ались сигналы. Пробегали офицеры с перекошенными губами, - руганью, криком, побоями поднимали опухших от сна и сырости солдат. И, спотыкаясь, с матерной бранью и звериным воем бежали нестройные кучки людей по полю, ложились, вскакивали и, оглушенные, обезумевшие, потерявшие память от ужаса и злобы, врывались в окопы врагов. И потом никогда никто не помнил, что делалось там, в этих окопах. Когда хотели похвастаться геройскими подвигами, - как всажен был штык, как под ударом приклада хрястнула голова, - приходилось врать. От ночного дела оставались трупы. Наступал новый день, подъезжали кухни. Вялые и прозябшие солдаты ели и курили. Потом разговаривали о дерьме, о бабах и тоже много врали. Искали вшей и спали. Спали целыми днями в этой оголенной, загаженной испражнениями и кровью полосе грохота и смерти. Точно так же, в грязи и сырости, не раздеваясь и по неделям не снимая сапог, жил и Телегин. Армейский полк, куда он зачислился прапорщиком, наступал с боями. Больше половины офицерского и солдатского состава было выбито, пополнений они не получали, и все ждали только одного: когда их, полуживых от усталости и обносившихся, отведут в тыл. Но высшее командование стремилось до наступления зимы во что бы то ни стало вторгнуться через Карпаты в Венгрию и опустошить ее. Людей не щадили, - человеческих запасов было много. Казалось, что этим длительным напряжением третий месяц не прекращающегося боя будет сломлено сопротивление отступающих в беспорядке австрийских армий, падут Краков и Вена, и левым крылом русские смогут выйти в незащищенный тыл Германии. Следуя этому плану, русские войска безостановочно шли на запад, захватывая десятки тысяч пленных, огромные запасы продовольствия, снарядов, оружия и одежды. В прежних войнах лишь часть подобной добычи, лишь одно из этих непрерывных кровавых сражений, где ложились целые корпуса, решило бы участь кампании. И несмотря даже на то, что в первых же битвах погибли регулярные армии, ожесточение только росло. На войну уходили все, от детей до стариков, весь народ. Было что-то в этой войне выше человеческого понимания. Казалось, враг разгромлен, изошел кровью, еще усилие - и будет решительная победа. Усилие совершалось, но на месте растаявших армий врага вырастали новые, с унылым упрямством шли на смерть и гибли. Ни татарские орды, ни полчища персов не дрались так жестоко и не умирали так легко, как слабые телом, изнеженные европейцы или хитрые русские мужики, видевшие, что они только бессловесный скот, - мясо в этой бойне, затеянной господами. Остатки полка, где служил Телегин, окопались по берегу узкой и глубокой речки. Позиция была дурная, вся на виду, и окопы мелкие. В полку с часа на час ожидали приказа к наступлению, и пока все были рады выспаться, переобуться, отдохнуть, хотя с той стороны речки, где в траншеях сидели австрийские части, шел сильный обстрел. Под вечер, когда часа на три, как обычно, огонь затих, Иван Ильич пошел в штаб полка, помещавшийся в покинутом замке, верстах в двух от позиции. Лохматый туман лежал по всей извивающейся в зарослях речке и вился в прибрежных кустах. Было тихо, сыро и пахло мокрыми листьями. Изредка по воде глухим шаром катился одинокий выстрел. Иван Ильич перепрыгнул через канаву на шоссе, остановился и закурил. С боков, в тумане, стояли облетевшие огромные деревья, казавшиеся чудовищно высокими. По сторонам их на топкой низине было словно разлито молоко. В тишине жалобно свистнула пулька. Иван Ильич глубоко вздохнул и зашагал по хрустящему гравию, посматривая вверх на призрачные деревья. От этого покоя и оттого, что он один идет и думает, - в нем все отдыхало, отходил трескучий шум дня, и в сердце пробиралась тонкая, пронзительная грусть. Он еще раз вздохнул, бросил папиросу, заложил руки за шею и так шел, словно в чудесном мире, где были только призраки деревьев, его живое, изнывающее любовью сердце и незримая прелесть Даши. Даша была с ним в этот час отдыха и тишины. Он чувствовал ее прикосновение каждый раз, когда затихали железный вой снарядов, трескотня ружей, крики, ругань, - все эти лишние в божественном мироздании звуки, - когда можно было уткнуться где-нибудь в углу землянки, и тогда прелесть касалась его сердца. Ивану Ильичу казалось, что если придется умирать, - до последней минуты он будет испытывать это счастье соединения. Он не думал о смерти и не боялся ее. Ничто теперь не могло оторвать его от изумительного состояния жизни, даже смерть. Этим летом, подъезжая к Евпатории, чтобы в последний раз, как ему казалось, взглянуть на Дашу, Иван Ильич грустил, волновался и придумывал всевозможные извинения. Но встреча по дороге, неожиданные слезы Даши, ее светловолосая голова, прижавшаяся к нему, ее волосы, руки, плечи, пахнущие морем, ее детский рот, сказавший, когда она подняла к нему лицо с зажмуренными мокрыми ресницами: "Иван Ильич, милый, как