ценности. Не имеет ничего общего с наукой. Дед попытался еще схитрить: - Так, может, ты позвонишь оппоненту? Хороший же человек. - Вы и позвоните, Дед. И то сейчас, пока я здесь. - Да ты что! Глушков - и тот не домогался. - А я домогаюсь! Подать вам телефон? - Какой ты добрый! Не видишь: сам дотянусь. Руки длиннее, чем у вас, девчата... Дед, кашляя, отчаянно пыхтя трубкой, говорил по телефону долго и хитро, но сказал все, что нужно было сказать, положил трубку, развел руками. Сделал, что мог. Карналь поднялся. - Спасибо, Дед. - Уже и убегаешь? - Еще есть дела. Надо на работу. Сегодня не был. Дед придержал его у двери кабинета, хитро прищурился: - А можешь сказать, девчата, что хуже всего в науке? - Хуже всего? Что же? - То, что ее нельзя делать без ученых. Многие пробуют, а оно не выходит! Дед не то закашлялся, не то засмеялся хитро, маскируясь дымом и кашлем, и ласково вытолкал Карналя за плечи. - Лети, кибернетик. Кто дрожит, перепуганный делами своими? От Деда Карналь не поехал на работу, а позвонил в институт Людмиле. Она ушла домой. Тогда он попросил Мастроянни отвезти его на Русановку. Все должен был сделать еще сегодня, без откладываний и колебаний. Полтора дня лесного одиночества и молчания показались ему целой вечностью. Страшно было подумать, сколько накопилось неотложных разговоров, от которых зависела вся его жизнь! Невольно вспомнился один из шутливых афоризмов академика Карналя, придуманный остряками сороковой субботы: "Все, что должно быть выполнено, выполнить! Все, что должно быть перевыполнено, перевыполнить! Все, что должно формализоваться, формализовать! Все, что должно реализоваться, реализовать! Все, что должно защититься, защитить!" А как защититься от жизни? От ее требований и нужд! И можно ли, да и нужно ли? Людмилы еще дома не было. Карналь ходил возле подъезда, с ним здоровались какие-то незнакомые люди, наверное, знали, что он отец Людмилы, а кто у нее отец, это тоже было известно. Неудобно было долго задерживать водителя, он пошел к Мастроянни, попросил прощения, что не отпускает его, тот успокоил Карналя: - Сколько вам надо, Петр Андреевич... Я ведь говорил вам уже: стыдно зарплату получать. Полгода вас не возил. Сейчас прямо обрадовался. Людмила приехала, когда уже начинало темнеть. Одна, без Юрия. Поставила машину на специальной площадке среди таких же "Жигулей" и "Москвичей", бросилась обрадованно к отцу. - Как хорошо, что ты приехал. Я хотела забрать Юрия, но они там, у Гальцева. Наверное, на всю ночь. Взял термос, бутерброды... - Был у них в субботу. - Мне Юрий говорил. Как ты, папа? - Что я? Теперь ты у нас главное действующее лицо. - У меня все прекрасно! Такая легкость в теле, ты даже не поверишь. Карналь взял дочку под руку, повел через шоссе к набережной. - Давай немного походим у воды. В доме еще надоест. - Я хотела бы тебя покормить ужином. - Не хочу есть. Два дня был в лесу, питался суворовским рагу, наелся на целых две недели. - Ты? В лесу? Что за суворовское рагу? Что это значит, папа? Карналь не отпускал ее локтя, молча смотрел на воду. Собирался с мыслями или с отвагой? - Знаешь, доченька... - И снова замолк, потому что действительно не знал, надо ли говорить то, в чем и сам еще не был уверен до конца. - У нас с тобой никогда не было тайн друг от друга. - Тайн? Ну, какие же между нами тайны? Разве не ты приучал меня? - Но вот вообрази себе... Нет, я не о том... Может, ничего и не будет, но... Людмила встревоженно глянула отцу в лицо, но не спросила ни о чем. - Может, походим все-таки? - Ну, ты говорил ведь уже, что походим, а потом остановился. - Хотел тебя спросить, доченька... Видишь ли... У меня, вернее, у нас с тобой был тяжелый год. Мы не говорили об этом, да и не следует. Человек должен пережить свое один, без свидетелей и помощи со стороны... Память от боли, наверное, не освобождается никогда, но... Жить нужно дальше, и жить производительно... Неудачное слово. Так же неудачно, как выдуманная кем-то истина о том, что страдания очищают душу. Допускаю, что они могут давать даже какую-то новую, порой злую энергию, во очищать? Это напоминает атомные электростанции, от которых мы надеемся в будущем получать массы энергии, но и до сих пор не решили, что же делать с радиоактивными отходами. Страдания так же засоряют душу тяжелыми шлаками, покрывают ее корой... Да я не о том... Что бы