жала плечами: "Шут гороховый, право..." Они мало разговаривали, только о мелочах. Здесь между ними не было близости. Вера Юрьевна и подумать не могла бы теперь прийти ночью "выкурить папироску в его постели". В Баль Станэсе все осложнилось. Нагромоздились чувства, не выразимые словами. Не будь его здесь, половина тяжести свалилась бы с Веры Юрьевны. Но то, что он остался, наполняло ее почти что мрачным восторгом. В тот же первый день приезда она рассказала ему в подробностях свои константинопольские похождения. На Василия Алексеевича это как будто не произвело впечатления. "Твой жизненный опыт. Вера Юрьевна. Так это и запиши". Но после разговора он совсем бросил хихикать и разводить "философьишку". К Вере Юрьевне у него появилась особая осторожность, как к чему-то, что выше меры переполнено и хрупко. Иногда ей приходила дикая мысль (почему в сущности дикая?): неужели он не может придумать какой-нибудь план спасения, вытащить ее и себя из предсмертного мрака? Должен же он получить деньги от Чермоева и Манташева. Все дело в том, чтобы бесследно скрыться от Хаджет Лаше, от полиции, от русских, от всего прошлого... Что ему мешает? Легкомыслие, безволие? "Шут гороховый..." С папироской сидит, щурится на поплавок. Злоба приливала к сердцу Веры Юрьевны. Сердце свирепо сжималось, в горле - злой клубок. Но понемногу отходила в тишине под плывущими над озером облаками... "Нет, он прав, конечно, - никуда не уйти, не скрыться... Все это пошлость и чуть... Клейменые..." Однажды она попросила его присесть рядом на копне. Обхватив руками колено, сказала: - Все время думаю о тебе, - загадочный ты человек. Скажи, ради бога, на что ты надеешься? Неужели только так - пищеварить, выпивать и - в могилу? Ведь что-то не так... Я не про себя говорю, про тебя... Почему ты ничего не придумаешь? А уж я-то за тобой, как смятая газета в пыли за автомобилем, помчалась бы... Понимаешь, у тебя вихря нет, у тебя хода нет... Ну, почему? Ты меня измучил... В Константинополе в номере у Лаше после убийства и в Париже с Левантом, когда он меня, мерзавец, на улицу посылал... это тоже было, - месяца за три до Севра... во мне была сила жить, несмотря ни на что... А теперь нет... Вася, не могу представить: человек, которого любишь, этот человек больше всего мира... В нем - все... А ты хочешь уверить меня, что ты - чучело на огороде, машешь рукавами... (Покусав губы, сдержалась, - вот-вот готовая закричать.) У тебя должна быть идея... Зачем прикидываешься шутом гороховым, - с ума сойду, не пойму... Сволочь ты!.. (Побелевшим кулачком заколотила себя по колену.) Должен ты сейчас же ответить: на что надеешься? И от этого твоего ответа я буду жить или я не буду жить... Первый раз во всю бытность Василий Алексеевич ответил важно, тихо, почти заикаясь: - Мои достоинства, то есть одно достоинство, в том, что я тебя понимаю и всей тобой восхищаюсь... Вот объяснение, почему решил разделить с тобой все, до конца... Это - одно... Каждый человек носит в себе спектакль - пошлый, маленький или трагический, величественный... Твой спектакль, Вера, трагический спектакль. Он закончен, разучен, актеры на местах. Но зрительный зал пуст. Трагедии играть не перед кем... Один я торчу где-то там по контрамарке... Мир, где мы сейчас живем, пресытился зрелищами... Вернулись к обезьяньему царству. Я прав: Шекспир больше не нужен. А мой маленький водевильчик? Разве что перед Лилькой и Маткой, по пьяному делу поломаться для смеха... Ужасно, Вера, что друга в эти годы ты отыскала себе такого, как я... Я предупреждал, - не выдумывай меня. Ты продолжаешь награждать меня своим избытком и сердишься, почему я пальцем не пошевелю вытащить тебя из этого ужаса... Не могу, да и не знаю, зачем это делать... Куда бы ты ни убежала, хоть на Соломоновы острова, ты - уголовная преступница, девка с желтым паспортом и ко всему тому чрезвычайно опасная, потому что всегда готова перейти через страх виселицы и потащить за собой хозяина, кто тебя нанял. Бешеное животное, вот кто ты. Спасти тебя? Дурочка. Тебе же самой не нужно спасение. Вера Юрьевна слушала спокойно, кивала иногда, соглашаясь. Лицо ясное, даже улыбочка блуждала на бледных, не тронутых карандашом, губах. - Теперь договаривай главное, - сказала она после молчания. - Я уже повторял, Вера Юрьевна, - не мне вмешиваться в твой спектакль. Сама, сама, не надеясь ни на кого, пойми, реши и так и поступи. - Ты не о смерти ведь говоришь? (У нее чуть дрогнул голос.) - Нет, не о смерти. О такой пакости не стоило бы и говорить много. Нет, я не хочу, чтобы ты умирала, любовь моя. Все зависит от установки. Если ты делаешь установку на смерть - вся твоя жизнь закрутится вокруг могилы, как водоворот, - все ближе и ближе туда - к черной дыре... Черт знает какая бессмыслица! (Едва заметно вздохнул.) Но можно представить и другую установку... Участвовать в бесконечно движущемся мире творчества. Смерть? Какое