я ждала вас", - все эти свалившиеся, как с неба, несказанные вещи там же, на дороге у моря, перевернули в несколько минут всю жизнь Ивана Ильича. Он сказал, глядя в любимое лицо: - На всю жизнь люблю вас. Впоследствии ему даже казалось, что он, быть может, и не выговорил этих слов, только подумал, и она поняла. Даша сняла с его плеч руки, проговорила: - Мне нужно очень многое вам сообщить. Пойдемте. Они пошли и сели у воды на песке. Даша взяла горсть камешков и не спеша кидала их в воду. - Дело в том, что еще вопрос, - сможете ли вы-то ко мне хорошо относиться, когда узнаете про все. Хотя все равно, относитесь, как хотите. - Она вздохнула. - Без вас я очень нехорошо жила, Иван Ильич. Если можете - простите меня. И она начала рассказывать, все честно и подробно, - о Самаре и о том, как приехала сюда и встретила Бессонова, и у нее пропала охота жить, - так стало омерзительно от всего этого петербургского чада, который снова поднялся, отравил кровь, разжег любопытством... - До каких еще пор было топорщиться? Захотелось шлепнуться в грязь - туда и дорога. А вот ведь струсила в последнюю минуту... Иван Ильич, милый... - Даша всплеснула руками. - Помогите мне. Не хочу, не могу больше ненавидеть себя... Но ведь не все же во мне погибло... Я хочу совсем другого, совсем другого... После этого разговора Даша молчала очень долго. Иван Ильич глядел, не отрываясь, на сияющую солнцем зеркальную голубоватую воду, - душа его, наперекор всему, заливалась счастьем. О том, что началась война и Телегин должен ехать завтра догонять полк, Даша сообразила только потом, когда от поднявшегося ветра волною ей замочило ноги. - Иван Ильич? - Да. - Вы хорошо ко мне относитесь? - Да. - Очень? - Да. Тогда она подползла ближе к нему по песку на коленях и положила руку ему в руку, так же, как тогда на пароходе. - Иван Ильич, я тоже - да. Крепко сжав его задрожавшие пальцы, она спросила после молчания: - Что вы мне сказали тогда на дороге?.. - Она сморщила лоб. - Какая война? С кем? - С немцами. - Ну, а вы? - Уезжаю завтра. Даша ахнула и опять замолчала. Издали, по берегу, к ним бежал в полосатой пижаме, очевидно, только что выскочивший из кровати, Николай Иванович, взмахивая газетным листом, и кричал что-то. На Ивана Ильича он не обратил внимания. Когда же Даша сказала: "Николай, это мой самый большой друг", - Николай Иванович схватил Телегина за пиджак и заорал в лицо: - Дожили, молодой человек. А? Вот вам - цивилизация! А? Это - чудовищно! Вы понимаете? Это - бред! Весь день Даша не отходила от Ивана Ильича, была смирная и задумчивая. Ему же казалось, что этот день, наполненный голубоватым светом солнца и шумом моря, неимоверно велик. Каждая минута будто раздвигалась в целую жизнь. Телегин и Даша бродили по берегу, лежали на песке, сидели на террасе и были как отуманенные. И, не отвязываясь, всюду за ними ходил Николай Иванович, произнося огромные речи по поводу войны и немецкого засилья. Под вечер удалось наконец отвязаться от Николая Ивановича. Даша и Телегин ушли одни далеко по берегу пологого залива. Шли молча, ступая в ногу. И здесь Иван Ильич начал думать, что нужно все-таки сказать Даше какие-то слова. Конечно, она ждет от него горячего и, кроме того, определенного объяснения. А что он может пробормотать? Разве словами выразить то, чем он полон весь? Нет, этого не выразишь. "Нет, нет, - думал он, глядя под ноги, - если я и скажу ей эти слова - будет бессовестно: она не может меня любить, но, как честная и добрая девушка, согласится, если я предложу-ей руку. Но это будет насилие. И тем более не имею права говорить, что мы расстаемся на неопределенное время, и, по всей вероятности, я с войны не вернусь..." Это был один из приступов самоедства. Даша вдруг остановилась и, опершись о его плечо, сняла с ноги туфельку. - Ах, боже мой, боже мой, - проговорила она и стала высыпать песок из туфли, потом надела ее, выпрямилась и вздохнула глубоко. - Я буду очень вас любить, когда вы уедете, Иван Ильич. Она положила руку ему на шею и, глядя в глаза ясными, почти суровыми, без улыбки, серыми глазами, вздохнула еще раз, легко: - Мы и там будем вместе, да? Иван Ильич осторожно привлек ее и поцеловал в нежные, дрогнувшие губы. Даша закрыла глаза. Потом, когда им обоим не хватило больше воздуху, Даша отстранилась, взяла Ивана Ильича под руку, и они пошли вдоль тяжелой и темной воды, лижущей багровыми бликами берег у их ног. Все это Иван Ильич вспоминал с неуставаемым волнением всякий раз в минуты тишины. Бредя сейчас с закинутыми за шею руками, в тумане, по шоссе, между деревьями, он снова видел внимательный взгляд Даши, испытывал долгий ее поцелуй. - Стой, кто идет? - крикнул грубый голос из тумана. - Свой, свой, - ответил Иван Ильич, опуская руки в карманы шинели, и повернул под дубы к неясной громаде замка, где в нескольких окнах желтел свет. На крыльце кто-то, увидев