ты сказала, доченька, если бы в моей личной жизни произошла... ну, к примеру, какая-то перемена? - Папа! Жизнь ведь твоя! - А память о маме? Она у нас общая. Без тебя, без твоего согласия я не... - Ты ведь еще такой молодой, папа! Все думают, что ты мой старший брат... - Не надо об этих категориях. Молодость, старость - вещи относительные. Они не умещаются в мучительных категориях памяти, какие нам с тобою были суждены. Людмила стала на цыпочки, поцеловала отца в лоб. - Папа! Ты не должен пренебрегать собой. Ты должен жить, сохранять свою личность, не допускать ее упадка! Разве не ты учил меня, что истину несет только отдельная личность? Обесценивание личности означает пренебрежение истиной. Ты не имеешь права обесценивать себя! - Ты бы удивилась, узнав, о ком речь... - Я бы обрадовалась. Неужели ты не веришь мне, папа? Мы не можем остановить жизнь! Карналь молчал. Они долго ходили вдоль пролива, на той стороне Днепра уже засияли киевские горы, вознеслись в темное осеннее небо золотые купола лаврских соборов, Киев лежал за круглыми тысячелетними горами в своей красоте и таинственности, этот город, восхищенный собственной красотой, кажется, никогда не принадлежал к городам любви, ибо создан был как бы затем, чтобы влюблялись в него. Там не было таинственных уголков для свиданий, а если они и были, то ты забывал обо всем, замирая, очарованный красотой языческой празелени. Эта природа, что должна бы обогащать очаровательность женщин и обаяние мужчин, ревниво отбирала от них все, самовлюбленная и высокомерно самодовольная. Сегодня Карналю не хотелось возвращаться на ту сторону, но он понимал, что и жить без того возвращения невозможно. - Ты разрешишь позвонить по твоему телефону, Людмилка? - спросил дочку. - Ну что ты, папа, точно чужой? Я же твоя дочка! И так тебя люблю, как никто никогда не будет любить! - Верю! Потому и приехал к тебе с этим своим... неуместным и прямо-таки бессмысленным... Прости меня. Они зашли в дом, Людмила стала переодеваться, Карналь набрал номер Анастасииного телефона. Длинные гудки, никто не отвечал. На работе? Так поздно? На всякий случай позвонил по редакционному телефону, оставленному Анастасией. Она откликнулась сразу, будто сидела и ждала звонка. - Я в Киеве, - сказал Карналь. - Не выдержал. Сбежал. - Во всем виновата я. - Вы так долго на работе? - Материал в номер. Все говорят, что редактор мне симпатизирует. А наш редактор, когда кому-либо симпатизирует, то эксплуатирует его как рабовладелец. - Иногда хочется быть рабовладельцем. - Вам? Не поверю! - А что, если бы я предложил вам... нет, попросил... - Я вас слушаю, Петр Андреевич. - Нужно вам кое-что сказать... Незамедлительно... Одним словом, я на Русановке... Могли бы вы приехать? Молчание с той стороны провода было коротким, но Карналю показалось: словно целая жизнь. - Скажите куда. - Ну... - Он и сам не знал. Опять к проливу? Не слишком ли? Оголенный геометризм Русановки не подходил к смятению в его душе. Неожиданно вспомнилась недавняя ночная прогулка с Пронченко, пожалел, что сегодня не позвонил прежде всего ему, но теперь уже было поздно и не совсем кстати. - К ресторану "Охотник" за метромостом, знаете? Там хорошая дорожка, вымощенная плитами. - Хорошо. Я приеду. - А ваш материал в номер? - Я уже сдала на машинку. А снимки сохнут. Высохнут без меня. Карналь еще должен был бы сказать, что не хотел мешать в ее работе, но промолчал, оба держали телефонные трубки, как бы чего-то ожидая, и, наверное, оба положили их одновременно и не без сожаления. Людмила вышла в домашнем голубом халатике и ярких тапочках. Карналь виновато переминался возле телефона. - Я пойду, Людмилка. - Не пущу так. Выпей хоть чаю. Он упирался, но вынужден был подчиниться дочке. Сидел, прихлебывал голый чай, потому что есть не мог, в голове, откуда-то возникнув, крутился стишок: "А как ты возьмешь окаянный разгон, когда отступать невозможно?" Чтобы разогнаться, надо отступить, отойти назад. А отступления уже нет. И все так быстро произошло! За какие-то считанные часы. А как же ты возьмешь тот окаянный разгон?.. На самом деле все происходило значительно медленнее. По крайней мере, события размещались не с такой плотностью, чтобы между ними не могло возникнуть еще чего-то нового. Пока Карналь ехал через Киев, пока разговаривал с Людмилой, пока пил чай и вертел в голове странный