тебе дело до нее? Эта зловонная гнусность - твоя могила - выключена из сознания, из поля зрения; через нее валом валят толпы феноменальных идей, великолепные потоки жизни. Обезьянье царство сгинет, человечество расколет гроб, через трупы тюремщиков и обезьяноподобных устремится в новую вселенную. Человек получит свое настоящее призвание. Мозг или желудок? Творчество или пищеварение? Мы - пещерные троглодиты, мы не можем вообразить всей величины счастья, когда человечество поведут великие идеи. Люди будут испытывать неведомые нам восторги... А смерть, могила, - ты просто споткнешься и, падая, передашь другому факел... Только всего... Смерти нет... Факел летит вперед. А для желудка - хотя бы питательная таблетка, чтобы отвязаться... - Сказки, - проговорила Вера Юрьевна, - валяешься бездельником на копне, плетешь сказки... Ты предложи-ка мне что-нибудь реальное. - Сказки? А ты поверь. Это - ведь также все от установки. Поверь, начни приглядываться, - гроб трещит, обезьянье царство шатается. Ты видела только обезьяноподобных, а тех, кто в подземельях, - ты их знаешь? Я был в подземельях, заглянул туда одним глазом. О, какие люди, какие намерения! Сказки оказываются наяву, да такие, что не придумаешь. Мое несчастье, Вера Юрьевна, что я - спившийся барин, я - наблюдатель, я - со стороны, спектакль мой - маленький... Ты - другое дело. И тебе возможно унести самое себя совсем из обезьяньего царства. - Не понимаю, ты про что? Василий Алексеевич медленно кивнул красным припухшим лицом куда-то в синюю даль, за озеро. Вера Юрьевна в недоумении взглянула туда, уронив на колени руки, глядела долго. Поняла: - Ах, вот о чем ты... - А что, дико? - Да ты с ума сошел... Вернуться в Россию? - Такой страны нет больше. Россия - это мы, неприкаянные, с желтым паспортом... Третьего дня читаю в "Скандинавском листке": русская революция отказывается от хлеба из рук спекулянтов. Революция будет есть хлеб, только добытый без противоречия с принципами. Понять ты можешь это? - Знаешь... (Вера Юрьевна сморщилась, подвигала лопатками, точно под платье набились колючки из сена.) Я не знаю, что происходит в России. Я-то помню теплушки со вшами, опустевшие города, рвотные кабаки, истерических баб, тыловую сволочь, проспиртованную военщину... Другой стороны не видала, не знаю... Революция швырнула меня в помойную яму... Но виню в этом только себя. Но так растленно болтать, как ты болтаешь, благополучный кот... Ужасно, это ужасно... Там - потоки крови, а ты философствуешь. За это одно тебя бы там расстреляли. - В два счета, у первого пограничного столба, без всякого сомнения... - Для чего же все это говорил? - Потому, Вера Юрьевна, что я только твои мысли высказывал, а мне лично - рюмочка водочки. Разговор этот нужен потому, что послезавтра приезжает хозяин из Ревеля и ты должна быть готовой... - К чему готовой? - К поступкам, к решениям... Она медленно сдвинула брови, все лицо стало асимметричным, обозначились скулы... Безобразное, кровавое и неминуемое (для чего и приехали сюда) придвинулось. Больше уже нельзя было жмуриться. Потемнел свет над лугом, над озером, над раздумьем этих дней. Налымов, лежа на животе, грызя соломинку, глядел в лицо Веры Юрьевны, - глаза ее подергивались пленкой, как у птицы. 44 Каждый день в штаб Лиги являлись новые члены, навербованные в Германии, Швеции, Финляндии, требовали суточных, кормовых, подъемных и квартирных... Генерал Гиссер выдавал каждому до десяти крон и предлагал ожидать - вот-вот долженствующих поступить - крупных кредитов. Вербовочные списки отправлял американскому атташе и графу де Мерси. Так составлялся "железный" батальон (посланный впоследствии под Петроград). Сердце Лиги - разведка - Извольский, Биттенбиндер и Эттингер пьянствовали в "Гранд-отеле", составляли сводки подозрительных по большевизму лиц и под эти списки вымогали у генерала Гиссера мелкие суммы. Лучше других работала "парижская группа" - мадам Мари и мадам Лили. Приглашаемая в ресторане за столики, Мари, ленивая, но любопытная и острая на ухо, улавливала обрывочки интересных фраз. Так ей удалось установить, что какие-то люди ожидают приезда в Стокгольм двух большевистских комиссаров, фамилию одного услышала ясно - Красин. По поводу этого сообщения в Лиге было экстренное заседание. Мари поручили добыть дальнейшие сведения. Ей опять повезло: она установила, что семья комиссара Красина недавно прибыла в Стокгольм. Сведение о приезде семьи Красина настолько взволновало членов Лиги, что среди ночи Биттенбиндер отвез мадам Мари к Гиссеру. Генерал выслушал ее, обнял, перекрестил: - Вы неоцененная сотрудница, деточка, продолжайте же свою беззаветную деятельность. Россия не забудет вас. Ей дано было экстренное задание сблизиться с курьером большевистского посольства матросом Варфоломеевым. Но он почти никогда не появлялся один в ресторане, - по-видимому, его назначили для