Телегина, бросил папироску и вытянулся. "Что, почты не было?" - "Никак нет, ваше благородие, ожидаем". Иван Ильич вошел в прихожую. В глубине ее, над широкой дубовой лестницей, висел старинный гобелен, на нем, среди тонких деревцев, стояли Адам и Ева, она держала в руке яблоко, он - срезанную ветвь с цветами. Их выцветшие лица и голубоватые тела неясно освещала свеча, стоящая в бутылке на лестничной тумбе. Иван Ильич отворил дверь направо и вошел в пустую комнату с лепным потолком, рухнувшим в углу, там, где вчера в стену ударил снаряд. У горящего камина, на койке, сидели поручик князь Вольский и подпоручик Мартынов. Иван Ильич поздоровался, спросил, когда ожидают из штаба автомобиль, и присел неподалеку на патронные жестянки, щурясь от света. - Ну что, у вас все постреливают? - спросил Мартынов. Иван Ильич не ответил, пожал плечами. Князь Бельский продолжал говорить вполголоса: - Главное - это вонь. Я написал домой, - мне не страшна смерть. За отечество я готов пожертвовать жизнью, для этого я, строго говоря, перевелся в пехоту и сижу в окопах, но вонь меня убивает. - Вонь - это ерунда, не нравится, не нюхай, - отвечал Мартынов, поправляя аксельбант, - а вот что здесь нет женщины - это существенно. Это - к добру не приведет. Суди сам, - командующий армией - старая песочница, и нам здесь устроили монастырь, - ни водки, ни женщин. Разве это забота об армии, разве это война? Мартынов поднялся с койки и сапогом стал пихать пылающие поленья. Князь задумчиво курил, глядя на огонь. - Пять миллионов солдат, которые гадят, - сказал он, - кроме того, гниют трупы и лошади. На всю жизнь у меня останется воспоминание об этой войне, как о том, что дурно пахнет. Брр... На дворе послышалось пыхтенье автомобиля. - Господа, почту привезли! - крикнул в дверь взволнованный голос. Офицеры вышли на крыльцо. Около автомобиля двигались темные фигуры, несколько человек бежало по двору. И хриплый голос повторял: "Господа, прошу не хватать из рук". Мешки с почтой и посылками были внесены в прихожую, и на лестнице, под Адамом и Евой, их стали распаковывать. Здесь была почта за целый месяц. Казалось, в этих грязных парусиновых мешках было скрыто целое море любви и тоски - вся покинутая, милая, невозвратная жизнь. - Господа, не хватайте из рук, - хрипел штабс-капитан Бабкин, тучный, багровый человек. - Прапорщик Телегин, шесть писем и посылка... Прапорщик Нежный, - два письма... - Нежный убит, господа... - Когда? - Сегодня утром. Иван Ильич пошел к камину. Все шесть писем были от Даши. Адрес на конвертах написан крупным почерком. Ивана Ильича заливало нежностью к этой милой руке, написавшей такие большие буквы. Нагнувшись к огню, он осторожно разорвал первый конверт. Оттуда пахнуло на него таким воспоминанием, что пришлось на минуту закрыть глаза. Потом он прочел: "Мы проводили вас и уехали с Николаем Ивановичем в тот же день в Симферополь и вечером сели в петербургский поезд. Сейчас мы на нашей старой квартире. Николай Иванович очень встревожен: от Катюши нет никаких вестей, где она - не знаем. То, что у нас с вами случилось, так велико и так внезапно, что я еще не могу опомниться. Не вините меня, что я вам пишу на "вы". Я вас люблю. Я буду вас верно и очень сильно любить. А сейчас очень смутно, - по улицам проходят войска с музыкой, до того печально, точно счастье уходит вместе с трубами, с этими солдатами. Я знаю, что не должна этого писать, но вы все-таки будьте осторожны на войне". - Ваше благородие. Ваше благородие. - Телегин с трудом обернулся, в дверях стоял вестовой. - Телефонограмма, ваше благородие... Требуют в роту. - Кто? - Подполковник Розанов. Как можно скорей просили быть. Телегин сложил недочитанное письмо, вместе с остальными конвертами засунул под рубашку, надвинул картуз на глаза и вышел. Туман теперь стал еще гуще, деревьев не было видно, идти пришлось как в молоке, только по хрусту гравия определяя дорогу, Иван Ильич повторял: "Я буду вас верно и очень сильно любить". Вдруг он остановился, прислушиваясь. В тумане не было ни звука, только падала иногда тяжелая капля с дерева. И вот неподалеку он стал различать какое-то бульканье и мягкий шорох. Он двинулся дальше, бульканье стало явственнее. Он сильно откинулся назад, - глыба земли, оторвавшись из-под ног его, рухнула с тяжелым плеском в воду. Очевидно, это было то место, где шоссе обрывалось над рекой у сожженного моста. На той стороне, шагах в ста отсюда, он это знал, к самой реке подходили австрийские окопы. И действительно, вслед за плеском воды, как кнутом, с той стороны хлестнул выстрел и покатился по реке, хлестнул второй, третий, затем словно рвануло железо - раздался длинный залп, и в ответ ему захлопали отовсюду заглушенные туманом торопливые выстрелы. Все громче, громче загрохотало, заухало, заревело по всей реке, и в этом окаянном шуме хлопотливо затакал пулемет. Бух! - ухнуло