стишок, где-то раздавались телефонные звонки, тревожные вести перелетали туда и сюда, тайное становилось явным, надежды сменялись разочарованием, уверенность уступала место раздражению, граничившему даже с отчаянием. Кучмиенко узнал о своей судьбе чуть ли не тогда, когда Карналь выходил от Деда. Как - это уж была его техника, которой он владел в совершенстве. Самое удивительное: он даже не рассердился на Карналя. Посидел, немного, ошеломленный страшным известием, вынул расческу, расчесал зачем-то волосы, став перед зеркалом в "комнате отдыха", которую, вопреки запрещению Карналя, все-таки притачал к своему кабинету, вздохнул горько: "Не нашел подхода к Петру Андреевичу. Если бы человек как человек! Коньячок. Рыболовля. Охота. На пенечек с поллитровочкой. Бабенка там какая-нибудь, туда-сюда... А то - наука, наука, наука... А кинешься к их науке - ощериваются со своим Глушковым, будто я для них империалист какой-нибудь... А кто делал им добро? Кто?.." Долго звонил Карналю, но Дина Лаврентьевна сказала, что академик не появлялся после субботы. - Явился, явился, - сказал Кучмиенко. - Вы там только ни черта не знаете! И пошел к Алексею Кирилловичу. Тот, как всегда, колдовал над бумагами. Писем Карналю шли тучи. Кучмиенко плотно прикрыл за собой дверь, остановился, широкий, тучный, в своем костюме в клеточку, как бы зарешетил выход. - Это ты подсунул мой автореферат Карналю? Алексей Кириллович спокойно посмотрел на него исподлобья. - Вы забыли поздороваться. - Кой черт тут здороваться? Подсунул, спрашиваю, ты? - Не понимаю этой терминологии. - Поймешь, голубчик, ты у меня все поймешь. Говори, ты подложил? - Я не обязан отвечать на такие вопросы... И этот ваш тон. Но могу сказать. Да, я дал Петру Андреевичу автореферат, который был прислан на его имя. Мой долг... - Долг? Перед кем? - Гражданский. - Ишь ты - гражданин! Вы граждане, а я кто? - Не понимаю вас. - Для Карналя наука да для Глушкова - так? А нас - под откос?.. Ну-ну, Кучмиенко так не столкнешь! Пойдем дальше! Найдем инстанции повыше! Еще выше Пронченко! Алексей Кириллович поднялся, вышел из-за стола. - Если вы действительно считаете себя ученым, то для вас наивысшая инстанция - истина. - Ты меня будешь учить? Забыл, кто тебя сюда взял? И не для того я брал тебя, чтобы подсовывать академику журналисточек, не для того! Алексей Кириллович побледнел, губы дернулись, он шагнул к Кучмиенко и тихо, медленно произнес: - Я вас прошу... прошу вас выйти отсюда! Немедленно! - А то что? - Кучмиенко разглядел его с презрительным удивлением. - Иначе... Иначе я вас ударю! Это уж и вовсе развеселило Кучмиенко. - Ага, ударишь? Куда же? В лицо, в живот или ниже пояса? - Выбирать не стану. И он снова шагнул к Кучмиенко. Тот, что-то бормоча, попятился из кабинета. Событие столь незначительное, что о нем никто никогда не узнает, но конечно же ничье предчувствие не подскажет его одновременность с иным событием, намного более важным. Мастроянни привез Карналя к "Охотнику" когда уже совсем стемнело. На этом берегу света не было, на осень и зиму фонари, видимо, отключались, а может, просто кто-то забыл сегодня их зажечь. По водительской привычке Мастроянни нашел площадку для стоянки машин, сверкнул фарами, увидел там одинокие "Жигули", насилу удержался, чтобы не присвистнуть. Вот тебе и академик! Уж кто-кто, а Мастроянни знал эти "Жигули", как собственный карман и до получки, и после нее. Он еще надеялся, что это случайность. Спросил не без замаскированного лукавства: - Я подожду вас, Петр Андреевич? - Спасибо. Назад я уже своим ходом. - Своим, своим, - пробормотал Мастроянни, зачем-то выходя из машины. Подошел к "Жигулям", которые словно бы даже съежились под ярким светом фар "Волги", пнул ногой по переднему колесу. - Хоть бы на балансировочку поехала! Резину вон жует! Сел в свою машину, рванул разозленно с места. Карналь проводил его взглядом. Кажется, он всех сегодня раздражает. Не бессмысленна ли его затея? Он огляделся. Анастасии нигде не было. Пошел по вымощенной белыми плитами дорожке, миновал темную купу деревьев, дорожка стлалась вдоль берега, терялась в темноте. Анастасия стояла сбоку, словно не решалась ступить на дорожку. Карналь очутился выше нее, она повернулась к нему, была вся в темном, какая-то сдержанно-строгая, почти чужая и холодная, только нежно светился узкий клинышек ее лица.