охраны к разным проезжим таинственным личностям. Заговорить с ним не удавалось, на зовущие томно синие взгляды Мари он - "хоть бы хны"... Он был смуглый и мрачный, наголо обритый, с каменной шеей и налитыми мускулами под синей пиджачной парой! Мари, несмотря на лень, чувствовала легкую досаду, что такой чудно выраженный "зверь" не реагирует. Лили успела сделать еще больше за эти дни. Очень миловидная, в простеньком платьице учительницы языков, - всегда за перелистыванием журнала в вестибюле гостиницы, - Лили подманила, наконец, двух коммивояжеров - французов, развязных и легкомысленных до последней возможности. "Не преподает ли мадемуазель еще что-нибудь, кроме языков?" - спросили они. Лили смутилась. Коммивояжеры в восторге предложили ей себя в полное распоряжение. После французов в тот же день она получила час по-французски у застенчивого с виду англичанина, но этот у себя в номере оказался таким грубияном и циником, что Лили расплакалась и отказалась от урока. Затем на ее крючок налетел тот, для кого она и сидела в "Гранд-отеле", - Леви Левицкий. - Я беру вас на всю неделю, по два часа в день, делайте из меня европейца, - сказал он Лили весело и самоуверенно, - выкаченные потные глаза, шикарный мохнатый костюм, платиновая цепочка поперек жилета, впереди живота - руки, засунутые большими пальцами в жилетные карманы, так что бриллиантовые перстни видны были всему вестибюлю. Лили поднялась к нему в номер. Александр Борисович Леви Левицкий вынул из стенного шкафа пакетики со сладостями, бутылку сладкого вина, предложил барышне не стесняться. Повалился на диван, полнокровный и возбужденный после завтрака. - Я не могу молчать, это характерно для меня. Знаете, что я вам предложу: я буду говорить по-немецки, вы меня поправляйте, потом то же повторим по-английски. Идет? Я буду рассказывать что-нибудь интересное, ну, например, мою биографию... Кушайте конфеточки... Так вот, с чего начать? Мой папашка - из Умани, бедный уманский портной. Вы знаете, что такое была черта оседлости, или вы не знаете? Русские лучшие люди охали и ахали, кричали: "Позор!", а самого главного о черте не договаривали. Черта - это был сложный и хлопотливый способ русского самоубийства... За черту была посажена европейская культура. Вы скоро ко мне привыкнете, - я люблю выражаться парадоксами... Россия не захотела идти за европейской культурой, захотела сидеть в свинстве, как при царе Горохе. Еврей-промышленник строил фабрику по новейшему европейскому образцу, выписывал из-за границы новейшие машины, еврей-купец забивал русского, - он торговал дешевле, брал шесть процентов на капитал, покуда русский поворачивался, еврей уже шесть раз успевал повернуться с капиталом... Что было делать русским? Перестраивать промышленность и торговлю по европейским образцам? Вы не знаете русское купечество... Так они решили, что будет дешевле натравить царя на евреев... Зазвонили во все колокола, подняли духовенство с отцом Иоанном Кронштадтским, сказали, что от евреев дурно пахнет, евреи кладут в мацу христианскую кровь, и царь повелел загнать евреев, как баранов, за черту. В России стала тишь да гладь, - спи, кушай пироги, воруй и грабь, ходи крестным ходом. Азия!.. Это было так же умно, как поставить себе под кровать ящик с динамитом!.. Вы бы посмотрели, барышня, какие характеры выковывались в черте оседлости! Там было больше духа, чем хлебца... Среди нас были святые люди, они уходили в революцию, в подполье, на виселицы, - мы молились на них... Когда я стал подрастать, помню, ох, помню в себе задор!.. Мой папашка знал талмуд, как свой наперсток, он брал деревянный аршин и хотел мне вогнать через спину усидчивость, но я сомневался - так ли уже нужен богу мой голодный нос, ползающий по талмуду. Папашка был умный еврей, он понял меня и сказал: "Каждому свое, ты можешь учиться на экстерна, ты можешь пойти в партию эсеров или эсдеков, но я не потерплю, если мне когда-нибудь скажут: ваш сын нечестный человек". Когда папашка так разглагольствовал, глаза его поверх очков поглядывали на деревянный аршин, и уже я хотел быть честным человеком. Леви Левицкий прихлебывал сладкое вино и грыз засахаренные орешки. Он с удовольствием слушал самого себя. - Идти на фабрику, жениться на фабричной девушке с такой сутулой спиной, как будто на ней вынесено все еврейское горе, народить полдюжины голодных сопляков, - перспектива не для моего темперамента... Броситься в революционную работу? Все равно, - сказал я сам себе, - святым считать тебя не будут, тебе не выдержать моральной высоты... Я выбрал богатство и славу, но не сказал об этом папашке... Я стал учиться, как зверь, науки шли как по маслу. В Умани я уже стал удивлять людей. Сдал на экстерна и сквозь процентную норму протискался на юридический факультет. Как я жил это время? Я умудрялся зарабатывать - факторством, частными уроками, даже набивкой папирос - рублей двадцать