где-то в лесу. Дырявый грохочущий туман плотно висел над землей, прикрывая это обычное и омерзительное дело. Несколько раз около Ивана Ильича с чавканьем в дерево хлопала пуля, валилась ветка. Он свернул с шоссе на поле и пробирался наугад кустами. Стрельба так же внезапно начала затихать и окончилась. Иван Ильич снял фуражку и вытер мокрый лоб. Снова было тихо, как под водой, лишь падали капли с кустов. Слава богу. Дашины письма он сегодня прочтет. Иван Ильич засмеялся и перепрыгнул через канавку. Наконец совсем рядом он услышал, как кто-то, зевая, проговорил: - Вот тебе и поспали, Василий, я говорю - вот тебе и поспали. - Погоди, - ответили отрывисто. - Идет кто-то. - Кто идет? - Свой, свой, - поспешно сказал Телегин и сейчас же увидел земляной бруствер окопа и запрокинувшиеся из-под земли два бородатых лица. Он спросил: - Какой роты? - Третьей, ваше благородие, свои. Что же вы, ваше благородие, по верху-то ходите? Задеть могут. Телегин прыгнул в окоп и пошел по нему до хода сообщения, ведущего к офицерской землянке. Солдаты, разбуженные стрельбой, говорили: - В такой туман, очень просто, он речку где-нибудь перейдет. - Ничего трудного. - Вдруг - стрельба, гул - здорово живешь... Напугать, что ли, хочет или он сам боится? - А ты не боишься? - Так ведь я-то что же? Я ужас пужливый. - Ребята, Гавриле палец долой оторвало. - Заверещал, палец вот так кверху держит. - Вот ведь кому счастье... Домой отправят. - Что ты! Кабы ему всю руку оторвало. А с пальцем - погниет поблизости, и опять пожалуйте в роту... - Когда эта война кончится? - Ладно тебе. - Кончится, да не мы это увидим. - Хоть бы Вену, что ли бы, взяли. - А тебе она на что? - Так, все-таки. - К весне воевать не кончим, - все равно все разбегутся. Землю кому пахать - бабам? Народу накрошили - полную меру. Будет. Напились, сами отвалимся. - Ну, енералы скоро воевать не перестанут. - Это что за разговор?.. Кто это тут говорит?.. - Будет тебе собачиться, унтер... Проходи... - Енералы воевать не перестанут. - Верно, ребята. Первое дело, - двойное жалованье идет им, кресты, ордена. Мне один человек сказывал: за каждого, говорит, рекрута англичане платят нашим генералам по тридцать восемь целковых с полтиной за душу. - Ах, сволочи! Как скот продают. - Ладно, потерпим, увидим. Когда Телегин вошел в землянку, батальонный командир, подполковник Розанов, тучный, в очках, с редкими вихрами, проговорил, сидя в углу под еловыми ветками, на попонах: - Явился, голубчик. - Виноват, Федор Кузьмич, сбился с дороги - туман страшный. - Вот что, голубчик, придется нынче ночью потрудиться... Он положил в рот корочку хлеба, которую все время держал в грязном кулаке. Телегин медленно стиснул челюсти. - Штука в том, что нам приказано, милейший Иван Ильич, батенька мой, перебраться на ту сторону. Хорошо бы это дело соорудить как-нибудь полегче. Садитесь рядышком. Коньячку желаете? Вот я придумал, значит, такую штуку... Навести мостик как раз против большой ракиты. Перекинем на ту сторону два взвода... 16 - Сусов. - Здесь, ваше благородие. - Подкапывай... Тише, не кидай в воду. Ребята, подавайте, подавайте вперед... Зубцов! - Здесь, ваше благородие. - Погоди-ка... Наставляй вот сюда... Подкопни еще... Опускай... Легче... - Легче, ребята, плечо оторвешь... Насовывай... - Ну-ка, посунь... - Не ори, тише ты, сволочь! - Упирай другой конец... Ваше благородие, поднимать? - Концы привязали? - Готово. - Поднимай... В облаках тумана, насыщенного лунным светом, заскрипев, поднялись две высокие жерди, соединенные перекладинами, - перекидной мост. На берегу, едва различимые, двигались фигуры охотников. Говорили и ругались торопливым шепотом. - Ну что - сел? - Сидит хорошо. - Опускай... осторожнее... - Полегоньку, полегоньку, ребята... Жерди, упертые концами в берег речки, в самом узком месте ее, медленно начали клониться и повисли в тумане над водой. - Достанет до берега? - Тише опускай... - Чижол очень. - Стой, стой, легче!.. Но все же дальний конец моста с громким всплеском лег на воду. Телегин махнул рукой. - Ложись! Неслышно в траве на берегу прилегли, притаились фигуры охотников. Туман редел, но стало темнее, и воздух жестче перед рассветом. На той стороне было тихо. Телегин позвал: - Зубцов! - Здесь! - Лезь, настилай! Пахнущая едким потом рослая фигура охотника Василия Зубцова соскользнула мимо Телегина с берега в воду. Иван Ильич увидел, как большая рука, дрожа, ухватилась за траву, отпустила ее и скрылась. - Глыбко, - зябким шепотом проговорил Зубцов откуда-то снизу. - Ребята, подавай доски... - Доски, доски давай! Неслышно и быстро, с рук на руки, стали подавать доски. Прибивать их было нельзя, - боялись шума. Наложив первые ряды, Зубцов вылез из воды на мостик и вполголоса приговаривал, стуча зубами: - Живей, живей подавай... Не спи... Под мостом журчала студеная вода, жерди колебались. Телегин различал темные очертания кустов на той стороне, и, хотя это были точно такие же кусты, как и на нашем берегу, вид их казался жутким. Иван Ильич вернулся на берег, где лежали охотники, и крикнул резко: - Вставай! Сейчас же в беловатых облаках поднялись преувеличенно большие, расплывающиеся фигуры. - По одному бегом!.. Телегин повернул к мосту. В ту же минуту, словно луч солнца уперся в туманное облако, осветились желтые доски, вскинутая в испуге чернобородая голова Зубцова. Луч прожектора метнулся вбок, в кусты, вызвал оттуда корявую ветвь с голыми сучьями и снова лег на доски. Телегин, стиснув зубы, побежал через мост. И сейчас же словно обрушилась вся эта черная тишина, громом отдалась в голове. По мосту с австрийской стороны стали бить ружейным и пулеметным огнем. Телегин прыгнул на берег и, присев, обернулся. Через мост бежал высокий солдат, - он не разобрал кто, - винтовку прижал к груди, выронил ее, поднял руки и опрокинулся вбок, в воду. Пулемет хлестал по мосту, по воде, по берегу... Пробежал второй, Сусов, и лег около Телегина... - Зубами заем, туды их в душу! Побежал второй, и третий, и четвертый, и еще один сорвался и завопил, барахтаясь в воде... Перебежали все и залегли, навалив лопатами земли немного перед собой. Выстрелы исступленно теперь грохотали по всей реке. Нельзя было поднять головы, - по месту, где залегли охотники, так и поливало, так и поливало пулеметом. Вдруг ширкнуло невысоко - раз, два, - шесть раз, и глухо впереди громыхнули шесть разрывов. Это с нашей стороны ударили по пулеметному гнезду. Телегин и впереди него Василий Зубцов вскочили, пробежали шагов сорок и легли. Пулемет опять заработал, слева, из темноты. Но было ясно, что с нашей стороны огонь сильнее, - австрийца загоняли под землю. Пользуясь перерывами стрельбы, охотники подбегали к тому месту, где еще вчера перед австрийскими траншеями нашей артиллерией было раскидано проволочное заграждение. Его опять начали было заплетать за ночь. На проволоках висел труп. Зубцов перерезал проволоку, и труп упал мешком перед Телегиным. Тогда на четвереньках, без ружья, перегоняя остальных, заскочил вперед охотник Лаптев и лег под самый бруствер. Зубцов крикнул ему: - Вставай, бросай бомбу! Но Лаптев молчал, не двигаясь, не оборачиваясь, - должно быть, закатилось сердце от страха. Огонь усилился, и охотники не могли двинуться, - прильнули к земле, зарылись. - Вставай, бросай, сукин сын, бомбу! - кричал Зубцов. - Бросай бомбу! - и, вытянувшись, держа винтовку за приклад, штыком совал Лаптеву в торчащую коробом шинель. Лаптев обернул ощеренное лицо, отстегнул от пояса гранату и вдруг, кинувшись грудью на бруствер, бросил бомбу и, вслед за разрывом, прыгнул в окоп. - Бей, бей! - закричал Зубцов не своим голосом... Поднялись человек десять охотников, побежали и исчезли под землей, - были слышны только рваные, резкие звуки разрывов. Телегин метался по брустверу, как слепой, и все не мог отстегнуть гранату, прыгнул наконец в траншею и побежал, задевая плечами за липкую глину, спотыкаясь и крича во весь разинутый рот... Увидел белое, как маска, лицо человека, прижавшегося во впадине окопа, и схватил его за плечи, и человек, будто во сне, забормотал, забормотал... - Замолчи ты, черт, не трону, - чуть не плача закричал ему в белую маску Телегин и побежал, перепрыгивая через трупы. Но бой уже кончался. Толпа серых людей, побросавших оружие, лезла из траншеи на поле. Их пихали прикладами. А шагах в сорока, в крытом гнезде, все еще грохотал пулемет, обстреливая переправу. Иван Ильич, протискиваясь среди охотников и пленных, кричал: - Что же вы смотрите, что вы смотрите!.. Зубцов, где Зубцов? - Здесь я... - Что же ты, черт окаянный, смотришь! - Да разве к нему подступишься? Они побежали. - Стой!.. Вот он! Из траншеи узкий ход вел в пулеметное гнездо. Нагнувшись, Телегин побежал по нему, вскочил в блиндаж, где в темноте все тряслось от нестерпимого грохота, схватил кого-то за локти и потащил. Сразу стало тихо, только, борясь, хрипел тот, кого он отдирал от пулемета. - Сволочь, живучая, не хочет, пусти-ка, - пробормотал сзади Зубцов и раза три ударил прикладом тому в череп, и тот, вздрагивая, заговорил: - бу, бу, бу, - и затих... Телегин выпустил его и пошел из блиндажа. Зубцов крикнул вдогонку: - Ваше благородие, он прикованный. Скоро стало совсем светло. На желтой глине были видны пятна и подтеки крови. Валялось несколько ободранных телячьих кож, жестянки, сковородки, да трупы, уткнувшись, лежали мешками. Охотники, разморенные и вялые, - кто прилег, кто ел консервы, кто обшаривал брошенные австрийские сумки. Пленных давно уже угнали за реку. Полк переправлялся, занимал позиции, и артиллерия била по вторым австрийским линиям, откуда отвечали вяло. Моросил дождик, туман развеяло. Иван Ильич, облокотившись о край окопа, глядел на поле, по которому они бежали ночью. Поле