пять в месяц. Я посылал мелкие газетные заметки в Одессу, Киев, Харьков... Меня заметили, - это давало еще рублей пятнадцать в месяц. Я верил в победу. Я ждал случая. Война! Через неделю после мобилизации я был уже в Петербурге... Вам не надоело слушать, барышня? Блестя глазами, Леви Левицкий, казалось, всматривался с восторгом в пройденный путь. В Петербурге он сразу попал, как пуля в цель, в редакцию "Вечерней биржевой". Он не разменивался на вопли о русских победах, на глубокомысленные сравнения антантовской "гуманности" и немецкого варварства. Он помещал две-три заметочки петитом в конце четвертой страницы перед колонками биржевых курсов, но заметочки были очень дорогие и появлялись на день раньше, чем в других газетах... Чтобы доставать их, нужен был неисчерпаемый темперамент Леви Левицкого, двадцать семь лет кипевший в уманской глуши. В редакции посмеивались над его местечковым языком, над сверхрасторопностью, скупостью и в особенности над неожиданной дружбой с петербургским митрополитом Питиримом. Когда Леви Левицкий появлялся в редакции - черная визитка, руки в карманах, губы плотно сжаты, - ему кричали хроникеры и журналисты с тройной совестью, - все птенцы короля газетчиков, редактора "Биржевки" - Гаккебуша: "Сашка, ну как? Завтракал с его преосвященством? Распутин тебе только что звонил, кланялся. Что нового при дворе?" Шум, телефонные звонки, трескотня машинисток, зубоскальство, анекдоты, хохот... Леви Левицкий спокойно подходил к настольному телефону (если кто-нибудь разговаривал, он вырывал у него трубку) и лез с аппаратом под огромный редакционный стол, за корзину с бумагами. Оттуда было слышно только: "Барышня, я вам повторяю номер, алло!.. Это вы, ваше преосвященство?.. Это я, Леви Левицкий. Здравствуйте, как ваше здоровье? Слава богу? Я очень рад. Мое как? Так себе. Есть интересное сообщение. Бой на Гнилой Липе... Сведения из первоисточника. Завтра уже будет в газетах, но пока на бирже не знают". В него под стол швыряли книги, иногда вытаскивали за ногу вместе с телефоном, но он успевал сообщить то, чего еще не знали ни на бирже, ни в военном министерстве. Понемногу круг сообщений из-под стола расширялся, - он вызывал то банкира Жданова, то самого Митьку Рубинштейна, то - анонимно: "Попросите к аппарату графа..." За военные и политические новости ему платили акциями. В шестнадцатом году он играл уже самостоятельно. После убийства Распутина сказал в редакции: "Увидите, господа, кровь этого мужика затопит всю Россию..." В марте семнадцатого года он исчез на три месяца, оказалось - уехал в Умань, революция разбудила в нем своеобразное чувство сыновнего долга и честолюбия. В своих лучших костюмах он гулял по Умани, произносил речи на летучих митингах, был даже назначен уездным комиссаром по делам печати, но под конец удачно купил несколько деревянных домов и снова появился в Петербурге, утомленный и разочарованный. Здесь он свирепо рванулся в спекуляцию, картежную игру и в похождения с женщинами. В это время ему удалось перевести в Стокгольм значительную сумму денег. Когда разразился Октябрьский переворот, Леви Левицкий сказал в редакции: "Бросьте смеяться, будет гораздо хуже, будет кошмарно плохо. Вы не представляете, что такое русская демобилизация. Дай бог здоровья большевикам, если они хоть что-нибудь спасут в этой каше". Он пошел в Смольный и предложил свои услуги. Впопыхах ему поверили. Он добросовестно исполнял мелкие и незначительные работы, но умело откручивался от ответственных назначений. Он похудел, помрачнел, носил полувоенный костюм, сутуло переходил на другую сторону улицы, когда встречал старых товарищей по редакции... - Вы спросите, барышня, что же меня удерживало в Петрограде? Немцы оккупировали Украину, восстали чехословаки, отложилась Сибирь, на юге хозяйничали добровольцы и разбойничьи банды. Я отлично видел, что большевикам не выдержать и года... Но кто их заменит? Батько Махно? В душе моей был мрак, я ни во что не верил. Я получил известие, что Умань вырезана петлюровским атаманом и мой папашка погиб. Он плюнул в глаза атаману, и его мучительно зарубили шашками... Так что нее, и революция не избавила нас от погрома? Весь восемнадцатый год Леви Левицкий пребывал в состоянии величайшей растерянности: он сорвал покрывало со святыни и ужаснулся вида ее. В нем жила, нашептанная отцами и дедами в подвалах гетто, любовь к святому акту революции: от ее трубного звука рухнет стена плача, и перед угнетенными и униженными откроется свобода и богатство. Но революция, разрушив стену плача, сурово повелевала идти мимо процветания Леви Левицкого, в неведомые туманы новой истории, где золото предназначалось для общественных ватерклозетов. Во что же было верить, когда сама революция обманула? В девятнадцатом году Леви Левицкому удалось побывать за границей, он ездил в Ревель и Ригу и вернулся. Тогда ему дали более ответственное