как поле, - бурое, мокрое, кое-где - обрывки проволок, кое-где - черные следы подкопанной земли да несколько трупов охотников. И речка - совсем близко. И ни вчерашних огромных деревьев, ни жутких кустов. А сколько было затрачено силы, чтобы пройти эти триста шагов! Австрийцы продолжали отходить, и русские части, не отдыхая, преследовали их до ночи. Телегину было приказано занять со своими охотниками лесок, синевший на горке, и он после короткой перестрелки занял его к вечеру. Наспех окопались, выставили сторожевое охранение, связались со своей частью телефоном, поели, что было в мешках, и под мелким дождем, в темноте и лесной прели, многие заснули, хотя был приказ поддерживать огонь всю ночь. Телегин сидел на пне, прислонившись к мягкому от мха стволу дерева. За ворот иногда падала капля, и это было хорошо, - не давало заснуть. Утреннее возбуждение давно прошло, и прошла даже страшная усталость, когда пришлось идти верст десять по разбухшим жнивьям, перелезать через плетни и канавы, когда одеревеневшие ноги ступали куда попало и распухла голова от боли. Кто-то подошел по листьям и голосом Зубцова сказал тихо: - Сухарик желаете? - Спасибо. Иван Ильич взял у него сухарь и стал его жевать, и он был сладок, так и таял во рту. Зубцов присел около на корточки: - Покурить дозволите? - Осторожнее только, смотри. - У меня трубочка. - Зубцов, ты зря все-таки убил его, а? - Пулеметчика-то? - Да. - Конечно, зря. - Спать хочешь? - Ничего, не посплю. - Если я задремлю, ты меня толкни. Медленно, мягко падали капли на прелые листья, на руку, на козырек картуза. После шума, криков, омерзительной возни, после убийства пулеметчика, - падают капли, как стеклянные шарики. Падают в темноту, в глубину, где пахнет прелыми листьями. Шуршат, не дают спать... Нельзя, нельзя... Иван Ильич разлеплял глаза и видел неясные, будто намеченные углем, очертания ветвей... Но стрелять всю ночь - тоже глупость, пускай охотники отдохнут... Восемь убитых, одиннадцать раненых... Конечно, надо бы поосторожней на войне... Ах, Даша, Даша! Стеклянные капельки все примирят, все успокоят... - Иван Ильич!.. - Да, да, Зубцов, не сплю... - Разве не зря - убить человека-то... У него, чай, домишко свой, семейство какое ни на есть, а ты ткнул в него штыком, как в, чучело, - сделал дело. Я в первый-то раз запорол одного, - потом есть не мог, тошнило... А теперь - десятого или девятого кончаю... Ведь страх-то какой, а? Значит, грех-то этот кто-то уж взял за это за самое?.. - Какой грех? - Да хотя бы мой... Я говорю - грех-то мой на себя кто-нибудь взял, - генерал какой или в Петербурге какой-нибудь человек, который всеми этими делами распоряжается... - Какой же твой грех, когда ты отечество обороняешь? - Так-то так... я говорю, слушай, Иван Ильич, - кто-нибудь да окажется виновный, - мы разыщем. Кто эту войну допустил - тот и отвечать будет... Жестоко ответят за эти дела... В лесу гулко хлопнул выстрел. Телегин вздрогнул. Раздалось еще несколько выстрелов с другой стороны. Это было тем более удивительно, что с вечера враг не находился в соприкосновении. Телегин побежал к телефону. Телефонист высунулся из ямы. - Аппарат не работает, ваше благородие. По всему лесу теперь кругом слышались частые выстрелы, и пули чиркали по сучьям. Передовые посты подтягивались, отстреливались. Около Телегина появился охотник Климов, степным каким-то, дурным голосом проговорил: "Обходят, ваше благородие!" - схватился за лицо и сел на землю, - лег ничком. И еще кто-то закричал в темноте: - Братцы, помираю! Телегин различал между стволами рослые, неподвижные фигуры охотников. Они все глядели в его сторону, - он это чувствовал. Он приказал, чтобы все, рассыпавшись поодиночке, пробивались к северной стороне леса, должно быть, еще не окруженной. Сам же он с теми, кто захочет остаться, задержится, насколько можно, здесь, в окопах. - Нужно пять человек. Кто желающий? От деревьев отделились и подошли к нему Зубцов, Сусов и Колов - молодой парень. Зубцов крикнул, обернувшись: - Еще двоих! Рябкин, иди! - Что ж, я могу... - Пятого, пятого. С земли поднялся низкорослый солдат в полушубке, в мохнатой шапке. - Ну вот я, что ли. Шесть человек залегли шагах в двадцати друг от друга и открыли огонь. Фигуры за деревьями исчезли. Иван Ильич выпустил несколько пачек и вдруг с отчетливой ясностью увидел, как завтра поутру люди в голубых капотах перевернут на спину его оскаленный труп, начнут обшаривать, и грязная рука залезет за рубаху. Он положил винтовку, разгреб рыхлую сырую землю и, вынув Дашины письма, поцеловал их, положил в ямку и засыпал, запорошил сверху прелыми листьями. "Ой, ой, братцы!" - услышал он голос Сусова слева. Осталось две пачки патронов, Иван Ильич подполз к Сусову, уткнувшемуся головой, лег рядом и брал пачки из его сумки. Теперь стреляли только Телегин да еще кто-то направо. Наконец патроны кончились. Иван Ильич подождал, оглядываясь, поднялся и начал звать по именам охотников. Ответил один голос: "Здесь", - и подошел Колов, опираясь о винтовку. Иван Ильич спросил! - Патронов нет? - Нету. - Остальные не отвечают? - Нет, нет. - Ладно. Идем. Беги! Колов перекинул винтовку через спину и побежал, хоронясь за стволами. Телегин же не прошел и десяти шагов, как сзади в плечо ему ткнул тупой железный палец. 17 Все представления о войне как о лихих кавалерийских набегах, необыкновенных маршах и геройских подвигах солдат и офицеров - оказались устарелыми. Знаменитая атака кавалергардов, когда три эскадрона, в пешем строю, прошли без одного выстрела проволочные заграждения, имея во главе командира полка князя Долгорукова, шагающего под пулеметным огнем с сигарой во рту и, по обычаю, ругающегося по-французски, была сведена к тому, что кавалергарды, потеряв половину состава убитыми и ранеными, взяли две тяжелых пушки, которые оказались заклепанными и охранялись одним пулеметом. Есаул казачьей сотни говорил по этому поводу: "Поручили бы мне, я бы с десятью казаками взял это дерьмо". С первых же месяцев выяснилось, что доблесть прежнего солдата, - огромного, усатого и геройского вида человека, умеющего скакать, рубить и не кланяться пулям, - бесполезна. На главное место на войне были выдвинуты техника и организация тыла. От солдат требовалось упрямо и послушно умирать в тех местах, где указано на карте. Понадобился солдат, умеющий прятаться, зарываться в землю, сливаться с цветом пыли. Сентиментальные постановления Гаагской конференции, - как нравственно и как безнравственно убивать, - были просто разорваны. И вместе с этим клочком бумаги разлетелись последние пережитки никому уже более не нужных моральных законов. Так в несколько месяцев война завершила работу целого века. До этого времени еще очень многим казалось, что человеческая жизнь руководится высшими законами добра. И что в конце концов добро должно победить зло, и человечество станет совершенным. Увы, это были пережитки средневековья, они расслабляли волю и тормозили ход цивилизации. Теперь даже закоренелым идеалистам стало ясно, что добро и зло суть понятия чисто философские и человеческий гений - на службе у дурного хозяина... Это было время, когда даже малым детям внушали, что убийство, разрушение, уничтожение целых наций - доблестные и святые поступки. Об этом твердили, вопили, взывали ежедневно миллионы газетных листков. Особые знатоки каждое утро предсказывали исходы сражений. В газетах печатались предсказания знаменитой провидицы, мадам Тэб. Появились во множестве гадальщики, составители гороскопов и предсказатели будущего. Товаров не хватало. Цены росли. Вывоз сырья из России остановился. В три гавани на севере и востоке, - единственные оставшиеся продухи в замурованной насмерть стране, - ввозились только снаряды и орудия войны. Поля обрабатывались дурно. Миллиарды бумажных денег уходили в деревню, и мужики уже с неохотой продавали хлеб. В Стокгольме на тайном съезде членов Оккультной ложи антропософов основатель ордена говорил, что страшная борьба, происходящая в высших сферах, перенесена сейчас на землю, наступает мировая катастрофа и Россия будет принесена в жертву во искупление грехов. Действительно, все разумные рассуждения тонули в океане крови, льющейся на огромной полосе в три тысячи верст, опоясавшей Европу. Никакой разум не мог объяснить, почему железом, динамитом и голодом человечество упрямо уничтожает само себя. Изливались какие-то вековые гнойники. Переживалось наследие прошлого. Но и это ничего не объясняло. В странах начинался голод. Жизнь повсюду останавливалась. Война начинала казаться лишь первым действием трагедии. Перед этим зрелищем каждый человек, еще недавно "микрокосм", гипертрофированная личность, - умалялся, превращался в беспомощную пылинку. На место его к огням трагической рампы выходили первобытные массы. Тяжелее всего было женщинам. Каждая, соразмерно своей красоте, очарованию и умению, раскидывала паутинку, - нити тонкие и для обычной жизни довольно прочные. Во всяком случае, тот, кому назначено, попадался в них и жужжал любовно. Но война разорвала и эти сети. Плести заново - нечего было и думать в такое жестокое время. Приходилось ждать лучших времен. И женщины ждали терпеливо, а время уходило, и считанные женские годы шли бесплодно и печально. Мужья, любовники, братья и сыновья - теперь нумерованные и совершенно отвлеченные единицы - ложились под земляные холмики на полях, на опушках лесов, у дорог. И никакими усилиями нельзя было согнать новых и новых морщинок с женских стареющих лиц. 18 - Я говорю брату, - ты начетчик, ненавижу социал-демократов, у вас людей пытать будут, если кто в слове одном ошибется. Я ему говорю, - ты астральный человек. Тогда он все-таки выгнал меня из дому. Теперь - в Москве, без денег. Страшно забавно. Пожалуйста, Дарья