поручение - в Стокгольм. Вместе с казенными пакетами он вывез туда всю свою валюту и драгоценности. - Вот что странно, барышня, я действительно отряхнул прах с ног... Но здесь меня тянет к советским людям, право... Я не могу сблизиться с эмигрантами. У них погромное отношение к революции, они готовы молиться даже на великого князя Кирилла, дать ему шомпол вместо скипетра и еврейский череп вместо державы... Слушайте, надо же было чему-нибудь научиться!.. Но, что касается женщин, - с ними я немножко сумасшедший... Боже сохрани, не вздрагивайте, золотко мое... Я хотел бы поговорить о вашей знакомой, такая высокая, элегантная... Помните ужин в "Гранд-отеле"? Она задела меня, скрывать нечего... Лили, помня инструкции Хаджет Лаше, сказала: - Я уверена, княгиня будет очень заинтересована вашим знакомством. - Слушайте, как бы нам встретиться? Лили сказала согласно инструкции: - Можно здесь, в ресторане. Можно у нас на даче... - А где она живет? - В Баль Станэсе... Хотите - приезжайте на дачу... Лили спешила замять разговор, - было страшно что-нибудь напутать и потом отчитываться перед Лаше... Но Леви Левицкий продолжал возбужденно расспрашивать, и Лили, запинаясь, врала про Веру Юрьевну и Хаджет Лаше (ее горячего поклонника, богатого человека и писателя), про восхитительную дачу, предложенную Хаджет Лаше в полное распоряжение женщинам, утомленным парижским сезоном. Леви Левицкий спохватился ехать завтра же. Лили, вспомнив инструкцию, сказала торопливо: - Нет, нет. Вера сейчас немножко нездорова... Словом, я вас извещу. Несмотря на путаницу и очевидную чушь, всегда осторожный и подозрительный Леви Левицкий не почуял опасности, - сам черт не догадался бы, что эта запинающаяся хорошенькая девушка заманивает его в ловушку, на мучительную смерть. Он придвинулся и поглаживал холодноватую руку Лили, называя деточкой, - кровяные жилки наливались в его маслянистых глазах. - Когда женщина ударит по нервам, - да еще такая европейская красавица, как ваша княгиня, - я готов отдать все... Вы меня понимаете? Деточка, я воспитан войной и революцией... Я голодный. Я хочу досыта накушаться жизнью. 45 После позднего обеда, в сумерках. Вера Юрьевна сидела в шезлонге на, берегу озера. Неожиданно подъехал к даче автомобиль. Это из Ревеля вернулся Хаджет Лаше. Послышались голоса нескольких человек, - с ним были Эттингер, Биттенбиндер, Извольский... Кто-то из них закричал: - Вера Юрьевна! Княгиня! Ваше сиятельство! Ваше стервятство!.. Эй, Василий Алексеевич, полковник! (Вера Юрьевна не подняла головы, не пошевелилась в кресле, подумала спокойно: "Хулиганы, бандиты, почему ни тиф их, ни пуля не взяли?..") Автомобиль уехал, четверо вошли в дом. Свет через раскрытое окно лег на скошенный луг. В столовой звенела посуда, хлопнула откупориваемая бутылка, и - затем - раздраженный голос Хаджет Лаше: - Эти девки жрут тут без меня, как свиньи. Господа, господа, не начинайте с коньяка, - у нас целый ряд серьезнейших вопросов... Тогда Вера Юрьевна поднялась и неслышно подошла к дому. До последнего слова она прослушала совещание в столовой. Лаше говорил: - Предварительная подготовка закончена... Лига связала себя круговой порукой с Парижем, Лондоном, Вашингтоном, с Колчаком, Деникиным... - Вежливый голос Извольского: - Простите, через кого установлены связи с Колчаком и Деникиным? - С Колчаком - через Юденича, с Деникиным - через генерала Янова... Затем мы связались с эмигрантским центром и крупнейшей нефтяной группой. Теперь я это могу открыть, господа: нами очень интересуется Детердинг... Лига неуязвима... Мы должны перейти к действиям... (Пауза. И - голоса: Извольского: "Давно пора", Биттенбиндера: "Урра!", Эттингера: "Честное слово, мы уже совершенно без денег, господа...") - Вот список, пополненный в мое отсутствие генералом Гиссером, - продолжал Лаше. - Мы его обсудим и установим очередь. Первый номер: матрос Варфоломеев... Голос Извольского: - В расход... Эттингер - вскользь: - С ним придется здорово повозиться... - Вторым номером - семья народного комиссара Красина. Извольский: - А что это нам даст? - Это даст нам самого Красина... - Ага... Не спорю... - Третий - полпред Боровский... Он еще в Стокгольме. Но с ним так же, как и с Красиным, я бы несколько подождал, господа, вернее - я бы не с них начал. Четвертый - это также по политической линии... Я говорю о загадочном лице, недавно прибывшем из России, - нашей разведке он известен под кличкой "в голубых очках"... Имени установить не удалось. Граф де Мерси сказал мне сегодня, что посылал запрос в Париж, и Сюрте ему ответило, что московский агент Сюрте предупреждал о возможности появления в Европе крайне опасной личности в голубых очках... - Я его знаю, - крикнул Биттенбиндер, - голубые очки - харьковский чекист... Этому молодчику спицы надо под ногти! - Детали обсудим после... Пятым в списке - Леви Левицкий (удовлетворенное рычание