Дмитриевна, попросите Николая Ивановича. Мне бы все равно какое место, - лучше всего, конечно, в санитарном поезде. - Хорошо, я ему скажу. - Здесь у меня - никого знакомых. А помните нашу "Центральную станцию"? Василий Веньяминович Валет - чуть ли не в Китай уехал... Сапожков где-то на войне. Жиров на Кавказе, читает лекции о футуризме. А где Иван Ильич Телегин, - не знаю. Вы, кажется, были с ним хорошо знакомы? Елизавета Киевна и Даша медленно шли между высокими сугробами по переулку. Падал снежок, похрустывал под ногами. Извозчик на низеньких санках, высунув из козел заскорузлый валенок, протрусил мимо и прикрикнул: - Барышни, зашибу! Снега было очень много в эту зиму. Над переулком висели ветви лип, покрытые снегом. И все белесое снежное небо было полно птиц. С криком, растрепанными стаями, церковные галки взлетали над городом, садились на башню, на купола, уносились в студеную высоту. Даша остановилась на углу и поправила белую косынку. Котиковая шубка ее и муфта были покрыты снежинками. Лицо ее похудело, глаза были больше и строже. - Иван Ильич пропал без вести, - сказала она, - я о нем ничего не знаю. Даша подняла глаза и глядела на птиц. Должно быть, голодно было галкам в городе, занесенном снегом. Елизавета Киевна с застывшей улыбкой очень красных губ стояла, опустив голову в ушастой шапке. Мужское пальто на ней было тесно в груди, меховой воротник слишком широк, и короткие рукава не прикрывали покрасневших рук. На ее желтоватой шее таяли снежинки. - Я сегодня же поговорю с Николаем Ивановичем, - сказала Даша. - Я на всякую работу пойду, - Елизавета Киевна посмотрела под ноги и покачала головой. - Страшно любила Ивана Ильича, страшно, страшно любила. - Она засмеялась, и ее близорукие глаза налились слезами. - Значит, завтра приду. До свидания. Она простилась и пошла, широко шагая в валеных калошах и по-мужски засунув озябшие руки в карманы. Даша глядела ей вслед, потом сдвинула брови и, свернув за угол, вошла в подъезд особняка, где помещался городской лазарет. Здесь, в высоких комнатах, отделанных дубом, пахло йодоформом, на койках лежали и сидели раненые, стриженые и в халатах. У окна двое играли в шашки. Один ходил из угла в угол - мягко, в туфлях. Когда появилась Даша, он живо оглянулся на нее, сморщил низкий лоб и лег на койку, закинув за голову руки. - Сестрица, - позвал слабый голос. Даша подошла к одутловатому большому парню с толстыми губами. - Поверни, Христа ради, на левый бочок, - проговорил он, охая через каждое слово. Даша обхватила его, изо всей силы приподняла и повернула, как мешок. - Температуру мне ставить время, сестрица. - Даша встряхнула градусник и засунула ему под мышку. - Рвет меня, сестрица, крошку съем, - все долой. Мочи нет. Даша покрыла его одеялом и отошла. На соседних койках улыбались, один сказал: - Он, сестрица, только ради вас рассолодел, а сам здоровый, как боров. - Пускай его, пускай помается, - сказал другой голос, - он никому не вредит, - сестрице забота, и ему томно. - Сестрица, а вот Семен вас что-то спросить хочет, робеет. Даша подошла к сидящему на койке мужику с круглыми, как у галки, веселыми глазами и медвежьим маленьким ртом; огромная - веником - борода его была расчесана. Он выставил бороду, вытянул губы навстречу Даше. - Смеются они, сестрица, я всем доволен, благодарю покорно. Даша улыбнулась. От сердца отлегла давешняя тяжесть. Она присела на койку к Семену и, отогнув рукав, стала осматривать перевязку. И он стал подробно описывать, как и где у него мозжит. В Москву Даша приехала в октябре, когда Николай Иванович, увлекаемый патриотическими побуждениями, поступил в московский отдел Городского союза, работающего на оборону. Петербургскую квартиру он передал англичанам из военной миссии и в Москве жил с Дашей налегке - ходил в замшевом френче, ругал мягкотелую интеллигенцию и работал, по его выражению, как лошадь. Даша читала уголовное право, вела маленькое хозяйство и каждый день писала Ивану Ильичу. Душа ее была тиха и прикрыта. Прошлое казалось далеким, точно из чужой жизни. И она жила словно в половину дыхания, наполненная тревогой, ожиданием вестей и заботой о том, чтобы сохранить себя Ивану Ильичу в чистоплотности и строгости. В начале ноября, утром за кофе, Даша развернула "Русское слово" и в списках пропавших без вести прочла имя Телегина. Список занимал два столбца петитом. Раненые - такие-то, убитые - такие-то, пропавшие без вести - такие-то, и в конце - Телегин, Иван Ильич, прапорщик. Так было отмечено это, затмившее всю ее жизнь, событие, - строчка петита. Даша почувствовала, как эти мелкие буквы, сухие строчечки, столбцы, заголовки наливаются кровью. Это была минута неописуемого ужаса, - газетный лист превращался в то, о чем там было написано, - в зловонное и кровавое месиво. Оттуда дышало смрадом, ревело беззвучными голосами. Душу трясло ознобом. Даже ее