собеседников...) и, наконец, шестой - Ардашев... (Снова одобрительные восклицания.) Эта тройка - Леви, Ардашев и Варфоломеев - не вызовет никаких политических неприятностей, здесь можно действовать без оглядки, кроме того, господа, вы сами понимаете, это _вещественно_... Поэтому я и предлагаю: начать с этой тройки. А чистой политикой займемся уже во вторую очередь. Биттенбиндер: - Браво! Эттингер: - Поддерживаю... Затем - холодный голос Извольского: - Я не согласен... Господа, прежде всего мы должны оправдать свое лицо... Мы боремся за поруганную и распятую монархию... Мы - братья белого ордена - боремся с большевиками, то есть: с агентами сионских мудрецов, с еврейством в целом и с его прихвостнями - российскими либералами и интеллигентами. Наша цель - вернуть России ее исконную святыню и восстановить золотой век, когда государственный строй был подобен небесной иерархии: народ был покоен и чист духом, высшие силы заботились и пеклись о нем. Крестьянин был сыт, здоров и весел, под отеческой опекой крестьянин истово трудился, имея видимую цель: своего барина - своего отца. В свою очередь над барином стояли высшие силы, и вся незыблемая система осенялась славой горностаевой мантии помазанника. Было легко дышать, легко жить... Так вот, господа, я полагаю, что первый наш акт должен быть чисто политическим. Это наш первый долг, этим мы поднимем себя на моральную высоту и смело взглянем в лицо нашим друзьям... Иначе - Лига разменяется на мелкие операции... Его перебил рев Биттенбиндера: - Хороши мелкие операции! У Леви Левицкого полмиллиарда крон на текущем счету... - Вы меня не поняли, поручик Биттенбиндер, я говорю - мелкие в моральном смысле... - Ну, это уже тонкости... Лаше - мягко Извольскому: - Не забудьте, что организация казни крупного политического лица требует огромных предварительных затрат. Ассигнованные нам суммы - капля в море, да и капля-то еще в море, а не у нас... Прежде всего мы должны пополнить нашу кассу... Итак, вопрос о Леви Левицком, Ардашеве и Варфоломееве я считаю решенным... Мой план захвата этих лиц таков... Налымов проснулся, зажег электрическую лампочку у дивана и стал поджидать Веру Юрьевну. Внизу в столовой бубнили голоса. Деревянные стены дома резонировали тревожно, будто волны неспокойных мыслей бежали до чердака, уносились в ночь, рассыпавшую августовские звезды над домом. Налымов подумал лениво: "Совещаются..." Но где Вера Юрьевна? Ему до того внезапно стало жалко ее, что он сморщился и потер грудь там, где тупой болью сжималось пропитое сердце. "Да, братец ты мой... Пора, пора... Довольно, будет. Пора, братец мой..." Под его постелью стоял чемодан, в нем в скомканном белье, в коробке от мыла, среди бритвенных принадлежностей, грязных воротничков и прочей ерунды - маленький браунинг... Эта его смерть была далеко запрятана, как у Кощея бессмертного. Он повторил: "Пора, пора!" - но даже и не пошевелился. Значит - еще не "пора". А не пора потому, что, кроме него, еще - Вера... "Да, накачал бабу на шею... А, собственно говоря, если бы не накачал? Неизбежно, братец мой, все равно - неизбежно, - не ее, так другую, именно такую. Да, братец, живуч все-таки человек..." Осторожно скрипнула дверь, вошла Вера Юрьевна. - Приехали, - шепотом сказала она и села у него в ногах на диван. Лицо ее было жалкое. Зрачки - во весь глаз. - Дождались... Василий Алексеевич спросил как можно спокойнее: - Что именно случилось? - С завтрашнего дня начинают... Как мясники... Ну, ты понимаешь, - как мясники!.. Что же это такое? - Она тихо заломила руки. - Хочешь, дадим знать полиции? - Ах, у них все - шито-крыто... У них поддержка повсюду. Все предусмотрено. Они спокойны! Пойми, какие-то фантастические злодеи! У Василия Алексеевича задрожало где-то в кишках. Осторожно спустил ноги с дивана. У Веры Юрьевны зрачки сузились; она следила за ним, не отрываясь. Да, надо было решать... Дряблая воля, давно отвыкшая велеть, мелко тряслась где-то в кишках... Но понимал: "Прижали вилами - выкручивайся..." - Вера... Если ты в состоянии, - бежим... Она - быстро: - Куда? - Не знаю пока еще... Там увидим... Во всяком случае, у нас будет какое-то одно очко... (Зрачки ее заметались.) А здесь они используют тебя и уберут, как ненадежного свидетеля... И тебя, и Лильку, и Машу... - Я это знаю... Я этого давно ждала... Ведь это же - мясная лавка! Нужно бежать сейчас, - они, кажется, уже там напились... В Финляндию и в Петроград! На границе нас схватят, и мы расскажем все... Я скажу... (Вытянулась, зрачки - как точки...) Господин комиссар!.. Мы бежали к вам - предупредить о кошмарном преступлении... Мы - из шайки убийц. Найдете нужным - расстреливайте нас... Ведь все равно же, Вася! - Конечно, конечно... Я бы даже так сказал: приятно быть зрителем, но наступает час, когда нельзя быть зрителем... Тут не в опасности, конечно, дело... Но есть предел грязи, мерзости... - Да, да, да... - Теперь - практически: бежать, конечно, сегодня, сейчас... Взять только деньги и драповое пальто... Когда доберемся - там уже будут дожди, а в Питере теплого не достанешь. Да! Надень высокие башмаки... А я пойду в столовую и подпою их хорошенько... - Сам не напейся, Вася... - Брось!.. И жди меня на шоссе... Мы еще захватим последний поезд в Стокгольм... Вера Юрьевна молча обхватила его, прижалась лбом, носом, губами к его жилетке. Он отогнул ее голову, растрепал волосы, погрозил пальцем ее взволнованному лицу: - Не сплоховать! - Нет... Иду... Дверь в это время толкнули. В комнату вскочил Хаджет Лаше, за ним вошли Биттенбиндер и Извольский. Изрытое воспаленное лицо Хадшет Лаше кривлялось и прыгало, силясь сорвать маску. Бешенство застряло у него в горле, - он шипел, заикался и брызгался. Вера Юрьевна попятилась в ужасе. Биттенбиндер подошел к Налымову и ударил его рукояткой револьвера в переносье. Василий Алексеевич схватился за голову, повернулся к дивану, нагнулся, - кровь выступила между пальцами. Вера Юрьевна закричала. Извольский сказал с кривой усмешкой: - Господа, мы слышали все. Прошу вас не покидать этой комнаты... Мы сделаем короткое совещание и вынесем приговор... 46 В одной из стокгольмских газет появилась заметка в отделе происшествий: "При загадочных обстоятельствах исчез курьер русского посольства некто Кальве. Идет речь о посольстве Советов, захватившем помещение царского посольства, которое принуждено теперь ютиться на окраине города. Настоящая его фамилия Кальве-Варфоломеев. Это один из матросов ушедшего в Румынию царского броненосца "Потемкин". Бунтовщики, как известно, находились под охраной международного права и свободно проживали в Европе под своими именами. Перемена Варфоломеевым своей фамилии наводит на мысль, - не скрывалось ли под этим намерение укрыться от уголовной полиции?" "...До сих пор стокгольмской полиции не удалось выяснить причину исчезновения Кальве-Варфоломеева, также и то - было ли тут наличие преступления, или Кальве-Варфоломеев исчез, выполняя какие-то таинственные задачи..." Откликаясь на эту заметку, ревельская (русская) газета опубликовала статью небезызвестного русского писателя-эмигранта - Н.Н., с огромным темпераментом взыскующего к народам Антанты: "...Вы, гордые своей цивилизацией, мощью и богатством, вы, удовлетворенные плодами победы и мира, вы, беззаботно посылающие своих слуг в ближайший магазин за хлебом, мясом, сахаром и папиросами, вы, безопасно разгуливающие в прочных ботинках и дорогих одеждах по улицам блестящих городов, вы, по ночам не просыпающиеся в ужасе от звука подъехавшего автомобиля... Вы, с высоты благополучия, спокойно взираете на окровавленную Россию, где-ваши братья, - пусть младшие, - лишены всего, понимаете ли вы, лишены элементарных прав человека и гражданина!.. Антихристовой формулой мы лишены хлеба! А вы слышите наши предсмертные вопли и не спешите на помощь... Мало того... Вы даете убежище большевикам и их приспешникам - вместо того чтобы сажать их, как диких зверей, в железные клетки. Да знаете ли вы, что большевики готовят вам, вашей цивилизации, вашему спокойствию? О, мы, русские, могли бы порассказать об ужасах, перед которыми побледнеет самая болезненная фантазия!" Следовало на трех столбцах перечисление большевистских ужасов. Далее автор переходил к биографии Кальве-Варфоломеева - "этого гориллообразного зверя-большевика". Автор не сомневался, что гориллоподобный курьер, наведя полицию на ложный след, на самом деле отправился в Венгрию раздувать пламя преступной революции. Выдержки из статьи перепечатала стокгольмская газета, после чего толпа разношерстных людей собралась перед советским посольством, пыталась ворваться в парадный подъезд, но, потерпев неудачу, выкинула андреевский флаг и камнями выхлестала окошки в первом этаже. 47 В уборной для артистов - в "Гранд-отеле" - Мари пудрила плечи. У соседнего зеркала голая, лимонно-матовая, совсем молоденькая мулатка тихо оттаптывала джигу, упершись в бедра худыми руками, полузакрыв ресницы. Шесть "герлс" переодевались в спортивные юбочки среди хаоса сброшенного белья, картонок и искусственных цветов. От резкого света стосвечовых ламп лица женщин казались кукольными, глаза - стеклянно-прозрачными. Говорили немного, негромко, профессионально озабоченно. Дули на пуховки. Деловито испытывали движения, гримасы лица, повороты тела - те самые, с трудом найденные и точно рассчитанные движения, которые из вечера в вечер превращались на эстраде в возбуждающую женственность. Там, с помоста, женщины улавливали нормальное для успеха номера количество обращенных к ним мужских лиц, нормальное вожделение. Выше этой нормы возбуждения ужинающих самцов они не шли, - каждое лишнее движение в сторону красной физиономии, давящейся бифштексом, было бы утомительно, не профессионально и грязно. Мари с первых же дней поняла эту границу. Среди певичек, плясуний, "герлс", акробаток, фокусниц она почувствовала такую забытую потребность в уважении, товарищеской ласке, дружбе, что эта тесная, пропахшая потом и пудрой уборная стала для нее островком спасения, куда ее - загаженную по уши в грязи и крови - выбрасывало, как на свежий воздух. Здесь никогда ни о чем не спрашивали, были дружны и внимательны и с профессиональным уважением относились даже к ее сильно пропитому голосу и дрянным песенкам, которые она пела с эстрады. Мари напудрила плечи, через голову набросила платье в блестках. Оно застегивалось на спине. Она подошла к голой мулатке, тихо отплясывающей джигу. Застегивая ей на спине платье, мулатка сказала на ухо: - Вам нужно похудеть, Маша, - и прищемила жирок у нее на боку. - Здесь это сойдет, но в Париж вы не подпишете с такими боками. Перестаньте есть сладкое и мучное. - Меня губят ужины, - с огорчением сказала Мари. - Я обязана заказывать. Застегнув платье, девушка ласково шлепнула Мари по заду. Мари поцеловала узкое, с большим ртом, чуть плосконосое личико мулатки, ласково улыбнувшейся от поцелуя. Вернулась к зеркалу: "Да, жирна..." - Мари, можно? В полуоткрытую дверь просунулась бледная Лилька, - глаза птичьи, круглые, вся насыщена дрянью. Мари поспешно вышла к ней за дверь: - Зачем явилась? Знаешь - я не люблю. - Мари... (Дрожащим шепотом.) Мне - опять поручение... - Я тут при чем? - Ты всегда ни при чем - одна я отдувайся... Слушай, этот Кальве, оказывается, исчез, - которого я привезла на дачу-то... В газете напечатано - разыскивается полицией... - Тише ты! - Мари прикрыла дверь. - Ты что узнала? - Ничего я не узнала. Понимаешь, когда я его отвезла в Баль Станэс, мне велели вернуться и ждать тебя в "Гранд-отеле" до утра... И в это именно время, - я уверена, - что они его... (Всхлипнула.) Боюсь, Маша... Теперь велели привезти Леви Левицкого. - С Верой говорила? - Что ты!.. К ней подойти-то страшно... Помолчали. За бархатным занавесом кулис на эстраде настраивали оркестр. Прошли четверо, в клетчатых широких пальто с поднятыми воротниками, в мохнатых кепках, в руках одинаковые чемоданчики, - братья Хипс-Хопс, воздушные эксцентрики. Задний ласково кивнул Мари. Тогда Марья Михайловна задрожала от отвращения и - тихо Лильке: - Ну вас всех к черту... Убирайся отсюда к черту!.. Лилька подняла плечи и пошла, не оборачиваясь. На голове ее нелепо, как на манекене, торчала шапчонка - дурацким колпачком. Лили села в вестибюле на обычное место, у камина. Не переставая махали стеклянные половинки парадных дверей. Входили и выходили люди, уверенные в своем праве нести себя через жизнь. Вплывали и уплывали на спинах служителей огромные груды элегантного багажа. Как сказочные гномы, выскакивали из мягко упавших лифтов ливрейные мальчики со множеством блестящих пуговичек на курточках. В коробки лифтов входили Уверенные и женщины Уверенных, - для них, только для этих земных божеств тутовые гусеницы ткали шелк, громадные кашалоты копили амбру в мочевых пузырях, под землею уголь спекался в алмаз, седел соболь под северным сиянием и восемьдесят процентов человечества добывали эти и другие прекрасные вещи, получая взамен скромное счастье созерцать красивую жизнь земных божеств, так умело и так цивилизованно пользующихся дарами природы и рук человеческих. Среди Уверенных одна Лилька, хипесница, сидела чужая, с глупыми круглыми глазами перепуганной птицы. На прошлой неделе она выполнила задание Хаджет Лаше, - привезла Варфоломеева в Баль Станэс. Вышло это так. Предварительная слежка установила, что Варфоломеев посещал антикварную лавку и приценивался к восточным коврам. Лили должна была подойти в вестибюле к Варфоломееву и попросить как соотечественника помочь ее горю: старушка мать лежит-де при смерти, все продано и заложено, но у них-де осталась одна вещь - персидский ковер, она хотела бы за него - ну хоть пятьдесят крон... Если Варфоломеев спросит, откуда ковер - объяснить, что покойный папочка - швед по происхождению - работал в России, но из-за плохого здоровья оставил службу и еще до войны перебрался вместе с семьей в Стокгольм. А ковер-де - подарок бывшего хозяина. Когда Лили подошла в вестибюле к Варфоломееву и заговорила, Хаджет Лаше и Биттенбиндер стояли в двух шагах. Лили была как под гипнозом. Варфоломеев сначала слушал подозрительно. Но у Лили от волнения выступили слезы, бормотала она так бессвязно и жалобно, что его широкое крепкое лицо вдруг смягчилось, виски у глаз собрались морщинками, но неожиданно все едва не сорвалось: он просто предложил ей эти пятьдесят крон взаймы. Лили растерялась. В нее воткнулись черные глаза Хаджет Лаше. Лили замотала головой. Варфоломеев вынул деньги. Тогда Хаджет Лаше решительно вмешался. - Простите, сударыня, - сказал он Лили, - я нечаянно подслушал ваше предложение господину... (Высокомерно поклонился насупившемуся Варфоломееву.) За персидский ковер я мог бы дат